покалеченные прутья придорожного кустарника. Выбравшись на сухое местечко, я садился и, стараясь не торопиться, счищал щепкой, а то и пальцами, грязь с ботинок и обмоток. При этом ругался — устало и механически. И только потом, когда усталость чуть отпускала меня, — по-настоящему она никогда не исчезала, она была всегда, и война была прежде всего усталостью, — только немного погодя я начинал смотреть на всё, что меня окружало, так, как смотрел до войны, видел бурую, разбухшую пористой грязью дорогу, детали: прямоугольники грязи, отлетевшие от гусениц, керосиново-глянцевые в тех местах, где они соприкоснулись с металлом, бледное пятно потерянной пилотки, походная кухня с сорванной крышкой, налитая вровень с краями мутной дождевой водой, и неожиданно яркий, радостный колер трофейного кабеля — красные и желтые нитки, протянутые метрах в десяти от дороги. Из такого кабеля деревенские девчата делали «намысто» — бусы. Если посидеть подольше, вглядеться пристальней, всё это обретало особую точность, каждый предмет как бы сам собой приближался к глазам, громко заявляя о своем цвете, о форме, о самом главном в себе. Но долго сидеть было нельзя… На одном из таких привалов я заметил, что в стороне, метра за три от дороги, валяется альбом — большой, красивый, с обтянутой целлофаном крышкой. Я смотрел на него и колебался. Чтобы взять его, надо было сделать несколько шагов в сторону, в топкое месиво. А вдруг в нем есть чистые листы? Я пересилил себя и пошел за альбомом. Я поднял его и сразу же заглянул в конец — чистых листов не было. Последняя страница была перечеркнута трехбуквенным ругательством. «Братья-славяне, — усмехнулся я. Резолюцию наложили». Надпись была сделана химическим карандашом, должно быть, огрызком — бумага была поцарапана. Сначала я хотел бросить находку, а потом всё-таки сунул альбом под ремень и побрел дальше.
Вечером, на ночлеге, я раскрыл альбом и придвинул его к светильнику, сделанному из гильзы.
Я увидел немецких мотоциклистов, мчащихся в ночь по залитой водой дороге, фары прорывались сквозь дождь; я увидел картину атаки: солдаты бежали вперед, выставив автоматы, а под землей в обратном направлении ползли мертвецы; Иисус в мундире с нашивками фельдфебеля нес крест на Голгофу, изрезанную траншеями; дальше был портрет человека с измученным ртом, со шрамом на лбу, внизу было написано по-немецки: «Я еще жив. 1943, февраль»; на следующей странице человек с тем же лицом, он стоял у стены, его расстреливали, внизу надпись «Расстрел дезертира»; рисунок повторялся, только на этот раз художника расстреливали не немцы, а наши, он же лежал, как младенец, на руках Богоматери, а она стояла на коленях перед офицером: опять автопортрет: художник гладит оторванную женскую руку с обручальным кольцом; группа зенитчиков стреляет в ангелов, спускающихся на парашютах; солдат, стоящий под виселицей, на которой раскачивается труп человека в нижнем белье, надпись: «Я тоже хочу быть свободным».
Все рисунки были сделаны карандашом, только автопортрет 43-го года пером.
Я смотрел этот альбом, пока мне не крикнули, чтобы я прикрутил огонь. Я лег, но и в темноте видел рисунки немца. Потом я заснул.
Я таскал с собой альбом почти до самой демобилизации, пока замполит не отобрал. Нет, я не относился к войне так, как этот Фриц или Ганс. Я должен был воевать, и не только потому, что меня призвали. Эта война была моей войной. Я не жалел, что воюю. И не о войне думал я, снова и снова рассматривая альбом. Я понял, что немец боялся не смерти: он был в ужасе от того, что кто-то взял его за глотку и заставил подчиняться, сделал его несвободным. Может быть, с этого-то немца, брата моего во Искусстве, и начались мои мысли о свободе и несвободе. Может быть, тогда-то и пришло мне впервые в голову, что умирать легче, чем быть в тюрьме. Может быть, именно с тех пор я стал осторожнее в разговорах, оберегая свою свободу. Свободу? Да, свободу: я писал картины, я пил вино, я купался в море, я ласкал женщин…
— Виктор, эскиз готов?
