Надеюсь, это пройдет, когда ко мне вернутся силы.
Как говорит Рей о моем кризисе, достаточно быть очень впечатлительным, чтобы случилось то, что случилось со мной, и сейчас у меня просто анемия, и самое важное теперь – как следует питаться. Но я позволил себе сказать г-ну Рею: в то время, когда я прежде всего должен был восстанавливать силы, мне, по случайности или недоразумению, пришлось вновь держать строжайший пост целую неделю; а много ли доводилось ему видеть в таких обстоятельствах сумасшедших, которые были бы довольно спокойными и работоспособными; если нет, то не соблаговолит ли он хотя бы иногда вспоминать о том, что я пока еще не сошел с ума?
Теперь, когда все оплачено, – есть ли в этих расходах что-нибудь недолжное, сумасбродное или чрезмерное, учитывая, что весь дом был перевернут вверх дном после этого приключения, а моя одежда запачкана? Если я сразу же по возвращении уплатил то, что задолжал почти таким же беднякам, как я, – сделал ли я ошибку, мог ли я сэкономить больше?
Сегодня, 17-го, я наконец получаю еще 50 франков. Из них я уплачиваю прежде всего 5 франков, занятых у владельца кафе, затем 10 за еду, которую покупал в кредит всю эту неделю.
что дает фр. 7, 50
Я должен заплатить еще за белье, принесенное
из лечебницы, потом за прошлую неделю и за
починку башмаков и брюк, все вместе примерно 5
За декабрьские дрова и уголь за декабрь, еще
не оплаченные, и на покупку новых, не меньше 4
Служанке за 2-ю половину января 10
26,50
Когда я рассчитаюсь со всеми, у меня останется завтра 23,50 фр.
Сегодня 17-е, мне надо прожить 13 дней.
Вопрос: сколько я могу потратить в день? Нужно еще прибавить, что ты выслал 30 франков Рулену, из которых он внес 21,50 – квартирную плату за декабрь.
Вот, дорогой брат, счет за нынешний месяц. И он еще не закончился.
Перейдем к расходам, которые ты понес из-за телеграммы Гогена, – я уже упрекнул его за это, в довольно сухих выражениях.
Сколько ты потратил по ошибке – меньше 200 франков?
Неужели Гоген утверждает, что был на высоте?
Я не стану зацикливаться на бессмысленности этого поступка. Предположим, у меня помутилось в голове, но почему мой знаменитый приятель не повел себя более хладнокровно?…………… Не буду больше возвращаться к этому.
Не знаю, как благодарить тебя за то, что ты так щедро заплатил Гогену, – теперь он должен быть очень доволен отношениями с нами.
Увы, это еще один расход, который мог быть не таким крупным, но я вижу в этом проблеск надежды.
Не должен ли он… не мог бы он хотя бы попробовать видеть в нас не эксплуататоров, а тех, кто хотел обеспечить ему средства к существованию, возможность работать и… и честное имя.
Если это не так ценно, как содружество художников (то, которое он предложил и за которое до сих пор держится) с его грандиозными перспективами, в том виде, в каком они тебе известны, если это не так ценно, как прочие выстроенные им воздушные замки…
Почему бы тогда и нам не возложить на него вину в горестях и убытках, которые он мог неосознанно причинить тебе и мне в своем ослеплении? Если это утверждение покажется тебе сейчас слишком смелым, я не настаиваю… поживем – увидим.
Раньше он, по его словам, проворачивал «банковские дела в Париже» и считает себя искушенным в таких вещах… Пожалуй, мы с тобой намеренно не полюбопытствовали на этот счет.
Тем не менее это вовсе не противоречит кое-каким местам в нашей переписке.
Если бы Гоген, приехав в Париж, тщательно обследовал себя или показался врачу-специалисту, я, право, не знаю, что из этого могло бы выйти.
Я не раз видел, как он делает то, чего мы с тобой никогда не позволили бы себе, его совесть работает иначе – и слышал две-три истории о нем в том же духе, – но я близко знаком с ним и думаю, что он увлечен воображением, возможно гордостью, и… довольно-таки безответствен. Потому-то я и не стал бы советовать тебе прислушиваться к нему всегда и во всем. Но в том, что касается уплаты по его счетам, ты повел себя куда более добросовестно, чем он, и, думаю, нам нечего бояться, что он введет нас в заблуждение своими «банковскими делами в Париже». Но он… право же, пусть делает что хочет, пусть сохранит свою независимость????? (и в каком смысле он считает себя независимым?), свои представления…. и пусть идет своим путем, если полагает, что знает его лучше нас.
Довольно странно, что он требует от меня картину с подсолнухами, предлагая, как мне кажется, в обмен или в подарок несколько своих этюдов, оставленных здесь. Я пошлю ему его этюды – мне они совершенно ни к чему, а ему могут пригодиться.
Но я пока что оставлю свои картины здесь и ни за что не расстанусь с этими самыми подсолнухами.
