Как ты, наверное, хорошо помнишь, я прекрасно знал (и, пожалуй, знаю до сих пор), что такое Рембрандт, и что такое Милле, и Жюль Дюпре, и Делакруа, и Миллес, и М. Марис.
Что ж – сейчас у меня нет этого окружения, но нечто, называемое душой, будто бы не умирает и живет всегда, и всегда, всегда, всегда ищет чего-то.
Итак, я не предался тоске по той стране, а сказал: та страна, или родина, – она везде. Итак, я не поддался отчаянию, а выбрал деятельную меланхолию, в той мере, в какой обладаю возможностью для действия, иными словами, я предпочел меланхолию, которая надеется, и стремится, и ищет той, другой, приводящей в отчаяние, мрачной и закоснелой. Словом, я более или менее серьезно изучил доступные мне книги – Библию, «Французскую революцию» Мишле, а нынешней зимой – Шекспира, и немного В. Гюго, и Диккенса, и Бичер-Стоу, и, недавно, Эсхила и многих других классиков, многих мастеров, прекрасных мастеров второго ряда. Ты отлично знаешь, что к мастерам второго ряда (?) причисляют Карела Фабрициуса и Бида.
И вот человек, который погрузился во все то, что порой бывает шокирующим, shocking, для других, и, не желая того, более или менее нарушает некоторые приличия, и обычаи, и общественные условности. Но становится жаль, когда это воспринимают превратно. К примеру, ты знаешь, что я часто пренебрегал своим туалетом, я это признаю, и признаю, что делать так – shocking. Видишь ли, к этому толкают проблемы с деньгами и нужда и затем глубокое разочарование, и порой это неплохой способ обеспечить себе одиночество, необходимое для углубленного изучения предмета, который тебя занимает. Крайне необходимый предмет – медицина, вряд ли есть человек, не стремящийся узнать о ней хотя бы немного, не стремящийся понять, о чем, по крайней мере, идет речь, – ну а я совсем ее не знаю. Все это поглощает и заботит – но все это побуждает воображать, мечтать, думать.
И вот теперь, спустя пять лет, пожалуй не знаю в точности, я лишен какого бы то ни было положения, блуждая там и сям. Вы скажете: «С такого-то времени ты опустился, ты ослабел, ты ничего не сделал». Разве все это правда?
Правда, что порой я зарабатывал свой кусок хлеба, порой друг давал мне его из милости, я жил как мог, хорошо ли, плохо ли, как получалось, правда, что я утратил доверие многих, правда, что мои денежные дела печальны, правда, что будущее весьма мрачно, правда, что я мог бы добиться большего, правда, что лишь для того, чтобы заработать на хлеб, я потерял время, правда, что и мои занятия в довольно печальном, безнадежном состоянии и мне не хватает многого, гораздо большего, чем у меня есть. Но разве это называется «опуститься», разве это называется «ничего не делать»?
Возможно, ты спросишь: «Почему ты не сделал того, чего от тебя хотели, – не поступил в университет?»
Отвечу лишь одно: это обходится слишком дорого и это будущее ничуть не лучше того, что ждет меня сейчас на пути, который я избрал. Но я должен идти вперед по этому пути: если я не стану ничего делать, не стану учиться, не стану больше ничего искать, я пропал, и горе мне. Вот как я смотрю на вещи: идти вперед, идти вперед, вот что нужно.
«Но какова же твоя конечная цель?» – спросишь ты. Эта цель становится все определеннее, вырисовывается медленно, но верно, как набросок становится эскизом, а эскиз – картиной, по мере того как человек начинает серьезнее относиться к работе, углубляется в расплывчатую сперва идею, первую мысль, мимолетную и быстротечную, пока она не обретает четкость.
Ты должен знать, что с евангелистами все так же, как с художниками. Есть старая академическая школа, нередко отвратительная, тираническая, словом, мерзость запустения – люди прикрыты, точно доспехами, броней предрассудков и условностей. Когда такие встают во главе дела, они раздают места и при помощи околичностей стараются поддерживать тех, кому они покровительствуют, и не пускать в свои ряды обычного человека.
Их Бог напоминает Бога пьяницы Фальстафа у Шекспира: «церковь изнутри», «the inside of the church»; и действительно, кое-кто из господ евангелистов (???) по странному совпадению встают (может, и сами они, если б были способны на человеческие чувства, удивились бы, встают на ту же точку зрения в духовных вопросах, что и записной пьяница. Но можно не опасаться, что их ослепление в этом смысле когда-нибудь сменится прозорливостью.
Такое положение дел имеет дурные стороны для того, кто не согласен со всем этим и кто всей душой и всем сердцем, со всем возмущением, на какое способен, восстает против этого.
Что до меня, я уважаю академистов, не похожих на таких вот академистов, но достойные уважения рассеяны среди нас еще более редко, чем кажется на первый взгляд. Теперь одна из причин, по которым я не имею места, по которым я годами не имел места, состоит лишь в том, что у меня другие идеи, нежели у этих господ, дающих места тем, кто думает, как они.
Это не только вопрос внешнего вида, в чем меня лицемерно упрекали, это более серьезный вопрос, уверяю тебя.
