Искус — страница 6 из 12

День первый

Певица

Тяжело. Было поначалу, потом полегчало. Она спала на моём плече всё это время. Ничего не боится или просто настолько устала, как это бывает с детьми. Разницы-то? От неё пахло дикими пляжами, дикой природой. Люди смотрели на нас, узнавали меня. Кто-то фотографировал. Я писала и ждала, когда, наконец, всё это завершится. Мне казалось, что в самолёте она должна быть напуганной и возбуждённой, я вообще её не знаю. Она так не похожа на всех остальных, у неё сухая кожа, пропахшая солнцем, у неё платье из той материи, из которой давным-давно шили занавески. У неё свободные лёгкие волосы, не знающие ни фена, ни гелей.

Я оставляю её чуть поодаль, сама договариваюсь с таксистом. Она, сонная, вертит головой по сторонам. Паскаль, ты невыносимо мила. Подзываю тебя, пробую твоё имя на язык, на слух. Славное чокнутое имя. Кто тебя так назвал? Садимся в машину. Таксист, такой угрюмый поначалу, улыбается, глядя на тебя в зеркало заднего вида.

Мы едем, накрапывает дождь. Здесь, в Амстердаме, самые странные дожди на земле. Зонты в этих местах не работают: дождь косой настолько, что частенько кажется, что он идёт параллельно земле.

Слушай, а ты ведь даже не знаешь моего имени. Что? Ты сумасшедшая. Почему не хочешь? А-а-а… похоже, я в тебе не ошиблась.

Нет, я не болею. Да и летать не боюсь. Весь Амстердам пронизан кровеносными сосудами – каналами. Амстел – аорта. Смотри. Это же правда похоже на человека, лежащего на земле. Качаешь головой.

Пряничные домики, запах рыбы. Мне кажется, этот город должен быть близок тебе, роднее других. Здесь так же любят рыбу, она была едой и богом долгое время. Никто в этом городе не живёт в ожидании, эта эпидемия не поразила их, а может, просто иммунитет выработан с годами. Когда подъезжаем к одному из этих домов, я расплачиваюсь с таксистом, а ты не веришь своим глазам. Выскакиваешь из машины, предварительно забыв в ней сумку, восторженно зажмуриваешься и крутишься вокруг своей оси, как ребёнок при виде долгожданного подарка. Вот так можно уничтожить все звёзды, одной ладонью закрыв глаза, хотя каждая из них больше тебя и меня. Верь мне, я знаю кое-какой толк в звёздах.

Воздух в квартире сбитый, как сливки. Не успеваю подумать, как ты уже бежишь к окну и распахиваешь его, делаешь шаг к другому, но вдруг осекаешься, будто испугавшись своей проснувшейся смелости. Ты похожа на собаку, с которой особенно жестоко никогда вроде не обращались, но и не любили толком, – всё время боишься разозлить хозяина. Прекращай.

«Открой», – говорю. Дождь иссяк, и пылинки заиграли на солнце. В Амстердаме для меня достаточно тихо – как ни странно, здесь я отдыхаю от музыки, от голосов. Обычно я снимаю номер в «Пулитцере» – домашний уют в номерах и сногсшибательный вид на канал, – но гостиница смущала бы нас обеих, как мне показалось. В особенности – тебя. Посему сейчас так: это убежище, найденное моими давними приятелями из местных, и спрятанная за холодильником волшебная посылка для меня, мёртвая вода, принимаемая мною за живую, средство улыбаться тебе чаще и любить себя больше.

На кухне пахнет домашним печеньем, холодильник пуст, за исключением пакета молока. Открываю, наливаю тебе. Ты пьёшь жадно, но нервно. Руки у тебя подрагивают, я слышу едва существующий звук, рождённый твоими зубами, ритмично касающимися керамики. Успокойся. Думаешь, нам не о чем говорить? Мне тоже иногда так кажется, но это просто признак хорошего будущего. Такая примета. Я её только что придумала. Ты смеёшься. Ну вот, я и стала на шаг ближе к тебе.

Хочешь в душ? Вот и отлично, а я пока куплю еды. Спускаюсь по лестнице выверенными прыжками. Дождя будто и не было, солнце мягкое, как обычно здесь, как кожа до семи лет. Не знаю, что любят такие девочки, как ты, потому сметаю в магазине всё, что попадается под руку. На кассе осознаю, что набор несовместимый: сок, вино, сельдь, яблоки, апельсины, печенье, кукурузные хлопья, кофе, шоколад, молоко. С кассиром молчим. Я не знаю его языка, он – моего. Чувствую себя так, словно с утра обзавелась ребёнком препубертатного возраста и ни черта не знаю, что с ним делать. С белыми полупрозрачными пакетами добредаю до ещё одного магазина, нахожу для тебя смешные моряцкие широкие голубые джинсы и пару рубашек. Угадай? Ну конечно, чёрную и белую. До дома почти бегу. Столько оглушающей радости внутри, что ты там, что всё это существует. Знаешь, когда я в последний раз спешила домой? Давным-давно, будучи ещё ребёнком, когда мама обещала испечь рыбный пирог и посылала меня за мукой. Я отказываюсь от привычной сигареты перед домом, бегу по лестнице, но дыхания не хватает. Задыхаюсь, иду медленнее.

Если честно, я давно уже научилась не смотреть далеко вперёд, но вдруг ты спросишь, что будет дальше, – я вовсе не найду, что тебе сказать. Это тебя испугает, поэтому не спрашивай, ладно? Два поворота ключа, ты всё слышишь, ждёшь меня в коридоре. Удивляешься моим подаркам, благодаришь, смиренно удаляешься в другую комнату, возвращаешься в джинсах и белой рубашке. О, а ты красивая. Тебе очень идёт, правда. Во всяком случае, пальцем на тебя никто не покажет, хотя… наверняка кто-то захочет украсть.

Когда я выхожу из ванной, ты суетишься на кухне, мурлыкая под нос какую-то песенку. С удивлением обнаруживаю в углу комнаты гитару. Интересно, какой он, хозяин этого дома, так милосердно подаривший нам эту неделю? Тебе удалось разложить на столе все эти неказистые продукты. Настаиваешь, что в следующий раз селёдку будешь выбирать сама? Пожалуйста, я только за. Болтаем о какой-то ерунде, за окном темнеет. У тебя заплетается язык, слипаются глаза (совсем ребёнок), ты хочешь спать. Где? В тобою проветренной комнате? А с тобой тяжело, упрямишься. Ладно, стелю себе постель, курю. Зачем ты здесь, Паскаль? Ах, да. Это же я тебя позвала, точно. Ты заходишь пожелать доброй ночи, морщишь нос. Именно так. Я всё равно буду курить дома, даже не спорь. А хочешь, тебя научу? Задумываешься. Давай отложим до завтра, спокойной ночи, смешная пижама.

Верчусь в постели часа три кряду, мокрые простыни. Не могу, надоело. В конце концов, кому от этого легче? Лезу в сумку. Слабовато, но ничего не попишешь. Скоро отрубаюсь. Чёрно-белые сны, такие не назовёшь кошмарами.

Здравствуй, Амстердам.

День второй

Певица

Ничего в этом нет – просыпаюсь и прислушиваюсь, спит ли она. Меня всегда интересовали кровавые побоища: олень, поданный на белой керамической тарелке, безвкусен; олень, убитый спустя два часа гона с борзыми и лошадьми, разделанный собственноручно, – подарок небес. Не проглоти язык. Так и ты, несмышлёныш, волнуешь меня, покуда сопишь в другой комнате, пуская слюни на подушку. Покуда бегаешь переодеваться в ванную. Съёживаешься, когда я шлёпаю в одной рубашке на кухню за водой. Ты бесподобна. А я? Я всё же удосужилась натянуть футболку и джинсы, прежде чем прошествовать за гитарой. Настраиваю её наспех. Я – показушник. Клоун, если хочешь. Зови как угодно. На пальцах мозоли от струн. Привыкшие к инструментам другой ценовой категории, они отказываются зажимать аккорды, но я беру ситуацию э-э-э… скажем, в свои руки, заставляя их играть. Потом голос. Он разливается по комнате неохотно, но так неминуемо, властно, сильно. Представляю твоё лицо, если вдруг ты запомнила ту песню по радио. Я достаточно быстро его вырубила. И я пою, воображая, что за стеной ты не находишь себе места, слыша мои слова. Горло – скала, по которой срывается в пропасть горная прозрачная вода.

Запинаюсь на барре, забываю слова. Прокашливаюсь, пропуская куплет, продолжаю. Я давно так не пела, самым краем живота.

Падали на землю капли.

Падали мальчики-девочки.

Падали давление и пульс.

Ты только держись, звезда.

В этих словах не было ни особой силы, ни какого-то двойного дна. Но было моё сердце. Я никому так не пела. Слизываю соль, добравшуюся до верхней губы, не останавливаюсь, пою тебе одну за другой песни, ранящие меня. Тебе будет чем гордиться, Паскаль. Хотя это минное поле, что-то придётся кинуть ему в жертву. Обещаю не забирать всего. Чтобы подняться после этого, надо чувствовать почву под ногами. Но об этом я подумаю позже. А пока я гоню мысли из башки. И просто собираю лошадей на охоту, пока егерь не кормит собак.

Во всём свой смысл. В промежутках между песнями я напряжённо прислушиваюсь, желая получить неопровержимое подтверждение попадания в цель. Но от тебя ничего не слышно. На шестую песню начинаю сомневаться в целесообразности этого поступка.

Но не можешь же ты просто спать. Вот так всегда. Терпение – слово-стремление. Никогда не умела выдерживать паузу. Научишь? Откладываю гитару, бесцеремонно врываюсь в твою комнату. Нет привычки стучаться. Ты, одетая, лежишь на постели, руки сжаты в кулаки, пальцы побелели. Молчим и смотрим друг на друга, как смотрели бы при встрече северный и лесной медведи, до последнего не до конца уверенные в существовании друг друга. Впечатляет, да? Твои губы поджаты, на лице не то чтобы полное безразличие, но вообще ничего. Пугаешь меня. Сейчас ты так похожа на мёртвую, вот никогда не думала, что ты такая – коктейль, в который пожалели ром.

– Ты поёшь?

Так ты у нас мисс Очевидность, не меньше? Ага, пою. А Земля крутится вокруг солнца.

– Извини, не хотела будить, просто не удержалась.

– Да ничего. Я… да… я… просто…

Ты так и не рождаешь эту фразу, замолкаешь, лежишь, твои щёки краснеют. А глаза наполняются слезами. Замечаю, как сосредоточенно ты не позволяешь им выбраться за пределы век. Мне стыдно и жалко тебя. Я с детства была из тех детей, что бездумно затевают опасные игры, не видя толком в них смысла, но из упрямства доводят до апогея. Ты маленькая дурочка с испуганным большим сердцем. А про Солнце с Землёй ничего до конца не ясно.

– Да, я пою, так что смело заказывай музыку. А пока вставай, у нас грандиозные планы на день. Умойся, я приготовлю что-нибудь на завтрак. И, кстати, в шкафчике за зеркалом есть новые зубные щётки, если ты вдруг свою забыла.

А я теряю хватку, странно: могла там же перекусить тебе горло, а не стала. Что я вообще творю и зачем? Мне давно наскучили все эти трёхходовые партии с незнакомцами. Чёрт. Кофе рассыпала. Ничего, не нервы – усталость. И это утром-то. Самоанализ всегда был моим тайным оружием, ядом, втекающим в кровь через нос, трахею, лёгкие. Почему я вцепилась в тебя мёртвой хваткой сейчас, почему ждала звонка всё это время? Хороший вопрос, я много думала над ним. И додумалась-таки до нетривиального ответа: Паскаль, ты мой шанс начать с чистого листа, с нулевой страницы.

За мной давно уже тянется кровавый след, меня и узнают по нему скорее, не по лицу. Склоки, нервы, скандалы, дрянные выходки, дурной характер – всё обо мне, репутация, идущая впереди меня самой. Секс, деньги, крутые тачки, лютые выходки, сломанные судьбы, метания из угла в угол по ночам, громкие заявления, тихие ломки – стереотипы. Хотелось бы сказать, что дурацкие стереотипы, но я следую им неукоснительно, с небывалым педантизмом. И каждый, кого я выбираю в свои временные попутчики, хоть и надеется, что с ним всё будет иначе, но знает где-то внутри, что не будет, что я оправдаю его худшие подозрения, страшные ожидания. И я оправдываю, куда деться. А для тебя я чистый лист, Паскаль. Тебе не на что опираться в своих сомнениях, нечего остерегаться, и потому ты доверяешь мне, словно я хороший человек. Словно я достойна доверия. Это ощущение – давно забытое ощущение, что я могу быть для кого-то славной, – лучше морфия для смертельно больных, для обречённых вроде меня.

Я не хоронила своих родителей. Более того, я никогда не ходила на их могилу, не оплакивала их, не молилась за их души, я даже отказалась от жалкого наследства в пользу первой попавшейся благотворительной организации. Я не хотела иметь ничего общего с этими людьми с того самого момента, как написала первую песню, раньше, чем проснулась с первым любовником. Они были для меня дурной меткой, расплывшимся тавром под лопаткой, знаком принадлежности к низшей расе, и знак этот становился всё бледнее и неразборчивее. Мне почти удалось удалить из своей памяти этот постыдный факт, не вяжущийся с моим совершенством. Мой агент неплохо справлялся с пересылкой родителям ежемесячного содержания, и я просила его не ставить меня в известность о нуждах, которые периодически возникали, даже если они выходили далеко за рамки выделенного мною на них бюджета. Я полагалась на его благоразумие, он не проявлял особой щедрости, но заботился о них в меру своей человечности, уровень которой меня устраивал во всех рабочих вопросах. Мне удалось отделить себя от них настолько, насколько это вообще было возможным: никаких воспоминаний или фотографий из детства, ни одной вещи, купленной мне ими, ни одного символа, вынесенного из тех времён.

Мне было немногим больше двадцати, когда сразу же после концерта в Гамбурге Фредди подошёл ко мне с озадаченным мрачным лицом, прижимая к уху трубку, и прошептал чуть слышно: «Это твоя мать. Папа ночью погиб. Хочешь поговорить с ней?» Я, честно признаюсь, не сразу поняла, о чём речь, настолько я к тому моменту уже уверилась в своём нечеловеческом происхождении. Отпрянув от Фредди, как от плохо пахнущего бездомного, я состроила раздражённую гримасу и ушла в гримёрку, где мы с музыкантами и бессменной шоблой прихлебателей здорово напились. Возможно, это была моя персональная реакция на стресс – во всяком случае, в этом меня убеждали психоаналитики, в которых я некоторое время пыталась найти успокоение. Но не думаю. Скорее раздражение на реальность, прорвавшуюся через мой ров, забор и стражников. «Какого чёрта он умер?» – спрашивала я себя, глядя в зеркало; зеркало молчало в ответ. Утром Фредди зашёл ко мне и осторожно вернулся к теме (мой норов уже держал окружающих в страхе).

– Отчего он умер? – спросила я с самым скучающим видом, который только могла изобразить.

– Там мутная история, надо разбираться. Пил с какими-то новыми друзьями, вернулся поздно и сразу завалился спать. А ночью твоя мать проснулась от шума на кухне, заходит, а он лежит на полу, уже мёртвый. Может, отравили, а может, просто сердце сдало. Хочешь, я найду выходы, чтобы делом занялись основательно? А то знаешь, как это бывает: если пьяный, то и вскрытие не делают, напишут острое алкогольное и готово.

– Не стоит, – процедила я задумчиво.

– Ещё по вылету: есть бизнес-класс на восемь вечера или на три, но это эконом. Какой брать?

– Вылет, прости, куда?

– На похороны, попрощаться.

– Фредди, дорогой, у меня сегодня концерт, и я не намерена его отменять.

– Полетишь завтра?

– Никогда. Никогда не полечу, – я стояла перед ним, как боксёр в стойке, готовый ударить в любую секунду. – Оплати все расходы и отправь от меня цветы.

– На каком уровне всё устроить?

– На том, о котором нечего будет написать в вечерней прессе. Ни хорошо, ни плохо. А то ты знаешь этих уродцев, им только повод дай.

Так я простилась с отцом, как сухая сука. Почему как – именно ей я всегда и была, самодовольной чёрствой сукой. Это природа, от неё никуда не сбежишь. Да я, признаться, никуда и не бежала. На долгие годы я снова оказалась наедине со своей шебутной жизнью, в которой было всё, о чём мечтают низкопробные актёришки или неслучившиеся певцы. Сейчас модно рассуждать о преувеличенной ценности денег: мол, можно стать сильнейшим бойцом, занимаясь в подвалах, или научиться играть на фортепиано, имея под рукой только самоучитель и нарисованную на картоне клавиатуру. Можно вырастить всесторонне развитого ребёнка, рассказывая ему на ночь свежесочинённые сказки, одевая его в секонд-хендах и водя в походы вместо разнообразных секций. Не берусь говорить, что всё это дикая чушь, но одно могу сказать наверняка: с деньгами проще, чем без них. С деньгами, славой и талантом – в три раза проще. Да, есть такое, что многие радости обывателей не приносят тебе со временем никаких эмоций: не радуют дорогие рестораны или брендовые вещи, не впечатляют президентские люксы, не влекут экзотические страны. Люди, ставшие доступными, теряют в цене и весе. Романы, перевалив числом за три десятка, кажутся чередой повторяющихся фаз, однотипных сцен, и, может, только в самом зачине, в завязке ещё как-то волнуют, интригуют, заводят. Я давно уже усвоила, что люди не придают большого значения жалобам на жизнь своих успешных современников, да и жаловаться мне было особо не на что. Сверяя свои достижения с достижениями других, я всегда приходила к выводу, что имею всё (и даже больше), кроме разве что ребёнка.

Множить себя мне не хотелось. Даже лучшая моя копия виделась мне удвоением страданий и кошмаров, что уж говорить о том, что копия, вероятнее всего, была бы далеко не лучшей. Поэтому тема продолжения рода откладывалась год за годом на некое никогда не наступавшее будущее. Я решила про себя, что годам к сорока сподоблюсь-таки родить, чтобы не особенно горевать в старости об упущенной возможности, найму нянек и продолжу жить в режиме самоупоения/самоуничтожения. Но этим планам не суждено было сбыться. Вот почему.

