Я
Жизнь удалась, да. Карта Западной Европы в клочья, и всё это пёстрое конфетти зачем-то свалено в углу комнаты, там, где самое место огромной греческой вазе с сухими цветами. Нет, выпали какие-то всё не те города, заросшие дороги с заброшенными домами по обочине, не те пейзажи. В детстве всегда хочется провалиться в потайную яму в песке и очутиться в мёртвом городе, чтобы наворовать из магазина разноцветных леденцов, напиться лимонада до колик, накататься на белом пони по кругу в городском парке. В детстве обычно хочется какой-то ерунды. Вырастая, понимаешь, что это и была жизнь: бесконечные фантазии, будоражащие кровь желания. Потом их приходится сублимировать, воссоздавать, оживлять. Но всё не то.
Замечали, что спящие люди чаще всего похожи на мёртвых? Ладно, не все. Самые красивые и родные – на ангелов, обретших кровь и плоть. Только не эти, ничего подобного. Эти напоминают заброшенный кукольный театр со сваленными в кучу марионетками. И дело здесь не в ролевой расстановке, скорее во всепоглощающем ощущении конца, который стоит за углом, пока мальчишка с разбитыми коленками считает до десяти, закрыв глаза руками, уткнувшись лбом в дерево. Нет разницы, кто проснулся первым, кто опешил, найдя себя в чужой постели, кто что подумал, хотя, конечно, это была Паскаль. Нет разницы, кто сварил кофе, похожий на подкрашенную акварелью воду, лёгкий и приторный на вкус, кто сжёг тосты, кто пересолил глазунью.
Тишина, отвоевавшая себе пространство между этих двоих, не подходила им в качестве донора – не тот резус, не тот объём, не та группа. Тишина, не вышедшая рангом, мастью, костью – спасла бы кого-то, кого ещё можно спасти. Не этих. Вам, должно быть, кажется, что не так сложно всё устроить между ними, что-то наладить, как-то подклеить. Дай вам волю, вы освежили бы сюжет, подкрасили бы декорации, подшлифовали героев. И всё сложилось бы в красивую сцену, зашевелилось, завертелось, заиграло бы.
Такие мысли частенько посещают тех, кому уготована участь наблюдателя (девятнадцатый ряд, крайнее кресло слева… дешёвые места, не видно ни выражений лиц, ни морщин на лбу, ни блеска в глазах). Меня они тоже посещают.
Как-то на одной из безликих улиц какого-то обшарпанного мегаполиса перед баром Певице довелось увидеть странную скульптуру: маленькая голубоглазая девочка скармливает своё сердце белой медведице. Вскоре воспоминания о ней заместились чем-то более волнительным и важным, но не стёрлись до конца, и теперь неожиданно явились к ней в виде сна на грани яви и кошмара, приснившегося под утро и отравившего его. Продрогшая испуганная девочка, протягивающая прожорливому медведю своё крошечное алое сердце, насаженное на толстую корявую палку. От палки на руках остаются глубокие грязные занозы, руки от них ноют беспрестанно и распухают. Но девочка будто и не замечает этих мук: еженощно она молча достаёт из-под тонких рёбер пульсирующее тёплое сердце и отдаёт его медведю. В этом её предназначение, им нельзя пренебречь. Откуда пришел этот дурной сон? С востока вместе с дождевыми тучами, из общей массы выпитого и выкуренного за день? Из потаённых смутных догадок о природе вещей, творящихся в её жизни? Так сразу и не скажешь.
И пока Паскаль суетится на кухне, взбудораженная и взволнованная, неумелая и старательная, а Певица продирает глаза в опустевшей постели, тянется, остужает мокрый вспотевший лоб холодной ладонью, единственными свидетелями их сумбурного утра остаются деревья за окном. Деревья, подглядывающие за ними сквозь плотные занавески, пыльные стёкла, сквозь дымку, опустившуюся на город, что-то среднее между туманом и смогом. Деревья не осуждают, не сопереживают, не болеют за них, деревья остаются безучастны ко всем перипетиям, поджидающим их за порогом этого утра – таков их характер. Вопреки слухам характер не даруется Богом, не наследуется от родителей, даже не воспитывается самостоятельно – это замызганный лотерейный билетик, что мы вытаскиваем задолго до рождения, обмену или возврату он не подлежит.
Мало кто знает об этом, но эти самые деревья, посаженные до рождения Паскаль, до рождения Певицы, до вашего рождения, ночами усиленно поглощают тот кислород, что вырабатывают днём. Их единственная задача – свести к нулю годовой отчёт, ничего не отдать, ничего не забрать. Трудно придумать более бесполезную жизнь, не так ли?
Правда, пожалуй, что-то в этом есть: существование, которого как будто и не было никогда. Такое не может не то чтобы ранить или загубить, даже настроение не попортит. Жизнь, не случись которая, никто бы и не заметил. Такая жизнь.
Певица
Голова тяжёлая, будто в неё залили с литр горячего свинца, и за ночь он застыл, сковав всё это кашеобразное вещество, что покоится под черепом. Глупый сон, неласковое утро, больное тело. Я слышу шкворчание масла на сковороде на кухне, звон ложки, растворяющей сахар в твоём кофе, грохот грома где-то вдалеке, биение своего сердца, неровный ускоряющийся ритм, подтормаживающий на каждом четвёртом ударе. Несмешная шутка судьбы: последнее недолгое время я с удивлением обнаруживаю себя живой, функционирующей и практически прежней при пробуждении. Раньше никогда не думала об этом, теперь не могу перестать. Надо вылезти уже из постели и присоединиться к завтраку, знаю же, что ты предпочтёшь ещё полчаса нарочито шуметь всеми приборами по очереди, лишь бы не прийти сюда и не столкнуться с необходимостью будить меня. Знаю же тебя.
– Доброе утро, спящая красавица. – Ты не могла не слышать шагов, но всё равно вздрагиваешь при первых звуках моего голоса. – Ты помнишь, что вчера обманом пробралась в мою постель и отказалась покидать её?
Провокация даже не на двадцать процентов моих возможностей, на десятку от силы. Ты морщишься и краснеешь. На кухне зябко: окна нараспашку, ты пытаешься избавиться от запаха застоявшегося въевшегося табачного дыма. На тебе вчерашняя футболка и пижамные штаны, руки все в мурашках.
– В следующий раз разбуди меня, хорошо?
– В следующий раз ты не заснёшь. – В ответ на неостроумную шутку ты протягиваешь мне кофе, на столе стынет завтрак. – Сейчас принесу тебе свитер, ты устроила здесь ледник.
Свитер всего один, не люблю таскать с собой лишние вещи – годы, проведённые в турах, привели меня к философии минимализма: обойдусь самым необходимым, остальное всегда можно купить на месте, если оно неожиданно понадобится. Мне остаётся согласиться на любимую рыжую байковую рубашку в синюю клетку, что проводит со мной третье лето. Возвращаюсь на кухню, ты мучительно поглощаешь ледяную уже, должно быть, глазунью.
– Давай сначала, Паскаль. Доброе утро. Доброе-доброе утро.
– Доброе утро, – ты смотришь с недоверием.
– Вот, надень, – протягиваю тебе мой любимый чёрный кашемировый свитер, привезённый из Милана.
– Я закрыла окна, сейчас потеплеет.
– Потеплеет к концу недели, надевай, не спорь.
Ты нехотя суешь руки в рукава, только потом просовываешь голову – никогда не встречала такой манеры одеваться.
Второй наш общий завтрак проходит под знаком неловких пауз и односложных высказываний. Что мы прячем за этой тишиной – остаётся только догадываться. Ты варишь несносный кофе, слишком жидкий, пустой, я пробую смириться с ним, но это выше моих сил – выливаю, ставлю новый.
– Всё стынет… – этот твой уровень протеста, твой выплеск обиды.
– Всё остыло ещё до того, как я проснулась. – Мой менеджер говорит, что, когда я начинаю разговаривать таким тоном, надо смыться как можно скорее и отключить телефон, ибо это невыносимо. – Яичница, кстати, пересоленная. Ты влюбилась?
– Э-э-э… какая связь?
– Влюблённые всегда пересаливают.
– Да? Не знала… – Ты ставишь свою тарелку в мойку и возвращаешься к столу.
– Ах да, точно. Почём тебе знать, ты же не влюблялась никогда…
– Что с настроением?
– А что с ним?
– Какое-то оно неважное… сделать другую яичницу?
– Не-а. – Я закурила и поделила свежесваренный кофе на двоих. – Посиди со мной. Я тут присматриваю себе новое пристанище, что-то основательное и со вкусом, посмотрим одно местечко?
– Здесь?
– Ну да, кочевникам везде неймётся.
– Так ты хочешь сюда переехать?
– А что, здесь чудесная атмосфера, климат не очень, но вряд ли это меня смутит. Будешь наведываться ко мне, как заскучаешь. – Я попиваю обжигающий кофе и оцениваю уровень твоей растерянности: средне, пойдёт. – Тогда вызову такси где-то через полчаса, прокатимся.
Ты достаешь из шкафчика заботливо вымытую пепельницу – тяжёлую, медную, изъеденную временем до зеленцы, проступающей в местах, где её чаще всего касалась человеческая кожа. Чёрт, я и не заметила, что начала стряхивать пепел на пол.
– Почему ты не ходишь курить на балкон? – Ты продолжаешь вести тихую войну с моими дурными привычками.
– Мне там одиноко и холодно.
– И всё?
– Да… не вижу смысла в причинении себе неудобств, пускай этим занимаются другие.
– А если я пойду с тобой и отдам тебе свитер?
– Первого достаточного, свитер мне ни к чему: кровь греет. Только одно условие: ты покуришь со мной.
– Пойдём, – ты берёшь мою чашку, пепельницу и уверенно направляешься к моей спальне, через которую лежит путь к балкону. Мне ничего не остаётся – я следую за тобой.