Почему я говорю тебе это все? Не для того, чтобы пожаловаться, не для того, чтобы оправдаться в том, в чем я был более или менее не прав, но просто для того, чтобы сказать тебе вот что. Во время твоего последнего приезда прошлым летом, когда мы прогуливались вдвоем у заброшенной шахты по прозванию «Колдунья», ты напомнил мне, что когда-то мы так же прогуливались вдвоем у старого канала и мельницы в Рисвике, и тогда, сказал ты, мы во многом соглашались друг с другом, но прибавил: с тех пор ты сильно изменился, ты больше не прежний. Что ж, это не совсем так, изменилось то, что моя жизнь тогда была не такой тяжелой, а мое будущее с виду – не таким мрачным, но что до внутреннего, что до моего взгляда на вещи и моих мыслей, здесь не изменилось ничего. Если и есть изменение, оно только в том, что теперь я мыслю, и верю, и люблю куда серьезнее, чем опять же мыслил, верил и любил тогда.
Итак, будет недоразумением, если ты продолжишь считать, что я теперь, к примеру, несколько охладел к Рембрандту, или Милле, или Делакруа, или к кому или чему бы то ни было, – напротив. Только, видишь ли, есть многое, что заслуживает веры и любви: в Шекспире есть кое-что от Рембрандта, в Мишле – от Корреджо или дель Сарто, в В. Гюго – от Делакруа, в Бичер-Стоу – от Ари Шеффера. А в Беньяне – кое-что от М. Мариса или Милле, реальность, так сказать, более реальная, чем реальность, но надо уметь его прочитать, тогда там откроется невиданное, он умеет высказать невыразимое; и затем, в Евангелии есть кое-что от Рембрандта или в Рембрандте – от Евангелия, как угодно, это приблизительно одно и то же, надо лишь верно все понимать, не перетолковывая превратно и учитывая, что сравнения – это соответствия, не покушающиеся на достоинства изначально взятых фигур.
Если теперь ты простишь углубление в живопись, признай и то, что любовь к книгам так же священна, как любовь к Рембрандту, и я даже думаю, что они дополняют друг друга.
Я очень люблю мужской портрет работы Фабрициуса, на который мы однажды, прогуливаясь, опять же вдвоем, долго смотрели в музее Харлема. Хорошо, но я люблю не меньше диккенсовского Ричарда Картона из «Парижа и Лондона в 1793 году» и могу показать тебе других удивительно ярких героев других книг, обладающих более или менее поразительным сходством. И я думаю, что Кент, тот, из шекспировского «Короля Лира», – такой же благородный и выдающийся персонаж, как герой Т. де Кейзера, хотя считается, что Кент и король Лир жили намного раньше. Не буду распространяться, Господи, как это прекрасно! Шекспир, загадочный, как он, его слова и образ действий вполне стоят этой кисти, дрожащей от жара и волнения. Но следует научиться читать, так же как мы должны учиться видеть и учиться жить.
Итак, ты не должен думать, будто я отрицаю то или это, я постоянен в своем непостоянстве, и, меняясь, я остаюсь прежним и терзаюсь не от чего иного, как от этого: к чему я пригоден, не могу ли я служить и быть чем-нибудь полезным, как я могу углубиться в ту или иную тему? Видишь ли, это терзает меня постоянно, и затем, ты чувствуешь себя пленником нужды, отстраненным от участия в той или иной работе, которому недоступны те или иные вещи. По этой причине ты испытываешь некоторую печаль и чувствуешь пустоту там, где могли бы быть дружба и высокая, серьезная привязанность, и чувствуешь ужасное разочарование, подтачивающее даже твои моральные силы, и, кажется, рок ставит преграды инстинкту любви, или в тебе поднимается волна отвращения. И ты говоришь: доколе, Господи! Хорошо, чего же ты хочешь, то, что делается внутри, видно ли оно снаружи? У кого-нибудь в душе есть большой очаг, но никто не приходит согреваться у него, и прохожие замечают лишь легкий дымок над трубой и идут своей дорогой. Что же теперь делать: поддерживать этот очаг внутри, иметь в себе соль, терпеливо ждать – но с каким же нетерпением жду этого часа, говорю я, и когда кто-нибудь придет и присядет там, побудет там, откуда мне знать? Пусть всякий, кто верует в Бога, ждет часа, который придет, рано или поздно.
Теперь, пока что, мои дела идут плохо, так это представляется, и так продолжается уже довольно значительное время и может остаться в течение более или менее длительного будущего, но, может, после того, как все, казалось, пошло вкривь и вкось, все пойдет лучше. Я не рассчитываю на это, возможно, этого не случится, но если что-нибудь изменится к лучшему, я сочту это вполне заслуженным, я буду доволен, я скажу: «Наконец! Ну вот, хоть что-то».
Но ты, однако, скажешь: «Ты – отвратительное существо, из-за твоих невозможных идей насчет религии и ребяческих нравственных принципов». Если у меня есть что-то невозможное или ребяческое, избавьте меня от этого, я не желаю ничего другого. Что касается этой темы, я пришел вот к чему. В «Философе под крышами» Сувестра ты прочтешь, как человек из народа, простой рабочий, совсем жалкий, если угодно, представляет себе родину: «Может, ты никогда не думал о том, что есть родина, – продолжил он, положив руку мне на плечо. – Это все, что окружает тебя, все, что воспитало тебя, все, что ты любил. Эти поля, которые ты видишь, эти дома, эти деревья, эти девушки, что проходят мимо со смехом, – это родина! Законы, которые защищают тебя, хлеб, которым тебе платят за работу, слова, которыми ты обмениваешься, радость и печаль от людей и вещей, среди которых ты живешь, – это родина! Комнатка, где некогда жила твоя мать, воспоминания, что остались от нее, земля, в которой она упокоилась, – это родина! Ты видишь ее, ты повсюду дышишь ею! Вообрази свои права и обязанности, привязанности и нужды, воспоминания и чувство благодарности, дай всему этому одно имя, и этим именем будет родина».