Мой новый агент, третий по счёту после Фредди (с ним мы разругались вхлам ещё во время записи второй пластинки), оказался парнем усердным, но не слишком смышлёным. Он вёз меня на съёмки вечернего шоу, достав из постели силой (бессонная ночь, наложившаяся на начинавшийся грипп и двойную дозу анальгетиков), когда у него зазвонил рабочий телефон. «Твоя мама звонит», – буднично сказал этот придурок и принял вызов, переключив его на громкую связь. В машине раздался треск, словно на заднем фоне кто-то молол кофе, и голос, постаревший выцветший мамин голос, взорвался в моей голове пушечной канонадой. Она повторила несколько раз «алло», проверяя успешность соединения, а потом решительно и сухо произнесла: «Мне надо поговорить с дочерью». Не успела я опомниться, как мой тупорылый агент ответил: «Она как раз рядом со мной, она вас слышит».

Часто жертвы изнасилований рассказывают о ступоре, который мгновенно подчиняет себе их тело при нападении, – со мной произошло что-то подобное в той пробке на бульваре, которого я до сих пор старательно избегаю, оказавшись за рулём.

– Дочь?

Я молчала. Но мама, кажется, и не надеялась на диалог.

– Я долго оттягивала этот момент, всё никак не находила нужных слов, чтобы тебе сказать, но за последний месяц моё состояние так резко ухудшилось, что тянуть дальше некуда. – Она вздохнула и закашлялась, на заднем фоне звучно разбилось что-то стеклянное.

Разбилось что-то стеклянное. Звук, с которым в дурацких компьютерных играх герой срывается в пропасть. Я сидела в чёрном вытянутом седане, свежий салон которого пах кожей и пластиком, солнце ласково подпекало мой чёрный комбинезон, дома меня ждала початая бутылка арманьяка 1947 года и смазливый собутыльник, неотразимый настолько, чтобы ходить по квартире в одних шортах. В соседней машине белокурая кукольная девочка смотрелась в зеркало и поправляла пряди непослушных волос в мелких кудряшках, упрямо лезшие ей в глаза. Машины покорно стояли на светофоре, и воздух искажался, закручивался в невидимые воронки под напором бензиновых паров. Я опустила окно и закурила, в нос ударила смесь прогретого асфальта, выхлопных газов и того весеннего запаха, который не удалось повторить ещё ни одному парфюмеру.

– Мне бы хотелось… если, конечно, ты сочтёшь это возможным, повидаться с тобой в ближайшее время, – продолжал голос, несущийся из динамиков, щедро распределённых по всей машине. – Дело в том, что моя болезнь, скорее всего, передалась тебе. И в том, что она не лечится.

Это не со мной, это не со мной. Дурацкий сон, глупая фантазия, страшилка из детства. Я сломала сигарету, яростно стряхивая пепел, и полезла за новой. Установилась тишина, не полная, но достаточная для того, чтобы я могла расслышать собственное сердце, усердно пульсирующее в висках.

– Выключи эту хрень, – прошипела я. Но звонок и без того каким-то чудом сорвался. В машине заиграло радио. – Поворачивай. Едем домой.

Дома я залезла под душ, и освежающая прохладная вода начала смывать с меня запах старости и разложения, который, казалось, просочился через телефон и осел на моих волосах. Внутренний жар вперемешку с дрожью и ознобом изматывали меня оставшийся вечер, ртутная змейка ползла вверх, пока я не залила снотворное стаканом арманьяка. Тысяча девятьсот сорок седьмого года.

Грипп полностью захватил моё тело за несколько часов. Следующие пять дней меня жёстко лихорадило, я просыпалась только для того, чтобы выпить очередную дозу жаропонижающего и добрести до туалета. Мысли и сны перемешались, и я потеряла власть над своим сознанием. Периодически в бреду в голове всплывали фразы «не лечится», «моя болезнь», «состояние резко ухудшилось». Но все они не собирались даже в одно мало-мальски складное предложение. Во сне я оказывалась то в комнате, в которой проводила лето, там, где бар, у моря, то в закулисье, среди разбросанных инструментов и пустых бутылок, и видела себя со стороны: в чёрной рубашке с закатанными рукавами, в чёрных очках, с тлеющей сигаретой в руке. Потом меня уносило в прохладный мартовский вечер на Сан-Микеле, на покрытый кипарисами остров-кладбище в Венеции, где я терялась и часами ходила среди надгробий разных эпох и стилей, пока не наступала ночь. И с темнотой длинные, лишь издали похожие на живых существ тени отделялись от стен, вырастали меж деревьев, поднимались из-под гранитных плит и тянули ко мне свои корявые руки, даже не руки – корни. После каждого сна я просыпалась от собственного крика в липком едком поту, залившем простыни.

А потом болезнь ушла так же одномоментно, как и пришла – я проснулась очередным утром и обнаружила себя прежней, оставались лёгкие следы ломоты в теле и тяжёлая голова – не более. Первым делом я уволила своего агента, спешно избавилась от ничего не понимавшего любовника и уехала в горы, чтобы продышаться хорошенько и подумать. Наследственная болезнь, наследство, от которого не предполагается отказа. Ха. Интересная многоходовочка. Я часами пила безвкусные травяные чаи на веранде наспех арендованного шале и прислушивалась к себе. Не считая сухого кашля, оставшегося после гриппа, который я усугубляла беспрерывным курением, меня ничего не беспокоило, моё тело не походило на приют смертельной болезни. Никаких признаков скорой немощи или фатальной угрозы – ничего.

Мне всегда везло, я считала, что нет такого желания, что мир не исполнил бы для меня. И их, по большому счёту, не было. Пытаясь просчитать риски, силясь нащупать тонкое место во всей этой сюрреалистичной истории, я неизменно утыкалась в твёрдое внутреннее убеждение, что со мной такого случиться не может. Просто не может, по определению. Мне даже удалось сочинить более-менее гладкую версию умысла, который преследовала моя мать, задумывая это нелепое враньё. Я, словно следователь, начала с поиска мотива, упёрлась в деньги и почти успокоилась на этом. Случались моменты, когда паника добиралась до меня и охватывала целиком, сковывала тугим коконом, почти лишала рассудка, но они быстро сменялись бравадой и залихватским равнодушием.

Столкнувшись с простым двоичным выбором между ехать – не ехать, знать – не знать, разбираться – не разбираться, я склонялась ко всем возможным «не» разом. Присущий большим потрясениям и катастрофам ужас ослабевал по мере того, как я уверялась в собственной неуязвимости и избранности, и, хотя процесс самоубеждения проходил не так гладко, как мне того хотелось, домой я возвращалась уже той холодной неуязвимой глыбой, какой привыкла себя представлять.

Ничто не захватывает человека так глубоко, как собственная жизнь с надуманными целями и неправомерными амбициями, со всей палитрой эмоций, что человеческое существо только может себе позволить. И бурный событийный поток уносил меня всё дальше от того нелепого звонка посреди подтаявшего на солнце бульвара, всовывая всё новые и новые происшествия между мной и днём, отравившим мне на время кровь – так, прикупив новую книгу, мы усиленно протискиваем её на забитую полку, и зачастую успешно. Изредка я вспоминала про нависшую надо мной угрозу, но скорее мимоходом, где-то на заднем фоне.

Мама умерла ровно через два года после нашего одностороннего разговора – пунктуальность, не свойственная ей при жизни, но нагнавшая-таки в самом конце. За это время я успела отрастить волосы и снова состричь их, сменить машину и получить пару званий и статуэток – так вроде бежишь дни напролёт, справляешься с задачами, достигаешь целей, а потом оборачиваешься назад и понимаешь, что ничего особо и не сделал. О её смерти мне должны были сообщить утренние газеты, но я легла спать немногим раньше, чем их пустили в печать, поэтому разносчиком дурных вестей пришлось выступить уборщице, пришедшей ко мне в полдень по договорённости, о которой я успешно забыла.

Выбросилась из окна в побеге от настигающих её последствий аутосомно-доминантного генетического заболевания нервной системы – синдрома, наметившего меня своей следующей жертвой с вероятностью в пятьдесят процентов.

Паскаль

А когда она проснётся… то есть вот уже шуршит в комнате, едва слышно ступает по коридору. Проснулась, значит. Что это за звук? Гитара? Зачем ей? Слышу струнный перебор. Как вообще понять, снится ли что-то, когда ты не спишь? Как совладать с желанием не спать, когда тебе что-то снится? В детстве я частенько заказывала себе сны. Лёжа в постели, вертелась с боку на бок, а потом вдруг начинала представлять невиданные города с высокими сутулыми людьми, неизвестными языком и машинами. Всё это манило меня, но мне не хотелось уезжать из своего города, я просто пыталась совместить несовместимое, быть здесь, в тёплой постели, и одновременно быть там, где воздух не пахнет ни рыбой, ни солью. С кем не бывало? Я любила и презирала этот запах, с городом то же самое.

Потом сублимация вошла в привычку. С годами я уже явно представляла себе меню собственных сновидений, даже чувствовала себя особенной, отличной от ровесниц. Будто эти мои ночные путешествия были всамделишные. Всё это проносилось перед моими глазами как в окне поезда, пущенного по игрушечной железной дороге. Но дорога эта была из тех игрушек, которые месяцами пылились в единственном детском магазине, становясь навязчивой мечтой всех амбициозных мальчишек и ежевечерней головной болью их родителей.

Я жуткая трусиха, хотя женщинам это простительно: даже будучи здесь, я иногда надеюсь, что эта шикарная квартира, этот огромный город, этот гитарный мотив, голос как жидкий мёд – всё мне приснилось. Потому что иначе этот мир существует, вращается вокруг меня и грозит мне расправой. А я никакая не избранная, я обычная всё-себе-сама-надумала девочка, которая заигралась, помечтала о невозможном, и (о, ужас!) оно сбылось. У меня слишком маленькая голова, мне с детства так казалось. Я хотела, чтобы она росла вместе со мной, а она росла существенно медленнее. И всё пространство в этой моей голове педантично разлиновано мелом и отдано дому, городу, морю, семье, старым книгам, пыльным игрушкам, Симону. Любой намёк на то, что это место надо переоборудовать, поместив туда её вместе с песнями, крутящимися по радио, причудами, этим сказочным домом и всеми моими мыслями, меня приводит не то в бешенство, не то в ужас.

Но это всё ладно. Солнце высвечивает причудливые фигуры на полу, дверь в комнату плотно закрыта, а мне нестерпимо хочется добраться до этой самой двери, не наступив ни на одно солнечное пятно, приоткрыть её, добавить звука. Откуда я могла знать, что она поёт? Почему мне этого всегда хотелось? Нет, я решительно отказываюсь помещать это всё в себя. Хотя от отрицания ничего не меняется. Она поёт так, как мне никогда не снилось и не могло присниться в силу всей узости и плоскости фантазии. Мне хочется видеть её лицо в этот момент, уточнить, что ни одна из этих историй не имеет никакого отношения к её жизни, ибо если имеет, то как сосуществовать с катастрофой этого размаха? Всё пустое. Всё это сказка, в которой было бы славно застрять на пару-тройку недель, наесться до отвала сказочной пыльцы и солнечных зайцев, наиграться с говорящими цветами, натискаться ручных великанов, а потом юркнуть под своё одеяло, истончённое временем, и проснуться снова дома. Заново оценить забор, отделяющий тебя от мира, подлатать его, если нужно, и радоваться примитивным действиям, отполированным временем.

Она поёт про людей, у которых отняла всё, что они имели, и ничего не предложила взамен, и я живо представляю себя на этом месте: искушение – слабость – расплата. Осознание содеянного наваливается на меня своей неисчислимой массой в один миг, моментальный испуг, первородный страх – вся эта смесь разливается по телу плавленым металлом. Я даже пытаюсь ущипнуть себя за бок, провожу ногтем по животу, хлопаю по щеке – вдруг всё же сон, безобидный незапланированный сон? Но не просыпаюсь. Хочу к маме, обратно, домой. Но нет, Паскаль, нет такого чудодейственного заклинания, что в три счёта перенесло бы тебя туда, куда захочется, теперь тебе придётся идти одной.

В мире обретаются такие сущности, особенные существа, которые живут тем, что уводят людей с их истинного пути, – об этом я узнала ещё в детстве от соседки, у нас их называют лукавыми. Они выглядят, как обычные женщины, зачастую даже симпатичнее обычных, говорят ласково, смотрят доверчиво, улыбаются такой искренней обезоруживающей улыбкой, что всякий, кому она предназначена, невольно и сам начинает улыбаться. Голос у них елейный, и речь льётся так легко, так красиво – слушаешь и плывёшь за каждым словом, ловишь каждый звук. Лукавые, поговаривают, произошли от сирен, но у сирен хвосты вместо ног, как у русалок, их распознать труда не составит, надо только уши заткнуть и присмотреться. С лукавыми всё иначе – нет никакого признака, выдающего в них демонов, ничего, отличного от людей, в их внешности. Раньше они жили все вместе на чёрном утёсе, ели овец, что отобьются от стада, да травы волшебные и пили кровь стервятников вместо молока, но потом молния ударила в скалу и расколола её. Лукавым пришлось спуститься с гор, и так они разбрелись по всему миру.

Соседкин муж встретил лукавую в порту – она приехала с подругами откуда-то с юга и мечтала покружить на катере возле наших живописных скал, раскиданных вдоль побережья. Ну как тут откажешь? Сговорились на двухчасовую поездку, цену обсудили, муж даже прибрался, наконец, на лодке своей. Отплыл с ними в понедельник в полдень, а вернулся в следующий понедельник, пьянющий, обросший, а глаза чёрные-чёрные и пустые, словно жизнь из них ушла. И лежал он потом на кровати, не снимая одежды, ел через силу и смотрел в полоток, а соседка всё к матери ходила, спрашивала, что ей делать-то теперь. Мать не знала, и никто не знал. Взялись лукавую искать, а её и след простыл: ни с кем не говорила, никто её толком не видел. Словно и не было её никогда, только в куртке у мужа соседка нашла кучу смятых купюр. Стало быть, была.

Что, если теперь мой черёд противостоять злу, бороть искушение? Что, если у этого обаяния дьявольская природа, ведь только зло нуждается в маскировке, в сокрытии. На какой стадии провала я сейчас? Насколько этот провал обратим? Дичайшее, острейшее чувство одиночества и ответственности за себя перед всеми, кто мне доверяет, стыд, вина, страх. Беспомощность. Так, похоже, чувствуют себя птицы в силках и звери, угодившие в капкан. Я лежу на спине, пытаясь справиться с предательски выступившими слезами, и, покуда лежу, запрокинув голову, они не скатываются по щекам. Если бы только можно было вернуться назад хотя бы на неделю, я никуда не поехала бы. Потому что всё это не по мне, не мой масштаб, не мой профиль, всё это вкусное и чужое. А чужое брать нельзя.

Зачем она вообще это всё делает? Зачем она здесь, зачем поёт мне? Тут, будто по мановению волшебной палочки, звук обрывается, в квартире воцаряется та крепкая тишина, какую можно обрести, накрывшись подушкой, туго набитой пухом. Цоп-цоп. Треск. Дверь открывается рывком. Стучать не учили?

Она стоит на пороге, взъерошенная и бледная, держится за косяк и улыбается, снова одними губами. Глаза заполнены нездоровым блеском, горящими лесами, пьяным угаром, щепками от разбитых гитар, людьми, людьми, людьми. Зачем ей столько? Не верю, что боялась меня разбудить, скорее красовалась, играла, эксплуатировала свой дар, а теперь стоит тут в дверях, равнодушная, как проводник проходящего поезда. Поезда, у которого столько остановок, что круговорот людей не отследить. Или даже хуже. Неловко шутит, отправляет умываться и исчезает на кухне. Было бы здорово сейчас улизнуть, пока она гремит там посудой, спрыгнуть бесшумно на разогретый асфальт, который отпружинит мягко ступни, и бежать, куда глаза глядят.

Я чистила зубы и рассматривала себя в пыльном зеркале: загар, свойственный приморским городам, ровный, густой, в бронзу на щеках, в медь на лбу и шее, неровные зубы, не чудовищно неровные, но и не стремящиеся к идеалу, выдающиеся вперёд клыки, скол на резце, не скол даже – тонкая трещина. Выгоревшие на солнце ресницы и брови, родинка на виске, не помню, когда появившаяся там, тонкий аккуратный нос, какой-то смазанный, плохо очерченный подбородок (начитавшись про волевые, всегда хотела такой, но не заимела), тонкие невесомые русые волосы, чуть темнее у корней и совсем выцветшие на кончиках. Глаза – в них отражается душа, как говорит мать. В моих ничего не отражается, слишком обычные даже для пустоты. Слишком испуганные для меня. «У нашей крошки янтарные глаза, слышишь, отец?» – сказала мать как-то, подстригая мне чёлку в детстве. Меня, по большому счёту, не баловали комплиментами или похвалой, поэтому это определение въелось в память на долгие годы. Янтарные, словно дары моря. Как сосновая смола, выброшенная на берег приливом. Думаю, это слово мама заимствовала из какой-то книжки или услышала где-то. Красивое слово, но едва ли про меня. Не янтарь – песок со следами начинающегося дождя, немного пены, ил, мелкие камушки. Что-то такое, всё равно про море, но менее благородное.

Я смотрела на себя и видела плохо сшитую игрушку, выигранную, может, в тире или каком другом балагане на ежегодной ярмарке. Из тех, что дети прижимают к себе всю дорогу домой и укладывают спать под одеяло, а через неделю забывают на заднем дворе перед дождём. И отвергают наутро, промокшую и испачканную, с той же детской непосредственностью, с которой выбирают в самом начале. Я чувствовала себя этой самой игрушкой, скажем, день на третий, ещё чистой и любимой, но уже сдающей свои позиции. Игрушкой, с тревогой наблюдающей за циклоном, надвигающимся со стороны леса. Откуда это сравнение – так сразу и не скажешь. Может, из её улыбок, что ничего не значат, гримас, про которые я всё придумала, голоса, бесцеремонно распахнутой двери – не знаю.

