«Искусство и сама жизнь»: Избранные письма — страница 178 из 192

скажет что-то по существу, посмотрим, насколько это существенно. Лечить больных так, как делают в этой лечебнице, легко даже в поездке, ибо не делается вовсе ничего: они погрязают в праздности, им дают безвкусную и слегка подпорченную пищу. Скажу тебе, что с первого же дня я отказывался принимать эту пищу и вплоть до кризиса ел только хлеб и немного супа – так и будет, пока остаюсь здесь. Правда, после кризиса г-н Пейрон дал мне вина и мяса, что я принимаю охотно в эти первые дни, но не хотел бы долгое время быть исключением из правил, а заведение справедливо оценивать по его обычному режиму. Должен сказать также, что г-н Пейрон не очень обнадеживает меня насчет будущего, и это справедливо: он дает мне понять, что все неясно и ничего нельзя твердо знать заранее. Сам я рассчитываю, что это вернется, но работа попросту поглощает меня целиком, и думаю, что с таким телом, как у меня сейчас, это будет продолжаться долго. Праздность, в которой погрязают эти несчастные, – истинная чума; это общая напасть городов и селений под этим жарким солнцем, и, воспитанный иначе, я, конечно, обязан противиться этому. Заканчивая, еще раз благодарю тебя за твое письмо и прошу вскоре написать снова. Крепко жму руку в своих мыслях.


804. Br. 1990: 805, CL: W14. Виллемине Ван Гог. Сен-Реми-де-Прованс, четверг, 19 сентября 1889

Дорогая сестра,

я уже не раз пытался – с тех пор, как отослал последнее письмо, – написать тебе и матери. А потому я благодарю тебя за еще одно сердечное письмо. Как вы с матерью были правы, покинув Бреду после отъезда Кора! Конечно, в наших сердцах не должна накапливаться печаль, подобная воде взбаламученного пруда. Порой я чувствую, что внутри у меня то же самое – взбаламученная душа, но на самом деле это болезнь, а здоровые и деятельные должны, конечно, поступать как вы.

Как я уже написал матери, я отправлю ей, скажем через месяц, картину – и тебе тоже.

В эти последние недели я написал несколько вещей для себя – мне не очень-то нравится видеть собственные картины у себя в спальне, поэтому я скопировал одного Делакруа и нескольких Милле.

У Делакруа – «Пьету», т. е. умершего Христа с Mater Dolorosa[327]. У входа в пещеру на левом боку, подавшись вперед, лежит измученный труп с согнутыми в локтях руками, за ним стоит женщина. Вечер после грозы; выделяется безутешная фигура в синем – ее свободные одежды развеваются на ветру – на фоне неба, где плывут фиолетовые облака с золотой каймой. Она широко раскрыла руки и протянула их вперед в жесте отчаяния, мы видим ее ладони, славные, загрубевшие ладони труженицы. Из-за свободных одежд фигура в ширину занимает почти столько же места, сколько в высоту. Лицо умершего находится в тени, а бледная голова женщины отчетливо выделяется на фоне облака – этот контраст делает головы похожими на два цветка: темный и светлый, специально поставленные так, чтобы подчеркнуть их достоинства. Я не знаю, что стало с этой картиной, но как раз во время работы наткнулся на заметку Пьера Лоти, автора «Моего брата Ива», «Исландских рыбаков» и «Госпожи Хризантемы».

На его заметку о Кармен Сильве.

Помнится, ты читала ее стихи. Это королева – королева Венгрии или другой страны (не знаю, какой именно), и Лоти, описывая ее будуар или, скорее, мастерскую, где она работает пером или занимается живописью, говорит, что видел там эту самую картину Делакруа и был весьма поражен.

Он говорит о Кармен Сильве, давая понять, что ее личность еще интереснее ее слов, хоть она и выдает, например, такое: «Женщина без ребенка что колокол без языка»: бронза, возможно звонкая и прекрасная, но…

Все же отрадно думать, что такая картина пребывает в таких руках – художники отчасти утешаются, представляя себе, что есть души, действительно способные чувствовать картины.

Но их сравнительно немного.

Я подумал, не прислать ли тебе эскиз, чтобы дать представление о Делакруа. Разумеется, эта маленькая копия не имеет ценности ни в каком смысле. Все же ты сможешь увидеть, что Делакруа не срисовывает черты Mater Dolorosa с римских статуй и что бледность, как и потерянный, мутный взгляд усталой женщины, страдающей, плачущей, бодрствующей, – все это скорее из «Жермини Ласерте».

Я нахожу прекрасным и удачным, что главная книга Гонкуров не вызывает у тебя неистового воодушевления. Хорошо, что ты предпочитаешь Толстого, ведь ты читаешь книги большей частью для того, чтобы почерпнуть в них энергию для действия. Ты права тысячу раз.

Но я читаю книгу, чтобы разглядеть в ней создавшего ее мастера, – и разве плохо, что я так люблю французских романистов?

Я только что окончил портрет женщины – лет за сорок, ничего особенного, увядшее, усталое лицо с оспинами, оливковое и загорелое, черные волосы.

Выцветшее черное платье, украшенное нежно-розовой геранью неопределенного цвета, между розовым и зеленым.

