Врач сказал мне, что всегда считал Монтичелли чудаком, но помешался он – слегка – лишь под конец. Если учесть, сколько несчастий постигло Монтичелли в последние годы его жизни, стоит ли удивляться, что он согнулся под их тяжестью? Вправе ли мы заключить из этого, что как художник он потерпел неудачу? Осмелюсь полагать, что нет. Он обладал весьма логическим умом, оригинальностью, и жаль, что никто не смог его поддержать, дабы он раскрылся более полно.
Прилагаю набросок с местными цикадами.
Их пение на жаре так же очаровывает меня, как сверчок у крестьянского очага в наших краях. Друг мой, давай не забывать, что маленькие переживания – это великие руководители нашей жизни и мы повинуемся им, сами того не зная. Если мне все еще тяжело преодолеть страх перед совершенными и еще не совершенными ошибками – а именно это и стало бы моим исцелением, – не станем отныне забывать, что наш сплин и наша меланхолия, как и наше добродушие и здравый смысл, не являются нашими единственными проводниками, ни тем более нашими стражниками, и если тебе придется рисковать или брать на себя тяжкие обязательства, право же, давай не беспокоиться сверх меры друг о друге, ведь жизненные обстоятельства, такие далекие от наших юношеских представлений о судьбе художника, все равно сделали бы нас такими же братьями, как во многих отношениях товарищами по судьбе. Все настолько связано между собой, что здесь в еде попадаются тараканы, так, словно ты действительно в Париже, и, напротив, в Париже ты действительно думаешь порой о полях. Это не бог весть что, но все же ободряет. А потому отнесись к своему отцовству, как отнесся бы к нему тот добряк с наших старых вересковых пустошей, по-прежнему несказанно дорогих нам – сколь бы робкой ни была наша нежность – среди всего этого шума, суматохи, тумана и тоски городов. Это значит: отнесись к своему отцовству как изгнанник, чужестранец, бедняк, инстинктом бедняка ощущающий реальность родины, реальность хотя бы воспоминаний о ней, пусть мы и забываем ее каждый день. Так, рано или поздно, мы обретем свою судьбу. Но конечно, и для тебя, и для меня было бы лицемерием забывать о нашем добродушии, о той беспечности, с которой мы, бедолаги, явились в этот Париж, ныне такой чужой, – и придавать слишком много веса своим тревогам.
По правде говоря, я доволен – если здесь порой встречаются тараканы в еде, у тебя есть жена и ребенок.
Впрочем, ободряет вот что: Вольтер, к примеру, не велел верить всему, что нам представляется. И я, разделяя опасения твоей жены насчет твоего здоровья, стараюсь не верить в то, что мне представилось на мгновение: будто бы беспокойство обо мне стало причиной твоего довольно долгого молчания, хотя оно совершенно объяснимо, если подумать, сколько забот по необходимости приносит с собой беременность. Но все это прекрасно, это путь, по которому идут все. До скорого, крепко жму руку тебе и Йо.
Все это наспех, но я не хотел откладывать отправку письма другу Гогену – у тебя должен быть адрес.
797. Br. 1990: 798, CL: 601. Тео Ван Гогу. Сен-Реми-де-Прованс, четверг, 22 августа 1889
Дорогой Тео,
я очень благодарен Йо за ее письмо. Знаю, ты хочешь получить от меня пару слов, и сообщаю, что мне очень трудно писать, настолько потревожен мой рассудок. Поэтому я пользуюсь временной передышкой.
Доктор Пейрон очень добр ко мне и очень терпелив. Как ты можешь себе представить, я глубоко расстроен возвращением приступов, поскольку уже начал надеяться, что они не вернутся.
Наверное, будет хорошо, если ты напишешь доктору Пейрону и скажешь, что работа над картинами необходима мне для выздоровления.
Эти дни, когда я ничего не делаю, не могу выйти из отведенной мне комнаты, чтобы заняться живописью, почти невыносимы для меня.
Я получил каталог выставки Гогена, Бернара, Шуффенекера и Ко и нашел его интересным, Г. тоже прислал мне сердечное письмо, несколько туманное и малопонятное, но должен сказать, что они правы, устроив собственную выставку.
Много дней у меня мутилось в голове, как в Арле, если не хуже, и надо полагать, что такие кризисы предстоят и в будущем: это ОТВРАТИТЕЛЬНО. Я не мог есть 4 дня из-за распухшего горла. Привожу все эти подробности не из желания пожаловаться, а в доказательство того, что я пока еще не в состоянии отправиться в Париж или Понт-Авен – разве что в Шарантон[319].
Кажется, я подбираю грязь и ем ее, хотя сохраняю лишь смутные воспоминания об этих черных мгновениях, и мне думается, здесь есть что-то подозрительное, именно из-за их непонятных предрассудков против художников.
Я больше не вижу возможности обрести мужество или надежду, но мы ведь не вчера узнали о том, как невесело наше ремесло.
Все же я рад, что ты получил мою посылку отсюда, с пейзажами. Спасибо в особенности за офорт с картины Рембрандта. Он поразителен, и я вновь вспомнил о мужчине с посохом из галереи Лаказа. Если хочешь доставить мне огромное удовольствие, пошли такой же офорт Гогену. Брошюра, где говорится о Родене и Клоде Моне, очень интересна.