Будь я хоть капельку, хоть чуть-чуть смелее, я бы сбежала прямо сейчас, в чём есть, без вещей. Но то была бы история не обо мне, о какой-то совершенно иной девочке, а я настоящая взяла себя в руки, заулыбалась на автомате, дошла до кухни. Она собирала рассыпанный кофе, неумело сгребая его в кучу. Я не окликнула, позволив себе понаблюдать за этим действом: иногда люди становятся собой, если думают, что их никто не видит. Но не в этот раз – она почувствовала мой взгляд и обернулась.

– А, вот и ты! – Новая улыбка, из ещё не виданных, чуть теплее, неожиданно проявившаяся ямочка на одной щеке. – Наливай себе кофе и садись.

Наливаю, сажусь, осматриваюсь. В кухне два огромных окна, и солнце заливает её тёплым жёлтым светом, жалюзи не помогают. Массивный круглый обеденный стол намекает на большую семью, что жила здесь когда-то, но уже давно, увесистые кованые ножки кончаются лапами крупных хищников, львов или тигров. Ножек шесть. На столе кое-где стёршаяся краска оголяет предыдущий цвет – алый. Алый, небрежно покрытый серо-лазурным. Мебель, дубовые полы, изысканные приборы – всё здесь хранит вкус хозяина, однако время хорошо поработало над обстановкой, стерев лоск и буржуазность, оставив только суть.

Она ставит передо мной тарелку с глазуньей и тостами, отпивает кофе, ищет что-то в карманах джинсов, не находит, выходит в коридор. Щёлк. Звук, который я успела выучить. Возвращается с сигаретой в левом углу губ.

– Ну что, как тебе спалось, Паскаль? Сладко?

– Да, спасибо, всё хорошо.

– Всё хорошо, Паскаль? – щурится с нескрываемой иронией.

– Да, правда, – уже с сомнением. Она подносит ко рту чашку и делает глубокий вдох. Её кофе чернее моего в два раза, и на завтрак только тост с сыром.

– Чем ты хочешь сегодня заняться?

– Я не знаю. Чем здесь обычно занимаются? – Я бы хотела блеснуть остроумием и предложить что-то действительно оригинальное, но в голове только пустота, ни одной мысли. – Давай проведём этот день так, как ты провела бы его без меня. Всё, что ты делала бы одна. Мне интересно увидеть, как ты живёшь.

– С тобой, но как будто без тебя? – смотрит заинтересованно, наклонив голову влево. – Тогда клуб с блэкджеком и шлюхами. Ну и компания моих любимых вдовушек. Как тебе?

Я впервые вижу её смеющейся, такой раскрепощённый вольный смех, без зажима интонаций и громкости, такой, какой мне не доводилось слышать раньше. Может, только у детей.

– Что ещё за вдовы?

– Джейн и Клико! – тушит сигарету, сплёвывает в сторону что-то, прилипшее к губе, то ли кусочек табака, то ли плохо промолотый кофе, и упирает в меня этот свой опасный прямой взгляд, от которого по спине пробегает дрожь. – Вы не знакомы, Паскаль?

Я теряюсь. Мы не то что не знакомы – я не до конца понимаю, откуда, по её мнению, я могу их знать. Может, это из истории или литературы? Что-то из школьной программы? Или какие-то знаменитости, живущие здесь? Соврать или признаться? Пауза затягивается, представляю, что за вид у меня сейчас.

– Шучу-шучу, расслабься. Ты никогда не слышала про это шампанское? «Вдова Клико» – это же классика. Элегантное розовое, пряный брют. Все нувориши лакают его литрами, как воду. Я же тоже из таких, кто со дна, – нам нужно постоянное напоминание, что сумели подняться. Мы с тобой обязательно пропустим по бокальчику. – Она спасает меня из щекотливого положения, но от этого я чувствую себя только большей дурой. Шампанское, значит. Пропасть между нами, исчезнувшая вчера, как мне казалось, всплывает перед глазами. И это воистину чудовищная расщелина.

– Вторая тоже шампанское?

– Кто вторая?

– Ну, вторая вдова…

– Джейн? Не-е-е-ет, – она ухмыляется, лёгкий прищур, трёт бровь. – Это виски. Славно полирует шампанское.

У меня невозмутимый вид, я надеюсь. Из десяти сказанных ею слов я не понимаю минимум два, словно она говорит на неродном мне языке. Понятия и названия, не вызывающие ни одной ассоциации, белые пятна, даже догадок не возникает.

– Может, просто погуляем по городу? – Я пытаюсь выкарабкаться из диалога, как краб из железного ведра, неловко, неуспешно, с грохотом.

– Давай погуляем. Любой каприз, Паскаль. Это же почти твой девичник, последние свободные деньки, и я хочу, чтобы ты их запомнила, – она доливает себе кофе, убирает тарелки со стола и подходит к окну, раздвигает двумя пальцами жалюзи и молча смотрит на улицу. На ней белая футболка и синие джинсы, босые ноги, неправдоподобно большая, как у горного великана, ступня, едва касающиеся плеч жёсткие волосы цвета воронова крыла, свивающиеся в кольца, одинаковые, как под копирку. Сколько ей лет? Я не сильна в определении возраста, допускаю, что чуть за тридцать. А может, чуть за сорок. Белая тонкая ткань высвечивает странный рисунок на спине – слишком расплывчато, чтобы понять, что конкретно. Татуировка? Два тонких серебряных колечка в правом ухе, сейчас я их не вижу, но запомнила со вчера. Мы такие разные, такие непохожие, словно стихии, хотя какая из меня стихия? Водопроводная вода разве что. А из неё шторм, или цунами, или пожар. Неуправляемый лесной пожар, от которого бежит всё живое, жадные языки пламени, прыгающие со ствола на ствол, сжирающие траву и кустарники, покрывающие пеплом луга и поляны. Ни одного шанса выжить.

И хотя она мила со мной, покладиста и внимательна, за всем этим проглядывает резкость и даже жёсткость.

– Десять минут на сборы, не больше. – Она поворачивается, и я замечаю, как изменилось её лицо: черты обострились, цвет кожи снова ушёл в белизну, блеск в глазах, зрачки, сузившиеся до точки в конце книги. – Успеешь?

– Да я, в общем, готова…

– Тогда дай мне собраться и выходим. – Она ставит чашку на стол с глухим коротким звуком, напоминающим школьный звонок, и уходит к себе.

Я что-то не то сказала? Чем-то задела? Вроде нет, но атмосфера в комнате резко меняется. Мы, люди, живущие в ладу с природой, тонко чувствуем изменения, будь то давление или влажность воздуха, – это от предков, навык, который был необходим для выживания. Любые колебания температур, любые подвижки не остаются незамеченными. И вот по привычке я отобразила ниоткуда взявшуюся перемену, её, но не причину.

Я мою посуду, оставшуюся от нашего завтрака, и ловлю себя на мысли, что люди по всему миру делают некоторые вещи одинаково – совершенно разные люди в разных одеждах на разных концах земли. Влюбляются, ошибаются, боятся, ездят на поездах, снимают одежду, возвращаясь домой, посуду вот, к примеру, моют. «Ну, где ты?» – кричит она из коридора нетерпеливо, и я бросаю чашку недомытой. На ней та же футболка, сверху строгая чёрная рубашка с запонками, едкое удушающее облако духов расплывается по квартире. Ирисы, бергамот, пион, что-то древесное, словно мох, ещё апельсин, пожалуй. И какой-то низкий, утробный, влажный привкус, не знаю что. Слишком тяжело, подчёркнуто вычурно, мне не нравится. Этот запах следует за ней неотрывно, плывёт по лестнице, выходит с нами из подъезда, преследует на шумной улице, смешивается с ароматами еды, цветущих кустарников, проезжающих машин, собак, людей, зданий.

Город особенный, яркий, звучащий, живущий, ни на что не похожий, немного на грани безумия, за гранью понимания. Смотреть на такой – счастье. Жить в нём я бы не смогла. Город, обладающий индивидуальностью, куда более выраженной, чем моя собственная. Город, на фоне которого ты мышь, перебегающая дорогу от канала к закусочной, и не только ты, но и все вокруг: мальчишки на скейтах в одинаковых красных шапочках, ссутуленные велосипедисты в чёрных плащах, веснушчатые девушки, продающие тюльпаны. Все.

Но не она. Мы идём вдоль воды, мне не удаётся подстроиться под темп, и я то отстаю, то нагоняю, нас то и дело минуют велосипедисты, каждый раз проезжая так близко, что при желании их можно схватить за рукав. Разговор не клеится, хотя она периодически комментирует прохожих и дома, пришвартованные лодки, смешных собак, курит одну за другой, посмеивается над моим рассеянным поддакиванием. У неё походка хищника, только отобедавшего всласть, уверенная, лёгкая и пружинистая; в левой руке сигарета, правая в кармане джинсов. Мне тревожно и волнительно одновременно, столько красок и звуков, запахов и картинок, что я не справляюсь с ними, не способна отобразить, оценить, рассмотреть, запомнить. Невиданное оказывается слишком ярким для меня, как и её духи, слишком объёмным и навязчивым, терпким и вызывающим. Странное чувство, словно мне и не нужно этого всего, словно я рождена для меньшего. Досадное, но очень реалистичное чувство.

На моём берегу всё такое выцветшее, сглаженное, нейтральное. Ненасыщенные тона, разбавленные серым и охрой, даже трава здесь сочнее и зеленее, чем у нас, ветер ощутимее, солнце яростней, как если бы где-то была ручка интенсивности, такое колёсико, как на радио, и здесь создатель выкрутил её до максимума, а дома – до минимума. И совсем уж жуткое осознание собственной минимальности, заглушённости, как и полное незнание, что с этим можно предпринять. Я знаю примерно, какой степени восторг мне полагается испытывать сейчас, я могу как-то даже попытаться его воссоздать для себя, но пережить – не могу. Прочувствовать не выходит.

В коричневом кирпичном доме из окошка на первом этаже продают мороженое, два пацана громко спорят на чужом языке, один из них трясёт кулаком, в котором зажаты монеты, другой возмущённо шарит по карманам. Она резко сворачивает и приближается к ним в несколько прыжков, жестом показывает им на прилавок, мол, выбирайте; мальчишки смущены, тот, что при деньгах, краснеет и неуверенно качает головой. Но она настойчива и улыбчива, как и со мной, как и, я догадываюсь, со всеми, и они сдаются, тычут на фиолетово-розовое мороженое, посыпанное разноцветными драже. Продавец, молодой коротко стриженный парень, смеясь, протягивает счастливым детям вафельные рожки, те поворачиваются к ней, нелепо кланяются, наперебой галдят «данк ю», хватают угощение и буквально испаряются за углом. Продавец что-то говорит нам, подмигивает, она достаёт из заднего кармана деньги, отвечает ему на непонятном языке, они перебрасываются парой фраз, он протягивает сдачу, она спорит, он настаивает. А я снова безмолвный наблюдатель, плохо понимающий, что происходит, а потому вынужденный додумывать и фантазировать. Собственно, так можно охарактеризовать всё прожитое мною до настоящего момента: не понимать и фантазировать. Похвальная стабильность.

Я, как обычно, выпала из реальности, провалилась в свои мысли; она выдёргивает меня из них, хлопая по плечу, и протягивает рожок с жёлтым мороженым, густо политым шоколадом.

– О чём думаешь, философ? – она спрашивает это с нескрываемой иронией, к которой я почти привыкла, насмешливо, но её голос уже не звучит так грубо и высокомерно, как раньше.

– Пытаюсь понять, что происходит.

– Что происходит где? В мире?

– Нет, здесь.

– Я купила нам мороженого, вот и всё, что произошло.

– О чем вы спорили?

– Он хотел нас угостить, а я хотела заплатить.

– Ты знаешь их язык?

– Голландский? Упаси Господь, нет, конечно, это английский.

– А почему он хотел нас угостить?

– Э-э-э-э… даже не знаю. Может, он подумал: «О боже, какая красивая девушка, я не могу её упустить, что же мне делать? Чем я могу её завлечь? Цветами нынче никого не удивишь, ювелирный на обеде, яхта в ремонте… что? Что? Что ещё?!» И тут как озарение: рожок ромового мороженого! Бинго! И вот он протягивает его тебе, сердце бьётся так, что того гляди выскочит из груди, а ты в это время витаешь в облаках и даже не замечаешь его. Драма. Нет, даже не драма – трагедия.

Опять этот странный язвительный тон, смеющиеся губы и строгие грустные глаза. И вновь я не знаю, обижаться или смеяться.

– Не сходится.

– Как не сходится? Почему это?

– Ну вот так не сходится. Ты говоришь, он влюбился в меня?

– Ну!

– А мороженых подарил два, так?

– Так!

– Значит, и в тебя тоже?

– Ну, может, оба рожка были для тебя. Даже если так, второй не верну – не проси. А может, природное воспитание и отличные манеры не позволили ему так явственно обделить меня, тем более раз уж он заметил, что ко мне природа не была так щедра. А, может…

– Ты серьёзно? – Я позволяю себе невиданную наглость перебить её на середине фразы.

– Как никогда.

– Почему ты всё время смеёшься надо мной? Тебя это веселит?

Она останавливается и преграждает мне путь, вид у неё возмущённый и негодующий, даже суровый, если не считать носа в мороженом, он всё портит.

– Я не смеюсь над тобой, я смеюсь с тобой. И да, предполагается, что это меня веселит, как и тебя должно веселить. Но всё, что ты делаешь – это боишься, подозреваешь и напрягаешься. Напрягаешься, напрягаешься, цепляешься за пустяки и обижаешься на них. И так по кругу. Тебе кажется, что я позвала тебя сюда, чтобы поразвлечься? Да чёрта с два! С таким же успехом можно было взять с собой хомяка или ручную мышку, веселья от них примерно столько же, а мороки меньше… – Она раздражённо сплёвывает, выкидывает оставшуюся половину рожка в воду и тяжело опускается на лавочку. Доски ещё мокрые после дождя, она проводит по ним рукой, морщится и чуть слышно чертыхается. – Да что с тобой такое, Паскаль? Мне и без того несладко, какого рожна ты обращаешь каждое моё слово в минус, каждый мой шаг в провал? А? Тебе обязательно подливать дёгтя в и так не медовый бочонок? Думаешь, мало желающих это сделать без тебя?

Впервые я вижу её такой отчаявшейся и раздосадованной, персональное именное раздражение, лично моё. Фантастика. Только мне удается быть глупой и отталкивающей одновременно. Я сажусь рядом на мокрые доски, почерневшие и разбухшие от постоянных дождей, и это единственная жертва, которую я могу принести сейчас богу разлада. Умеренность и сдержанность почитаются величайшими добродетелями там, где я выросла. Иное же признак распущенности, опьянения или обречённости – на что думать? Я запрокидываю голову и вижу высокое холодное небо стального цвета с пушистыми мелкими облаками, ветер гонит их над нами, как пастух кучерявых овец. Скорость и резкость её реакций пугают и завораживают меня, как и всё другое, недоступное и чужое, но влекущее. «Прости», – я нахожу это слово сразу под языком и выталкиваю наружу беззвучно, не шевеля губами, слово, не достающее даже моего уха, не предназначенное для её.

– Да при чём тут это… – Невероятно, чтобы она услышала его, тем не менее, видимо, ей это удаётся. – При чём тут это? Просто объясни мне, что с тобой не так? Тебе страшно? Плохо? Что?

– Я… я не знаю, чего ты ждёшь от меня, какой мне быть, как себя вести, что правильно, а что нет.

– Ты не знаешь, что мне понравится?

– Вроде того, да.

– Не понимаешь, как угодить мне?

Слово «угодить» звучало отвратительно, слабо, как-то по-рабски, что ли, но, к моему большому огорчению, довольно точно отображало то, что я пыталась так неуклюже сделать. Я замялась. Согласие с ним означало бы полное признание собственной никчёмности и зависимости, оспаривать его следовало неким противоположным по значению глаголом, откровением, которого во мне не было.

Мороженое в моей руке давно уже растаяло и стекало липкой жижей по запястью, в дереве над нами шелестели листьями невидимые птицы, я повернулась к ней в поисках намёка на правильный ответ, но она сидела, закрыв лицо ладонями, и раскачивалась взад-вперёд.

– Наверное, да, что-то такое… – выдавила я нерешительно.

– Не знаешь, кем быть – попробуй быть собой, – прошипела она, не отнимая рук от лица. – Это же логично, твою мать. Ты здесь не за тем, чтобы радовать меня, во всяком случае…

Она запустила руки в густые спутанные волосы, прикусила нижнюю губу и посмотрела на меня – я едва подняла на неё глаза.

– …во всяком случае, мы об этом не договаривались. Слушай сюда, Паскаль, я плохой советчик во всём, что касается правильных поступков и жизненных постулатов, но есть несколько вещей, которые я знаю наверняка. На своей шкуре знаю, понимаешь? – Я кивнула. – Люди всегда будут от тебя чего-то ожидать, так устроен мир. Слабые будут надеяться и ненавидеть, если не получают своего, сильные будут прогибать и прессовать ровно до тех пор, пока ты не поддашься. У тебя здесь только один выход – научиться отличать свои желания от навязанных тебе чужих. Отличать и предпочитать свои. Всё. Не хочешь долбаное мороженое – не ешь. – Она выхватила у меня из руки остатки рожка и отшвырнула в сторону. – Не хочешь замуж – не выходи. Позволь себе быть там, где ты хочешь, с тем, с кем хочешь, делать то, что ты хочешь, и наплевать на всех. Наплюй на всех, кому виднее, как надо. «Надо» – это аркан, уловка, чужая игра. Никакого «надо» нет и никогда не существовало в природе.

Она провела рукой по моей голове, так невесомо, будто вовсе не коснувшись волос, и продолжила:

– Кто вдолбил в твою дурацкую башку, что во всём надо держаться полутонов? Ты обращала внимание, как ты смеёшься? Украдкой, прикрыв рот, Паскаль. Как ребёнок, которого уложили спать, а он прокрался к двери, за которой выпивают взрослые, и подслушивает. Так, словно тебе ни в коем случае нельзя выдать своего присутствия. А когда ты говоришь? Сколько из того, что у тебя в голове, ты озвучиваешь? Треть? Четверть? Одну десятую? Скажи честно!