Поскольку я порой пишу такие вещи – в которых драматизма не больше и не меньше, чем в пыльной травинке на обочине, – мне кажется, справедливо, что я безмерно восхищаюсь Гонкурами, Золя, Флобером, Мопассаном, Гюисмансом. Ну а ты не торопись и отважно продолжай читать русских. Читала ли ты «Мою веру» Толстого? Должно быть, очень дельная и действительно полезная книга. Погрузись в эти глубины, раз это тебе по вкусу.

Недавно я написал два автопортрета, и один, по-моему, довольно характерный; но в Голландии, вероятно, посмеются над вызревающими здесь идеями относительно портретов. Видела ли ты у Тео автопортрет художника Гийомена и его же портрет молодой женщины? Это дает хорошее представление о том, что мы ищем. Когда Гийомен выставил свой портрет, публика и художники немало насмехались над ним, и, однако, это одна из тех редких вещей, которая выдержит сравнение даже со старыми голландцами, Рембрандтом и Хальсом.

Я по-прежнему считаю, что фотографии ужасны, и не хочу иметь их у себя – особенно фотографии тех, кого знаю и люблю.

Эти портреты блекнут быстрее нас самих, а написанный красками портрет сохраняется на протяжении многих поколений. К тому же написанный красками портрет прочувствован, создан с любовью или уважением к тому, кого он изображает. Что осталось нам от старых голландцев? Портреты.

К примеру, дети в семействе Мауве всегда смогут видеть его на превосходном портрете Мескера.

Я только что получил письмо от Тео, с ответом на мои слова о желании вернуться на север и остаться там на какое-то время. Весьма вероятно, это произойдет, но когда именно – зависит от того, представится ли возможность пожить вместе с тем или другим художником.

И так как нам знакомы многие из них, а жить вдвоем часто выгоднее, это не замедлит случиться.

Наконец я говорю: «До скорого» – и вновь горячо благодарю тебе за письма.

Пока не знаю, какие картины я пошлю тебе и матери – вероятно, пшеничное поле и сад с оливами и еще ту самую копию Делакруа.

Снаружи уже давно стоит роскошная погода, а я неизвестно почему два месяца не выхожу из своей комнаты.

Мне требуется мужество – а его так часто не хватает.

Вот потому-то с начала болезни мной овладевает в полях чувство одиночества, настолько жуткое, что я не решаюсь выходить. Со временем это, однако, изменится. Только стояние за мольбертом вдыхает в меня немного жизни.

Словом, это изменится – с моим здоровьем все настолько хорошо, что физическое состояние рано или поздно возьмет верх.

Мысленно крепко обнимаю тебя. До скорого.

Всегда твой Винсент

805. Br. 1990: 806, CL: 607. Тео Ван Гогу. Сен-Реми-де-Прованс, пятница, 20 сентября 1889, или около этой даты

Дорогой Тео,

большое спасибо за твое письмо. Прежде всего я очень рад, что и ты подумал о папаше Писсарро.

Вот увидишь, что-нибудь да выйдет, если не там, то в другом месте. А пока что дело есть дело, и ты просишь меня ответить определенно – и ты прав – на вопрос, соглашусь ли я отправиться в какую-нибудь парижскую лечебницу, если уеду немедленно и проведу там всю зиму.

Я отвечаю «да», с тем же спокойствием и по тем же причинам, по которым поступил сюда, пусть даже парижское заведение окажется не лучшим выходом, что легко может случиться, поскольку возможности для работы здесь неплохие, а ведь работа – мое единственное развлечение.

При этом замечу, что в своем письме я приводил очень вескую причину, по которой желаю уехать отсюда.

Повторяю, меня удивляет, что я, со своими современными идеями, горячий поклонник Золя, Гонкуров, всяких художеств, которые я так остро чувствую, переживаю кризисы, словно человек, подверженный суевериям, и меня посещают религиозные идеи, путаные и ужасные, которые никогда не приходили мне в голову на севере.

Предполагаю, что при моей крайней чувствительности к окружению и без того затянувшегося пребывания в этих старых монастырях – арльской лечебнице и здешнем заведении – достаточно для объяснения кризисов; и тогда, пусть это будет и не лучшим выходом, придется отправиться в светскую больницу.

Однако, чтобы не совершать безрассудств или не казаться безрассудным, я заявляю тебе, предварительно предупредив о том, чего могу рано или поздно пожелать – имея в виду переезд, – я заявляю, что чувствую себя достаточно спокойным и уверенным в себе, чтобы подождать еще и посмотреть, не случится ли этой зимой нового приступа.

Но если вдруг я напишу: «Хочу выбраться отсюда», ты не будешь колебаться, все это обговорено заранее – ведь ты знаешь, что у меня есть веская причина, может даже не одна, отправиться в заведение, где, в отличие от этого, распоряжаются не монахини, пусть и милейшие.

Итак, если по какой-нибудь договоренности мы двинемся дальше, то начнем сначала так, будто почти ничего дурного и не было, очень осторожно, выказывая готовность слушаться Риве в любых мелочах, – но не будем сразу же принимать слишком строгие меры, словно все потеряно.

Насчет того, чтоб есть много: я ем, но если бы я был своим врачом, то запретил бы себе это.