На крошечном балконе хозяину удалось установить миниатюрный кованый столик и пару стульев, на перекладине висит горшок с чахлыми азалиями, воздух наполнен влагой и вязок, как густой яблочный джем. Внизу уже довольно людно, у магазинчика в доме выгружают ящики с фруктами, мутная вода канала отражает берега с тем отчаянным искажением, которое не предполагает какой-либо схожести с оригиналом. Нахальная чайка пролетает на расстоянии вытянутой руки с куском украденного багета в клюве. Ты закуриваешь, и мне режет глаза та вопиющая противоестественность, которую сигарета привносит в твою наружность. Послушная Паскаль, неужто никто не учил тебя сопротивляться всем этим линейным манипуляциям, ребяческим играм в слабо и ловле на живца? Откуда в тебе это неукоснительное следование договорённостям и просьбам, это слепое повиновение? Такие до добра не доводят.
– Знаешь, вот сейчас мне показалось, что я могла бы провести жизнь на этом балконе, то есть в этой квартире. Выучилась бы их языку, устроилась бы продавать мороженое или разносить соки в кафе вроде того, в котором мы были. Может, эта жизнь оказалась бы даже счастливее той, что мне уготована. – Первая твоя откровенность за всё это время звучит так просто и легко, словно ты не боишься громких слов, того впечатления, что они производят.
– За чем дело стало?
– Ну всё это просто мечты… я не могу так поступить…
– С кем? – Я поджигаю новую сигарету от окурка, ты стоишь ко мне спиной, облокотившись на перила, потом поворачиваешься, с тем чтобы потушить сигарету, наполовину выкуренную ветром, я двигаю пачку к краю стола, и ты тянешься к ней в задумчивости.
– Со всеми, – закуриваешь.
– Ты не можешь поступить неправильно со всеми, поэтому предпочитаешь сделать это с собой?
– Из твоих слов вытекает, что да… – Ты снова отворачиваешься, в твоих глазах стоит такая тоскливая предрешённость, что меня охватывает искреннее сочувствие.
– Знаешь сказку про трусливого льва, который отправляется на поиски храбрости и в пути обнаруживает, что она всегда в нём была?
– Нет… расскажи.
– Расскажу на ночь. Я к тому, что… – я захлёбываюсь словами, подступившими к горлу, к моему живительному, сильному горлу, и не знаю, произносить ли их. – Я к тому, что, если ты решишься на побег, я тебе помогу.
– Ты говоришь так, будто я в тюрьме.
– А ты на свободе?
– Частично…
– Паскаль, крошка… – откуда вылезло это «крошка», нелепица какая. – Свобода частичной не бывает. Частичным бывает только рабство. Зачем тебе выходить за него? Время настало, а других предложений нет? Так выглядит свобода в твоём краю?
– Время действительно настало.
– Херь.
Воздух неожиданно взрезал звон колоколов. Не припомню, чтобы мне доводилось слышать его до этого, да и на горизонте не видно ни одного собора.
– Для того, кто ни в чём не знает нужды, – возможно.
– Проблема только в деньгах? Я дам тебе денег.
– Сколько?
– А сколько тебе нужно?
– Мои родители стареют, совсем скоро у отца не останется сил ходить в море. Им не удалось родить сына… живым… вся надежда теперь на меня.
– Может, им сразу тебя в бордель пристроить, чего играть-то в создание семьи? Здесь, кстати, шоколадное место для работниц такого толка!
– Ты снова злишься…
– Серьёзно? – Нет, это не злость, до злости пока далеко, ты никогда не видела моей злости, и не приведи господь тебе столкнуться с ней. Моё злое слово пробивает в бетонной стене дыру размером с теннисный мяч, вдребезги разносит головы, останавливает сердца. – А у меня нет повода?
– Твоя злость ничего не изменит, только отравит всё вокруг… а я хочу провести день так, словно за пределами этого города ничего не осталось, будто всю остальную сушу смыло океаном. Можно?
– Это был красивый аналог для «не суй нос не в своё дело» или мне показалось?
– Показалось. Это была просьба, – ты истерично тушишь сигарету в земле, предназначенной для невразумительных азалий, и выходишь с балкона, прихватив с собой чашку из-под кофе. Оправдания твоей капитуляции доносятся до меня уже из коридора. – Я не успела принять душ с утра, хочу помыться.
Хм, наконец-то сквозь маску благопристойности начинает виднеться твой характер, пока это неуверенные ростки, обрывочные фразы, но и их достаточно, чтобы сложить кое-какое представление.
Третий день в Амстердаме раскрашен в излюбленные тона мастеров фламандской школы – низкое, давящее небо, изморось, повисшая в воздухе, словно дождь, собравшийся омыть тротуары и мостовые, под силой какого-то неведомого заклинания остановился в крайней точке своего полёта, так и не коснувшись земли. Брейгель, может быть, или Йорданс. Третий день в Амстердаме, ты называешь мне истинную причину своего замужества между делом, между сигаретой и сигаретой, но отказываешься признавать её бессмыслицей. Три дня, свалявшиеся в клубок разговоров, домыслов и намёков, так шерсть скатывается в неплотный шарик неправильной формы. Ничего не натворили, ни в чём не преуспели. Что другим удаётся за три дня? Поднять мятеж, казнить императрицу, затеять войну. Разор, хаос, кровопролитие… обычно люди добиваются успехов в этом, созидание не их задача. Мы не продвинулись ни в том, ни в другом. Три дня… что можно было успеть за три дня? Возвращаюсь в квартиру, слышу льющуюся в душе воду, вижу наспех вымытую тобой посуду.
– За первый день Бог создал небо, землю и свет и разграничил тьму со светом… – Я упираюсь лбом в шершавую дверь ванной и проговариваю это на манер священника какого-нибудь сельского прихода, за дверью ты выключаешь воду. – За второй он создал твердь посреди воды и небо.
Дверь открывается и чуть не сносит мне башку. На пороге ты предстаёшь в полотенце, повязанном как тога, вода стекает с мокрых волос на пол.
– Ты это к чему? – Тебя окутывают клубы пара.
– На третий день Бог создаёт сушу, моря и растения.
– И?
– Это наш третий день здесь, а всё, что мы создали – это дым и пар.
– Ну, мы же просто люди… Это из Библии?
– Книга Бытия.
– Откуда ты так хорошо её знаешь?
– Искала приют.
– В вере?
– В религии. Вера у тебя: всё сплошь интуитивное и природное, никаких текстов, никаких учреждений. Прямая линия с Богом.
– И как, нашла?
– Нет, но в памяти осело. Посуши волосы, на улице свежо. Такси будет через пятнадцать минут, я подожду внизу, ключ в двери, не забудь её закрыть.
Паскаль
Такси – это ещё одно удовольствие, о котором я не подозревала. Если бы только можно было взять его на весь день и кататься по этим узким домашним улицам… Ночью мне приснился странный сон, в котором я была большим китом, лежащим на самом дне моря, солнце не проникало туда сквозь толщу воды, и было совсем темно, как самой холодной зимней ночью, но меня это не беспокоило. Мимо косяками проносились мелкие рыбы, из-за темноты их невозможно было разглядеть, только почувствовать лёгкое колебание рядом, водоросли щекотали моё брюхо, мне было лениво и легко, ничего меня не волновало. Но потом мне вдруг нестерпимо захотелось всплыть на поверхность, увидеть небо, глотнуть чистого воздуха, и я поплыла. Меня распирало от силы, кроющейся в моих плавниках, в хвосте, легко рассекавшем водное пространство, это было прекрасное чувство гигантской силы. И вот вокруг уже стало светлеть, над головой показались первые солнечные лучи, и я взмыла над морской гладью в воздух, и ощущение полёта захлестнуло меня, казалось, он длился целую вечность – я поднималась всё выше и выше, выше и выше. И когда наконец я начала падать, то с ужасом обнаружила, что подо мной не море, как я предполагала, а сухой песчаный берег, на километры вокруг был только песок. И чем ближе он становился, тем больше усиливалась моя паника, я хлопала плавниками, стараясь замедлить падение, но они никак не превращались в крылья. А потом шлепок – и удар, прошедшей волной через каждый мой мускул, каждый орган, каждую клетку, и полная невозможность вдохнуть. Это ощущение, которое было у меня в детстве, когда я подхватила жуткий кашель и не успевала схватить воздуха в перерывах между приступами. Удушье, будто на грудь навалили земли, и её не выходит скинуть, и беспомощность. Тяжёлый непонятный сон, проснувшись от которого я подумала вначале, что и впрямь задыхаюсь. К чему бы он?
Такси притормаживает около белого двухэтажного особняка с черепичной крышей, даже не у него, а у массивных чугунных ворот, за которыми он расположен. Ворота держатся на трёх колоннах красного кирпича. «Зорг» – гласит золотая надпись на левой половине ворот, «влиед» – на правой. Что это ещё за место?
– Приехали, – она протягивает деньги водителю и по обыкновению отказывается от сдачи. – Нравится?
– Зорг… – запинаюсь, мой язык не создан для таких звуковых хитросплетений. – Зоргвлиед? Что это значит?
– Так называлась вилла, что раньше была тут.
– А теперь?
– А теперь это кладбище, – она приобнимает меня и утыкается лбом мне в висок. – Так что мы идём будоражить души усопших.
Мне стало не по себе. Зачем живым приходить к мёртвым, если это не день памяти, что мы отмечаем каждый последний день октября? В этот день мама запекает рыбу, печёт хлеб и относит угощение к могиле своих и отцовых родителей – таков обычай. Единственный день в году, когда умершие ждут гостей. Обычно туда ходит только хозяйка дома, так что я даже не знаю, как выглядят могилы моих предков.