– Меньше, наверное.

– Меньше одной десятой?! Это успех! Всё верно, знаешь, почему? Потому что ты чувствуешь себя сапёром на минном поле: каждый твой шаг, движение, действие может сдетонировать. На деле не может, но ты об этом не знаешь, ты вымеряешь каждый звук, интонацию, паузу – не дай бог что. И потому тебе проще ничего не сказать, ограничиться кивком или улыбкой; для тебя всё логично: ты снижаешь риски. Только их нет, Паскаль. Они есть лишь в твоей голове. Вот опять – ты улыбнулась вместо того, чтобы сказать мне: «Слушай ты, прекрати играть в психотерапевта, у тебя дурно выходит».

– У тебя хорошо выходит. Правда.

– Давай договоримся с тобой, что пока мы здесь, а здесь ты мой гость, я разрешаю тебе всё. Всё, что захочешь. Любое безумие, любую ересь, что в голову придёт. Танцуй на столах, плавай в каналах, напейся или молись перед сном. Неважно. Главное, разреши себе заглянуть вовнутрь, туда, где маленькая испуганная настоящая Паскаль сидит в темноте и ждёт, пока ты будешь готова её услышать. По рукам? – Она протянула мне руку, и я пожала её. Рука оказалась липкой от моего потёкшего, зачем-то выкинутого мороженого и холодной. – Вот и умница.

Меня колотило, словно в лихорадке, и я обняла себя, чтобы скрыть дрожь, подкатывающую размеренными волнами. Признаться, не было никакой тайной меня, нуждающейся в эксцентричных выходках и крайностях, а если и была когда-то, то я совладала с ней так давно, что не знаю, осталось ли от неё хоть что-то живое. И хотя я понимала в общих чертах, о чём она говорит, не находила никакого резона в этом предложении. Ума не приложу, как мне удалось создать видимость сложной девочки с тонкой душевной организацией, тонной подводных камней и скрытых течений. Я не была ею, трудно сказать, кем я вообще была на самом деле. Самозванкой, не более.

– А ты? Ты живёшь так, всё себе позволяешь, каким бы глупым это ни казалось?

– Да, я жила так с самого начала, никто не мог сказать мне «нельзя» настолько убедительно, чтобы я прислушалась.

– И что из этого получилось?

– Я получилась. Что ещё из этого могло получиться?

– Ну, это принесло тебе счастье, я об этом спрашиваю?

– Счастье? Счастье, Паскаль, это слишком преувеличенная субстанция, такой бесцветный летучий газ. Никогда не скажешь наверняка, есть ли он в воздухе; бывает, ты чувствуешь, что да, а другие просто задыхаются. Бывает наоборот. По большому счёту, счастье – это любая редкость, что-то особенное, единичное. Жизнь состоит не из этого.

– Я понимаю. Жизнь состоит из дней, наполненных мелкими преодолениями и неудобствами, иногда они кажутся невыносимыми, иногда терпимыми, но это только отношение, а они, по сути, всегда одинаковые.

– И не так. Это магазин: ты берёшь всё, что хочешь, и платишь за это.

– Да, только денег у всех по-разному. И ассортимент отличается.

Я

Дожди не особо церемонятся: приходят незваными, уходят неожиданно. Дома и впрямь похожи на игрушечные: коричневый прессованный кирпич, маленькие кирпичики. И вода. Здесь её столько, что каждый голландец должен, просто обязан на пять шестых состоять из воды. Кто бы занялся этим исследованием.

Люди одиноки, потому что каждый идёт в свою мнимо верную сторону. Свобода кажется Паскаль бременем, даваемым в наказание, а Певице – целью и возможностью дышать полной грудью.

Люди безбожно одиноки, потому что они годами выбирают, каким богам молиться.

Люди безбожны, ибо они боятся от кого-то зависеть. Люди слабы, и это самое прекрасное, что в них есть. Эти двое не понимают друг в друге ровным счётом ничего. Да и вероятность, что они что-то поймут, не так уж и велика. Почему? Такова самая печальная и древняя правда: дав людям язык, кто-то посмеялся над ними, а они восприняли это всерьёз.

Я рассказываю вам историю, лишённую морали, не для того, чтобы вы придали ей своего надуманного смысла – этот мир и без того задыхается в парах человеческих небылиц. Я рассказываю вам эту историю, потому что она полна вещей, для которых ещё не создано определений и наименований, вещей, избавленных от оценок и привкусов, тех немногих вещей, что ещё меня заботят. Свет, который обрисовывает неприглядную правду, тьма, укрывающая истинную красоту. Сумерки, что призваны таить в себе опасность и ловушки, но не скрывают ничего, кроме травы, пробивающейся сквозь ссохшуюся землю. И рассвет, несущий тревоги иного порядка – то, чего принято избегать и сторониться, как и то, за чем гонятся и охотятся. Парадоксы людской породы и закономерности не человеческого характера.

Я рассказываю вам историю, не стоящую такого количества букв, но заслуживающую жертв куда как весомее приносимых. Вы послушаете её и забудете, а я сделаю вид, что её никогда и не случалось. На том мы и расстанемся. Но сейчас… сейчас ещё слишком рано.

Они пережили первое землетрясение лишь для того, чтобы ещё крепче встать на ноги. И болтаются теперь по городу, моему любимому городу, среди тысяч других людей, ничем не примечательные с виду. Хотя когда вид что-то значил?

– Слушай, Паскаль, а ты хочешь узнать моё имя? Может, не сейчас, позже, но в принципе: да или нет?

– Нет, если тебе кажется это нормальным.

– Тебе самой как кажется?

– Это не так просто объяснить…

– Ну ты хотя бы попробуй, вдруг я не совсем безнадёжна.

– В мире не то чтобы много имён, они повторяются с той или иной периодичностью. Какие-то встречаются чаще, другие реже, третьи совсем редкие, но они не уникальны. И странно думать, что кто-то исключительный, важный, необыкновенный носит имя твоего соседа, или одноклассника, или продавца из кондитерской. Представь, что для всех камней на земле мы придумали всего три названия. Все зелёные, к примеру, мы зовём малахитом, будь то изумруд, или нефрит, или хризолит, или…

– Хорош, я уловила идею.

– Я к тому, что едва ли ты носишь имя, никогда не звучавшее на земле до твоего рождения.

– И это говорит девочка, которую зовут как парня, так-то…

– Это не моё имя. То есть уже моё, но вообще отец выбирал его для брата.

– Но случайно перепутал и назвал им тебя?

– Мой брат умер.

– Прости, я не знала. Давно?

– В день, когда я родилась. Так что мне… мне тут надо за него пожить. И за себя. За двоих, в общем.

Они стоят на мосту, перекинутом через Амстел, и крошат хлеб уткам и лебедям, толкущимся внизу. Мост прозвали Тощим более трёх веков назад, с тех пор он сильно расширился, но от прозвища так и не избавился. Певица выдерживает паузу, достаточную для того, чтобы остаться в рамках приличий, и возвращается к волнующему её вопросу:

– О’кей, допустим, моим имянаречением не озаботились ни феи, ни эльфы, что, конечно, печально, но переживаемо. Что дальше? Когда ты думаешь обо мне, когда говоришь обо мне с кем-то…

– Я ни с кем не говорила о тебе.

– В общем, должна же ты как-то меня звать, обозначать. Ну так ведь?

– Конечно.

– Вот! И как? Как ты меня называешь?

Паскаль смущена, её щёки густо краснеют, перенимая цвет утиных лап, взбивающих речную воду в пену.

– Пообещаешь не смеяться?

– Ну давай, удиви меня!

– Певицей… – она замялась, столкнувшись лоб в лоб с вопросом, который доселе ей как-то удавалось себе не задавать. Но оттягивать это столкновение более было невозможно. – Знаю, ты не рассказывала мне о том, что поёшь, тогда, в мае. Просто каждый раз, вспоминая нашу встречу, я слышала музыку в своей голове.

– Красивую?

– Необычную, не знаю, как описать.

– Значит, ты узнала меня?

Паскаль задумалась. Узнать предполагало видеть раньше, почти забыть, но вспомнить при первом взгляде. И хотя то, что она почувствовала, было чем-то схожим с узнаванием (по саднящему ощущению за грудиной, по непонятной суматошной радости, перекрываемой разве что удивлением), в строгом смысле слова это никак не могло быть им.

– Мы же не были… никогда не виделись раньше. Как я могла узнать тебя?

Паскаль видела злость, вспыхнувшую в её глазах мелкими огненными побегами, скользнувшими по углям в камине при сквозняке. Меньше всего на свете ей хотелось сейчас утратить то хрупкое равновесие, которое установилось теперь между ними. Но как сохранить его – она не знала. Люди обычно никоим образом не помечают свои больные места, напротив, оберегают их с утроенной силой, прячут ото всех, не признаются, когда им больно, лишь бы чужие не прознали, где та точка, коснувшись которой можно выпустить на волю всех чертей. Для Певицы этой ахиллесовой пятой была слава, к жару которой льнуло столько мошкары. «Вот дрянь, какая же ты дрянь… ты обвела меня вокруг пальца, прикинувшись деревенской дурочкой, а я повелась. Всё ты обо мне знаешь…» – думала Певица, пиная бордюрный камень носком кеда.

– Я что, похожа на настолько двинутую, чтобы поверить во всю эту потустороннюю ересь? Типа музыка следует за мной по пятам, окружает божественным облаком, но только избранные вроде тебя способны её услышать? Паскаль, я уже стара для сказок, припаси их для своего женишка, может, это его уровень, но никак не мой!

– Я всего лишь сказала тебе правду, за правду не казнят.

– И в чём правда? Закончи эту историю. Ты жила в своей халупе, ковырялась в рыбьих кишках, мутила с местными уродцами, мечтала о другой жизни, молилась своим морским божкам, и тут – оба-на – в занюханном баре на краю света тебе встречается тёлка с телика. Ну бинго же, вот он шанс, люди за такой шанс душу дьяволу продадут, а тебе он даром подвернулся. И ты вцепилась в него мёртвой хваткой. Расскажи мне эту историю, она куда увлекательней прежней.

– У меня дома нет телевизора…

– Я сейчас запла́чу!

– Я никогда не врала тебе. Клянусь.

– Не клянись, Паскаль. Это пошло.

Крупные прозрачные слёзы текли по её щекам, срываясь на асфальт, и там разбивались вдребезги. Паскаль не знала ничего крепче и достоверней клятвы, и теперь, когда она не сработала, ей не оставалось ничего, кроме этого беспомощного плача. Обвинения, брошенные в её адрес, были понятны ей весьма смутно, скорее нет, чем да, но тон, которым они были предъявлены, не сулил ничего хорошего.

– Так чего ты хочешь? Денег? Сколько тебе надо для счастья? Я дам! – Певица достала смятые купюры из кармана и протянула Паскаль. – Забирай, дома есть ещё, я дам тебе столько, сколько ты не стоишь. Пока ты сама не скажешь «хватит». Что ещё ты хочешь? Моей дурной славы, что ходит за мной по пятам, как тень, и шепчет в ухо каждому, подходящему слишком близко: «Она зло, она зло, она зло…» Забирай её – вместе с моими ночными кошмарами и бессонницами, страхами и истериками, бесконечной тьмой, окружающей меня, стоит остаться одной. Забирай всё. Об этом уж я точно не просила! Мой голос в придачу, и дар туда же, и дрянную наследственность с больными генами. Заберёшь весь комплект целиком, а?

Сильный голос разлетался по улице, не видя для себя преград, прохожие встревоженно смотрели на его обладательницу, осуждающе переговаривались, с опаской отходили в сторону.

– Я… я даю тебе слово… клянусь, будущим своим клянусь, предками своими, чем хочешь… я никогда ничего этого не хотела забрать у тебя. Я даже не знала, что у тебя что-то из этого есть. Правда. Я ничего не знала о тебе до нашей встречи, я просто странная, глупая, наверное. У меня бывают такие мысли, которых никто не понимает… и мне… – Паскаль всхлипывает и осекается, но отступать некуда, и она продолжает: – Мне говорили, что лучше их не рассказывать никому, потому что это очень странные, ненормальные мысли. Я… рассказала, потому что… это же чудо, да? Ну, как знак, понимаешь… как божественный знак, эта музыка, что я слышала в голове. И она оказалась твоей музыкой, словно бог мне указал, понимаешь? Понимаешь, почему… почему я… рассказала. Вот поэтому.

– Постой… постой здесь пять минут. Дай мне… собраться с мыслями. Десять минут. – Певица выставила перед собой руки, ладонями вперёд, как делают дети, сосчитав до десяти на пальцах, и попятилась. – Десять минут подожди здесь, пожалуйста. Здесь подожди меня, я вернусь за тобой.

Она решительно разворачивается и ныряет в толпу туристов, легко растворяется в ней; пару раз кажется, что глазу удаётся ухватить её взъерошенный затылок, или это только кажется. В конце концов Паскаль полностью и окончательно теряет её из виду.

Певица

Тише-тише, это дурацкая задачка из детства, тупая головоломка для не самых сообразительных детей. Кому как не тебе разбираться в них с лёту, разносить их в пух и прах. Кому как не тебе анализировать и раскладывать по полочкам этих мелких чванливых людишек, что осмелились, рискнули затеять с тобой свою игру. Тише, давай остановимся, перекурим, и ты вспомнишь, как решить банальное уравнение с одной неизвестной.

Где-то в мире есть остров, одну половину которого населяют лжецы, а другую – рыцари, кажется, так там всё обычно начиналось. Рыцари говорят только правду, лжецы, что очевидно, только врут. Ты попадаешь какого-то ляда на этот проклятый остров и встречаешь одного из жителей. Как узнать, лжец он или рыцарь, задав ему всего один вопрос. Это элементарно. Дальше. Ты выпиваешь с двумя аборигенами и думаешь вывести их на чистую воду, что может тебе сказать только лжец, а что только рыцарь? Очевидно, дальше. Ты встречаешь трёх, нет – шестерых человек, стоящих по кругу, и каждый говорит тебе: «Мой сосед справа лжец».

Чушь, не туда. Это задачки из совсем ванильного детства, где мир ещё кажется чёрно-белым. Повзрослев, ты узнаешь, что на острове есть ещё один тип жителей, о которых раньше ты ничего не слышала, – нормальные люди. Эти твари могут как врать, так и говорить правду. И нет никакой волшебной закономерности в том, когда и что они говорят. Вот это ближе, теплее. Ты всё ещё на этом дефективном острове, хуже – вся твоя жизнь оказывается этим безумным, треклятым островом, на котором рыцари передохли от скуки, лжецы переубивали друг друга, а представители нормального среднестатистического большинства то врут как дышат, то голову дают на отсечение, что не слукавили тебе ни разу. Ты вынуждена вычислять их ежечасно, непотребное множество раз: в такси, в больничной палате, в магазине, на репетициях, во время дружеских попоек, в койке. Всюду.

Это просто ещё одна задачка, от результата решения которой толком ничего и не зависит, отчего тогда меня потрясывает? Я никогда не ошибалась в своём недоверии к людям, в доверии – бывало, давненько уже, но память об этом осталась.

Человеческая память по сути – страшный чулан или погреб. Ты убираешь туда сломанное и ненужное, истрепавшееся и исчерпавшее себя, все досадные неудачи, провалившиеся опыты, незадавшиеся попытки. Кажется, вот ты закинул это дерьмо в глухую тьму дальнего угла, прислушался к звуку, с которым оно упало, захлопнул дверь, повернул ключ и забыл. Но не тут-то было. Ночами ты спишь в своей белой уютной игрушечной спальне и даже не подозреваешь, что отринутый тобой мусор там, внизу, оживает, растёт, множится, спаривается, рождая причудливые сочетания и закономерности. Ты не догадываешься, что эти омерзительные отходы твоей жизнедеятельности ведут вполне осмысленный и структурированный образ жизни, давным-давно обзавелись дубликатом ключа, спокойно покидают место своего дневного заточения, шарахаются по дому, пьют из твоего декантера, мочатся в твой завтрак, заботливо приготовленный с вечера. Развлекают себя тем, что смотрят на тебя, спящего и беззащитного, звякая принесёнными с кухни ножами – они готовы убить тебя в любой момент, от тебя даже ничего не зависит, им неважно, какие планы ты построил, какой седан на какой хэтчбек сменил, какой у тебя головокружительный карьерный рост и замечательные друзья. Они навсегда с тобой, вы неразделимы. Это они определяют, будешь ты жить в этом доме или нет (если вдруг запах в нём напоминает тот, что пьяный отец приносил на себе всякий раз, когда избивал мать), согласишься ли ты на секс с первым встречным (если оттенок его глаз совпадет один в один с оттенком глаз учителя по физике, в которого ты была безнадёжно влюблена с тринадцати до восемнадцати), это они определяют твою жизнь до мельчайших деталей, они управляют тобой. Ты ими – нет. Память тела, память души, фантомные боли, давным-давно зажившие травмы – чёртово подсознание диктует нам всем, что может нести в себе опасность, чего сторониться, к чему тяготеть.

И мой опыт, в отличие от меня самой, на этот раз не допускал ни одного варианта, при котором она говорила бы правду. Тот самый опыт, который спасает детей, однажды коснувшихся утюга или тлеющего полена, от повторных ожогов; который учит жертв изнасилования не ходить больше в компании незнакомых людей; тот самый опыт, который выручал меня из передряг, о которых больше всего хочется забыть.

Двойной эспрессо в первом сносном кафе, повстречавшемся на пути. И двойной виски к нему. Я сторонник фактов, вещественных доказательств и экспертиз во всём, что вызывает во мне сомнения, но её слова нельзя проверить, их невозможно ни взвесить, ни поместить в какой-нибудь волшебный реактив. Крошка Паскаль, лгущая убедительнее порноактрис и концертных директоров, каково, а? Или ещё интересней: зажатая, неуверенная в себе девочка с даром предвидения, клянущаяся собственной жизнью, потому что не имеет больше ничего, чем можно было бы поклясться. Что дали бы букмекеры, какой прогноз? Десять к одному? Десять к семи? Виски повторить, кофе не надо. Я не выношу ложь, она меня оскорбляет, лгущий ведь ставит себя выше своего оппонента, когда подбирает годный для него коленкор, правдоподобную картинку, думает, что прокатит, что – нет. Она не похожа на такую, но и непохожие мне уже встречались. В итоге все одинаковые.

