Но это непрерывное кругообращение есть прозаическое выражение жизни. Наблюдать его любопытно и поучительно; каждая волна парижского народонаселения имеет свою отличительную физиономию; из соображения их можно вывесть множество занимательных результатов. Но всё это, должно признаться, носит на себе печать необходимости; всё это более или менее обще и другим городам, где те же нужды, тот же порядок, то же суточное колесо. Интереснее жизнь в ее поэтическом развитии, там, где она не стесняется никакими внешними условиями, там, где она есть свободная игра, свободное выражение народного духа. И в Париже есть особенный, многочисленный класс людей, которых по всей справедливости можно назвать поэтами жизни. Это так называемые flaneurs[31], которых весьма несобственно можно перевесть русским словом: зеваки![32] В них-то жизнь парижская является во всей своей чистоте; в них-то должно ловить и изучать ее коренную, неискаженную физиономию.
Что такое парижский flaneur, зевака? Известно, что все столичные, даже большие провинциальные города служат притоном для людей, которые, не имея нужды в поте лица приобретать хлеб свой, сбираются туда изнашивать жизнь с возможным спокойствием, удобством и наслаждением. Главный характер этих людей, основание их бытия, есть праздность; главная цель – наполнить чем-нибудь полегче эту праздность! Но везде почти, праздность есть мать скуки, по прекрасной аксиоме детских прописей. И у нас есть праздные, но что они делают? Одни пьянствуют, объедаются, иногда пускаются в ханжество или в разнос сплетней – и скучают; другие ездят в театр, развозят визитные билеты, танцуют до упаду, просиживают ночи за картами – и скучают! Это от того, что у нас праздность не наполняется никаким призраком душевного движения, сопровождается совершенным отсутствием всякой даже пустой мысли, всякого даже фальшивого чувства.
Не таков парижский зевака! Это существо, которое ничего не делает – а мыслит, а чувствует, а живет! Он не смотрит, а глазеет на всё, не слушает, а прислушивается ко всему – и счастлив! Его жизнь наполнена, он вечно занят! Чем? – спросите вы; на это нелегко отвечать одним словом, или лучше, должно отвечать одним словом «Всем!». Но я лучше постараюсь набросать здесь в кратком очерке его жизнь, его поэтическое существование. Разумеется, по многочисленности и разнообразию этого класса парижского народонаселения, есть и в нем разные оттенки. Свои особенности имеет парижский гамен (gamin[33]), который, собрав поутру несколько су от доброхотных дателей, от замаранных башмаков, или от чужестранцев, не знающих города, которым всякий низшей степени flaneur навязывается в проводники – собрав, говорю, насущный капитал на целый день и, следовательно, обеспечив себе целые двадцать четыре часа будущности, беззаботно шныряет по улицам, останавливается при каждой толпе народа, провожает громким смехом каждую уродливую физиономию, каждый брызг грязи с колес фиакра на беленькое платьице гризетки или на запачканные табаком брызжи старого кавалера св. Людовика, одним словом, каждое уличное приключение.
Поль Гаварни, «Фланёр», 1842 г.
Свои напротив причуды у ветхого жителя Инвалидов[34], достопочтенного обломка Наполеоновой армии, который на деревянной ноге, с подвязанной рукой, с черной тафтой на лице бродит по Парижу день-деньской, останавливается пред колонной Вандомской с благоговейным умилением, слезящими глазами смотрит на арку Звезды, хвалит старое время и клянет сквозь зубы всё новое; или у счастливого обитателя бистро, который, владея полным умом и наслаждаясь совершенной независимостью, сушит на солнце табачный платок, чертит палкой затейливые арабески на песке, или водит любопытного путешественника по своему жилищу и рассказывает ему по доверенности, на ухо, о привезенной ночью карете с шестью неизвестными, которые вон там, в пятом этаже, где окна с железными решетками. Я возьму среднюю ступень на этой обширной лестнице и расскажу вам жизнь поэта-зеваки, у которого есть тысячи три франков годового дохода, который живет на улице Сент- Оноре, берет полный обед у Вери[35], ходит в Оперу и в Итальянский театр[36], имеет билет в Палату депутатов[37].