– Ты говорила, что ищешь дом…
– Пристанище, а не дом. Ты плохо слушала.
– Разве можно найти пристанище здесь?
– Последнее – легко. Кстати, это вполне пафосное местечко, скоро ты убедишься в этом. – Она снимает шляпу, купленную нами вчера, и надевает её на меня. – Просто посмотрим, буду ли я способна обрести там долгожданный покой.
– Подожди… – я останавливаюсь. – Я не хочу выбирать тебе могилу.
– Не могилу, а окружение.
– Когда ты умрёшь, а это будет очень-очень нескоро, дети позаботятся о твоём теле.
– У меня нет детей. И не будет.
– Не говори так…
– С чего? Это просто факт, статус, строчка биографии. Не более. Так что я хочу ко всему основательно подготовиться. Или ты займёшься моими похоронами?
– Если надо будет…
– Уже надо, – она берёт меня за руку и тянет в сторону ворот. – Пойдём.
Мы проходим за ворота, и встречный ветер обдаёт нас холодом. На кладбище безлюдно, за особняком, который я приняла вначале за жилой дом, начинаются ряды ухоженных могил, белых каменных надгробий, печальных надписей и причудливых плит.
– Оазис горя.
– Что?
– Говорят, что это оазис горя. И, кстати, последняя возможность выпендриться, – могилы и вправду причудливые: медный череп, покоящийся на книге, высеченный из камня мужчина в шляпе вроде той, что на мне, по пояс увязший в земле, каменная же кошка возле него, олень в полный рост. – Раз уже мы здесь, расскажи мне, что ты думаешь о жизни после смерти? Что нас там ждёт?
– Где? В загробном мире?
– Ну да.
– Я не знаю наверняка…
– Как и все… – перебивает она меня, эта несносная привычка задавать вопрос и прерывать ответ от нетерпения и желания сразу же вникнуть в суть. – Звонки с того света не проходят, я знаю.
– Я думаю, что каждого там ждёт своё, исходя из того, во что мы верим при жизни.
– Никаких общих камер и резерваций?
– Я так думаю…
– И никаких долгожданных встреч?
– С кем?
– С тем, кто умер раньше.
– Едва ли… – Сокрушительные потери обошли меня стороной, и я, если честно, даже не помышляла о том, чтобы повстречать кого-то там, за чертой, я ни по кому не скучала. – Хотя если ты ждёшь этой встречи и веришь в неё – почему нет?
– О’кей, – проговорила она с каким-то деланным акцентом, пережав «о» и сильно растянув «е». – Тогда что же ждёт тебя?
– Если представить жизнь как длинную дорогу с кучей поворотов и развилок, ты только подумай, сколько возможных шансов мы теряем, не сворачивая в нужную нам сторону…
– И? – опять эта нетерпеливость.
– Ты никогда не интересовалась, что там, за этим поворотом, за горой, в которую ты не стала подниматься, за рекой, которую ты решила не переплывать?
– Там ничего нет, Паскаль. На самом деле там пусто.
– Но откуда им известно, что я выберу туда не ходить?
– Пф-ф, – раздражение, проявившееся было на мгновение, сменилось высокомерной ухмылкой. – Ты ничего не выбираешь. Вообще ничего.
– Как?
– Так. Ну, может, шмотки и алкоголь, причёску, я не знаю… малозначащие вещи. Но куда свернуть, ты точно не решаешь, это давно решено за тебя. Знаешь эту шутку: поздней ночью возле клуба тебя останавливает полицейский и спрашивает: «Вы что-то принимали сегодня?» А ты ему: «Да. Иллюзию за реальность!» – она смеётся так, словно услышала эту историю впервые и от того, с кем она действительно произошла. – Хорошо, я всё никак не дам тебе закончить. Представим, что жизнь – это долгая дорога. После смерти ты вновь оказываешься в начале и можешь заново её пройти?
– Нет, конечно, нет. Прожить заново нельзя, так жизнь теряла бы всякий смысл. Я думаю, что ты оказываешься на этой дороге и можешь прогуляться по ней, но теперь на каждом ответвлении, возле каждой тропинки, казавшейся заброшенной и опасной, висит указатель, такая, знаешь, деревянная дощечка с подробным описанием, что было бы, сверни ты туда при жизни. Так тебе дают понять, где ты ошибся, а где выбрал единственно верный путь, за каким поворотом тебя поджидала гибель, за каким – большое чувство или безумное приключение. Тебе дают возможность осознать, насколько удачно ты справился.
– И ты вечно ходишь взад-вперёд по этой бутафорской дорожке? – Её внимание привлекла бутылка с яркой этикеткой, не потерявшей ещё магазинного лоска, стоявшая возле могильной плиты. – Смотри-ка, мёртвые квасят почище живых, надо будет это учесть.
– Что это?
– Венесуэльский ром, один из лучших. Ну так что дальше? Не тяни…
– Дальше ты можешь призвать души тех, кто был важен тебе при жизни, и спросить их о чём угодно.
– Это на случай, если не наелся вранья за годы, проведённые вместе?
– Души не могут обманывать, они будут честны с тобой.
– О-о-о-о, уволь, – она закатывает глаза и приставляет к виску пистолет из сложенных вместе указательного и среднего пальца. – Правды я могу и не перенести.
– Это последняя возможность проститься с теми, кто тебе дорог. Они прилетают всего один раз, ночью, когда люди на земле погружаются в глубокий сон, но к рассвету они обязаны вернуться в отведённые им новые тела.
– Посидим? – она смахивает воду с разноцветной лавочки, слишком жизнерадостной для места, в котором её установили, и садится. Тут же вскакивает, чертыхается и извлекает из заднего кармана помятую пачку, зубами вытягивает из неё сигарету, протягивает мне, я отрицательно машу головой. – Правильно… береги силы на вечер. Твой загробный мир выглядит так, будто всю земную жизнь ты бродишь в темноте и молишь небо осветить твои угодья хотя бы на чуть-чуть. И вот смерть дарует тебе огромный прожектор, ты можешь навести его на любую деталь, вещь, предмет интерьера, человека и наконец рассмотреть их. Только что в этом толку? Ты ведь уже мертва, и этот мир больше тебе не принадлежит. Как-то так. Ты во тьме?
– В незнании скорее.
– Но веришь в возможность обретения истины? Теоретически.
– Верю. – Я снова чувствую себя глупой и наивной, не по итогам диалога, нет, в большей степени из-за реакций, которые она выдаёт на мои суждения. – А ты нет?
– Мне наплевать, – в подтверждение собственных слов она по-мальчишески показушно сплёвывает.
– На всё?
– На прошлое. Спасибо, что прошло. Что за этим? Куда ты попадаешь?
– В какое-то особенное для тебя место, туда, где сможешь обрести покой.
– Место на земле?
– Нет, наверное.
– А где тогда? В созданную специально для тебя его точную копию? Реквизит, декорации, картонные стены, кондовые манекены, синтетические ароматы, одноразовая посуда, молочник, из которого не льётся молоко? Так? Пластмассовый рай?
– В твоём описании это больше похоже на ад…
– Не поверишь: в твоём тоже. – Она встаёт, и мы возвращаемся на дорожку, по которой проходит наша нерадостная прогулка. – Чего стоит клок пространства, вырванный из контекста и наспех воссозданный по памяти шайкой небесных плотников? Место без звуков, людей, эмоций, ощущений? Просто место… что с ним делать?
– Ждать, пока тебя заберут…
– Ага! Так-так-так, – она тыкает в меня указательным пальцем и самодовольно цокает языком, словно наконец-то получила ожидаемый ответ. – А заберут тебя, чтобы снова отправить на землю?
– Получается… По правде, я не совсем хорошо всё это представляю, – с минуту мы идём в тишине, и я с удивлением замечаю привычное пение птиц, с которого начинается каждое моё утро дома. Только теперь я понимаю, что в этом городе слышу его впервые. – А что ты думаешь обо всём этом? Куда попадёшь ты?
– В лимб! – Вызов, с котором она это произносит, лишает меня надежды на то, что я каким-то чудом угадаю значение этого слова. – Я попаду в лимб. Ты, конечно, не знаешь, что это?
– Нет, – признаюсь, куда деваться.
– Это первый круг ада, согласно Данте. Но чёрт с ним, с Данте, он не заслуживает особого доверия в этом вопросе. Раньше считалось, что помимо ада и рая существует лимб, такое особое место, отстойник для тех, кому нигде не рады.
– Это вроде чистилища?
– Нет! В том-то и соль, что нет. Лимб – это безвременье, неопределённость и недвижимость. Концентрация пустоты, понимаешь? Ни страданий, ни развлечений. Ничего.
– Почему ты думаешь, что окажешься там?
– Чистая логика: про рай я не помышляю, в аду, по идее, соберутся все мои, но я слышала, что черти не терпят конкуренции. Такое чудовище, как я, живо там устроит переворот, так-то… – Она поворачивается ко мне, и на её лице проступает самая невинная и милостивая улыбка из всех, что мне довелось повидать. – Боюсь, сатане этот расклад придётся не по душе. Каламбур какой-то: сатана, душа…
– А чистилище?
– Там ошиваются готовые к спасению и покаянию. Посмотри на меня, – она лохматит волосы, хмурит брови и принимает вид средневековой ведьмы. – Внимательно посмотри: где я, а где покаяние.
Мы проходим мимо большого грустного льва, высеченного из светло-серого камня. Она подходит к нему, гладит по лохматой гриве, по гладкому лбу, с такой лёгкостью и нежностью, будто это не свирепый страж чьей-то могилы, а домашний кот.
– Паскаль, поди сюда, погладь его, ну же! – она прижимается виском к его голове. – И в убитом льве вместо мух поселятся пчёлы, и будут медоносить.