Обещанный сказочный день обернулся для Паскаль феерическим кошмаром – две моих истерики за два часа, нервы ни к чёрту, сдачи не надо. Данк ю.

Я выхожу на улицу из кафе трезвее, чем заходила в него, во рту дерущая нёбо горечь: то ли кофе, то ли виски, то ли ситуация. Есть простейшие логические расчёты, способные прояснить любой подтекст, – я в это верю, осталось только определиться с методом. Представим, она не архаичный первозверь и прекрасно знает, кто я, знает и о моих деньгах, и о моих успехах, и о моих проблемах, что с того? Скрыла, потому что пыталась показаться особенной, логично, и что? Зачем так нелепо попалась сейчас? Забылась, сказанула, потом надо было что-то объяснить, неловко присочинила. Чушь. Она не звала бы меня певицей, знай моё имя, это уже перебор, значит, не проговорилась, сказала осознанно.

Закуриваю, горло обдаёт холодным дымом. Сколько уже она ждёт меня, брошенная и потерянная, на Магере-Брюг? Без денег, без ключей от квартиры, без единой мысли о побеге. С полчаса, не иначе. Докурю по дороге. Дудки. Докурю и пойду, подождёт.

Что, если план был куда хитрее? Тут бы пустить на заднем фоне надсадный вой охотничьего рожка, лай собак, рвущихся в погоню, и глухой топот копыт. Что, если она хотела приправить эту историю магией, роком, волшебством? «Чудо» – так ведь она сказала, да? Превратить обыденность в чудо, добавить флёру? Не-не-не, слишком вычурно даже для меня, для неё – и подавно. Я ловлю себя на том, что едва не срываюсь на бег, но измученные лёгкие кое-как сдерживают. Какая, в сущности, разница, рыцарь она или лжец, друг или враг, плут или дурак? Какая лично мне разница? Болезненность разочарования обусловлена, как водится, величиной эго и неукротимым самомнением, пора уже завязывать с этим.

Мост виднеется на горизонте, и я сбавляю темп, хотя тонкая струйка пота, стекающая от шеи до самой поясницы, выдаст меня с потрохами. Чудовищная страсть к имитации равнодушия и равновесия кидала меня из стороны в сторону годами, заносила в дикие места, била головой о стену, подкидывала к небесам, бросала вниз. Страсть, перебарывать которую уже и толку нет, она слишком неотделима от меня самой.

Я никогда не сознаюсь в этом ни ей, ни себе, но внутри, в той червивой сердцевине, что есть у каждого одушевлённого существа, я склонна верить в эту её неказистую сказку с видениями и предсказаниями, сказку, которая так незатейлива, что её и детям-то на ночь слушать скучно. Склонна, потому что всё остальное со мной уже было: и хитрые расчёты, и игры в неземную любовь, и похоть, прикрываемая душевной близостью, и алчность, плещущая через край любого здравомыслия. А вот сказки не было. Кто знает, вдруг теперь, когда моя жизнь оказалась не бесконечной вопреки всем иллюзиям, когда тело, служившее мне верой и правдой на протяжении стольких лет, начало предавать меня, теперь, когда вся та грязь, которую я развела вокруг, обратилась лесным дремучим болотом, затягивающим уже мои ступни, – теперь кто-то сильный и могучий, если он всё-таки существует, решил послать мне что-то по-настоящему чистое во спасение. А я по старой привычке мешаю этот свет со своей чернотой. Со мной было столько людей, что ими можно заселить квартал, если не два, но все они были со мной из-за силы, красоты, славы, богатства, успешности, не из-за меня самой. Их не особо волновало, отчего я кричу по ночам, что провоцирует мои истерики, какие страхи толкают меня от одного препарата к другому, над какими шутками я хохочу во всё горло, о каких потерях плачу до опухших глаз. Этим людям я не доверяла свою жизнь в моменты, когда была на коне, и уж никак не доверю решать за меня в ситуации грядущей беспомощности. Мне нужен кто-то, кто позаботится обо мне, а на примете никого. Доподлинно неизвестно, передалась ли мне мамина редкая хворь, это тот единичный случай, когда я предпочла незнание и не жалею об этом. Но тело, моё привлекательное, красивое, полное жизни тело уже делает мне вполне однозначные намёки, что с ним не всё в порядке, и чем дальше, тем сложнее игнорировать их.

На мосту много людей: худощавый парнишка жонглирует теннисными мячиками, одинокий гитарист играет что-то из итальянской классики, шумная компания немцев или швейцарцев делает общее фото – праздник жизни, бытие в своём лучшем цвете и фактуре. И твоя фигура, сгорбленный силуэт, неподвижные распущенные волосы, смиренное выражение лица – всё словно помещено на это полотно для какого-то демонического контраста. Ты напоминаешь мне девочку из «Созревания» Мунка, девочку, позади которой высится пугающая тёмная тень. Я даю себе слово починить этот день, исправить его, перекрасить.

Паскаль

Она оставила меня одну, как оставляла уже в мае и на том бесконечном запутанном вокзале, и вот теперь снова. Как будет оставлять всегда, чуть что-то окажется ей не по нраву. Она оставила меня одну, задыхающуюся от слёз, обиды и непонимания, посреди красоты, неподвластной моему разуму, той красоты, что делала меня проще, площе и серее одним своим существованием. Одну в городе с незнакомым языком и шумными людьми, запахом жжёной травы и влаги. Она оставила меня, и я наконец ощутила себя той собой, к которой привыкла – беспомощной и сиротливой, слабой и пустой. Я была шариком, который прокололи – пф-ф-ф-ф – и весь воздух со свистом вышел. Затылок ломило от истеричного плача, в горле пересохло, по наитию я понимала, что кинуться за ней было бы возмутительной глупостью, и я не кинулась. Десять минут – это ведь ерунда, надо просто подождать. Я принялась считать про себя – это безотказно успокаивало с тех самых пор, как меня научили счёту. Дойду до шестисот, и она вернётся.

Зачем я сказала ей всё это, знала же, что нельзя, но сказала? Во многом из-за нашего разговора, в котором обещала научиться делать что вздумается, очередная глупость. Как-то давно я поняла, что решения, принятые головой, в моём случае не сильно лучше решений, продиктованных сердцем, так получается. Но выбирать сердцем куда проще. Девятьсот сорок три, девятьсот сорок четыре. Было бы неплохо понять, что она не вернётся, испугаться этого и начать соображать, но силы оставили меня окончательно, их не хватает даже для инстинкта самосохранения. Я подожду до вечера, а когда стемнеет, пойду в полицию, там должны придумать, как отправить меня домой.

Несколько раз за это время я пытаюсь вернуться к её обвинениям, но каждый раз ударяюсь о внутреннее ограждение, которое не даёт мне столкнуться с действительностью, где она представляет меня жадным хитроумным чудовищем. Может, это чудовище, созданное её воображением, чем-то лучше меня, умнее, рискованнее, изобретательней. Наверное, у этого чудовища есть чёткие планы на будущее, цели и, что важно, идеи по их достижению. Вероятно даже, что это чудовище могло бы существовать в реальности, иметь моё тело, моё лицо, но не моё сердце – не его точно. У меня сердце оленя, гонящее кровь с невероятной скоростью, пульсирующее в висках, в горле, в груди, маленькое сердце испуганного зверя, вынужденного постоянно бежать от всего, даже от собственной тени. У меня сердце оленя, которого заставили ждать без особой нужды и надежды на успех посреди шумного мегаполиса, в самом его центре. И я даже не знаю наверняка, кого жду, не свою ли погибель. Одна тысяча двести пятьдесят четыре.

А на моём берегу сейчас мужчины уже вернулись с рыбалки, время обеда и рассказов о толстенных морских окунях, ускользнувших в последний момент. Мама, должно быть, наварила густого рыбного супа, испекла хлеб – мой любимый, пшеничный; если у нас тепло, то сделала своего мятного лимонада, который так скоро утоляет жажду. Солнце, наверное, прогрело гальку вдоль моря, Симон и парни улеглись вздремнуть немного прямо на ней. На моём родном берегу те обычные покой и скука, от которых я мечтала сбежать с раннего детства, и сбежала для того, чтобы понять, как они мне дороги. Не окажись я здесь, никогда не поверила бы, что можно скучать по этой обыденности. Оказывается, можно.

Перестаю считать. Я хочу есть и спать, не знаю, чего больше, но ни то, ни другое теперь от меня не зависит. Я лишилась той минимальной свободы, которой привыкла располагать. Усталость, жуткая давящая усталость навалилась на меня – побаливают плечи и поясница, ноги подкашиваются, но до ближайшей лавочки далеко, а я заяц, ждущий на том месте, где его оставили. Ожидание – то немногое, на что я всегда была способна.

Когда среди сотен сменившихся фигур и лиц я вдруг вижу её ставшее мне своим и близким за какие-то пару дней жёсткое, точёное лицо, превосходное в своей дикой небрежной красоте, пугающее своим надменным выражением, мне хочется кинуться к ней навстречу, как делают щенки, завидев людей. Но сходить с места нельзя, у меня же сердце зайца.

– Каковы мои шансы на прощение? – Та же дежурная улыбка, которой она одаривает незнакомых людей на протяжении всего нашего совместного путешествия, та же сталь в тёмных, что штормящее море, глазах.

– Ты просишь его?

– Почти. Это лучший вариант извинений из тех, что есть в моём арсенале. Я долго, знаю, мне надо было подумать, проветриться, как-то всё неровно вышло. Ты голодна?

– Честно? Очень…

– Давай найдём что-то милое и домашнее, мне хочется уюта.

– Давай.

Мы спускаемся с моста и идём вдоль воды, она тёмная и мутная, как и этот день. Так с утра думаешь: «Это будет лучший день в моей жизни». А к обеду понимаешь, что, может, он станет худшим. Загад, который никогда не бывает богат, как говаривали старики. Неважно, почему так вышло, гораздо важнее, верит ли она мне, это я хочу знать точно.

– Почему ты вернулась?

– Потому что у меня ключи от дома… – Она смотрит с вызовом, с угрозой, так смотрят собаки, когда думают, что у них намерены отобрать кость. – Ты думала, я не вернусь?

– Я думаю, что тебе не стоило уходить.

– Ты не думаешь, что за себя я в состоянии подумать сама? – Только не это, нет, не новая ссора, это уже перебор.

– Но там, на мосту, ты думала не за себя, а за меня, объясняла моё поведение, мои намерения, разве не так?

– Так… и я была не права. Не учись у меня плохому… – Она вновь улыбается, эта улыбка была бы красивее прочих, не будь в ней столько горечи, слегка разбавленной чувством вины, если только мне не показалось.

– Ты мне веришь? – Я не могу больше выискивать в ней признаки недоверия и сомнений, они чудятся мне в каждом жесте, шаге, слове, в интонациях, даже в этих улыбках, неизменно омрачённых какими-то сторонними переживаниями. Она трёт висок, откидывает волосы назад и снова улыбается, мне перепало с сотню этих улыбок за день, но они не так-то много значат, видимо.

– Не принимай это на свой счёт, пожалуйста. Мне слишком часто врали, все, кому не лень. Я разучилась отличать истину от лжи, утратила чуйку, наверное. Мне проще во всём сомневаться, чем ошибаться. По сути, это не так важно, говоришь ты правду или нет…

– Это очень важно!

– Почему?

– Потому что я говорю правду. Поэтому.

– А ты упёртая, – она смеётся и приобнимает меня за плечи рукой, в которой дымится очередная сигарета. – Я верю тебе, поэтому и вернулась. Знаешь, зимой тут катаются на коньках – по этим каналам, если они застывают; это выглядит так сказочно, словно время повернулось вспять. А ещё здесь варят особенное зимнее пиво, оно такое густое и сладковатое, и очень тёмное, я сажусь в каком-нибудь пабе с видом на канал, пью его и смотрю на всю эту возню на льду. На улице холодно, а внутри людно, шумно и тепло как-то по-особенному, по-человечески. И мне бывает так хорошо в эти моменты, так спокойно, словно всё только начинается и всё в моих руках. Давай как-нибудь вернёмся сюда зимой?

– Э-э-э-э…

– Если муж отпустит, конечно, – она снова смеётся, да ещё так искренне и заразительно, словно шутка была блестящей. Сигарета в её руке погасла, и она наконец убирает её с моего плеча, чтобы поджечь новую. – А если нет… придётся сбежать от него. Я всё устрою.

Она заговорщицки подмигивает мне. Её смех, отличный от всего, что мне приходилось слышать, звенит в ушах, словно хор разноголосых колокольчиков, передразнивающих друг друга. Неожиданно лёгкая и весёлая, она похожа на молодую лисицу, пригревшуюся на опушке под лучами заходящего солнца, лисицу, отдыхающую перед грядущей ночной охотой. Не знаю, чем объяснить эту разительную перемену в её настроении, но это, новое, нравится мне значительно больше предыдущего.

Мы доходим до огромного плавучего рынка, и, приглядевшись, я с удивлением понимаю, что диковинные теплицы, выстроившиеся в длинный ряд вдоль канала, никакие на деле не теплицы, а маленькие ларьки, установленные на барже. И все они, все, как один, торгуют цветами. Полное безумие! Море разноцветных тюльпанов, от пунцовых и маково-красных до пепельно-розовых и совсем белых, как молоко, – потрясающе красиво, завораживающе красиво. Тут же розы и подсолнухи, пионы и амариллисы и ещё, и ещё… диковинные цветы, которые мне никогда не приходилось видеть, бутоны цвета летнего безоблачного неба, спелой малины, пёстрых бабочек. Божественно красиво, у меня перехватывает дыхание от всего, что предстаёт перед моими глазами.

– Красиво, правда? – это самое малое, что я могу сказать про увиденное.

– Да, это самый знаменитый цветочный рынок в Амстердаме. Хочешь цветов? Поставим на кухне, они будут вкусно пахнуть.

– Нет… срезанные цветы, они ведь медленно умирают…

– Мы тоже медленно умираем, если подумать. Это всё, что мы делаем с момента рождения. Медленно, необдуманно умираем.

– Они умирают быстрее…

– Но красивее…

– Нет, смерть не может быть красивой. Красива жизнь, смерть всегда печальна.

– Ну смотри…

Мы проходим мимо бесконечных лотков и сворачиваем к домам, на углу одного из которых висит самодельная табличка с непонятной надписью.

– Что здесь написано?

– Самая маленькая веранда во всём Амстердаме. Хочешь сюда?

– Давай попробуем.

Внутри довольно тесно, но вполне мило; я не привыкла ходить по кафе, не считая того судьбоносного раза в баре, где мы познакомились, но здесь меня довольно быстро окутывает спокойствие и редкое чувство защищённости. Мы садимся за небольшим столиком почти у самого входа и молча принимаемся изучать меню на диковинном языке, ни одной картинки вообще. За окном тихо прокатывают велосипеды, один, второй, третий. Потом по брусчатке цокает лошадь, тянущая за собой повозку, нагружённую бидонами молока (или мне показалось?). И снова никого, ни одной машины, почти как дома. Наконец, признав себя проигравшей в неравной борьбе с меню, Певица (и правда звучит диковато, может, согласиться на имя?) зовёт хозяйку, та неспешно подходит к нам и принимается на пальцах объяснять, чем у них можно поживиться.

– Что ты заказываешь?

– Чёрт его разберёт. Принесут – увидим, – говорит она свозь смех.

Буквально через пять минут приносят странные бутерброды, непонятную подогретую смесь молока, масла и апельсинового сока, домашнее печенье к ней. Хозяйка кафе, молодая голландка со светлыми вьющимися волосами, забранными в хвост, беспристрастно рассматривает нас, стоя за прилавком, обстоятельно и внимательно, но как-то безучастно, незаинтересованно.

Я накинулась на еду, забыв поблагодарить за неё: голод вдруг стал нестерпимым. Молоко с соком оказалось на редкость вкусным, бутерброды – хрустящими и нежными. Пока я с большим аппетитом поглощаю всё это, она цедит через соломинку апельсиновое молоко и задумчиво следит, как с тарелки исчезают бутерброды, неожиданно её лицо перестаёт являть собой смесь колотого льда и язвительной иронии, на их место приходит полная безмятежность.

Этот город будто спрятал нас, смешал с толпой, растворил, скрыл. Город, дух которого больше его самого. Здесь мы были никому не нужны, никому не было до нас никакого дела. Мы молча жевали, отказавшись от разговоров, от слов, которые всегда чем-то пахнут, от устремлений, от желания «казаться», так свойственного малознакомым людям. Здесь, в чужом огромном городе, где вывески означают что-то смутно угадываемое, а люди так не похожи на тех, среди которых я выросла, мне показалось на миг, что во мне, там, в самой тёмной глубине, тоже есть нечто прекрасное и свободное, сильное и бесстрашное. Нечто, о существовании чего я прежде даже не задумывалась.

– Ну как, теперь наелась?

– Всё очень вкусно, спасибо.

– Поиграешь со мной в одну игру?

– Игру? Какую?

– Правда на правду. Ты можешь задать мне любой вопрос, всё, что ты хочешь знать, но боишься спросить или стесняешься, а я обещаю отвечать тебе предельно честно. И наоборот. Главное условие – честность. Баш на баш, ты мне, я тебе. Как?

– А если ты спросишь что-то такое, что я не хочу рассказывать?

– Ты можешь сказать «пас» и не отвечать.

– И всё?

– Да. Кто наберёт больше пасов, тот и проиграл.

– И что получает победитель?

– То же, что и проигравший, – знания, которые не добыл бы иным путём. А тот, кто проиграл, исполняет одно его любое желание. Согласна?

– Ну, желание в пределах разумного, да? В смысле, не что-то нереальное.

– Ну, это уже каждый сам решает, о чём просить. Просто постарайся выиграть, тогда тебе не придётся бояться моей изощрённой фантазии. Главное, помни, что твои слова должны быть кристально честными, как на исповеди. Никаких приукрашиваний и сглаживаний. Ну, погнали? Ты первая, спрашивай.