Он хочет наказать меня за несовершенный грех. Он хочет обречь меня на одиночество, высадить на необитаемый остров. Ну, что ж, пусть попробует: я не дамся, и буду сопротивляться, меня так легко не сломишь. Я буду звать на помощь, я брошу СОС, как бутылку в море…
— Виктор, как с эскизом?
Бутылка в море, мишкина «Бутылка в море»!
Плещет в море волна ласковая,
Плещет, плещет и бутыль шевелит,
Потихоньку ополаскивая,
Осьминогам её трогать не велит.
Ветер носится, посвистывая,
Вести носит от земли до земли,
Синева глядит неистовая,
Не заметят ли бутылку корабли.
— Виктор!
— Чего тебе?
— Эскиз готов?
— Сейчас.
А что, если всё будет, как в мишкиной песне? Как в печальной песенке, вызывающей задумчивые вздохи после ужина? Как в грустной песенке о людской беспомощности, о приветливом равнодушии мира?
Цепи с грохотом потравливая,
Соберутся корабли всех морей:
Вон плывет письмо отправленное,
Подбирайте-ка бутылку поскорей!
У судьбы моряцкой выпрошенный,
Открывается конверт из стекла:
Ждет моряк, на скалы выброшенный,
Два столетья, чтобы помощь подошла.
— Ребята, шабаш! Пошли до дому, до хаты. Витя, черт с ним, с эскизом. Завтра докончишь. Двинулись?
— Идите, я еще поковыряюсь.
— Ну, как хочешь. Салют!
— Пока.
Когда все ушли, я откнопил ватман, собрал карандаши, взял свою папку и пошел домой. Проходя по коридору мимо трафаретчиков, я замедлил шаг. Потом раскрыл двери и вошел. «Банды» уже не было. Мои давешние собеседники стояли у стен и улыбались свежими ртами. Я подошел к тому, с кем не договорил.
— Ну, так как же, дружище? В чем же я виноват?
— «Пользуйтесь авиатранспортом! — ответил он. — До Сочи вы можете долететь за три с половиной часа».
— Не дури! — сказал я. — Ты вроде бы умней своих братьев. Что ты хотел мне сказать?
— «Пользуйтесь авиатранспортом…»
— Слушай, не будь сволочью. Говори!
— «…до Сочи вы можете долететь…»
— А пошел ты к…
— «…за три с половиной часа». Я хлопнул дверью.
У Ирины была плавная фамилия — Иевлева. Каждый раз, когда я звонил ей по телефону, мне казалось, что я пою, произнося: «И-Р-И-Н-У--И-Е-В-Л-Е-В-У». И каждый раз я вздрагивал, слыша в ответ вопросительное «Да-а?»
— Иринка, — сказал я, — как дела?
— Витенька, я свободна! Мама решила, что ей удобнее болеть у тетки, и я её утром отвезла на Фили. И теперь я свободна! Ты видишь, как я танцую у телефона?
— Конечно, — сказал я. — Ты встаешь на носки и щелкаешь пятками. А левой рукой ты придерживаешь халатик.
— Витька, ты ослеп! На мне нет халатика. И вообще почти ничего нет — так, самая малость.
— Ох ты! Тогда я сейчас примчусь.
— Сударь, я вас не задержу: вы застанете меня вполне одетой, готовой к выходу.
— А куда?
— Куда-нибудь махнем, Витя. Приезжай.
Я взял такси. Водитель попался молодой и напористый. Мы лихо проскочили перекресток на желтый свет. Милиционер в стеклянной будке погрозил нам.