– Пчёлы? – Я неуверенно коснулась холодной статуи, покрытой липким налётом из городской пыли, пыльцы недавно отцветших деревьев и высохшей дождевой воды. – О чём ты?
– Смерть, дарующая вечную жизнь. Из сильного вышло сладкое – целительный мёд вместо трупного яда. То же случится и с тобой, если твоя смелость победит твои страхи… – Она наконец поднимает на меня глаза, наполненные светом откровения, нашедшего её на кладбище в эту самую минуту, и небывалой решимостью. – Мёд в теле льва. Думаешь, я брежу?
– Объясни… – Новый приступ беспомощности сушит мне горло, и я произношу это слово почти шёпотом.
– Самсон, последний из двенадцати великих судей Израиля, шёл как-то свататься к своей невесте, и навстречу ему вышел лев, готовый растерзать его в тот же миг. Но на Самсона сошёл Дух Господень, и Самсон убил льва голыми руками. Человек – льва, понимаешь? Голыми руками! – она продолжает в задумчивости трепать каменную гриву. – На обратном пути Самсон решил взглянуть на убитого им льва, и пришёл, и узрел, что пчёлы свили в его теле гнездо и дали мёд. Он отпил его и очистился. Человек, совладавший со своими демонами, из раба становится сыном, он победил не льва, а саму смерть. Понимаешь?
– Не совсем… – Совсем нет, если честно, но её объяснения вносят только большую сумятицу в моё мутное сознание.
– Поймёшь. Пока просто запомни, – она целует пыльный львиный лоб так, как целуют обычно отошедших в мир иной, – обречённо, практически не касаясь, – и стремительно удаляется в гущу могил, ни слова не говоря; я едва за ней поспеваю. – Не отставай! Это моя любимая история, она не про покаяние.
Я почти перехожу на бег, чтобы догнать её, и когда между нами остаётся не больше метра, она неожиданно резко останавливается, подаётся назад, словно от столкновения с невидимой стеной, и я натыкаюсь на её спину, не имея ни единого шанса избежать этого. На одно мгновение, не больше, мы замираем в своих неловких позах, и меня осеняет, что со стороны мы, должно быть, не очень-то отличаемся от чудаковатых скульптурных ансамблей, разбросанных по кладбищу. Она остается недвижима, и мне приходится сделать неуклюжий шаг в сторону и вперёд, чтобы поравняться с ней.
От выражения, застывшего на её лице, побелевшем, точно маска, меня берёт оторопь. Это смесь ужаса и отчаяния, обречённости и того едкого безумия, которое порой охватывало стариков моего города в вечер перед кончиной. Её немигающий взгляд устремлён на одну из плит, потрескавшуюся уже от времени, белый некогда камень теперь пожелтел и покрылся тонкими прожилками мха. Могила выглядела заброшенной на фоне своих ухоженных соседей. Но что так поразило её, я никак не могла взять в толк. Серо-синяя вена проступила на её виске и пульсировала в ритме явно более скором, чем предполагает нормальное сердцебиение. Мне стало жутко и холодно, чувство из детства, которое овладевало мной каждый раз, когда мать посылала меня за чем-то в погреб.
– Что такое? – я произношу эти слова осторожно настолько, насколько вообще могу, но на фоне тишины, окружившей нас со всех сторон, они звучат непомерно громко и тяжеловесно. Она остаётся неподвижной, будто не слышит меня, но я вижу слёзы, собирающиеся на кромке её нижнего века. Отчаяние начинает растекаться по моему бесконтрольному телу. Что могло случиться? Ей знаком покойный? Ей нехорошо? Какие-то дурацкие мысли, ни одной подходящей. – Что случилось?
– Я хочу уехать отсюда… – Её голос кажется обессилевшим и выцветшим, как у тех, чьё время подходит к концу, на щеках загорается нездоровый пунцовый румянец; она закрывает лицо ладонью, и пальцы белеют на моих глазах. – Сейчас же.
Не помню, как мы выходим на центральную аллею, это случается так быстро, словно с места, которое мы спешно покидаем, вёл одной ей известный потайной ход, у ворот уже стоит такси, неведомо как и когда вызванное.
– Мало времени осталось… уже скоро… – произносит она, выходя за ворота; её лицо, снова каменное и спокойное, ничего не выражает. – Придётся тебе меня провожать.
Певица
Выше всяких похвал, право слово. Малость вычурно, да, зато как эффектно… Просто снимаю шляпу. Никогда не сомневалась в небесном чувстве юмора, но на этот раз ему удалось и меня застать врасплох. Врасплох. Под дых.
Из реальности, докучающей мне, только холодный край ванны, на котором я сижу уже неведомо сколько, и затекающие ноги. Всё остальное зыбко и неточно, как на акварелях уличных художников с Монмартра, как у близоруких, продирающих с утра глаза, как у тех, кто вынужден делать прогнозы.
Это моё лето оказывается посвящённым именам и знакам, того и другого – перебор. С моим не самым выдающимся именем мне доводилось встречать тёзок, и не раз: грамм неловкости, когда не уверен до конца, кого из вас зовут, ещё два грамма, когда обращаешься к кому-то набившим уже оскомину сочетанием букв, вот и всё, пожалуй. Ни тебе фантастических сходств, ни патологического родства – ничего. Но эта встреча – иное. Долбаная могильная плита с моим именем и моей же дурацкой фамилией, вывезенной предками отца из Фландрии. На кладбище в Амстердаме. Женщина, погребённая под этой плитой, слегка пережившая меня нынешнюю, моя полная тёзка, астральный двойник, как там ещё называют подобную чехарду, я не знаю. Ересь же.
От дыма уже щиплет глаза, но когда это меня останавливало, – закуриваю. Мой персональный ответ на так ни разу и не прозвучавший вопрос, моё прозрение, предначертанность, предвидение. Неизбежность. Привет с того берега реки, на который я не тороплюсь. Кивок из преисподней. Чего-то ты не того нанесла в мою жизнь, Паскаль, бесовщины какой-то.
Меня всё ещё потряхивает, хотя наспех проглоченные таблетки успешно притупили панический приступ, охвативший меня при виде этого дерьма. Сердце продолжает биться в горле, словно там застрял воробей, и его ни выплюнуть, ни сглотнуть. Стало быть, пришло время собираться в путь: выбирать поверенных, назначать душеприказчиков, оставлять распоряжения. Слова сплошь из какого-то устаревшего церковного словаря, ничего общего со мной настоящей. Однако же моя песенка уже почти спета, не до последней ноты, но за припев перевалила. Что ж, что мне остаётся? Приму как данность. В дар. Ты не издаёшь ни звука, Паскаль, всё больше походящая на маленькую девочку, живущую с пьющей истеричной матерью. Забиться в угол и надеяться, что не тронут, не задерут, не ударят. Спорим, ты сейчас сидишь на кровати с ногами, обняв их, положив голову на колени, и молишься своим богам о том, чтобы я наконец вышла из этого проклятого душа. И твои молитвы, как водится, будут услышаны.
В такси, везущем нас домой, воздух был наэлектризован до той опасной степени, что, казалось, стоит достать из кармана пачку спичек, и она взорвётся прямо в руке. Тишина и напряжение. Знаешь, я как-то осознала, что за каждым «всё хорошо» обязательно скрывается чужая боль, отчаяние, тревога, весь этот ядрёный микс. Ты, пожалуй, рано или поздно это тоже осознаешь. Может, сегодняшний день станет первым шагом к этому знанию, хуже, если единственным. Я пытаюсь, Бог тому свидетель, быть легче и проще для тебя, пытаюсь, но мне никак не сдюжить. Чёрного кобеля, как тебе хорошо известно, не отмыть добела. Всё, к чему я прилагаю руку, тут же сворачивается, как подпорченное молоко или пролитая кровь, окисляется, распадается. Уничтожать – это тоже миссия, тоже задача, и нести это бремя куда сложнее, чем любое другое. Нести разрушение туда, куда стремишься, горестно. Дудки, что ко мне ничего не пристаёт, не прилипает – прилипает, пристаёт. И я в десятый, наверное, раз за последние несколько дней снова всё поправлю, вытащу, устрою, но осадок, эта неизменная прогорклость, останется. И в тебе, и во мне. Такова цена этих дней, её мы заплатим поровну.
Цена. Единственное мерило человеческих желаний. Мне, кстати, до сих пор неизвестна твоя рекомендуемая розничная цена, Паскаль. Мы упускаем что-то, сопровождая наши медленные завтраки задумчивыми улыбками, упускаем что-то весомое, погружаясь в размышления на отвлечённые темы (где тебе нечем меня удивить, а мне тебя – убедить), мы упускаем что-то важное. Если всё-таки решу – заберу тебя из твоего хрупкого мирка, ты сгладишь мои невыносимые последние дни, я отдам тебе то, что не разрешено брать с собой: дома, машины, сбережения. Прелести материального мира. Ты расположишься в моих декорациях, облачишься в мои шмотки и украшения, беззаботность и лоск, примешь правила игры и, наконец, станешь мною. Из себя – мною. Вот это фокус. Хотела бы я повстречаться с тобой спустя лет десять после собственной смерти – поликовать, глядя на то, как ты унаследовала мои психозы и циничность, разнузданность и вседозволенность. Посмотреть, как мои пороки, столь отвратительные для тебя сейчас, стали твоим новым органичным нутром, твоим содержимым. Лучшая моя афера, безукоризненная, неповторимая. Я заберу тебя оттуда чуть позже, когда лето вплотную подкатится к осени, воздух заполнится кострами, сухой пылкой травой и твоими молитвами (они для тех, кто не готов действовать). Хватит с меня этих беспредметных поисков и осмысления негативных итогов – открываю воду, смываю пепел, устеливший раковину, и налёт тревожной безысходности, покрывший моё лицо.