– Я? Почему я?

– Ты же играешь впервые, я должна была дать тебе фору.

– Я… я ещё не готова, мне нужно немного времени, чтобы придумать вопрос.

– О’кей, думай, я пока выйду покурить.

Она хлопает себя по карманам в поисках пачки сигарет и выходит, дверь закрывается за ней рывками. Я пытаюсь перебрать тайны, хранящиеся во мне, что-то, что я не готова вытаскивать на свет, дойди она до них. И не нахожу. Измены отца? Я была бы рада рассказать эту историю, она давно уже жмёт мне где-то под рёбрами. Что ещё может заинтересовать её во мне? К чему готовиться? Будут ли это вопросы на эрудицию, о моём видении мироустройства, вопросы с подвохом? Что спрашивать мне? Пытаться удивить или быть деликатной, пробовать застать врасплох или шутить? Кем мне быть – старая добрая загадка, ключа к которой я так и не подобрала.

Хозяйка уносит пустые тарелки и ставит на стол две чашки кофе, мы, кажется, не заказывали, но я не знаю, как объяснить ей это. Дверь открывается, звякает колокольчик, на пороге появляется она с видом победителя и цветочным горшком в руках.

– Смотри-ка, что тут у меня. Я, кажется, нашла компромисс. Такие тебя устроят?

Она ставит на стол увесистый керамический горшок в бело-голубых тонах, на нём ветряные мельницы, луга и холмы, в горшке несколько распускающихся желто-красных тюльпанов.

– Это мне? – я не верю своим глазам.

– Тебе. Впервые в жизни дарю кому-то цветы в горшке, ты только посмотри, на что ты меня толкаешь. Вот скажи, кто ещё тебе дарил такие жалкие тюльпаны в таком шикарном горшке?

– Мне вообще никогда не дарили цветов, эти – первые. – Она с недоверием смотрит мне прямо в глаза – взгляд, от которого хочется закрыться, пронизывающий, считывающий, прямой. – Нам принесли кофе, ты заказывала?

– Нет, но пусть будет. Начнём? Я вся внимание.

– Значит, я первая, да? Хорошо. Твоя любимая еда?

– Что – моя любимая еда?

– Какое блюдо ты любишь больше всего? – Она смотрит на меня с нескрываемым непониманием.

– Ты серьёзно, Паскаль? Ты спросила, что я люблю поесть? Тебе реально это может быть интересно?

– Да… почему нет?

– Стейк в чёрном перце средней прожарки, аргентинский. Рибай, скажем. Но как ты могла потратить свой ход на то, чтобы узнать мои вкусовые предпочтения? Я бы и без игры тебе рассказала. Дурашка, я сейчас покажу, как надо, – учись. Мой вопрос: ты любила по-настоящему? Так, чтобы кровь горлом, стоит вам расстаться на час, чтобы раствориться в ком-то. Так любила? Можешь подумать.

– Это лёгкий вопрос, тут не о чем думать. Точно нет. Нет.

– Никогда и никого?

– Я не уверена даже, что вообще кого-то любила. Кроме родителей и собаки, что была у меня в детстве. А так, как ты описала, – никого и никогда. Мой вопрос. Скажи мне, зачем мы здесь, в этом городе? Зачем ты привезла меня сюда?

– Быстро учишься, Паскаль, умница. Сейчас, подожди… мне надо сформулировать для себя вначале, минуту.

Она отпивает кофе, собирает волосы в хвост, держит их так одной рукой за неимением резинки, щурится, языком снимает молочную пенку с верхней губы. За окном сквозь густые облака проглядывает солнце и покрывает правую половину её лица матовым жёлтым светом, отражается в радужке рыжими бликами и снова исчезает. На её гладком высоком лбу проступают две неглубокие морщины, непараллельные друг другу горизонтальные линии, верхняя выдаёт привычку удивлённо приподнимать бровь в ответ на любое мало-мальски стоящее событие. Секунды собираются в минуты, как лекарство на конце старой пипетки – сначала это лёгкий намёк на каплю, потом дрожащий на конце стеклянной трубочки шарик, потом – миг, и падение. Я жду ответа на вопрос, который не смела задать, и не верю, что посмела сейчас, жду, понимая, что ни один ответ не покажется мне достаточным объяснением, но это же не повод не послушать его.

– Ты знаешь… – она отхлёбывает кофе со звуком, отражающим всё то наслаждение, что вообще может таить в себе какое-либо питьё на земле. – Слишком много вариантов ответа в моей голове, можно посмотреть на это с разных уровней, и с каждого аргументировать, а потом так же легко разнести эти аргументы в пух и прах. И я не знаю, какой уровень будет верным, что действительно оказалось решающим, а что я додумала уже после твоего звонка, чтобы как-то реабилитироваться в своих глазах. Это не уход от ответа, хотя так выглядит, это попытка докопаться до сути. Той ночью, в баре, я видела, что тебе нечем заплатить, и просто пожалела тебя; мир всегда был щедр ко мне, щедрее, чем к прочим, я воспринимала это как данность, да и сейчас воспринимаю, так-то. Для меня деньги не являются ценностью, я могла заплатить за всех в том баре, за всех, кто был там в течение суток или недели, и даже не заметить этих трат, то есть это мне ничего не стоило. А у тебя к тому же вид был такой, будто небеса обрушились на твои плечи… плюс я нехило набралась к тому моменту, мне захотелось проветриться. В общем, как-то так вышло, что мы пошли гулять, о чём-то болтали, я уже толком и не помню этого разговора, только ощущение от него. Это было необычное для меня ощущение, новое…

– Какое?

– Тут сложно… будто в горе пластика и акрила нашёл что-то природное, камень или дерево, что-то, чего давно не видел. Что-то настоящее.

– И?

– И захотел им обладать, конечно. – Солнце на мгновение освещает её лицо, ослепляет, она беспомощно щурится. – Люди всегда хотели обладать чем-то, что им нравится, это их природа.

– Но ты же не можешь обладать человеком, только вещью…

– Ошибаешься, могу. Люди – те же вещи, может, чуть более требовательные в обращении, привередливые в уходе, да и то не все.

– Значит, мы здесь, потому что ты захотела свозить найденный камень или дерево, я себя имею в виду, в путешествие?

– Не-е-ет, – она раздражённо морщится, оглядывается по сторонам, глазами находит хозяйку, жестом указывает на пустую чашку, вопросительно смотрит, кивает в ответ. – Нет, я же сказала, это только один из уровней. Со второго всё выглядит иначе.

– Как?

– Ну как-как… я устала быть испытанием для всех, кто встречается на моём пути. Мне захотелось создать что-то светлое и невинное – добро. Принести кому-то счастье, а не бесконечные разрушения, оставить после себя не руины, а колодец в лесу с самой чистой водой, ни для кого. Для себя, в первую очередь. Я… я не знаю, из чего состоит твоя жизнь, дорожишь ли ты тем, что имеешь, любишь ли что-то в ней, но я могу подарить тебе другую жизнь, шанс, которого у тебя никогда не было.

– Шанс на что?

– Мир, Паскаль, огромный и удивительный. Он не зиждется на трёх китах, как думают в твоей деревне, он не кончается рынком и портом, он не вертится вокруг дома, рыбалки и продолжения рода. Мир имеет тысячи дорог, миллионы перекрёстков, несметный рой возможностей… ты пропустишь их все, чистя бесконечную рыбу на провонявшей убогой кухне. Я хочу показать тебе, что есть что-то другое, жизнь, по условиям которой ты не вынуждена соглашаться на первое предложенное. Жизнь, в которой это ты выбираешь и решаешь.

– Значит, мы здесь, потому что ты хочешь принести мне добро?

– Частично. Но это далеко не всё.

– Что ещё?

– Ты намерена провести вечер, выслушивая мои измышления на эту тему? Думаю, ответ уже более чем исчерпывающий. Нет?

– Да, но…

– Но что?

– Из твоих слов выходит, что ты приехала сюда ради меня, что всё это ради меня. Но я же не просила об этом, я даже не хотела этого, если вспомнить…

– Брось. Я никогда не сделала бы этого, не видь я внутреннего смысла во всей этой затее. Может, мне это во сто крат нужнее, чем тебе, может, так я спасаюсь, этим разбавленным кофе, этим разговором по душам, я от них совсем отвыкла…

Нам принесли ещё две чашки с кофе, хотя к своему я даже не притронулась, и вытянутый прозрачный стакан с водой для цветов; она улыбнулась и подняла большой палец вверх в знак одобрения или благодарности, после чего принялась поливать тюльпаны, пробуя указательным пальцем землю на предмет сухости. Игрушечный сад на игрушечном столе и маленький ребёнок, играющий с ним, – так, неожиданно для самой себя, я увидела это. Никакой нервозности, дерзости, сбивающего с ног напора. Только тонкая струйка воды, почва, жадно впитывающая её, и цветы, которым тесно в этом расписном горшке.

– Мой вопрос, Паскаль. Как тебе, кстати, игра?

– Не очень похожа на игру… – Я глотнула кофе – к моему удивлению, он уже остыл. – Но мне нравится… нравится слушать тебя, у тебя столько разных мыслей, и голос…

– Вот давай об этом: какая я в твоих глазах? Какой ты меня видишь? Расскажи мне.

– Это и есть твой вопрос?

– Ну да.

– Обещай не злиться, ладно?

– Черноглазой патлатой ведьмой, что ли? – Она смотрит на меня с задиристой, деланной улыбкой, правая бровь бесконтрольно ползёт вверх.

– Ты позволяешь себе так шутить, потому что знаешь всё о своей красоте. Сомневающиеся так не шутят, они боятся услышать правду. Эта красота идёт впереди тебя, всякий хочет, чтобы ты заметила его, заговорила с ним, обратила внимание.

– Красота всего лишь помогает взять крепость на день раньше. Удержать её – нет. И вообще про внешность скучно, давай про нутро.

– У тебя дар, тебе проще других – люди вынуждены придавать смысл своей жизни, искать его или придумывать, а ты пришла сюда, в этот мир, с божественным предназначением, тебе ничего не надо искать, ты не можешь ошибиться. Ты творец, ты создаёшь музыку, и твоя музыка прекрасна. Но почему-то это не греет тебя, не поддерживает. Не знаю, почему, я могу ошибаться, но ты… ты выглядишь несчастной. Прости, если…

– Продолжай.

– Кажется, что тебе так одиноко среди людей, как-то вселенски одиноко, словно ты единственная в своём роде, и для тебя нет пары. И ты поняла это, и от этого тоскуешь.

– Что ещё?

– Сила. За тобой стоит такая сила, что-то очень мощное и опасное. И хищное… – Я непроизвольно закрыла рот рукой: сначала сказала, а потом подумала, опять говорю дикости.

– Думаешь, я сам дьявол?

– Там, где я живу, не верят в дьявола.

– Вы не верите в дьявола? Вот те на! И кто тогда отвечает за абсолютное зло?

– Абсолютного зла не бывает, как и добра. Всё есть во всём. Море, когда оно губит корабли, – зло. Так?

– Да, а когда даёт вам рыбу – добро, бла-бла-бла…

– Да.

– Ну и кто же я тогда, Паскаль? Мы уже выяснили, что не дьявол, на звание бога я не претендую, среди людей мне пары нет. Кто я в твоей голове?

– Я не знаю… может, ты герой?

– Это ещё что за хрень такая?

Куда меня опять занесло? Её глаза светлеют, перетекая в коричневый из чёрного, и округляются от удивления, между указательным и средним пальцем она крутит сигарету, вытащенную зачем-то из помятой пачки. Я впервые вижу пачку, до этого мне казалось, что её сигареты возникают прямо из воздуха, как цветы в руках у факира; на синем фоне нарисован крылатый шлем – такие, согласно поверью, носили бессмертные девы, забирающие павших воинов с поля. Хороший знак для меня, может, я и права…

– Герои рождаются от бога и человека, они слабее богов, но вхожи в их чертоги, при рождении они получают в дар какую-то божественную способность, музыку например, или стихи, или умение говорить с животными, что-то особенное. И они как раз не принадлежат ни миру людей, ни миру богов, они тоже очень одиноки… – Я осеклась, зрачки у неё расширились, и глаза снова почернели. – Ты думаешь, я сумасшедшая?

– Всё это звучит прекрасно, но я вынуждена тебя разочаровать: моей матерью была шлюха, обычная продажная девка, а отцом – самонадеянный идиот. Так что героя из меня никак не выйдет, прости. Я курить.

Она с грохотом выбралась из-за стола, расплескав кофе, и кинулась к двери так, словно за ней гнались. С улицы повеяло холодом. Сколько уже мы тут сидим? Ни одной идеи, время начало шутить странные шутки с тех пор, как мы встретились – оно то замедляется до невозможности, как там, на мосту, когда я осталась одна, то несётся со скоростью света. Не успеваешь обернуться – а день позади.

За окном темнело, тяжёлые грозовые тучи застилали небо, и я не могла определиться: это вечер наступил незаметно и принёс с собой тьму или просто-напросто солнце скрылось из виду.

– Твой черёд, – её голос выдернул меня из блужданий по рассеянным мыслям в поисках следующего вопроса; она провела рукой по моему плечу, пробираясь к своему месту, как бы невзначай – меня зазнобило.

– Как тебя зовут?

– Что? Да ладно, с чего это вдруг нам знакомиться?

– Это мой вопрос, ты должна ответить.

– Я пас.

– Это нечестно!

– Почему нечестно? Это было в правилах, ты на них согласилась. Не так ли?

– Рано или поздно я всё равно узнаю твоё имя…

– Как?

– Как-нибудь… кто-то тебе позвонит… или в аэропорту назовут… в паспорте посмотрю, наконец. Это же моя странность про имена, ты не должна ей потакать…

– Прости, Паскаль, я уже втянулась в эту игру, она мне понравилась. Пусть всё останется как есть, мне хорошо и так. И снова мой вопрос, да? Не сердись, твои шансы на победу растут. – Она махнула хозяйке и крикнула через весь зал: «Двойной виски!», задумчиво посмотрела на мой холодный кофе. – Хочешь что-то другое?

– Нет, кофе пойдёт.

– Он совсем остыл…

– Я не люблю горячий. Твой вопрос!

– Почему ты боишься меня?

– Я? Я вообще тебя не боюсь, с чего ты так решила…

Это было неправдой, и мы обе прекрасно знали об этом. Мне надо было потянуть время, чтобы из дюжины верных ответов выбрать самый безобидный. Меня пугали её перепады настроения и тот гнев, который она усиленно скрывала, но он все равно сочился, как яд, через каждое слово – от него я начинала задыхаться, ощущая почти физическую боль, как когда после долгой разделки рыбы, наколовшись об острые хребты и мелкие кости, автоматически погружаешь руку в раствор для засолки – и тут же отдёргиваешь её, но соль уже пробралась во все ранки, смешалась с твоей кровью.

Еще больший ужас внушали мне эти тихие моменты откровенности, когда она, понизив голос, говорила о чем-то таком личном, таком своём, что не предполагает наблюдателей. Я знала, что это доверие, которое следует оценить по достоинству, но как его следовало оценивать – не догадывалась. Меня бросало в дрожь от взглядов, которые летели периодически в мою сторону – холодные и острые, битый лёд и камни, дроблёное стекло и металлическая стружка. Я терялась от большей части её изречений: вопросы ставили меня в тупик, размышления поражали, воспоминания ранили. Но худшее, что было в ней, а, может, уже и во мне, или, что страшнее, изначально было только во мне – все эти неудобные слова, поступки и моменты, всё, что должно отталкивать и отвращать… не отталкивало, не отвращало – наоборот, притягивало и завораживало меня. Неподвластное разуму чародейство, подчинение вопреки всем «но»…

– Паскаль, ты будешь отвечать? Или ты решила прикинуться мёртвой, чтобы как-то съехать с вопроса? – Я не заметила, как ей принесли виски, не заметила, как она опустошила стакан, я пропустила момент, в который она заказала ещё, и очнулась к первому глотку из новой партии. – Твоё здоровье!

Странное оно, это новое движение времени неравномерными скачками: мне казалось, я задумалась на несколько секунд, но по всему выходило, что прошла чуть ли не четверть часа.

– Я зависла, прости. Я сейчас отвечу…

– Ты, поди, уже рейтинг собственных страхов составила? Топ тридцать от Паскаль? Тот редкий чарт, где я займу все строчки! – Её голос прозвучал гораздо громче обычного, смех стал выше и заливистей, в глазах появился тот алкогольный блеск, что я видела у отца в моменты бурного веселья.

– У тебя есть власть над людьми, ты можешь делать с ними, что хочешь.

– Они дают мне эту власть добровольно, я ничего не беру силой.

– Не совсем так…

– А как?

– Они не могут тебе противостоять. Не могут сказать «нет», не могут остановиться, боятся потерять твоё расположение и действуют под этим страхом…

– Допустим. Но речь не о них – о тебе.

– Я тоже человек, со мной это так же работает.

– Разве я принудила тебя к чему-то?

– Я же здесь…

– И?

– За всю жизнь я ни разу не уезжала из своего города. А теперь я в другой стране, никто не знает, где я и с кем. Я делаю то, что никогда не делала бы, рассказываю тебе о том, в чём себе не готова признаться. Да и я сама, если честно, плохо знаю, где я и с кем. Разве это не магия?

– О да, мне пришлось зарезать чёрного петуха на рассвете, чтобы ты мне позвонила, – она говорит это с той серьёзностью, которая не предполагает ни капли сомнения в сказанном. За окном окончательно темнеет, и в полумраке помещения её взъерошенные лохматые волосы, прямой ровный нос, блестящие чёрные глаза с широченными зрачками приобретают воистину ведьмовской вид. – И вернуться к месту нашего знакомства, на тот берег, где мы распрощались, и там выпить половину его крови, а вторую вылить в море. Чтобы море связало нас кровавыми узами, чтобы каждый твой шаг от меня обращался в два ко мне, каждый грамм соли в морской воде – в твои слёзы. Как видишь, у меня всё получилось. Хоть и цена не сообразна товару. Но в магии, я тебе скажу, такое случается сплошь и рядом.

– Скажи, пожалуйста, что ты шутишь…

– Я шучу.

