«Искусство и сама жизнь»: Избранные письма — страница 22 из 192

Дорогой Тео,

вечером того дня, который мы провели вместе и который для меня пролетел в мгновение ока, я все же хочу тебе написать. Я был невероятно рад увидеть тебя вновь и говорить с тобой, и это счастье, что такой день, который проходит так быстро, и радость, которая длится так недолго, все же остаются в нашей памяти и что эти воспоминания остаются навсегда. Когда мы простились, я пошел назад, но не самой короткой дорогой, а по бечевнику Треквег. Там находятся всевозможные мастерские, и вечером они выглядят красиво, особенно когда включен свет, и, если мы только захотим, мы сможем услышать, как [они] будто говорят нам, тем, кто также является рабочими и тружениками, каждый в той отрасли и в том деле, к которым был призван: «Делай дела, доколе есть день, приходит ночь, когда никто не может делать», – и они напоминают нам, чтó Отец Мой доныне делает и мы тоже должны делать.

Это были как раз те минуты, когда уличные уборщики возвращались домой со своими телегами, запряженными старыми белыми лошадьми, вереница этих повозок стояла у так называемой Грязевой службы в начале улицы Треквег. Некоторые из старых белых лошадей напоминают одну старую акватинту, которая тебе, возможно, знакома: эта гравюра не имеет особой художественной ценности, но все же тронула меня и запомнилась. Я имею в виду последнюю гравюру в серии «Жизнь лошади». На ней изображена старая белая лошадь, худая, истощенная и до смерти изнуренная долгой жизнью, полной тяжелого труда и продолжительной и сложной работы. Бедное животное стоит неподвижно, неописуемо одинокое, покинутое, на равнине растет скудная сухая трава, то здесь, то там искривленные деревья, согнутые и надломленные бурей. На земле лежит череп, а вдалеке, на заднем плане, виднеется блеклый скелет коня, и он лежит рядом с хижиной человека, который занимается убоем лошадей.

Над всем этим простирается грозовое небо; день суровый и холодный, погода пасмурная и серая. Это печальная, глубоко меланхоличная сцена, способная тронуть каждого, кто знает и чувствует, что и мы пройдем через то, что называется смертью, и что в конце жизни будут слезы или седые волосы. Что лежит за этими пределами – большая тайна, известная лишь Богу, который словом Своим открыл нам неопровержимую истину, что мертвые воскреснут.

Бедная лошадь, старая верная помощница, терпеливо и покорно стоит в ожидании своего последнего часа, но все же у нее мужественный и решительный вид, как у старого гвардейца, который говорит: «Гвардия умирает, но не сдается». Я невольно вспомнил эту гравюру, когда сегодня вечером увидел лошадей с мусорными повозками. А теперь о самих извозчиках: мне показалось, что в своих грязных, неопрятных одеждах они чуть ли не глубже погрузились в нищету и укоренились в ней, чем тот длинный ряд или, вернее, группа бедняков, которых изобразил де Гру на своей «Скамье бедных». Напиши, знакома ли тебе упомянутая гравюра? Хотел бы я однажды прочитать проповедь тем людям в мусорных повозках, если бы они только согласились прийти и сесть на скамью для бедных и если бы поняли, что им полезно прийти и послушать о Евангелии, а также об участи нищих и Господа, их Хранителя и их сени с правой руки их. Видишь ли, это всегда поразительно, в этом есть нечто особенное, когда перед твоими глазами предстает картина невыразимого и неописуемого отчаяния, одиночества, бедности и нужды, конец вещей или их предел, – тогда в твоем сознании появляется мысль о Боге. По крайней мере, в моем случае это так, и разве сам папа не говорил: «Больше всего мне нравится проповедовать на кладбище, потому что мы все там на равных – мы не только равны, но и чувствуем себя равными, а в другом месте не всегда это ощущаем»?

Я рад, что мы вместе увидели музей и в особенности работы де Гру и Лейса и много других замечательных картин, как, например, тот пейзаж Кооземанса. Мне очень понравились две гравюры, которые ты мне там подарил, но тебе все же стоило принять от меня в подарок тот маленький офорт «Три мельницы». А ты все оплатил сам, целиком и полностью, даже не половину, как я хотел, – тем не менее сохрани эту вещь в своем альбоме, потому что она замечательная, хоть и не очень хорошо выполнена, по незнанию я бы скорее приписал ее Брейгелю Мужицкому, чем Бархатному. Прилагаю к письму тот самый набросок «Au charbonnage»[63]. Мне бы хотелось сделать черновые наброски многочисленных вещей, которые встречаются по дороге, но, учитывая, что я в этом не преуспею и это легко отвлечет меня от моей основной работы, будет лучше, если я даже не стану начинать. Придя домой, я начал работать над проповедью о «бесплодной смоковнице», [Евангелие] от Луки XIII: 6–9.

Я искренне надеюсь, что ты славно проведешь дни дома и останешься там на воскресенье и что в Принсенхаге тоже все хорошо.

По приезде домой, в Гаагу, черкни побыстрее словечко, если найдешь время, и передавай горячий привет Роосам.

