ю.
Мне ясно как день: нужно прочувствовать то, что делаешь, нужно жить в реальности семейной жизни, если хочешь передать эту семейную жизнь в мельчайших подробностях, будь то мать с малышом, прачка или швея – не важно. Благодаря упорному труду рука постепенно начинает подчиняться этому чувству. Но избавиться от этого чувства и отказаться от дара иметь собственную семью было бы самоубийством. Поэтому я говорю: «Вперед!» – несмотря на мрачные тени, проблемы, сложности, также связанные, к сожалению, с вмешательством и пересудами людей. Тео, уверяю тебя, хотя я, как ты верно заметил, ни во что не лезу, меня это часто ранит до глубины души. Но знаешь, почему я им больше не противоречу и держусь в стороне от этого? Потому что я должен работать и нельзя, чтобы из-за пересудов и трудностей я сбился с пути.
Но я держусь в стороне от этого не потому, что боюсь их, или потому, что мне нечего сказать. Как я часто замечаю, в моем присутствии они не говорят ничего подобного и даже уверяют, что ничего не говорили. Что касается тебя: если ты будешь знать, что я не вмешиваюсь потому, что не хочу нервничать и боюсь, что это повлияет на мою работу, то поймешь, чем обусловлено мое поведение, и не воспримешь это как малодушие с моей стороны, не правда ли?
Не думай, будто я считаю себя идеальным или не вижу своей вины в том, что многие считают меня неприятным типом. Часто я впадаю в ужасную и тягостную меланхолию, обижаюсь и настолько нуждаюсь в сочувствии, что это сравнимо с жаждой и голодом, – и когда не получаю этого сочувствия, становлюсь демонстративно безразличным, едким и начинаю подливать масла в огонь. Я не люблю компании и не люблю общаться с людьми, зачастую мне мучительно и сложно с ними разговаривать. Но знаешь, в чем едва ли не главная, если не единственная причина всего этого? В элементарной нервозности: я – человек весьма чуткий как в физическом, так и моральном отношении – приобрел это свойство в годы чрезвычайной нужды. Спроси об этом любого врача, и он сразу поймет, что это не могло закончиться иначе: ночи, проведенные на холодных улицах, под открытым небом, боязнь не найти пропитание, постоянное внутреннее напряжение из-за отсутствия работы, ссоры с друзьями и семьей как минимум на 3/4 являются причиной некоторых особенностей моего нрава. И разве не поэтому у меня порой случаются приступы плохого настроения или времена подавленности?
Но я надеюсь, что ты или кто-нибудь другой, кто захочет приложить усилия, чтобы понять это, не станете осуждать меня из-за этого или считать невыносимым. Я борюсь с этим, но от этого мой темперамент не меняется. И хотя это является моим недостатком, черт возьми, у меня есть и достоинства, и было бы неплохо, чтобы их тоже иногда принимали в расчет.
Напиши мне, одобряешь ли ты мой план: оповестить обо всем родителей и восстановить взаимопонимание между нами. Мне совершенно не хочется писать им об этом или обсуждать это с ними: скорее всего, я, как обычно, только испорчу дело и опишу все так, что их оскорбит какое-нибудь выражение. Понимаешь, когда Син с малышом вернутся, я полностью поправлюсь и выйду из больницы и мастерская заработает на полную мощность, тогда я с удовольствием скажу папе: приезжай еще раз и погости у меня, чтобы мы могли кое-что обсудить. И в качестве учтивого жеста приложу к письму деньги на проезд. Это лучший план, какой я только способен придумать. До свидания, жму руку с благодарностью за все, и верь мне,
249 (218). Тео Ван Гогу. Гаага, пятница, 21 июля 1882, или около этой даты
Дорогой брат,
уже поздно, но все же мне хочется тебе написать. Тебя здесь нет, и я скучаю по тебе, и мне кажется, будто ты где-то рядом.