– Поехали в зоопарк? – Вопреки моим ожиданиям ты не прячешься от сварливой пьяной матери (меня в её роли) на островке безопасности в собственной спальне – хуже: ты сидишь на полу перед дверью с лицом забытого в школе ребёнка, поэтому, распахнув дверь, я сразу же натыкаюсь на твоё несколько угловатое безжизненное тело.
– В настоящий? – О, этот неудобный, мерзкий звук, этот подавленный тон, который я слышу каждый раз, когда люди отрекаются от пачки собственных принципов в угоду мирного времяпрепровождения со мной. Этот тон, поднимающий с самого тёмного илистого дна меня некое подобие чувства вины.
– А какие ещё бывают? В настоящий.
И мы поехали. В большущий настоящий амстердамский зоопарк. Больше прочих тебя умиляли жирафы, ты смеялась так громко, что невозмутимые голландцы поворачивали свои неторопливые головы и пялились на тебя. Меня одолевало чувство родительской гордости, такая ты была непосредственная и наивная, почти отсталая в этой детской радости, проклюнувшейся в твоём уже не детском теле. Мы ели разноцветное хрустящее мороженое, которое ты никогда не видела прежде, жирафы мерно кивали тебе, ты кричала им что-то подбадривающее, крайне придирчиво выясняла у меня, скучают ли они по Африке, морщила нос и беспрестанно смеялась. Твой истеричный восторг, наполовину, должно быть, деланный, но всё ещё подлинный на вторую свою половину, вскоре расслабил меня полностью, и я забыла свои обеденные мытарства и вереницу сомнений, одолевавших меня после инцидента на кладбище. Тревога улетучилась (поговаривают, подобные неправдоподобные скачки настроения свойственны по большей части психопатам и людям с биполярными расстройствами), и на её место пришли сытость и всевластие. Если быть честной, давненько я не чувствовала себя такой всемогущей и живой одновременно. Мне уже виделось, как я договариваюсь с носатым директором зоопарка, и ты выбираешь самого высокого жирафа, и рабочий лезет по бесконечной стремянке вверх, с тем чтобы надеть на него ошейник, и как мы удаляемся в сторону дома с пятнистым бестолковым животным. Смешно же, а? Где-то там, между жирафами и слонами, я нашла себя счастливой, счастливее других, счастливее тебя, счастливее астронавта, ступающего на пустынную землю Марса в далеком будущем. Всё, что было моим до этого, казалось теперь кукольным домиком, игрушечным автопарком на фоне чего-то по-настоящему большого и стоящего.
Следовало нажать невидимую «паузу» и вдоволь насладиться моментом небывалой гармонии, которому не суждено было повториться. Может, даже надо было остаться в этом моменте подольше или поставить галочку в какой-то метафизической анкете (мол, сюда, пожалуй, перенесите меня после смерти, в этот переполненный детьми, воняющий, ничем не примечательный зоопарк – здесь я готова околачиваться до посинения, пока не выйдет срок), но тогда мне казалось, что это всего лишь открывающий эпизод долгой череды подобных радостных всплесков. Казалось.
Мы ушли из зоопарка за пару минут до закрытия, и тут же очутились во власти шумных вечерних улиц, полных разномастных людей и кричащих вывесок, меня всё больше поглощали мысли о несостоятельности устройства мира, где следует постоянно бороться за звание охотника, судорожно выбираясь из касты добычи. В детстве ещё, будто в награду за бесхребетную сговорчивость со всеми, мне было даровано несколько ущербное умение предвидеть-предчувствовать-предощущать. Оно не спасало от боли и неожиданных падений с высоты в тысячи миль, оно берегло шкуру, мою никчёмную шкуру, тогда как мне хотелось беречь что-то иное. Завоевания не приносят ни счастья, ни успокоения, они всего-навсего утоляют утробный голод. Хищник, каким бы совершенным он ни был, в душе мечтает оказаться слабым и уязвимым существом со всем человеческим багажом: любить, верить и бояться. Что до меня, я, по сути, никогда не была совершенным хищником.
Вера, а именно ею, как известно, людям следует забивать щели, через которые в их жизнь пробивается космос, предпочитает брать в заложники самых беззащитных и преданных – такая паства не смеет сомневаться. Такие, Паскаль, как ты – мечта любой веры, её основа, опора и оплот. Представь себе. Тут мы с тобой не похожи.
До смерти голодные, но ещё на подъёме, ужинали на берегу канала в эмигрантском ресторанчике, напоминавшем все остальные. Ели курицу карри, у тебя слезились глаза, и добродушная хозяйка приносила тебе воду стакан за стаканом. Я смеялась и пыталась не акцентироваться на обострившимся от карри чувстве куража, приходящем обычно перед большой охотой. Эта простая пища, дешёвая пластиковая мебель, щербатая посуда, потрёпанные китайские фонарики и распечатанное на чёрно-белом принтере меню – все эти второсортные, по сути, декорации, из которых я с небывалым трудом выбиралась в самом начале и которых сторонилась, как чумных кладбищ, как предвестников краха и оглушительных падений – не туда! Словом, эти простецкие декорации, не годные даже для перекуса в аэропорту между рейсами, оказались лучшим фоном для нашего тихого тёплого вечера, такого же правильного и простого, как всё вокруг, вечера, избавленного от того нарочитого пафоса, который мне приписывали так долго, что я волей-неволей научилась его воссоздавать.
С трудом одолев нескончаемую порцию огненного карри, мы взяли по чашке сомнительного травяного (вроде как даже гималайского) чая и выбрались на крохотную веранду: лавка и два липких обшарпанных столика. Город устал за день, угомонился и сник, как беспокойный трёхлетка, шарящий ещё для виду глазами по сторонам, но уже спящий на ходу – что-то подобное случилось и с тобой. Нам выдали единственный на всё заведение плед, неожиданно покорно ты завернулась в него, оставив мне самый край, и уставилась в пустоту. Люди, смотрящие в одну сторону – излюбленный приём скульпторов и художников: в ожидании, в готовности, в тревоге, в надежде. Люди, смотрящие в одну сторону, как символ единения, пошлый заезженный донельзя символ – такой я запомню эту ночь, такой буду описывать её в трудно угадываемых рифмах и образах. Полуспящая ты, под этим закатанным пледом, пахнущим мокрой псиной, тут же я, сколько-то даже ещё красивая и живая, точно живая, с неизменной сигаретой между указательным и средним, пар от чашек и влажный свежий воздух, плотный настолько, что почти осязаемый. И город, на который мы смотрим этим своим общим взглядом, город, распластавшийся посреди этой ароматной летней ночи, и его звуки, растопленные в атмосфере до полного растворения, и тишина между нами, ставшая уже узнаваемой.
– Загадай желание.
– А? – Ты вздрагиваешь и непонимающе смотришь, кажется, успела заснуть с открытыми глазами.
– Желание, – вместе со звуком из моего рта вырывается смесь табачного дыма и пара, ощущаю себя драконом. – Прямо сейчас загадай.
– Почему сейчас? Звезда упала?
– Упаси Господь. Звезда на прежнем месте, я надеюсь… просто загадай.
Меня веселит ставить тебя в тупик, не только тебя, если совсем уж откровенно, но тебя особенно – эта беспомощность вперемешку с желанием скрыть замешательство, и только большая потерянность от этого. Мило, правда. Не представляешь, как мне хочется пожалеть и отпустить тебя, Паскаль. Точно так же, как пожалеть и придержать, удержать, оставить при себе. Не представляешь, как всё это непросто.
– Загадала, – докладываешь тоном школьника, расправившегося с контрольной.
– Озвучь!
– Я не могу. – Твои зрачки мгновенно расширяются, ты поправляешь волосы, и я вижу в них пепел моих сигарет – ветер, будь он неладен, растаскивает его моментально. – Не могу, правда.
– Если ты не расскажешь, оно не сбудется, – я украдкой подтягиваю плед в свою сторону. – Мне надо знать, о чём ты попросила.
– Я… – Ты делаешь глоток. – Я, может, больше всего на свете хочу, чтобы оно не сбылось. Может так быть?
Блестяще, Паскаль. Вот ты и научилась обыгрывать меня в моих же играх, поздравляю. Если это месть, то она удалась: я озадачена.
– Ты загадала желание, исполнения которого не хочешь? Или я что-то путаю?
– Всё правильно.
– Но, Паскаль… – Я следую твоему примеру и отпиваю чай, будто бы в нём может таиться смысл твоих слов, он почти остыл и настоялся до горечи. – Зачем?
– Потому что так правильно.
– Кто знает, как правильно?
– Так надо…
– Надо хотеть того, что не хочешь? Как это?
– Скорее не хотеть того, что нельзя.
– Паскаль… – Знаю, что на моём лице сейчас прорисовывается раздражение и досада, не знаю, как скрыть их. – Кто посеял в твоей голове всю эту чушь?
– Может… может, никто? Может, это моя чушь, ты не думала?
– Беда, если так. – Я закуриваю, дым попадает в глаза, и их начинает щипать. – Давай сначала? Я просто хочу исполнить твоё желание, как эльф или фея, понимаешь? Но я не смогу, если не узнаю, в чём оно состоит. Л – логика.
– Я понимаю.
– И?
– Что – и? – Ты смотришь исподлобья, серьёзный, насупленный упрямец.
– Что ты хочешь?
– Чтобы мы перестали говорить об этом, – тянешь из пачки сигарету, но так нервно и неумело, что та ломается пополам. – Прости.
К моменту не самой гладкой развязки разговора, начавшегося с вполне безобидного вопроса, мне удалось полностью перебраться к тебе под плед, смириться с его влажным закатанным ворсом и успокоиться на достигнутом. Нехотя высовываю руку и достаю сигарету – жест, отрепетированный бесконечное множество раз, единственный, пожалуй, жест, в котором я достигла абсолютного совершенства. Прикуриваю, протягиваю тебе. Дым зависает над нашими головами уродливыми ассиметричными фигурами, неявные формы, постыдные ассоциации, дым, отвергнутый местным воздухом, жмущийся к хозяину.