– Или нет?

– Или нет… решать тебе.

Хозяйка кафе тем временем закончила протирать стойку и подошла к нам с выписанным от руки счётом, постучала указательным пальцем по циферблату своих маленьких часов, виновато улыбнулась, мол, жаль, но пора закрываться. Певица неохотно достала смятую сотню, не глядя положила её поверх блокнота с выписанными в столбик цифрами и жестом попросила дать нам пять минут.

– Сдачи не надо, – кричит она вслед хозяйке, удаляющейся к кассе. – Не хочу выносить отсюда эту игру, давай закончим здесь.

– Нам не хватит пяти минут…

– Думаю, что хорошие чаевые дадут нам все пятнадцать.

Она встала из-за стола и решительно направилась к прилавку; опешившая хозяйка не успела опомниться, как Певица приблизилась к ней вплотную и что-то шепнула на ухо (на каком языке на сей раз?), потом протянула деньги – та благодарно кивнула. Певица снова что-то сказала, слишком тихо, чтобы разобрать, дружески похлопала её по плечу и вернулась ко мне.

– Вот ещё один вид магии, который тебе, должно быть, незнаком. Магия денег, – она самодовольно хмыкнула, развернула стул спинкой ко мне и села, будто на лошадь, верхом. – Этому я легко тебя научу. Спрашивай, не стесняйся.

– Что ты от меня хочешь?

– Ха, это уже вопрос на миллион. Всё, что есть… и ещё немножко.

– Эй, не принимается. Что конкретно?

– Самое дорогое, что у тебя есть.

– Но у меня же ничего нет! – Тут я была честна: с меня действительно нечего было взять.

– Ошибаешься. У тебя есть душа, чистейшая нетронутая душа ребёнка. Вот её-то мне и надо.

– Прекрати, пожалуйста, мне страшно…

– Ну наконец-то, давно пора.

Я не слышала, как подошла хозяйка и молча поставила на стол два апельсиновых сока. Меня передёрнуло, по спине прокатилась ледяная волна дрожи, одна, вторая. Нет, не может быть, чтобы это было правдой, слишком легко она прозвучала, такую правду хранят под подушкой или под землёй на глубине в три метра, запомнив место, но не нарисовав карту. Она шутит. Сама не подозревает, какими опасными вещами, но шутит. Может, это алкоголь? Точно, он же делает из людей дураков.

– Расскажи мне о парне, за которого ты так торопишься выйти замуж, что он из себя представляет?

– Я зову его Симон…

– Супер! Значит, эту фишку с именем ты проворачиваешь с каждым? Я дам тебе имя, ты полюбишь его больше собственного и бла-бла-бла. Это же дьявольски символично, феерически оригинально…

– Нет, не с каждым, только с ним и с тобой.

– Отличные вести! Как его зовут на самом деле?

– Жак.

– Жак, значит… как цирковую собачку. И что такого он умеет?

– Ты злишься на меня, не на него…

– Да ты что?

– Да! Не надо над ним потешаться. Он хороший, я знаю его с детства. Серьёзный, надёжный, трудолюбивый, не пьёт…

– Что выгодно отличает его от меня?

– Кстати, да. – Эта манера перебивать на каждом слове начала сводить меня с ума.

– Да? Можешь не продолжать. С этого момента и во веки веков славься, Жак, надёжный непьющий парень, – она перекрестила воздух и закатила глаза. – Мне дальше неинтересно. Задавай свой вопрос.

Она выглядела потерянной и беспомощной, впервые, наверное, потерянней и беспомощней меня. По столу рассыпался табак из сломанной сигареты, которую она вертела меж пальцев на манер гимнасток, жонглирующих булавами, на подбородке остался красный след от спинки стула, на шее выступили вздувшиеся вены.

– Что делает тебя несчастной? Я спрашиваю, потому что хочу… как-то тебе помочь, – это был глупый вопрос, я знала это, как знала и то, что никогда не получу на него ответа. Она вскинулась, будто на неё вылили ведро ледяной воды, пристально посмотрела на меня, а потом как-то мгновенно сникла, ссутулилась, спрятала лицо, упершись лбом в ту же несчастную спинку стула.

– Пас, Паскаль. Пас, Паскаль. Пас…каль… как я раньше не додумалась, что твоё имя начинается с этого слова, а? Это судьба.

Она зачем-то вылила остатки своего сока в горшок с тюльпанами, смела со стола просыпанный табак, достала новую сигарету.

– Неожиданная победа, но сокрушительная – поздравляю. Придумывай желание, – она встала из-за стола и направилась к выходу. – Пойдём отсюда? Поужинаем уже нормально, накормлю тебя моим любимым мясом…

Я взяла горшок – он оказался на редкость тяжёлым, из поддона полилась рыжеватая вода.

– Оставь их тут, это же как кладбище, а с него ничего выносить нельзя, – кинула она мне, не оборачиваясь, и вышла на улицу. Я мгновение колебалась, а потом последовала за ней. Тюльпаны остались на столе.

Певица

Едем домой в такси, заполненном тишиной. К чёрту радио, к чёрту музыку, к чёрту улицы, обольстительно сверкающие вывесками за окном. Эмоциональные качели, мой любимый аттракцион, разогнанный мной до небывалой амплитуды, вымотали тебя совершенно, и ты заснула, стоило нам очутиться в уютном полумраке автомобиля, заснула, как ребёнок, моментально и глубоко – минуту назад ещё заинтересованно вертела головой, озираясь по сторонам, а теперь спишь глубоким беззаботным сном, примостившись на моём плече.

После кафе мы догуляли до моего любимого стейк-хауса возле Центральной станции, попутно накупив дурацких безделушек, так надёжно лежащих теперь на твоих коленях, и там я неожиданно обнаружила, что зверски голодна. Нам принесли вина, и мне даже удалось уговорить тебя выпить немного, после чего напряжение, нагнетаемое этим бестолковым, длинным, муторным днём, рассеялось. Без следа. Паскаль, тобой измеряют давление, механическое напряжение, если подойти ко всему этому с физической, а не метафизической точки зрения. И оно, это давление, размазывает меня по кожаному сиденью в этой пропахшей дешёвым ароматизатором машине, в этом пропахшем свободой городе, в этом конкретно взятом дне, пропахшем моими неконтролируемыми вспышками гнева, откровенности, тепла и снова гнева. Игра на честность, так бездарно проваленная мной, твоя неуверенная победа, желание, которое ты обещаешь придумать, и оно, твоё желание, интереснее для меня, чем все те пустые слова, что мы наговорили друг другу. Люди ещё не изловчились лгать в том, чего вожделеют, в этом, я верю, будет больше правды, чем способна породить и вместить твоя голова. У меня своё представление об истине, в нашем случае оно следующее:

«Моё любимое блюдо». Стейк, это правда.

«Любила ли ты кого-то». Нет, как и меня нет. Как и тебя, я более чем уверена, никто никогда. Твоя жизнь – не про любовь.

«Зачем мы здесь». Изначально – для забавы, только ты оказалась даже не забавной. Всё это оказалось далеко не забавным, вроде того, как увидеть свою грядущую смерть на секунду, одну чёртову секунду, очернившую всё на года вперёд.

«Какой ты меня видишь» – хорошо, если такой, на деле всё даже хуже.

Моего имени ты действительно не знаешь, хотя бы тут я не ошиблась.

«Чего я от тебя хочу». Покорности и бунта одновременно, непохожести на других, отличности от них и того первородного страха быть мною отвергнутой, который ты предположила во всех, а значит, испытала (додуматься до такого нельзя, только прочувствовать). Да всего хочу, тут я не слукавила.

Твой парень – с ним всё ясно, я примерно представляю человека, про которого говорят подобными клише: надёжный, работящий, непьющий. Недоумок. Единственный вариант.

Помочь мне? Можешь ли ты? Сюр какой-то, если да. Но я надеюсь на сюр.

Такая выходит арифметика: я ничего не проиграла в этой словесной дуэли, ты ничего не выиграла. Я думаю о прошедшем дне и пытаюсь увидеть его твоими глазами: было ли в нём что-то хорошее? Что-то особенное? Мы все цепляемся за какие-то детали, это отвлекает от большого, большое всегда печально. Что будет приходить к тебе во сне? Кусок кровавого мяса с резервным вином, смешной безвкусный горшок тюльпанов? Столик, за которым мы проводим день вместо того, чтобы кормить тебя картинками и впечатлениями? Что останется тебе от моих истерик и неловких попыток загладить их, перекрыть, как неудачный мазок, толстым слоем новой краски? Что я пожелаю сохранить, чему придам смысл, что сочту важным? Утро, заставшее меня в смутных надеждах и треволнениях, ставших такой редкостью, что за грамм этого чувства я отдам в сто раз больше, чем за любой другой существующий на земле грамм. Утро, из которого я унесу песню, переплавлю его, дорисую, сделаю годным, наполненным, ярким, хоть таким оно и не вышло.

За ужином ты попросила научить тебя курить, и я радостно согласилась, а теперь споткнулась о старую мысль, катающуюся из одной части моей черепной коробки в другую годами: я не несу хорошего. Никому. Никогда. Ни за что. Я приношу хаос, вношу разлад, создаю неразбериху. И даже теперь, намереваясь, наконец, что-то изменить, я вызываю в тебе желание попробовать плохое, осуждаемое тобой. Под кожей нет – к коже не пришьёшь. Такая порода, такая природа. Да и ей осталось неизвестно сколько.

Такси тормозит у дома, и я тереблю тебя за худую коленку, ты просыпаешься, кидаешься открывать дверь, забыв про сувениры, и они падают на асфальт. Ты собираешь их так трепетно, будто бы они что-то значат, будто бы это всё что-то значит. Домой в полутьме по крутой лестнице, дома зябко – открытые с утра окна. Закрываешь, раскладываешь на столе наши бесценные приобретения: деревянные башмаки для раскрашивания, картину уличного художника, нарисованную при нас баллончиками, десять луковиц тюльпанов с дикой скидкой, банку селёдки (сама выбрала), нелепую шляпу типа трилби (трижды примеряла на меня, но хотела себе – факт). У тебя слипаются глаза, тебя даже поводит слегка, но мне так жалко времени, которое уходит, волшебного ночного времени, самого ценного в моей системе координат, и я напоминаю про нашу договорённость. Для тебя договорённость – святое, это видно за версту, этим я и пользуюсь: церемониально вручаю тебе спички и сигарету, даю задание для самостоятельного выполнения, пока я принимаю душ. Ты ведёшься, господи, ты на всё ведёшься.

Прежде чем закрыться в ванной, в зеркале вижу твоё сосредоточенное загорелое лицо, сигарета к нему не клеится, но это мелочи. Хочу лёгкости. Всё, что я делаю последнее время – сочетаю алкоголь, нейролептики и антидепрессанты. Я ищу микс, что превратил бы камень в золото, пустоту в смысл, меня – в живую.

Паскаль, если бы твой бог, которому ты так предана, существовал бы, он оторвал бы мне башку сейчас, прямо в этот момент, наспех отслоил бы тромб из какой-нибудь усталой аорты и подогнал бы к сердцу, подвесил бы на душевом шланге, долбанул бы виском о потёртый фаянс, не знаю, убил бы током. Но он ничего не делает, сомневаюсь, что он явится к тебе сейчас, отнимет сигарету и живописует план побега. Если бы только он существовал, он никогда не подпустил бы тебя так близко.

Ласковая вода стекает по лицу, по спине, смывает с меня напряжение, смывает пыль города, который, вопреки моим ожиданиям, не делает меня счастливее. Как незаметно закатилось солнце. Я остановилась бы, но не могу и не хочу. Что бы ни было дальше, это не для статистики, Паскаль, точно тебе говорю. Пить вино и кровь, путать вкусы, мешать вкусы – мои лучшие развлечения за последнюю жизнь. Мне страшно за тебя, но эти шестерёнки уже закрутились, скрипя гнилью и ржавчиной. Их никто не остановит, минутная и часовая стрелка не могут двигаться навстречу друг другу – эта погоня вечна, эта погоня про нас, Паскаль.

Что будет с твоим Жаком, когда ты вернёшься, что он сможет тебе предъявить кроме тех внутренних, исходных изменений, что укоренятся в тебе, стабилизируются, станут новой тобой, той, которую ты сама в себе не подозреваешь. Выключенный мобильный сделал из меня невидимку, одиночку – мне жутко нравится. Паскаль, упрямый кролик, я не стану тебя неволить, ты всё решишь сама. Во всяком случае, так будет казаться.

Плотно закручиваю краны, залезаю в халат, прилипающий к мокрому телу, чужой. Есть в этом что-то знаковое – чужие люди в чужих вещах, на чужих кроватях под крышей чужого дома. Надо было столько присваивать и заполучать, чтобы оказаться здесь. У тебя озадаченный вид, Паскаль. С сигаретой ничего не вышло? Не беда, я помогу.

Разливаю по стаканам вино. Хотела купить виски, но ты бы его не стала. Потом я научу тебя пить крепкие напитки.

– Вино – кровь твоего бога, не знала? – Смотришь на меня изумлённо; да ты ничего не знаешь про своего бога, это и к лучшему. – Смотри: поджигаешь сигарету вот так, затягиваешься. Смотри дальше: делаешь вдох, чувствуешь дым во рту. Чувствуешь? Отлично. Сглотни его.

Кашляешь и смеёшься. Чего ты боишься? Нет, он не провалится в живот. Он же дым. Давай ещё раз, смотри на меня. Вдыхаешь. «Шотландские рыбаки поймали одного дракона и две дырявые галоши» – если можешь вдохнуть дым и сказать эти девять слов – ты научилась. Выдыхаешь. Это будет нашим экзаменом. Она кашляет и смеётся, ни черта у нас не получается.

– Что я делаю не так?

– Ты боишься сигареты, а ей надо отдаваться. Посмотри на неё, полюби её, она идеальна.

– Ты любишь каждую свою сигарету?

– Безусловно…

– Не думала, что сигареты – это любовь… – она снова смеётся, её смех становится свободней, объёмней.

– Давай, Паскаль, соберись, глотай дым. Люби дым, захоти его всем нутром.

– Шотландские рыбаки поймали…

– Ну вот, почти получилось. Давай ещё раз!

– Шотландские рыбаки поймали одного дра… – получилось. – Но он же горький, и горло дерёт!

– Со временем ты привыкнешь. Горькая только первая сигарета с утра, но иногда мне кажется, что я проснулась только ради неё. Не предназначайся она мне – не вставала бы.

– Но… зачем привыкать к тому, без чего можно жить? Я имею в виду, к тому, что может тебя убить? Только ради ощущений?

– Ты против деланного счастья, да? Считаешь, что оно должно быть внутри, а не поступать в кровь через лёгкие, так?

– Конечно. А как иначе?

– Значит, тебе не нужно уметь курить, хотя ты уже научилась.

Усталость и алкоголь забрали твою насторожённость и боязливость, растащили по частям твоё представление о благопристойности, выкинули из головы совсем уж абсурдные идеи про обязательства и долженствование – в общем, сыграли на моей стороне, и сыграли отлично. Ты почти расслабилась.

– Зато теперь мы можем выходить курить вместе, и мне не придётся всё время ждать тебя одной, – она улыбается невинно и совсем по-домашнему, словно она здесь давным-давно. – Чему научить тебя в ответ? Чтобы было один-один?

– Дай подумать…

– Я умею чистить любую рыбу, снимать её со всех костей, вялить, коптить, солить, сушить…

– Ты лепишь из пластилина?

– Что? – недоумевает она. Да, странный вопрос, куда-то не туда меня занесло. – Это же для детей… в детстве лепила.

– Я почему-то подумала, что да. Верить. Научи меня верить.

– В моих богов? В смысле, говорить с ними?

– А у тебя их много? Подожди-подожди, я думала, ты христианка, нет?

– Нет. У нас верят в дохристианских богов.

– Ну прямо всё не по-людски… – Я засмеялась, она нет. – Научи не бояться верить.

– Как? Я не знаю, как этому научить.

– Просто продолжай, никогда, слышишь, никогда не… просто не смей останавливаться.

Вот это взгляд – апофеоз непонимания. Ничего-ничего, ты запомнишь эти слова, а поймёшь, когда время придёт. Оно ко всем приходит. Вино стоит нетронутым. За что выпьем? Давай просто так – давай. Ты делаешь громкий глоток, ещё один, щёки розовеют, глаза блуждают по столу. Ещё глоток и спать, идёт? Ты делаешь его.

– Хочешь спать? – ты киваешь. Не просто хочешь, ты спишь на ходу. – Иди ложись, я ещё посижу.

– Споёшь мне колыбельную? Пожалуйста.

Спрашиваешь! Легко! Чушь, конечно, но мило же. Неимоверно мило, даже слащаво, чистый сироп. Уходишь облачаться в свою инфантильную пижаму, будь она неладна. С желаниями следует быть осторожнее, они сбываются всегда с какой-то подковыркой. Вот возьми меня: я просто хотела петь для тысяч людей. Не для денег, нет. Скорее для правды, как ни смешно об этом говорить сейчас. Тогда мне нужно было за что-то зацепиться, ухватиться, проглотить крючок, выбраться из этой вязкой воды. И мне это удалось, однако правдоцель всё чаще скрывалась из вида, размывалась, тускнела, пока совсем не затёрлась тем наносным, что я притащила в свою жизнь.

Вообще люди врут. Всегда. Всем. Никаких исключений. Ты врёшь мне, Паскаль. Врёшь, что не знаешь, зачем ты здесь, врёшь, что не боишься, врёшь, что боишься. Любое изречённое слово – враньё. Я вру тебе. Постоянно. Каждой вялой улыбкой, каждым смягчением угла, умилением, тревогой, всем тем, что принято считать искренностью. Мне врут продюсеры, менеджеры, музыканты. Врут все те, кто «забывает» поздравить с днём рождения, да и те, которые поздравляют, – тоже по-своему врут. К слову, мне вот всегда было чуждо стремление продемонстрировать способность наплевать на кого-то, ведь если ты делаешь что-то с оглядкой на человека, пусть даже назло или вопреки ему – ты всё ещё зависим, всё ещё в плену. Все эти человечьи игры – сущий бред же.