Мой дорогой брат, новый кризис случился, когда я писал в поле, ветреным днем. Я пошлю тебе картину, которую завершил, несмотря ни на что. Это как раз попытка обойтись более скупыми, матовыми цветами – вибрирующим зеленым, желтой и красной железистой охрой: я уже говорил тебе, что временами испытываю желание вновь поработать с такой же палитрой, как на севере.
Как только смогу, пришлю тебе эту картину. Спасибо за твою доброту. Крепко жму руку тебе и Йо – и, конечно же, Кору, если он все еще там.
Мать и Вил тоже написали мне прекрасное письмо.
Не скажу, что мне так уж нравится книга Рода, но все же я написал картину по тем строкам, где он говорит о темных горах и хижинах.
(Друг Рулен тоже написал мне.)
798. Br. 1990: 799, CL: 602 / 602a. Тео Ван Гогу. Сен-Реми-де-Прованс, понедельник, 2 сентября 1889, или около этой даты
Дорогой Тео,
с тех пор как я писал тебе, мне стало лучше; не зная, сколько это продлится, не хочу больше ждать и пишу тебе снова.
Еще раз спасибо за прекрасный офорт с Рембрандта[320]. Мне бы хотелось знать, что это за картина и в каком возрасте он ее написал. Вместе с роттердамским портретом Фабрициуса[321] и странником из галереи Лаказа он принадлежит к особому разряду: портрет человека преображается в нечто светящееся и утешительное.
Как это отличается от Микеланджело или Джотто! Правда, последний приближается к этому, и, значит, Джотто может быть связующим звеном между школой Рембрандта и итальянцами.
Вчера я немного поработал после перерыва – вид из моего окна: поле с желтой стерней, которое сейчас перепахивают, контраст между вспаханной землей лилового оттенка и полосами желтой стерни, холмы на заднем плане.
Работа отвлекает меня бесконечно лучше любого другого занятия, и если бы я мог окунуться в нее, отдав ей все силы, это было бы, пожалуй, самым действенным лекарством.
Но невозможность заполучить моделей и много чего еще мешают мне достичь желаемого. Что ж, надо попробовать равнодушнее относиться ко всему и запастись терпением.
Я часто думаю о приятелях из Бретани – наверняка у них выходит лучше, чем у меня. Если бы, с моим нынешним опытом, я мог начать все заново, то не поехал бы на юг.
Будь я свободен и независим, я бы все же сохранил воодушевление, ведь столько прекрасного еще предстоит сделать.
Например, виноградники и поля с оливами. Если бы я доверял руководству[322], самым лучшим и простым решением было бы перевезти сюда, в лечебницу, всю мою мебель и спокойно продолжать работу. После выздоровления или в промежутках я мог бы на время приезжать в Париж или Бретань. Но здесь прежде всего очень дорого, к тому же теперь я боюсь других больных. Затем, многое заставляет думать, что и здесь меня ждет неудача.
Может быть, я преувеличиваю, пребывая в унынии, ведь я подавлен из-за болезни, – но я испытываю некий страх. Ты скажешь мне то, что я сам себе говорю: причина, видно, во мне, а не в обстоятельствах или в других людях. Словом, все это невесело.
Г-н Пейрон был добр ко мне, у него большой опыт, я не стану отвергать то, что он говорит или считает нужным делать.
Но есть ли у него твердое мнение, посоветовал ли он тебе что-нибудь окончательное? И возможное?
Как видишь, я все еще в прескверном настроении из-за того, что все идет неважно. Затем, я чувствую себя дураком, когда прошу у врачей разрешения писать картины. Впрочем, стоит надеяться, что, если я рано или поздно вылечусь, в какой-то мере меня вылечит работа, укрепляющая волю и поэтому умеряющая приступы умственной слабости.
Дорогой брат, я хотел бы написать письмо получше этого, но дела идут неважно. У меня есть огромное желание отправиться в горы и писать там днями напролет; надеюсь, они разрешат мне в ближайшее время.
Вскоре ты увидишь картину с хижиной в горах, которую я написал под впечатлением от книги Рода. Мне было бы полезно бывать на какой-нибудь ферме, – может, там работа пошла бы на лад.
Я должен написать на днях матери и Вил. Вил попросила меня прислать ей картину, и я хотел бы заодно подарить картину Лиз – насколько я знаю, сейчас у нее нет ни одной.
Что скажешь, если мать поселится в Лейдене? Думаю, насчет этого она права: я понимаю, что ей не терпится увидеть внуков. И тогда в Брабанте не останется никого из нас.
Кстати, раз уж я заговорил об этом, недавно я читал в Арле какую-то книгу Анри Консьянса. Если угодно, она чересчур сентиментальна, с этими его крестьянами, но, говоря об импрессионизме, знаешь ли ты, что у него есть описания пейзажей с упоминанием цветов в высшей степени точным, прочувствованным, первозданным? И так во всей книге. Дорогой брат! В кемпенских вересковых пустошах все же было кое-что. Но этого уже не вернуть, так что вперед!