– Что ты будешь делать, когда это всё закончится? – захожу на очередной круг в непроходящем желании вытащить тебя на откровенный разговор, пилот-неудачник и укороченная взлётная, ну ей-богу. Ощущения, приносимые людьми, со временем затираются, тускнеют, ослабевают – ничего не попишешь, так это устроено: первый раз незабываем и ни с чем не сравним по накалу, и я сейчас не только о первом сексе, о любом новом опыте. Первый раз – чемпион по определению, его не переплюнуть никому, даже если ничего примечательного в нём не было. По этому принципу отношения перестали сначала сшибать меня с ног, потом интриговать, а в итоге вообще начали оставлять безучастной; единственный смысл, оставшийся в них для меня – откровенность, близость высшего порядка.
– Что – это всё? Путешествие? – В твоём голосе явственно слышна надежда на недопонимание, но это не оно, детка, не оно.
– Ну да, эта история. Что ты будешь делать, когда вернёшься?
Охотник на эмоции, безжалостный жнец человеческих слабостей, некто в капюшоне и без лица – так я рисовала бы себя, соберись как-то создать автопортрет; обезличенная фигура, лишённая всякой привлекательности и лоска, тень, одежда на вешалке, блик на стене. Жадный до чужой крови и честности карлик, василиск-переросток, не знаю. Угрюмый пастырь собственных комплексов и сквозняков, температур, пробирающих в ночи, и бесконечных сомнений. Мне понадобились годы на то, чтобы обзавестись кое-какой самоуверенностью и спокойствием, годы, потраченные на собственную спесь и жалость к себе, спущенные впустую годы. Я хочу значить для тебя, Паскаль, иметь вес и знать об этом. Очередная крамольная цель, только теперь уже, возможно, последняя.
– Я забуду тебя.
Дудки. Ну уж нет, моя милая, теперь ты действительно переходишь всякие границы. Забывать меня – искусство для избранных, вымершее давно искусство, оно требует десятилетий жизни и полной самоотрешённости, тебе не сдюжить. Это просто невозможно устроить.
– Как?
– Только ты и я в курсе, где я, больше никто, правильно?
– Почём мне знать? Твоя жизнь – твоя ложь, – ты начинаешь злить меня, и это всё труднее скрывать.
– Никто, кроме нас двоих, не знает. И я сделаю всё, чтобы никогда не узнал. А это означает, что мне придётся выдумать для всех гладкую и скучную, скучнее даже меня самой, историю о том, где я провела эту неделю.
– И что ты скажешь?
– Не знаю, я ещё не придумала.
– Какого порядка?
– Ну, например, устроилась на рыбный завод…
– На неделю? Зачем? Они спросят, зачем.
– Чтобы накопить денег на свадебное платье. Или на подарок родителям в благодарность за свою жизнь. У нас принято перед свадьбой благодарить семью, из которой уходишь, за годы, проведённые вместе.
– Как сладко, аж противно.
– Не злись. Сама же спросила. – В твоих жёлто-коричневых глазах играют огоньки проплывающих мимо лодок, зрелище что надо, я тебе скажу.
– Я ждала другого ответа.
– Я знаю. Но я сказала правду, просто правду…
– И как ты это видишь? Как протекает этот самый процесс забывания в твоём понимании?
– Я придумаю параллельную реальность для этой недели и поверю в неё, придумаю запахи, цвета, коллег по цеху, виды рыб, усталость после смены, дешёвое общежитие, даже скромные ужины на кухне этого общежития – всё. Детали, особенности, придумаю в таких подробностях, что засомневаюсь, что могла это придумать. И тогда у меня встанет выбор между двух сюжетов одной недели моей жизни и…
– И придуманный будет реалистичней оригинала, так?
– Да.
– И ты выберешь его.
– Да…
По каналу, крадучись, пробирается старая лодка, увешанная кучей восточных колокольчиков – как-то их называют, музыка ветра, что ли – деликатное многоголосье подбирается к нам. По ком звонит колокол, в самом деле?
– И зачем?
– Чтобы смочь дальше жить… в своей жизни. То, что я там оставила, не такое красивое и яркое, оно совсем другое… другое, чем ты. Мне надо либо признать, что я живу второсортной жизнью, либо забыть, что другая существует.
– Ты не сможешь забыть меня. Поверь на слово и не пробуй.
Ты нервно доцеживаешь чай, но он давно закончился, судя по звуку, и я протягиваю тебе свой. Горький, откровенно горький, как разговор, который мы ведём по моему настоянию. Что за мания у меня – домешивать полыни и дёгтя во всякий момент.
– Тогда я обречена на несчастье…
– Ты и без «тогда» была на него обречена, что ещё тебя ждало там, откуда ты?
– Может, но я не ощущала этого несчастья.
– На счастье оно не походило, Паскаль.
– Я этого не понимала.
– Думаешь, лучше было бы и дальше не понимать?
Ты взвешиваешь ответ так сосредоточенно, будто у тебя под рукой ювелирные весы, способные оценить каждый звук с точностью до одной сотой грамма, да даже не только звуки, но и паузы между ними. Продолжаешь:
– Ты знаешь, что медведей и волков, которые хотя бы раз попробовали человечье мясо, обычно застреливают? Знаешь почему?
– Ну?
– Потому что, попробовав его однажды, они не готовы больше довольствоваться своей едой, она теряет для них всякую привлекательность. Они вкусили что-то особенное, самое сочное, самое нежное, их больше не устраивает обычное меню. С этого момента они целенаправленно ищут людей, они становятся профессиональными убийцами.
– И мы убиваем их, чтобы они не убили нас. Логично, что сказать. В человеческом стиле.
– Я к тому, что…
– Я поняла.
– Но…
– Я поняла тебя, Паскаль. – Последняя сигарета, потрёпанная и мятая, с высыпавшимся наполовину табаком, приходит мне на помощь. – Обычно люди понимают это, когда уже оказываются в западне. Удивительно, что ты оценила риски заранее. Заранее… но всё равно слишком поздно. Ты уже попробовала человечьего мяса. Теперь ты волк, которого проще пристрелить.
– Но если ты дашь мне попробовать уехать и всё забыть… – Мы неожиданно заговорили на одном языке, начали оперировать одними понятиями. Я не успела отследить, когда и при каких обстоятельствах это произошло.
– Не дам, – я знаю, насколько жестоко это звучит для тебя, но не в силах отказать себе в удовольствии проговорить эти слова. – Я не дам.
Ты закрываешь лицо ладонями, как водящий в прятках, но без счёта. Кафе закрывается, внутри уже гасят свет, очередное кафе, закрывшееся по нашим следам, очередное понукание со стороны вселенной: хватит этих разговоров, проваливайте. У нас забирают чашки, я расплачиваюсь, ты продолжаешь сидеть, спрятавшись в свои ладони, и мне начинает казаться, что это не беспомощность, а форма протеста. Едва ощутимо касаюсь твоего плеча:
– Нам пора.
– Значит… – Ты отнимаешь руки от лица, и я вижу обострившиеся скулы и побелевшие щёки, вижу тебя иной, не той, к которой успела привыкнуть. – Значит, мне придётся сделать это вопреки тебе.
Паскаль
– Что ты там увидела? – вопрос, который только я могла отсрочить на день и задать тогда, когда произошедшее отошло на далёкий второй план.
Наше очередное такси, везущее нас в наше временное «домой», пахнет табаком и какой-то сладковатой эссенцией типа ванили, чернокожий парень за рулём трижды уменьшил громкость под напором её недовольного взгляда, но музыка по-прежнему бьёт по ушам. Барабаны и синтетическая мелодия, повторяющаяся, навязчивая, по напряжению в её лице легко догадаться, насколько мучительна для неё эта череда раздражающих звуков, но, вопреки своей природе, о которой я сложила уже некое представление, она не просит переключить. Кажется, сегодня первый вечер, когда на пути домой я нахожу себя в лучшей форме, нежели она. Тревожная фальшивая мелодия и барабаны.
– Где – там? – Она поворачивается ко мне медленно и вальяжно, точно так же, как большие хищные кошки в сегодняшнем зоопарке поворачивались на назойливые окрики малышни.
– На кладбище.
Всю дорогу после моего наглого заявления про «вопреки» мы молчим. Такая немая ссора, что часто происходила между родителями, куда лучше шумной ссоры в моём представлении. Но не сейчас. Или не с ней. Не знаю, как это происходит, но ссоры с ней мгновенно обескровливают меня, высасывают всякие силы и энергию, оставляют пустой и горькой. Вообще я не большой знаток ссор: всё, что я знаю, происходило на моих глазах, но никогда не касалось меня напрямую, так что в ссорах я больше свидетель, чем участник. Как и во всём остальном, наверное. Свидетель жизни.
– Своё будущее, – отвечает буднично и спокойно, таксист снова уменьшает громкость.
– Своё будущее среди чужих мертвецов? Как это?
– Ты не хочешь этого знать.
– Я хочу.
– Нет, не хочешь. Тебе только кажется, что хочешь. Как ты можешь судить об этом, если не знаешь правды? Что, если это правда, которая всё изменит?
– Но ты же можешь судить о том, что я хочу знать, не зная меня. А вдруг это правда, которая всё изменит в лучшую сторону? – Смелость в разговоре, совсем мне несвойственная, не знаю, откуда берущаяся. Может, подспудно я хочу походить на неё или соответствовать… второе скорее. В любом случае, это новое чувство свободы говорить, что вздумается, мне невероятно нравится.
– Не для тебя точно…
– Я всё равно хочу.
– Пожалеешь.
– Пусть!