Этот набросок с изображением [кафе] «Au charbonnage» в действительности ничего собой не представляет. Но почему я невольно сделал его? Потому что мне встречается очень много таких людей, работающих на шахте, и воистину это особый народ. Строение находится недалеко от Треквега, на самом деле это маленькая забегаловка рядом с большой шахтой, куда рабочие заходят в обеденный перерыв, чтобы съесть кусок хлеба и выпить кружечку пива.



Еще будучи в Англии, я пытался устроиться на угольные шахты, проповедником для рабочих: тогда от меня просто отмахнулись, сказав, что [для этого] мне должно быть как минимум 25 лет. Тебе наверняка известно, что одно из главных положений или истин не только Евангелия, но и Библии в целом – это «Свет, который зарождается в темноте». От тьмы к свету. Но кто действительно стремится к нему, кто чувствителен к этому? Опыт показывает, что те, кто работает в темноте, в сердце земли, в том числе шахтеры в черных каменных шахтах, очень восприимчивы к слову Евангелия и верят в него. И вот на юге Бельгии, в Геннегау, между Монсом и границей с Францией, есть место под названием Боринаж, где живет особый народ, который работает на многочисленных угольных шахтах. Это и прочие сведения о них я почерпнул в одной книге по географии:

Les Borins (habitants du Borinage, pays au couchant de Mons) ne s’occupent que de l’extraction du charbon. C’est un spectacle imposant que celui de ces mines de houille ouvertes à 300 mètres sous terre, et où descend journellement une population ouvrière digne de nos égards et de nos sympathies. Le houilleur est un type particulier au Borinage; pour lui le jour n’existe pas, et sauf le Dimanche, il ne jouit guère des rayons du soleil. Il travaille peniblement à la lueur d’une lampe dont la clarté est pâle et blafarde, dans une galerie étroite, le corps plié en deux, et parfois obligé de ramper; il travaille pour arracher des entrailles de la terre cette substance minérale dont nous connaissons la grande utilité, il travaille enfin au milieu de mille dangers sans cesse renaissants mais le porion Belge a un caractère heureux, il est habitué à ce genre de vie, et quand il se rend dans la fosse, le chapeau surmonté d’une petite lampe destinée à le guider dans les tenèbres, il se fie à son Dieu Qui voit son labeur et Qui le protège, lui, sa femme et ses enfants. Ses vêtements se composent d’un chapeau de cuir bouilli, d’une veste et d’un pantalon de toile[64].

Итак, Боринаж расположен к югу от Лессина, где находятся каменоломни.

Я мечтал отправиться туда в качестве проповедника. Трехмесячный испытательный срок, установленный господами де Йонге и преподобным Питерсеном, уже истекает. Павел провел три года в Аравии перед тем, как стал проповедником и начал совершать свои великие миссионерские путешествия. Если бы я года три поработал в подобном месте, в глуши, учась и наблюдая, то, вернувшись оттуда, был бы способен поведать миру то, что поистине стоило бы услышать; говорю это со всей скромностью и все же откровенно. Если Господу будет угодно и жив буду, я закончу [подготовку] лет в тридцать и тогда стану более искусным в своем ремесле и лучше подготовленным к этой работе, чем сейчас. Я пишу тебе об этом еще раз, хотя мы уже об этом говорили. В Боринаже существуют всевозможные маленькие протестантские общины, кроме того, разумеется, там есть школы, я молю Бога, чтобы Он направил меня в такое место, где я мог бы служить проповедником, так, как мы обсуждали, – неся Евангелие беднякам, то есть тем, кто нуждается в этом и кому это так хорошо подходит, – и в будние дни посвящая свое время образованию.

Ты наверняка бывал в Сен-Жиле. Однажды я тоже совершил прогулку оттуда до l’ancienne barrière[65]. Там, где берет свое начало дорога в Мон-Сен-Жан, есть еще одна: в Альсенберг. Справа – кладбище Сен-Жиля, поросшее кедрами и плющом, и оттуда можно с высоты смотреть на город. Если пойти дальше, то придешь в Форест. Там очень живописная местность, на возвышенностях стоят старые дома, как те хибары в дюнах, которые рисовал Босбоом. Там же можно наблюдать за работающими в поле крестьянами: как они сеют зерно, собирают картофель, моют репу, и все – вплоть до сбора валежника – очень красочно и очень напоминает Монмартр.

Там есть старые постройки, поросшие плющом или диким виноградом, и уютные постоялые дворы, среди подмеченных мной строений – дом горчичного фабриканта, некоего Веркиссена. Его владения отлично подошли бы, например, для картин Тейса Мариса. Повсюду виднеются камни, а значит, есть и небольшие каменоломни, куда ведут между холмов дороги с глубокими колеями от повозок, – на них можно увидеть маленьких белых лошадей с красными кисточками [в упряжи] и извозчиков в синих кителях, здесь же и пастух, и одетые в черное старухи в белых чепцах, которые напоминают [картины] де Гру. Есть здесь такие места – как, впрочем, и везде, слава Господу, – где ты чувствуешь себя дома сильнее, чем где бы то ни было, где тебя настигает особое, давнее чувство тоски по родине, в котором есть некая горькая ностальгия, но все же она укрепляет и пробуждает дух в нас и – мы сами не знаем как и почему – дает нам новые силы и желание работать, наполняет нас бодростью. В тот день я прошел пешком еще дальше, за Форест, и свернул на боковую дорогу, ведущую к старой церкви, поросшей плющом. Я видел там очень много