— Ладно, ладно, сиди в своем подстаканнике, — пробормотал шофер. Некоторое время он гнал машину молча, потом попросил у меня закурить и доложил:
— Вернулся я сейчас из Нарофоминска, возил туда инженера одного. Когда брал его, спрашиваю: «Один едете?» «Один», — говорит. И правда, ехал один. А свободных мест в машине не было.
Он замолчал, ожидая, что я спрошу. Я спросил:
— Как так?
— А вот так: всю машину продуктами завалил. Я говорю: «Что это вы все московские магазины скупили?» А он: «Милый, говорит, жрать-то надо? У меня, говорит, семья большая. У нас, говорит, в Нарофоминске один лозунг: „Пей вино, смотри кино, закусывай радио“.»
Он захохотал.
— Ну, отвез я его, выгрузил, дай, думаю, в магазины загляну. Зашел, а там и в самом деле — ни хрена! Вам сюда? К подъезду… Спасибо. Будьте здоровы!
Я вбежал на второй этаж и позвонил.
— Витька, это ты?
— Ага.
— Подожди за дверью, я оденусь.
— Открой, Ирка, здесь страшно, волки воют…
— Ну, ладно, входи, только не смотри на меня… Я вошел с закрытыми глазами. Ирина засмеялась, взяла меня за руку и повела в комнату.
— Ирка, а что же ты в непристойном виде по коридору разгуливаешь?
— А никого нет. Была соседка — и та только что ушла.
Я открыл глаза. Ирина стояла в старом купальном халате, кое-как стянутом в талии пояском от плаща. Она смотрела на меня и улыбалась.
— Какой ты нарядный — сказала она. — Каким ты франтом на работу ходишь. В голубенькой рубашечке пришел к своей милашечке.
Халат на плече был разорван. Я поцеловал её сквозь дырку.
— Витька-Витька, — сказала она, — Витька-Витька…
…Мы никуда не пошли. Позже, под вечер, я сбегал в магазин, купил бутылку вина и еды. Мы ели и пили, сидя на постели, и она немножко опьянела, и смеялась, проливая вино, и прижималась ко мне растрепанной головой.
— Витька-Витька, — твердила она, — Виктор-победитель… Какая я дура, что столько времени оттягивала это. Я тебя больше никуда не отпущу. Слышишь?
Снова смешалось наше дыханье. Белели её плотно опущенные веки, рот казался черным. Это было, как плаванье в неспокойном море. Нас с головой захлестывало волнами, мы задыхались под тяжелыми, сотрясающими тело ударами, нас выносило вверх, к ослепительному солнечному свету и снова швыряло вниз, в черные провалы беспамятства. Переводя дыханье, мы могли выговорить, простонать только имена друг друга…
Я выбрался из постели потихоньку, чтоб не разбудить Ирину. Я сел у неё в ногах и закурил. Огромная, никогда раньше не испытанная нежность властно овладела мной. Ирина лежала, подтянув к животу мерцающие колени, смешно вывернув руки кверху ладонями. Я глядел на неё и думал, что сейчас мне уже безразлично, красива ли она, умна ли; сейчас она мне близка — и это самое важное. Я её люблю, и я любил бы её теперь с кривыми ногами, или с черными зубами, или плохо острящую. «Жена моя», — подумал я и сжал челюсти, чтобы не заплакать. Такого у меня еще никогда не бывало. Я ни на секунду не осуждал себя за то, что много распутничал раньше, и думать о женщинах не казалось мне кощунственным рядом с нею. Я знал, что жил так же, как десятки моих знакомых, так же, как они, сходился и расходился с женщинами, так же думал и говорил о них. Может быть, мы говорили пошлости. Пошлость! Нет, не то. Наверно, всё-таки это был поиск — поиск, сам по себе доставляющий наслаждение. Кто ж виноват, что самоутверждение мы ищем в запретных и стыдных потемках, что слова, которые мы произносим, заземляют и снижают мудрую жажду красоты? Ира, Иринка, жена моя, я всё-таки нашел тебя…