– Дома договорим, не здесь же, – она осматривается, словно только что очутилась в машине, придирчиво оглядывает потолок, подлокотник, двери, и в итоге отворачивается к окну, будто бы потерпев неудачу в поиске чего-то несуществующего. – Не в этой дерьмовой тачке.
«Эта дерьмовая тачка» несётся по улицам сказочного города из тех, что мне даже никогда не удавалось представить перед сном, когда я выбирала целью вообразить что-то масштабное, объёмное и прекрасное. Таксист отстукивает по рулю ритм своей несносной музыки обеими руками, словно это не руль вовсе, а большой барабан; машина с грохотом врезается в лужи, разлетаются брызги, иногда её даже поводит, но ему всегда удаётся удержаться в полосе, в курсе. Смело поспорю, что все парни моей округи продали бы лодку, дом и душу за право обладания «этой дерьмовой тачкой», но вполне вероятно, что даже такой цены по-прежнему было бы недостаточно. Те редкие машины, что держат у нас самые удачливые, похожи на старых хромых лошадей, доживающих свой век неспокойно и в пене. Глохнущие где попало, изъеденные ржавчиной и коррозией, мятые, битые, вечно брошенные нерадивыми обладателями в самых неожиданных местах, эти машины казались скорее частью пейзажа, чем достижением прогресса. Я привыкла не замечать их, в моей же семье о машине не шло и речи.
Разницу в нашем с ней мировосприятии я старательно называю забавной, во многом оттого, что это слово убирает шипы и острые края. «Забавно» не может ранить или навредить, это безделушка, казус, не более. Но волшебная сила слов тает перед обнажённой реальностью. И эта разница, пропасть, разрастающаяся с каждым новым словом, оценкой, мнением, с каждой минутой тишины, с каждым невыносимым взглядом и недоступным обедом и ужином, эта разница на моих глазах превращается в огромное неуправляемое животное, больше любого, что мне доводилось видеть. И это совсем не забавно, правда, совсем.
Машина тормозит перед домом, и я торопливо открываю дверь, натыкаюсь на глубокую лужу, отделяющую меня от тротуара, и замираю в нерешительности. Она протягивает деньги водителю, боковым зрением выхватывает лужу, или скорее мою заминку, и что-то добавляет на этом странном чужом языке. Такси в пару рывков преодолевает водное препятствие. Забота, а это именно она в моём понимании, всегда вызывала во мне чувство обязанности и неловкости. Хотя «всегда» в отношении меня и заботы звучит уж слишком преувеличенно – не так часто кто-то проявлял ко мне внимание. Симон мог донести тяжёлые тюки с отцовым уловом, несколько раз в детстве мама ухаживала за мной болеющей, да и всё, наверное. Эти свои редкие нетяжёлые болезни я растягивала и обыгрывала, как могла: набивала температуру на старом ртутном градуснике, усиленно кашляла, лишь бы ещё раз мама принесла мне в постель чашку бульона или мокрое полотенце. Так я выигрывала лишний день или два теплоты и внимания, которые у меня отнимали так же резко, как начинали давать.
– Ты всё замечаешь…
– О чём ты? – она спрашивает, попутно ловя куда-то спешащего запоздалого прохожего, стреляет у него сигарету, пара фраз непонятно о чём, оба смеются, он протягивает ей пачку целиком, старомодно раскланивается и уходит. – Люди всегда ведутся на тщеславие. Тщеславие и гордыня, остальное шлак. Научись этим пользоваться – и ты поимеешь весь мир. Но сначала искорени это в себе, иначе весь мир поимеет тебя.
При чём тут тщеславие? И гордыня при чём – никакой ясности. Она закуривает перед подъездом – ещё один её ритуал, который я счастливо разделяю.
– Так о чём ты?
– Лужа. Ты её заметила как-то и попросила таксиста проехать.
– Не хотела оставлять тебя на ночь в этой какофонии, – она сплёвывает и закашливается. – Такие дела, Паскаль.
– Я не только про это. Ты действительно очень добра ко мне. И внимательна… – я подыскиваю какие-то подходящие слова, но те, что приходят на ум, звучат довольно невесомо.
– …и терпелива, да?
– Н-наверное.
– Что ещё?
– Много, сразу всего не перечислишь.
– Это прощальная речь, нет? Звучит как она.
– Нет. Я просто хотела сказать, что ты хорошая. И что меня это греет.
– Это демо-версия, всё лучшее из меня на неделю пользования. А за ней сплошной мрак.
– Не верю.
– Конечно, нет. Никто поначалу не верит. – Она ёжится: на улице зябко и влажно настолько, что вода кажется зависшей в воздухе пеленой. – Потом поймёшь, что я предупреждала, обо всём предупреждала, а ты пропустила мои слова мимо ушей.
Меня не оставляет желание вернуться к разговору про кладбище, но я не знаю, с какой стороны подобраться к нему, чтобы не навлечь на себя её гнев. Что, если мне действительно лучше не знать всей правды? Что, если она окажется непереносимой или такой отвратительной, что надо будет как-то на неё среагировать, а я не хочу никак реагировать. С другой стороны, это всего лишь её догадки в отношении собственного будущего, а догадки не могут быть правдой, разве не так? Но если речь о будущем, касающемся и меня, рано или поздно я его узнаю, к чему торопить судьбу. А если это было только её будущее, никак меня не касающееся, то разве есть у меня право допытываться, что её ждет? Тем более очевидно, что это что-то не из приятных…
– Э-эй, ты тут? – она энергично щёлкает пальцами перед моим лицом. – На чём зависла?
– Ой…
– О-о-ой, – кривляется. – О-о-ой. Как же мне спросить про кладбище? О-о-ой, да и спрашивать ли. О-о-ой, а если она окажется вампиром и предложит мне вечность в обмен на душу? Или вурдалаком, ночующим между могил в полнолуние. О-о-ой, или оборотнем? Что, если в каждую седьмую ночь после полнолуния она превращается в жирафа. О-о-ой, что же будет со мной…
– Хватит, – скорее прошу, чем настаиваю я. – Перестань, пожалуйста.
– Ну, кстати, лучше уж действительно не нести этот разговор домой, а покончить с ним на улице. Ты хотела знать больше, чем положено, это одно из тех желаний, кара за которые обычно больше радости от исполнения. – Она подкуривает сигарету от сигареты, дорогу за её спиной перебегает серая худющая кошка с изогнутым хребтом и пушистым хвостом, со светящимися в темноте жёлто-зелёными глазами, на соседней улице включается какая-то сирена. – Но я готова исполнить его. Ты хочешь знать, что я увидела на кладбище? Ну так вот, получай: смерть. Смерть я там увидела.
– Но кладбище – это владения смерти, её земля. Каждый видит там смерть.
– Да, ты права, живые приходят туда только погостить, оплакать, поглазеть, посыпать землицы на тисовый гроб и бежать без оглядки домой, ощущая себя как никогда живым. Это всё так, да.
– Тогда что тебя поразило в том, что ты увидела там смерть?
– Это была не чужая смерть, а моя. Моя, – она ощутимо повысила тон и громкость. – Моя, Паскаль, смерть.
Бах. И я чувствую себя оглушённой рыбой, обмякшей и безжизненной. Выпотрошенной, изуродованной скользкой рыбиной. Такой, какие не один год я держала в этих сухих поцарапанных руках. Ответ, за который я так боролась (по моим меркам), и вот, наконец, получила. Она, как обычно, права: я не хочу этого знать. Не хочу осознавать или принимать, но как избавиться от слова, эхом отдающегося в моей голове, не знаю.
– Ты могла ошибиться?
– Исключено.
– Может, спутать?
– Что?! Свою смерть с чужой? Нет, Паскаль, не могла.
Сердце начинает биться в висках и груди, разрастается до такого размера, что вот-вот перекроет поток кислорода, и так уже с трудом текущий по моему горлу. Я не создана для потерь и похорон, это не мои жизненные уроки и испытания, не мои. Я делаю шаг назад, наступаю на битое стекло, если верить тому хрустящему, отталкивающему звуку, что раздаётся, оступаюсь и теряю равновесие на секунду, достаточную для того, чтобы она со свойственной одной ей стремительностью подскочила и подхватила меня.
– Тише-тише, – её лицо впервые оказывается так близко к моему, настолько близко, что я кожей чувствую тепло выдыхаемого ею воздуха и резкий табачный запах. – Давай без обмороков сегодня, этому дню хватило событий через край.
– Я оступилась, споткнулась.
– Нормально стоишь? – киваю.
Я отлично стою, но она не убирает руки, крепко вцепившейся в моё плечо. Неудобная дистанция, которую трудно разорвать незаметно, неудобная, неловкая дистанция, слишком интимная для чужих, даже для своих чрезвычайно близкая. Я пробую отстраниться, но тут же встречаю сопротивление: её рука по-прежнему на моём плече. Жалость и родство – лавина из этих чувств накрывает меня с головой, одномоментно, неукоснительно. Небывалое чувство родства и страх потери, и то, и другое – слишком сильные для меня, для моей тихой природы, такие сильные, как если бы сегодняшний таксист выкрутил случайно ручку громкости до упора, спутав направления. Ужасающие по напору и густоте ощущения, которым я чисто физически неспособна противостоять, и я не пробую, прямо наоборот – я отдаюсь этим привнесённым, не моим ощущениям и, сделав едва ли полшага в её сторону, неуклюже упираюсь лбом в плечо, натыкаюсь на выпирающую ключицу и ещё более явно льну к ней, чужой, опасной, пугающей женщине, сделавшей для меня за несколько дней больше, чем все вместе взятые сумели за предыдущие годы. Я не решаюсь обнять её по-человечески, вот с этими руками на спине, как полагается, а потому просто безвольно, как щенок-подслепыш, прижимаюсь к её телу, незнакомому и очень своему одновременно. Очень своему и чужому. «Не умирай, пожалуйста, не надо…» – я едва проговариваю эти слова, выдыхаю их в её мягкий свитер, и они растворяются в завитках чёрной пушистой шерсти. Чувствую её ладонь у себя между лопаток, в другой руке всё ещё дымится сигарета.
