Искус — страница 8 из 12

Певица

Мы погасили свет, закрыли окна, отдали ключи молчаливому седому соседу и оставили комнату, в которой продолжил жить запах моей настойчивости, твоих падений, моих падений, твоей настойчивости, и даже этих замысловатых переплетений всего, что мы вынесли из жизни (каждый из своей). Запах оправданий и посулов, истерик и открытий, запах первой несмелой пощёчины, о которую споткнулось моё неузнаваемое лицо. И чего-то ещё, какой-то невнятный, неуловимый запах.

Ты попросилась домой, как собаки просятся на улицу облегчиться. Ты попросила вернуть тебя к маме, как с каникул у скупой бабушки по папиной линии, как с затянувшегося представления. Ты попросилась домой около шести утра, когда рассвет кое-как выбелил окрестности и под окнами загрохотали машины, когда в небе раздался треск молний и басовитый гром, когда я дважды приняла холодный душ, вдрызг разгромила потёртый фаянс, в муку смолола фарфор и долакала-таки вино. Хитрая тупая сука, ты вспомнила про желание, что я уступила тебе так неосмотрительно в той пустой игре в правду за правду. Растерянная, выпотрошенная сука, ты предъявила мне это желание, как осиновый кол и серебряную пулю, завёрнутые в охранную грамоту. «Верни меня домой, сейчас», – будто мне оставалось только щёлкнуть пальцами, и ты перенеслась бы в свой уродливый пустынный край со всем барахлом. Святость карточных долгов – это что-то из больного и дефективного наследия, что перешло мне от отца, заклятого игрока и кутилы. Святость любых долгов, любых проигрышей, даже ереси, подобной этой. И я сдалась. По правде, ты сдалась первой, но об этом, Паскаль, ты благополучно позабудешь. Вы, люди, плохо запоминаете, забываете вы блестяще.

Мы погасили свет. Все «против» и «за» преднамеренно поменялись местами. Мы погасили свет, зажжённый тобой уже после рассвета как символ маленькой персональной победы, одной из самых сомнительных, что мне доводилось видеть. Мы погасили свет, покидали шмотки по разным сумкам, всё под твой вой – так не умеет выть ни одна волчица, Паскаль. Мы оставили комнату, не ставшую нам домом, дом, не ставший нам домом, город, не ставший нам домом. Мы, не ставшие никем друг другу. Околесица, да и только.

Едем в душной нерасторопной машине, и ты улыбаешься таксисту, который нахально наблюдает за тобой в зеркало заднего вида. Зачем? Улыбка не скрывает ни красных глаз, ни ссадины на руке, ни залёгшей тёмной тенью под глазами бессонной ночи. Таксист подмигивает тебе, ты смеёшься в ответ. Паскаль, какой же он хрупкий, твой смех. Как косточки. Небесный смотритель добавляет и добавляет напряжения, не устает добавлять. Слышна каждая капля-секунда, срывающаяся в пропасть. Так хочется не выдержать, распахнуть дверь на светофоре и рвануть за эликсиром терпения. Веришь мне?

Под ногами валяется твоя старомодная сумка, ты не рискуешь брать её на колени. Ты вот вообще не рискуешь, скажу я тебе, Паскаль. Город прощается ядовито-зелёной травой, нежной водой, влекущими домами. Сомнительная смелость убегать, но ты трактуешь всё так, и никак иначе. Я потом вернусь сюда и перемечу все эти места своим ядовитым соком, чтобы в них не осталось и следа от этих бездарных дней с твоими бесполыми жестами. Перемечу в первом попавшемся баре, на этой же кровати в этом же сутулом доме. Никогда прежде ничего подобного не делала, но тут сделаю, уж можешь не сомневаться.

Расплачиваюсь с таксистом, пока ты пытаешься выдавить свою сумку из машины, как пасту из пустого тюбика. Я перемечу этот подъезд и неровную тёмную лестницу, на которой я слышала, как трепетали в ужасе твои ангелы, Паскаль, лишённые всякой возможности просигнализировать тревогу. Перемечу даже звук ключа, натужно поворачивающегося в скважине, даже его. И тишину, мы ведь молчали по большей части. Молчали, пока лёд моего терпения покрывался мелкими трещинами – не наступай. Всё тоньше и тоньше, тоньше и тоньше.

Мне хотелось водки, разбавленной победой. Или чистой победы. Знаешь, делать что-то на заказ, родиться под какое-то определённое дело – все это не такая уж и редкость в наши времена, но тебя и эта участь обошла, я смотрю, стороной.

Стюардессы красивы, будто камни – все эти драгоценные камни, бестолковые, подогнанные под оправу и каталоги. Стюардессы красивы на одно старомодное законсервированное лицо, так не похожее на твоё. Ты сидишь у круглого окошка, и весь земной шар сжимается для тебя в его крошечный диаметр. Спорим, в этот момент ты представляешь себя космонавтом. И тебя отнюдь не заботит это наше крутое, как обрыв, расставание. Не убивает, не раздирает на куски свежего влажного мяса, не обесточивает, не душит. Ничего такого, о чём я могу написать подробную инструкцию с красочными описаниями и натуралистичными картинками.