У него уже две картины с подсолнухами, чего вполне достаточно. Если же он недоволен обменом со мной, то может забрать свою небольшую картину с Мартиники и свой портрет, который прислал из Бретани, вернув мне, со своей стороны, мой портрет и две мои картины с подсолнухами, взятые в Париже. И если он когда-нибудь заговорит об этом, то я высказался достаточно ясно.
Как Гоген может утверждать, что боялся потревожить меня своим присутствием, – ведь он вряд ли стал бы отрицать, что я то и дело спрашивал о нем, и ему передавали, что я неоднократно выражал горячее желание видеть его в то время?
Лишь для того, чтобы сказать ему: пусть это останется между нами, не надо беспокоить тебя. Но он не послушал бы.
Для меня утомительно перечислять все это, подсчитывать и пересчитывать такие вещи.
В этом письме я попытался показать тебе разницу между моими личными тратами и теми, за которые я не несу полной ответственности. Меня огорчает, что именно тогда ты понес эти расходы, не принесшие пользы никому.
Что будет дальше, станет ясно, если силы восстановятся, если мое положение будет прочным. Я боюсь перемен или переезда именно из-за новых трат. Уже много времени я не могу как следует перевести дух. Я не бросаю работу, так как порой она хорошо продвигается, и я надеюсь, запасясь терпением, прийти именно к тому, чтобы покрыть прошлые расходы за счет картин.
Рулен уезжает уже 21-го – его переводят в Марсель.
Прибавка к жалованью ничтожна, и ему придется на время расстаться с женой и детьми, которые смогут присоединиться к нему лишь намного позже, ведь расходы на всю семью в Марселе гораздо больше.
Его повысили, но это совсем, совсем пустячное поощрение от властей для того, кто проработал столько лет.
Думаю, в глубине души они с женой очень, очень расстроены. В последнюю неделю Рулен часто составлял мне компанию.
Я совершенно согласен с тобой насчет того, что мы не должны вмешиваться во врачебные дела: это нас совсем не касается.
Ты написал г-ну Рею письмо, что представишь его в Париже – Риве, как я понял.
Вряд ли я впутал тебя во что-нибудь, сообщив г-ну Рею, что, если он отправится в Париж, я буду очень признателен, если он отвезет г-ну Риве мою картину на память.
Разумеется, я не говорил ни о чем другом, сказав лишь вот что: я всегда буду сожалеть о том, что не стал врачом, а тем, кто находит прекрасной живопись, стоит видеть в ней лишь исследование природы.
Жаль все же, что мы с Гогеном, пожалуй, слишком быстро оставили спор о Рембрандте и свете, который было начали.
Де Хан и Исааксон по-прежнему там? Пусть не отчаиваются.
После болезни мой глаз и вправду стал очень восприимчивым. Я поглядел на могильщика де Хана[284], фотографию которого он любезно прислал мне. Как мне кажется, в ней есть подлинный дух Рембрандта – в этой фигуре, как бы залитой светом из открытой могилы, перед которой словно лунатик застыл тот самый могильщик. Его присутствие едва ощущается. Я не работаю углем, а де Хан сделал средством выражения именно уголь – опять же бесцветный материал.
Я хотел бы, чтобы де Хан увидел мой этюд с зажженной свечой и двумя романами (желтым и розовым) на пустом кресле (том самом кресле Гогена): холст 30-го размера, в красных и зеленых тонах. Как раз сегодня я работал над парной картиной: мое собственное кресло, пустое, белый деревянный стул и табачный кисет. В этих двух этюдах, как и в других, я старался передать световой эффект яркими красками: де Хан, вероятно, поймет, чего я ищу, если ты ему прочтешь написанное мной на эту тему.
Это письмо, где я пытаюсь разобраться, что произошло за месяц, и немного сетую по поводу этого странного случая – Гоген предпочел не объясняться со мной, а исчезнуть, – вышло уже достаточно длинным, и все же я хочу прибавить несколько слов благодарности.
В нем хорошо то, что он прекрасно знает, как рассчитать ежедневные расходы.
Я же зачастую рассеян, озабочен тем, чтобы уложиться во всю сумму.
Он лучше меня умеет распределять деньги на каждый день.
Но у него есть и слабое место: своими фортелями, звериными выходками он разрушает все, что строил до того.
Или стой на посту, раз уж встал, или покинь его. Я не сужу никого в надежде, что и меня не будут осуждать, когда я останусь без сил. Но если у Гогена столько подлинных достоинств, столько возможностей делать добро, чем он собирается заняться? Я перестал понимать его поступки и молча останавливаюсь, ставя, однако, знак вопроса.
Мы с ним время от времени обменивались мыслями о французском искусстве, об импрессионизме…
Теперь мне кажется невозможным – во всяком случае, очень маловероятным, – что импрессионизм самоорганизуется, станет спокойнее.
Может, с ним случится то же, что и с английскими прерафаэлитами?
Общество распалось.
Может быть, я принимаю все это слишком близко к сердцу и слишком печалюсь. Читал ли Гоген «Тартарена на Альпах», помнит ли он о славном тарасконском товарище Тартарена, обладавшем таким воображением, что он мигом навоображал воображаемую Швейцарию?
Помнит ли он об узле на веревке, найденной на вершине Альп после падения?