– Тише-тише. – Она проводит свободной рукой, той, что с сигаретой, по моим волосам, и пепел падает с неё мелкой снежной крошкой. – Тише, всё хорошо. У тебя всё будет хорошо, я тебе обещаю.
Магнетизм того уровня силы, что я не пробую даже сопротивляться. Странно, как это работает: когда между нами стол или метр пустого пространства, или напряжение и нервы, я его не чувствую, этого притяжения, но сейчас, когда между нами лишь воздух, совсем немного воздуха, и ткань, и ничего больше – я не могу его отрицать или препятствовать ему. Что-то такое, исходное, природное, тянет живых существ к свету и теплу. И теперь, добравшись до этого искомого тепла, я не представляю себе, как добровольно оставить его. Мне и не надо представлять – она всё решит за нас, как водится.
– Эй, Паскаль, может, рассмотрим вариант подняться? – Её голос звучит глухо и тихо, на грани между шёпотом и речью, новый, незнакомый мне тембр, низкий грудной голос. – Или ты хочешь провести эту ночь под собственными окнами?
Я делаю вынужденный шаг назад и обнаруживаю в себе новое чувство, чувство, которое никогда ещё не жило во мне – злость. Злость за то, что она отнимает у меня этот нескончаемый источник спокойствия и радости, бьющий фонтаном из её груди. Злость за конец чудесного момента, положенный ею.
Мы поднимаемся по полутёмной лестнице, на стене оживают наши вытянутые неправдоподобные тени, и злость во мне полностью вымещается неловкостью и непониманием, что вообще происходит с этой девочкой, которую я знаю с рождения. И сомнения, подтачивающие, тревожные сомнения в том, знаю ли я вообще эту девочку.
В квартире темно и сыро, она проходит, не разуваясь и не включая света, кошка, видящая в темноте, опять эта непроходящая ассоциация – большая хищная кошка. Сразу в ванную, шебаршится там в темноте, не включая воды, затем на кухню, и судя по звуку, холодильник, бокалы, вино, я мнусь в дверях.
– Паскаль, тебе постелить на коврике или как? – раздражение и сарказм, её любимый набор.
– Я сейчас… – сейчас, как же. Повоюю ещё с собой на тему света, проиграю сама себе и не включу.
– Знаешь что, – я слышу звук, с которым разливается вино. – В жизни редко выигрывают самые умные, слишком много рефлексии и прочей херни. Слишком медленно, слишком. Выигрывают всегда самые быстрые. Это закон. Так было с основания мира: пока думающие напрягали зарождающиеся извилины, их настигал и сжирал саблезубый некто. Быстрые в это время убегали.
Нет, не могу. Разуваюсь и в темноте бреду на кухню, больно цепляю ногой угол, не издаю ни писка, тихий страдалец. Там уже мелькает рыжий маяк её сигареты в непроглядной темени.
– Пойми, мы произошли от быстрых, не от думающих, умники не доживали до половозрелого возраста, они не успевали продолжить свой род. Так что садись, – она хлопает рукой по стулу. – Будь решительней. И тебе воздастся.
Спотыкаюсь, сажусь. Глаза начинают привыкать к темноте, выхватывают поставленный передо мной бокал, её силуэт, взъерошенный контур, и рыжую точку, то вспыхивающую, то почти растворяющуюся в темноте.
– Ты против света? – вижу её протянутую руку с бокалом, чокаюсь, раздаётся синтетический глухой звук.
– А ты против тьмы?
– Для меня уже чересчур темно.
– Ты обвыкнешься. Просто прими освещение, точнее его отсутствие, как данность.
– Зачем?
– Тьма я. И в тьму обращусь, – она звучит зловеще, как обычно. – А ты свет, так, Паскаль?
– Хотелось бы верить.
– Вот тогда полюбуйся: твоему свету нечего мне противопоставить, я тебя поглощаю. Здесь и сейчас.
Она была права. Во всём. И про поглощение. И про невозможность что-либо ему возразить. Я сижу и со стороны наблюдаю за тем, как теряю себя, теряю всякий контроль, любую власть. И, что жутко, ничего не чувствую, кроме того, что процесс затягивается, можно бы поскорей. Вот и всё, пожалуй.
– Ты имеешь власть над всем сущим.
– Имею, – она жеманно поднимает бокал и кивает мне. – Твоё здоровье, моё святейшество.
– Но если это власть над всем и всеми, в чём тогда радость от её использования?
– Тебе кажется, что я радуюсь? Ты не права. Я сокрушаюсь… – Во тьме её очертания, этот богатый голос и весь тот дикий набор слов, что она произносит, приобретают поистине дьявольскую привлекательность. – К чему эти долгие разговоры на ночь, Паскаль?
– Там, внизу…
– Брось!
– Я хочу договорить…
– Ты не скажешь ничего нового, зачем тогда расходовать слова? Почему не пьёшь? Пей.
– Ничего нового для тебя, но для меня…
– Пей же, – она протягивает мне свой бокал. – Из моего всегда вкуснее. Отпей.
– Я почувствовала там… – она настойчива, а я мямля. Отпиваю.
– Ну, вкуснее же?
– Да…
– Хочешь всегда пить из моего?
– Дай мне сказать!
– Я могу поделиться с тобой многим, ты даже не представляешь, чем.
– Мне показалось, что я обрела то счастье, о котором многие и не помышляют, что, если солнце никогда не взойдёт, я не замечу. Что в мире всё бледнеет на фоне тебя, понимаешь? Моё море, моя вера, мои корни. Я…
– Подумала, что можешь всё променять на это пустое чувство ложного тепла? Так, Паскаль?
– Так.
– И ты струхнула?
– Хуже.
– Ничего не почувствовала на эту тему?
– Да. Ничего.
– Ну, и прекрасно.
– Что со мной? Что за морок?
Она делает глубокую затяжку и протягивает мне сигарету; комнату окутывает едкий дым, но меня и это оставляет равнодушной – подумаешь, дым. Затягиваюсь.
– Завтра я найду человека, который может съездить к твоим родителям и забрать твои вещи. Напиши мне адрес, утром я всё устрою. Не думаю, что тебе стоит возвращаться туда когда-либо вообще.
– Домой?
– Это больше не твой дом. Я покажу тебе твой новый дом, когда вернёмся.
– А Симон?
– Жак, в смысле? Продолжит быть цирковой собачкой, почему нет. Хочешь, сходим как-нибудь на его представление?
Мутно, так мутно и неровно, что мне не удаётся ухватиться ни за одну мысль, перекатывающуюся в голове из стороны в сторону. Пустота и полный разор, ни сожаления, ни страха, ни отчаяния – ничего. Меня пошатывает, с трудом удаётся держать спину, стул тут в помощь. Какое странное чувство, качает, как на шхуне в шторм, ощущение, что земля уходит из-под ног, но нет же, ничего такого. Если поставить бокал на край, он не скатится со стола.
– Я хочу предложить тебе сделку, самую выгодную сделку из тех, что можно со мной заключить, Паскаль. Но сначала скажи мне «да», это своё тихое «да».
– Да, – боги, что я творю.
– Мне не так много осталось. Это хорошая новость. Плохая в том, что, прежде чем умереть, я начну разваливаться на части, как старая мебель, как садовый грёбаный табурет, оставленный на зиму во дворе. Память, координация, речь, дыхание. Всё будет отказывать по очереди. И я не хочу, если честно, встречать эти проклятые изменения в одиночестве. Представляешь, всю жизнь была одна, как подобает героям, а теперь хочу окружения. Ни от чего в жизни не зарекайся, Паскаль… – Она подливает себе вина и вновь протягивает мне бокал. – Ну так вот, Паскаль, крошка, пока это не станет невыносимым, просто будь рядом, всё время будь рядом, не дай шакалам подобраться ко мне, чтобы ни одного фото в прессе, ни одного свидетельства, ничего. А когда ты поймёшь, что настал край, просто сделаешь мне укол, один незаметный укол под язык. И всё закончится. И для тебя, и для меня. Не хочу ходить под себя, как старая парализованная собака, что все пинают, а она даже огрызнуться не в силах. Небольшая услуга по транспортировке моей усталой души в лучший мир. Всё. А вот дальше для тебя начинается самое интересное. Знаешь, что?
– Что?..
– Ты свободна. Всё ещё очень молода, хороша собой. И богата, несметно богата. Я оставлю тебе всё, чем владею. На твою жизнь хватит. И ещё на маленькое африканское государство останется. Собственно, «да» ты уже сказала, так что выпьем за твоё «да» и моё предложение.
Снова этот искусственный звук соприкосновения стекла и стекла. Пить хочется страшно, от вина хочется ещё больше, но я на автомате заглатываю всё содержимое бокала, суетливо, спешно, сквозь кашель. Она тихо и бестелесно, как тень, передвигается по комнате. Вот она у холодильника, вот открывает новую бутылку вина, вот мы снова пьём, время рассыпается на странные разновеликие кусочки, и я не в силах собрать из этого цельной картинки, вот она на стуле передо мной, вот уже за моей спиной, и я вздрагиваю от горячих ладоней, опустившихся на мои плечи, вот она обнимает меня, как там, внизу, но уже буднично и по-хозяйски, вот открывает окно и курит возле него. Вот я курю на балконе одна, почему и как там оказалась – не знаю. Вот мы чистим зубы, а вот снова на кухне в дыму, курим и молчим, молчим и курим. И темнота. Темнота. Темнота. Я не знаю, чем заканчивается эта вереница видений. И с кем она происходит – не знаю, вроде бы со мной.