Я осматриваюсь, принюхиваюсь, прислушиваюсь – и ничего. Ничего. Позади меня расположилась молодая хорватка, которую сразу же начали обхаживать с двух сторон пожилой благородный пакистанец и молодой холёный франт. Меня мутило. И хотелось бы свалить всё на химию, голод и алкоголь, но дело было явно не только в этом. Когда самолёт вышел на прямую взлётную полосу и маленький двигатель взорвался в голове каждого пассажира, ты резко схватила меня за руку. Я успела оценить всю мощь первородного страха, окутавшего тебя, прежде чем ты отдёрнула руку и виновато улыбнулась, и мне захотелось, невероятно сильно и честно, чтобы двигатель загорелся, как случается это иногда с особо удачливыми самолётами, и мы падали бы вместе, рука в руке, неимоверно долго и оголённо, как высоковольтные провода, подстреленные грозой. Твой крик сливался бы с другими в один единый ужас, я чувствовала бы себя правой и патологически спокойной. Мной запестрели бы газеты, и никто никогда не узнал бы, что твоё хрупкое детское сердце остановилось по моей вине в этой плотно забитой консервной банке где-то над Бельгией.

Мы набирали высоту, хорватка отдавала предпочтение пожилому джентльмену, поражая его своим беглым английским. Франт беспокоился.

А ты сидела тихая-тихая, придавленная высотой и происходящим, и теребила тоненькое серебряное колечко на безымянном пальце. Что это с тобой, принцесска, ты неожиданно вспомнила, что мужнина жена в недалёком будущем? Откуда ты его достала? Из бабкиной шкатулки, из застиранного платочка, что носят обычно под бельём? Мужнина жена. Самодельная кукла. Безмозглая безвольная игрушка. Я заказываю шампанское бокал за бокалом, и красивые каменные стюардессы уже начинают беспокоиться о моём состоянии, но вида не подают. В английском прилагательное «пикантный» связано с сексом – именно так заявил молодой буржуа своей хорватской мишени. Я рассмеялась. На какую пошлость только не способны люди ради достижения выдуманных целей.

Я не хочу тебя отпускать, я не могу тебя держать, тебя убивает всё, что я делаю с тобой, как и всё, что не делаю. Тебя убивает само моё присутствие, сама порода. По несовместимости мы оказались круче бензина и искры. Кое в чём мы оказались доподлинно круты.

Когда не могу больше думать, я пишу. Это панацея из детства, из примерно такого же жалкого детства, что случилось и с тобой. Разница лишь в том, что я от него открещиваюсь с тех пор, как стала способна на какое-то волеизъявление, а ты ему покорилась, дурашка Паскаль. Тебя оно выдрало и выбросило.

Медленно, букву за буквой, я черчу своими иссиня-чёрными чернилами по жёлтой, плотной, зрелой бумаге потёртого кожаного блокнота, черчу тебе приговор, себе зарок, миру итог. Черчу и обвожу, обвожу и черчу. Ломаный почерк, поломанные судьбы – во мне всё прекрасно, всё ведь прекрасно, Паскаль, скажи. Выдираю и сворачиваю упрямый лист пополам, и ещё раз, и ещё. Ты не подглядываешь за мной – индифферентность, в которой фальши немногим больше, чем смысла. Что это на самом деле? Стыд? Вина? Самозащита?

Протягиваю тебе, одним пальцем тереблю за плечо, невесомо, как бабочка. Как бабочку. Угрюмо убираешь в карман купленных мною дурацких джинсов, не читая. Час с небольшим лёту от нашего убежища до последней точки коротенькой истории течёт, как слюна по щеке спящего старика. Брезгливо и медленно. И, когда самолёт наконец садится, ты уже не ищешь во мне ни успокоения, ни спасения. Нам ничего не осталось. Этой ночью кто-то выкрал у нас всё. Искусный вор. Извечный вор.

Я не тороплюсь покидать своё кресло, красивая широколицая хорватка вежливо отказывает обоим, одинаково холодно и официозно прощаясь и с пакистанским аристократом, и с молодым похотливым самцом. На землю выходим, качаясь, как моряки, я – от выпитого. А ты, Паскаль? Так ходят твои воздыхатели? Есть там у вас вообще, куда ходить? От кабака до койки, от юбки до другой юбки, от пуповины до свежей землицы? Все эти нелепые отрезки они преодолевают так же неуверенно, как ты теперь? Как медвежата, загнанные цепочкой и хлыстом на задние лапы?