Люди соприкасаются со мной, сталкиваются и проходят мимо, мимо, мимо. Это ничего не меняет, не греет, даже уже не ранит. Бесперспективные разговоры, безвкусный секс, бессмысленные свидания. Чего в этом больше: страха одиночества или похоти? Лишь однажды среди всех этих одномастных лиц, тел и голосов мне повстречался человек.

Он сам нашёл меня. В первую встречу мы сидели в сетевом унылом кафе и разговаривали, он клал руки на стол, ладонями вниз, и на столе оставались влажные следы, он волновался, он хватался крепко, двумя руками, за кружку с какао, но зубы отбивали предательскую дробь по керамике (сколько потом я вслушивалась в шум всевозможных пирушек, надеясь хоть раз ещё услышать этот звук, и вот совсем недавно ты воссоздала его, Паскаль). Человек улыбался много, слушал жадно, и, хотя он воспринимал мир картинками, а я звуками, в нас не было ничего лишнего, ничего противоборствующего.

Бывает, нам встречаются такие люди, с которыми ничего – возможно, зато невозможно всё. Этот оказался из них. Мы не могли приятельствовать, потому что это было мелко и плоско. Дружить? Чуть лучше. Да намного лучше: глубина, близость, пресловутое доверие – всё. Но дружба оказалась чересчур стерильной для нас обоих, она лишала нас дна, того исподнего дна, за которым обычно что-то есть. Что там ещё? Вражда? Любовь? Первое было бы отличным: не приходилось бы даже встречаться, ведь ненавидеть можно дистанционно, не опираясь на кривые улыбки и длинные рукава посреди лета. Загвоздка: не было повода. А беспочвенная ненависть похожа на семимесячного ребёнка с неразвитыми гениталиями и большим непропорционально развивающимся риском. Кажется, выпадает любовь. Браво, господа. Бинго! Только и тут не обошлось без подвоха. Мы были слишком идеальным совпадением, настолько безупречным союзом, что диссонировали с мироустройством. Природа просто не могла позволить существовать чему-то настолько совершенному. И она не позволила.

Нас тянуло друг к другу ночами. Как вампиров к теплокровным или, чего лучше, сообщников, неизменно возвращавшихся на место преступления. Как всякого грешника влечёт его адов круг. И человек ловил такси и ехал ко мне. Без звонка. По какому-то саднящему чувству, заполнявшему всё пространство под рёбрами, я понимала, что настало время встречать. Мы сталкивались в прихожей и часто оставались там же, неловко срывали друг с друга одежду, жадно целовались, как подростки, сливались, наконец, в единое целое, и всё – с закрытыми глазами, будто стыд хлынул бы из них неугомонным потоком, позволь мы себе приоткрыть их. И эта чёрная тоска, обволакивающая нас после каждого соития, как неотъемлемая часть процесса, как обязательный соглядатай. Я и сейчас не до конца могу отделить удовольствие, приносимое близостью, от странных побочных эффектов, следующих за ней.

Закончив, мы разбредались по разным комнатам одеваться, попутно я заваривала чай, брала пледы, и мы спускались во двор. Там пробовали говорить, сидя на земле, остывающей после знойного дня, но эти попытки неизменно заканчивались провалом. Человек морщился от моих утверждений и сигарет, я – от его постулатов и общих планов, которые он пытался мне навязать. Нам всё время не удавалось сказать друг другу что-то важное, слова сыпались – песок сквозь пальцы. Слова распадались на невнятные мычащие слоги – как от резкого движения рвутся бусы, и гранатовые капли падают на мостовую. И потому нам следовало говорить, как немым, на языке нерасторопных пальцев, искажённых, обманчиво насмешливых лиц.

Люди проходят мимо. Как поезда со сломанными стоп-кранами. Люди проходят мимо, обозначаясь сезоном или номером недели, получают свои кодовые имена в честь общих смешных воспоминаний или выдающихся оргазмов. На опознании едва отличишь одного от другого – память избавляется от лишнего, оставляя малозначащие фрагменты. И вроде в этом нет ничего от жестокости, но кажется, что в течение партии тебя надули неоднократно. Игра вроде той, что забавляет зевак на воскресных блошиных рынках: ловкачи так умело меняют, путают стаканчики, что рискнувшему никогда не найти в них шарика. Чёрное и белое. А в глазах сплошная рябь.

Совсем скоро человек начал грустнеть со мной, его ледяные, почти белые, глаза могли бы украсить любую куклу, томящуюся на витрине огромного супермаркета в ожидании чьего-либо внимания. И всё-таки меня продолжал заботить вопрос, куда применить человека, так не похожего на обычных людей: журавли прекрасны на фоне неба, но в клетке проще держать синицу. Я тосковала по нему, когда он уходил, искала его во всех прохожих всех одинаковых городов, что мне доводилось посетить, видела во снах, томилась в разлуке, радовалась встречам. И чем больше диковинных ощущений испытывала, тем больше боялась того, кому удалось завладеть не только моим телом, но и сердцем. Как-то после очередного животного соития, ещё не одевшись, я поделилась своими смутными, расплывчатыми страхами, поделилась на том птичьем, едва понятном языке, что мы завели меж собой. Человек слушал сосредоточенно и со всей серьёзностью. Я спросила, что он думает со всем этим делать. Он сделал мне предложение. Я попросила его больше не приезжать. Так мы перестали встречаться, но не видеться.

Человек начал приходить на мои концерты, чего никогда до этого не делал, в клубах он предпочитал усесться за стойкой, подальше от сцены, и там надраться, в залах побольше выбирал балкон. Мне неотступно казалось, что он не слушает меня, не видит – просто довольствуется нахождением в одном со мной пространстве. А потому мне чудилось, что приходит он не ко мне, а за мной, как за багетом в булочную. То, что эти свои загадочные явления он всегда и рьяно отрицал, только усиливало моё любопытство. А человек тем временем становился мельче и мельче. Не то чтобы неизменный синий свитер был велик ему с каждым приходом всё больше, нет. Но что-то неизбежно уходило, исчезало, будто человек пристрастился к ежедневному кровопусканию. Уходило что-то важное, такое, что его исчезновение было практически невозможно скрыть.

А человек и не пытался. Нам было по-прежнему тяжело говорить, но стимул для разговоров побледнел, стёрся. Вскоре мы и вовсе перестали разговаривать, хотя частенько встречались, ибо ходили, как правило, одними дорогами. Здоровались сквозь зубы; теперь уже я много улыбалась, глядя на мелкого обычного человека, хотя эти встречи омрачало чувство вины, посещающее меня нахально и неожиданно. Я представлялась себе большим белым ластиком, постиравшим картинки в альбоме со спелыми толстыми листами. Однако бумага сохранила все следы моих прикосновений. Человека я находила на празднествах общих друзей в компании сомнительных типов, человек пил теперь только то, что горит, обсуждал – сплошь немыслимое. Мне было отвратительно то, что человек делал с собой, где-то там я впервые пожелала ему смерти.

Человек был обнаружен на скачках, человек ставил на вороных молодых жеребцов, которым мешало глухое невезение. У человека в руках с недавних пор всегда оказывался чёрный фотоаппарат с огромным вычурным объективом. Мне казалось, что объектив был нужен исключительно для того, чтобы обманывать всех, кто знал его раньше. Я так и видела, как, заметив какого-то знакомого, человек утыкался в видоискатель, лишь бы не здороваться. Вороные жеребцы ломали себе и жокеям шеи на поворотах, вороные жеребцы спотыкались и падали, вороные жеребцы сдыхали, исходя пеной на финише. Но кому они интересны, эти молодые глупые жеребцы? Разве что зевакам, испытывающим слабость к развороченным животам.

А потом человек позвонил мне впервые за долгие месяцы наших молчаливых случайных встреч (гори они огнём) – попрощаться. Это случилось промозглым серым октябрьским утром, уже ничего и не осталось от той самой травы, на которой сидели мы летом перед моим домом. Я везла человека в аэропорт, ветер был такой силы, что легко тушил мои сигаретки. Оказалось, что у человека почти нет вещей, а, может, он просто ничего не хотел брать с собой. Дворники справлялись с дождём, я – с вопросами, располосовавшими мне голову. С кем? Куда? Для чего? Отчего? Надолго? Не знаю, как следует прощаться, когда тайна волнует больше самого расставания. А человек заулыбался мне, когда на горизонте завиднелся аэропорт – серый нерасторопный носорог.

Мы вышли из машины, и он насторожённо потрепал меня по волосам, прокрался ледяной рукой под куртку по спине, притянул к себе и мягко поцеловал в уголок губ. Так чисто, так невинно. Человек, для меня ты навсегда останешься таким, как в том моменте: безгрешным, любящим, горюющим в преддверии разлуки с необозначенным сроком действия. Потом – пили в каком-то безымянном аэропортовском баре чистые джин и виски, так же уютно и спокойно, как сидели когда-то на траве. Человек говорил, что запутался, потерялся, почти лишился себя и рассудка, что уедет, начнёт всё сначала, соберёт себя по косточкам, по суставам, по сосудам, шаг за шагом. Вернётся, и мы обязательно выпьем ещё и поговорим. Человек говорил, и глаза его наполнялись прозрачной досадой и безысходностью. Дождя ему было недостаточно?

А потом человек ушёл в сторону взлётных полос, я – к машине. И мне всё казалось, что его самолёту скользко на земле и нет места на небе, что надо бы обернуться, воротиться, остановить. Надо бы, надо бы… Глубокой ночью, сидя в одиночестве на полу той самой прихожей, выучившей наши тела, запомнившей нас горячими и откровенными, я складывала из листов белой глянцевой бумаги самолётики, запускала их, но они, как заколдованные, уходили в крутое пике и разбивались об пол.

К утру всё было кончено с человеком. Кончено. Это ведь ближе к ничьей, чем к проигрышу. Земля, как и я, ещё никому не прощала попыток ускользнуть.

– Эй, ты забыла про меня? – сонная, потерянная, ты стоишь в дверях, твоё лицо искажено возмущением и протестом. – Я уже заснуть успела, а ты всё не идёшь…

– Куда?

– Спеть мне колыбельную, мы же договорились.

– Чёрт, я совсем забыла, честно. Но раз ты уже заснула, то, может, обойдёмся без колыбельной?

– Но ты же обещала! – ты настроена решительно, может, лучше не поить тебя, а то такой напор мне не по нраву. – Уже очень поздно, что ты тут делаешь?

– Я вспомнила одного человека.

– Какого?

– Похожего на тебя. Правда, вы очень похожи. Если верить в перерождение и прочую чушь… – запинаюсь. Зачем тебе это знать? Да и что я расскажу? Как желала смерти тому, кто по глупости вознамерился меня обуздать? Как мои бесценные желания имеют свойство сбываться по щелчку пальцев? – Вы очень похожи…

– Ты по нему скучаешь?

– Нет. Что ты… Скучать бессмысленно, всё равно былого не воротишь.

– Он ушёл?

– Да.

– От тебя?

– Да.

– Умер?

– Ушёл.

– Если просто ушёл, то может вернуться.

– Этот не вернётся.

Поставила тебя в тупик? Извини, сама ненавижу, когда говорят загадками. Но и объяснять тебе что-то уже не в силах. Перерождение – что за идея, для этого как минимум ты должна была родиться после его смерти. Я вдруг понимаю, что дьявольски, непотребно устала… и, в общем, совсем не важно, откуда ты взялась и что за всем этим последует.

– Пойдём, спою тебе? И ляжем, наконец.

Ты заходишь в мою комнату так, будто от любого звука тотчас же заорёт сигнализация, словно на полу битые стёкла и гвозди. Садись на кровать, непокорная. Залезай под одеяло, не мёрзни. Ты решаешься на всё слишком долго, так долго, что твои решения, принятые с кровью, перестают что-то значить. Когда-нибудь ты поймёшь, что ничего здесь не имеет веса, кроме времени. Счастлив тот, кто вовремя.

– Что тебе спеть?

– Колыбельную же!

– Я не знаю ни одной.

– Серьёзно?

– Увы…

– Тогда спой свою самую любимую песню…

– Прямо самую-самую?

– Угу…

Какую? Я всерьёз задумалась. Стоп. Не стоит относиться к этому так серьёзно. Пою тебе про охоту, начавшуюся на закате, про собак, берущих след, про молодого волка, слышащего весь этот гомон невдалеке, но не желающего больше убегать. Песня про нас с тобой – ты узнаёшь обо всём сразу, у меня нет цели защитить тебя или обмануть.

Ты узнаешь обо всём потом, когда параллельные рельсы заберут тебя домой, попеременно сходясь в одну. Я не боюсь за тебя, потому что всё твоё звериное нутро никогда не даст тебе погибнуть. У тебя слипаются глаза, ты попался, славный ушастый. Сейчас тебе предстоит услышать самую что ни на есть красивую и зловещую колыбельную в твоей жизни. Не спи пока, не спи, послушай, будить тебя будет чертовски жалко. Ты лежишь в моей постели, такая беззащитная, красивая той природной красотой, какой бывают красивы только звери и ландшафты. Ты идеальна, сшита по верным лекалам, ладно сшита. Я пою тебе и слежу за тем, каким мерным и спокойным становится твоё дыхание, за тем, как плавно ты погружаешься в сон… откладываю гитару, укрываю тебя и ухожу на кухню.

Что же мне делать с тобой, нерешительный кролик? Я не хочу загонять тебя, покуда не кончился заряд и песок в часах. Но у нас вышли все сроки давности, слышишь. Слишком медленно. Когда-то я и не раздумывала бы, а сейчас… что вообще со мной происходит? Я цежу вино, ругаюсь про себя, тихо, чтобы тебя не разбудить, а ты спишь в моей постели, ароматная и сладкая ото сна; я не трогаю тебя. Не всё ли равно, почему?

Приношу из твоей комнаты одеяло и подушку, бросаю их подле спящей красавицы. И какого чёрта я с тобой вожусь, как с маленьким несчастным ребёнком… А чего изображать – сама не знаю, какого. Тогда, давно, когда ты сидела в этом дешёвом баре, изучая меня красными испуганными глазами, улыбаясь неумело, я ровным счётом ничего не соображала, но думала, всматриваясь в твоё куда менее загорелое лицо, что тебя наверняка никто никогда не любил: ни родители, ни учителя, ни дурацкие мальчишки – соседи по парте. В твоей крови словно не хватало одного немаловажного компонента. Отсюда – эти бледные щёки, безжизненные руки, выгоревшие глаза. И я не шучу, нет. Уже тогда мне захотелось дать тебе что-то такое, что никто кроме меня не дал бы, что-то бесценное, волшебное. А теперь я не знаю толком, не померещилось ли мне тогда… мысли блуждают вокруг всего этого, но никакой ясности, ни грамма определённости.

Тем временем вино кончилось, небо за окном едва заметно начало светлеть, а сна как не было, так и нет.

Симон

Много отличной рыбы, молодой блестящей рыбы, идущей ко мне в сети. Рыба с острыми прозрачными хвостами и плавниками, рыба с перебитым хребтом, рыба с красными глазами, рыба, похожая на лепёшку, рыба с икрой. Много рыбы, которую не удаётся продать, которую некому отдать, некому чистить. И где тебя только носит, Паскаль?

Правду говорили мои братья: лучше было с тобой не связываться. Что там творится в твоей башке, в этой клятой башке, разобраться в которой та ещё задачка? Я так зол на тебя, что, кажется, попадись ты мне на глаза, размозжил бы твой аккуратный, нежный череп. Да уж, навела ты здесь шороха – каждая собака считает своим делом поинтересоваться, не говорила ли ты о каких-то новых друзьях, не вела ли себя чудаковато в последнее время, не собирала ли деньги, не продавала ли или закладывала что-то ценное. Твою мать, что мне им всем говорить? Я не знаю. Иногда мне кажется, что лучше бы тебя уже и не было в живых: грузовик снёс на мокрой дороге, или зарезали заезжие бандиты, или утонула, плавая, по обыкновению, ночью перед штормом. Тут какое дело – отплакать, отскорбеть и забыть. Канула невестушка, горе подкатило. Схоронили бы всем берегом, поставили бы на могиле камень, чтобы было куда матери носить свои слёзы и пироги в канун зимнего солнцестояния. Да не тут-то было. Чую: жива. Печёнкой чую.

Я так злюсь на тебя, на положение, в котором, спасибо тебе, очутился, на выбор, перед которым ты меня поставила. Принимать или отвергать? Что мне сделать с тобой, если ты вернёшься? Прогонять не хочу, но и косых взглядов не потерплю: вон какой бесхребетный оказался, девка перед самой свадьбой нагуляла, небось, а он растит чужака, носа не воротит. Но пока этот грёбаный выбор только маячит на горизонте, я жду тебя. Жду каждый вечер на этом берегу, в нашем с тобой секретном месте. Никто не знает, где ты. И я среди них такой же рядовой незнающий. Или кто-то всё-таки посвящён в твои тайны? Кто он, если так?

Ты будто бы разлюбила меня, засомневалась в нашем совместном будущем. Так ли это? Если бы только знать, где тебя искать, я бы нашёл, приехал бы за тобой. А что, если я тебе больше не нужен? Да ничего, забрал бы домой, а там уже разбирались бы, что к чему.

В городе без тебя всё не так, всё не такое стало. А если посмотреть, ничего особо и не изменилось вроде. С уловом полный порядок, как ты поняла. Вчера с парнями пивка выпили, сегодня тоже пойду, плохо одному. Отца твоего видел, он мне ничего о тебе не говорит, поболтали о погоде да о планах, готовятся, говорит, к свадьбе. Я спросил: а ну не вернётся? А он мне: куда ей деваться – вернётся, дурью помается и затоскует, если уже не затосковала. Я, говорит, плохо воспитал её, моя вина, всё жалел, щадил, за всё детство пальцем ни разу не тронул, вот она и расхрабрилась. Так-то она хорошая, красивая, нарожает тебе детишек, ждать будет, ты только не распускай её, построже с ней. На том с ним и расстались.

Ночь уже, а я лежу на дне лодки и пялюсь в небо, будто где-то там можно выискать тебя. Я сам не свой становлюсь, как подумаю, что мы не увидимся больше. Возвращайся, Паскаль. Я жду тебя на нашем берегу.

День третий