Просыпаясь часов в семь и сделавши туалет, он идет в ближний кабинет чтения или, если погода хороша, и недалеко, в какой-нибудь публичный сад, освежиться воздухом и прочитать утренние газеты. Здесь распоряжает он, по указаниям афиш, всею бесконечностью дня. Если в Уголовном суде назначено слушанье какого-нибудь любопытного дела вроде процесса Ла Ронсьер[38], или Исправительная полиция объявляет о богатой добыче воров, бродяг и мошенников, собранных на улицах Парижа, он отправляется в девять часов в Палату судебных мест (Palais de Justice), не забыв мимоходом взглянуть на Моргу[39], где выставляются мертвые безымянные тела. Если заседания еще не начались, или слушаются дела не очень интересные, скучные интермедии, которые дают сначала для съезду, он прохаживается по длинной зале Теряющихся шагов (salle des pas perdus), кланяется с знакомыми адвокатами, вступает с ними в разговор, взвешивает дело и предугадывает заключение трибунала. Когда нет ничего интересного по части судебной, он отправляется в другие публичные места, открываемые для всех с десяти часов, в каждый день недели поочередно: в Луврскую или в Люксембургскую галерею, в Библиотеку, на лекции известных профессоров. Нужды нет, что он всё это видел, что ему нет никакой охоты брать уроки. Он знает, что здесь встретит много людей, заметит различные физиономии, услышит много разных речей, каламбуров, анекдотов, новостей. Всё это дает пищу его размышлению и обогащает запасом для рассказов. Сверх того, везде есть тьма людей невинных, провинциалов, или и вовсе иностранцев, жаждущих просвещения; он предложит им свои услуги, поделится с ними всем, что сам знает и чего даже не знает, будет для нас самым радушным, самым поучительным чичероне. В двенадцать часов – завтрак в кофейном доме, и потом десерт из нечитанных журналов, преимущественно литературных. К двум часам – новое путешествие: или в Бурбонский дворец (Palais Bourbon)[40], послушать шумных прений депутатов, полюбоваться громозвучной речью Одильона Барро[41], запальчивым криком Сальверта[42], грубыми сарказмами Арраго[43], насладиться замешательством Персиля[44] и проклясть холодную, непоколебимую твердость Гизо; или в Ботанический сад (Jardin des Plantes), потолкаться у решеток зверинца, взглянуть еще раз на прогуливающегося жирафа, подразнить русского медведя, выкидывающего разные штуки на дереве; или в Биржу, посмотреть на прилив и отлив курса, на ломку и трескотню волнующихся капиталов, на весь этот гигантский банк, где миллионы лопаются, как ракеты; или наконец, если в душе нет потребности сильных движений, если для разнообразия хочется ей тишины, уединения, чего-то буколически-идиллического, то в Тюльерийский сад, который к тому времени наполняется самыми прелестными картинами семейного счастья, бесчисленной толпой детей, окруженных нянюшками и мамушками, вооруженных веревочкою, мячом, воланом, обручиком – всеми этими забавами резвого, невинного возраста.
В этом последнем случае, наш герой имеет еще ту выгоду, что избавляет себя от труда спешить сюда же к четырем часам, что необходимо; ибо в это время в Тюльерийский сад сбирается высшее общество, beau monde Парижа. Решетки у въезда улицы Риволи загромождаются блестящими экипажами; аллеи и террасы пестреют всею роскошною весной новых мод. Летом, конечно, лучшие цветы парижского общества уносятся за город, и там распускаются на чистом воздухе, под тенью Булонского леса; но для Тюльери всё еще остается довольно! Здесь постоянный приют фашионабля[45], у которого не хватает на тальбюри[46], амазонки, которой жестокая судьба отказала в верховой лошади; сюда стекаются пешеходный дендизм и кокетство в наемной карете.
Неизвестный художник.
Вид Тюильри с высоты птичьего полета, 1848 г.
К пяти часам сад нередко разнообразится другою, менее шумною, но зато более величественною картиною, которой суровая важность отливает весьма резко на этом живом, пестром, блестящем грунте. Депутаты, окончив заседание, по большей части заходят сюда продолжить свои прения, излить негодование, сорвать сердце, приготовиться движением к спокойствию, так необходимому для обеда. Наш герой преследует их любопытными взорами, вслушивается в их речи, угадывает по лицам волнующие их мысли, делает соображения, и потом – сам идет кушать!
Я не буду описывать его обеда, в котором он следует свободному выбору желудка, или предается самовластию ресторационной программы, смотря по обстоятельствам. После обеда он отдыхает за карикатурными журналами, так способствующими пищеварению, или с внимательным участием наблюдает за партией домино, шахмат, если, разумеется, сам не играет. Всё это неприметно доводит его до часа спектаклей. Тут он может выбирать, что ему угодно. В Париже столько театров, и каждый из них имеет свой особый род зрелищ, эффектов, впечатлений. Хочет он понежить слух классической мелодией Расина[47], перенестись мечтами в прошедшее, видеть спектакль осьмнадцатого века во всей его пышности, на фижмах и в париках, с косами и с мушками? Он идет во Французский театр