Ты заметно стыдишься меня, пьяную и дикую звезду, вернувшуюся на свой небосвод. Кто-то фотографирует нас у самого выхода, дважды, я привычно вздрагиваю от обрыдшего и подзабытого звука затвора. Никогда не думала, что «затвор» относится к двум вещам на земле – фотоаппаратам и огнестрельному оружию? Едва ли ты способна понять, к чему я. Кто-то фотографирует нас и быстро скрывается за толпой. На улице почти стемнело, привычный мягкий ветер шелестит брошенными окурками и прочим человеческим мусором. Направляемся к такси, я громко напеваю знакомую всем арию, назло тебе, моя дорогая, кому ещё, если не тебе, и натыкаюсь взглядом на ту самую гордую хорватку с молодым денди из самолёта. Они смеются так укромно и свободно, придерживаясь одной тональности, на что способны лишь давно и хорошо знакомые люди, он помогает ей сесть в новёхонький «Форд», позвякивает ключами от чёрного железного коня, она привычно целует его в шею. И ещё чемоданы… одинаковые у обоих. Вот черти.

Всё, что мне удается делать успешно на твоих глазах, филигранно даже – это сменять такси. Тебе и нечего особо будет рассказать обо мне внукам, если вдруг обзаведёшься, зимним долгим вечером у камина. «Она? Ну что она… вот такси меняла мастерски…» – всё, что ты сможешь выдавить из себя, скучная сказка на ночь без главного героя и морали. Внуки заскучают и попросят о мышином короле, и ты с лёгкостью переключишься на крысёныша. Или в память обо мне прочитаешь про льва, отправившегося на поиски храбрости, но так и не нашедшего её ни на одной из сказочных дорог заколдованного леса. Ты ведь не нашла, Паскаль, вот и он пусть не найдёт.

Дорога из аэропорта, выученная мной наизусть за годы скитаний, растянута среди пригородов и неблагополучных районов, ничего примечательного, не о чем рассказать.

– Мы приехали в аэропорт на твоей машине, – ты подаёшь голос, и по сиплому звучанию первых слов становится ясно, скольких усилий стоило тебе произнести их. – Ты не забыла про неё?

– На четвёртый день, Паскаль, Бог создаёт день и ночь, и время знамений. Бог создаёт звёзды, чтобы те светили на землю и отделяли свет от тьмы. Свет от тьмы, Паскаль.

Последняя из забав, что мне осталась: огорошить тебя, ошарашить, загнать в угол. Ты дёргаешься, как подстреленный олень, миг перехода от полного благополучия в кромешное бессилие. На один миг.

– Я подумала, что ты забыла и машина на парковке стоит…

– И взглянул Бог на них. И понял Бог, что это хорошо.

– Мы можем вернуться за ней… – ты не отступаешь, хорошее упрямство, моя школа. – А то что ты одна потом поедешь.

– Паскаль, мой водитель давно отогнал машину к дому, расслабься.

– Точно?

– Точно.

– Хорошо…

– И понял Бог, что это хорошо…

И разделил свет от тьмы, свет от тьмы. Негоже созидающему разделять, некрасиво. Я ощущаю всей своей изнанкой, как охотничья удача оставляет меня, и если это первый признак початого списка грядущих потерь, второго я надеюсь не застать, не дождаться, не оценить всей его весомости и сокрушительности. Эта инерция, с которой мы докатываемся до последней точки условного отрезка нашего пересечения, моментально превращает меня из зачинщика в соглядатая. Эта инерция, моя инертность, шипение шин и полная безвозвратность. Глухая необратимость, с которой мне предстоит познакомиться в полной мере уже довольно скоро и на собственной шкуре. Это стук в мою дверь, показательное выступление, ещё не власть, но уже заявка. Принято к сведению.

Я хороша в началах, они мне удаются, концы – едва ли. Концы сродни алкоголизму и прочим зависимостям, сродни молитвам перед сном – предполагают одиночество, не созданы для разделения (и облегчения тем самым) всевозможных побочных эффектов. Наверное, потому-то я хочу как можно скорее завершить разворачивающийся на моих глазах разрыв, передать тебя поезду с его простецкими запахами и остаться один на один со всем, что мне предстоит прожевать. Прожевать и сглотнуть. Тебе тоже придётся, маленькая моя неудачливая Паскаль, сделать это в одиночку. Мне дальше нельзя с тобой, тебе предстоит совершенно одной оказаться среди затёртых декораций, крошка Паскаль. Хуже: придётся успеть выплакать все слёзы до возвращения, принять свой благопристойный облик и нести его весь этот проклятущий долгий путь. До ямы в неподатливой глинистой почве. Одной, Паскаль. Совершенно одной. Это твой выбор. Твоё решение. И я помогу миру спросить с тебя за него. Насколько это возможно – помогу.

Одной из самых фатальных твоих ошибок, детка Паскаль, было сказать мне «да», вверить мне его, отдать. А потом посметь забрать. Подленько. Гадко. Вероломно. Похоронить свою жизнь под грудой рыбьих внутренностей и присыпать крошкой от битых пивных бутылок – твоё право, исходное право, неотъемлемое. Тут я даже не берусь перечить. А вот забирать у меня моё – недопустимо, чёрт тебя дери. Знаю-знаю, наступает то время, когда все подряд начнут забирать моё, неизбежное время. Но только не ты. И только не сейчас. На этом всё. Прощай.

Часть III