Сегодня я решил, что мое недомогание или, вернее, его отголоски – это нечто несуществующее. Хватит терять время – нужно продолжать работу.
Так что, в добром здравии или нет, я собираюсь опять заниматься рисованием с утра до вечера. Я не хочу вновь услышать: «Ах, это же всего лишь старые рисунки».
Я сегодня нарисовал этюд колыбели и добавил ему немного красок.
Кроме того, я работал над копией тех «Лугов», что послал тебе недавно.
Мои руки стали, как мне кажется, слишком бледными, но что поделать? Я также вновь начну бывать на свежем воздухе: то, что я не работаю, гораздо больше беспокоит меня, чем то, что это может мне как-то навредить. Искусство ревниво, оно не выносит, когда недомоганию придают больше значения, чем ему. Поэтому я собираюсь дать ему то, чего оно хочет. А это означает, что я надеюсь вскоре вновь отправить тебе несколько достойных работ.
На самом деле таким, как я, нельзя болеть. Ты прекрасно понимаешь мое отношение к искусству. Чтобы создать нечто настоящее, нужно долго и усердно работать. То, чего я хочу достичь, чертовски сложно, и все же я не думаю, что целюсь слишком высоко. Я хочу создавать рисунки, которые не оставляют людей равнодушными. «Скорбь» – только начало, и, возможно, такие небольшие пейзажи, как «Аллея Меердерфоорт», «Рейсвейкские луга», «Сушка рыбы», тоже. По крайней мере, в них осталась частичка моей души.
При создании как фигур, так и пейзажей я бы хотел выразить не сентиментальную печаль, а подлинное горе.
Короче говоря, я стремлюсь к тому, чтобы о моих работах сказали: «Этот человек чувствует глубоко, этот человек чувствует тонко». Вопреки моей так называемой грубости – ты понимаешь – или даже, возможно, благодаря ей. Сейчас кажется, что с моей стороны рассуждать подобным образом претенциозно, однако именно поэтому я изо всех сил стараюсь преуспеть.
Кто я в глазах многих? Ничтожество, чудак, неприятный человек – некто, у кого нет и не будет положения в обществе, иными словами, ноль без палочки.
Хорошо, предположим, все именно так, поэтому я хотел бы своей работой продемонстрировать, что́ скрывается в сердце у этого чудака, этого ничтожества.
В этом мой дерзновенный замысел, который, несмотря ни на что, основан скорее на любви, чем на злобе, скорее на чувстве умиротворения, чем на страсти.
Хотя я часто пребываю в смятении, внутри меня царят покой, полная гармония и музыка. В беднейших хижинах, в грязнейших уголках я вижу сюжеты картин или рисунков. И мою душу неодолимо влечет к ним. Постепенно все остальное исчезает, и чем чаще это происходит, тем быстрее я замечаю нечто живописное. Искусство требует усердной работы – работы вопреки всему – и непрерывного наблюдения.
Упорство для меня заключается в первую очередь в постоянном труде, но также и в верности своим взглядам, несмотря на чье-либо мнение. Я питаю надежду, брат, что спустя несколько лет и, может быть, даже уже сейчас ты увидишь такие мои работы, которые станут своего рода компенсацией за все твои жертвы.
В последнее время я редко общался с художниками. И от этого мне не стало хуже. Нужно прислушиваться не к речам художников, а к языку природы. Сейчас я лучше, чем полгода назад, понимаю, почему Мауве сказал: «Не говорите со мной о Дюпре, лучше расскажите мне о бровке той канавы или о чем-нибудь подобном». Сказано довольно грубо, но все же совершенно справедливо. Ощущать сами вещи, ощущать то, что реально, важнее, чем чувствовать картины, – по крайней мере, более плодотворно и живительно.
Из-за того что теперь я так глубоко и всесторонне воспринимаю искусство и саму жизнь, сущностью которой и является искусство, у меня вызывают резкое неприятие и кажутся фальшивыми те, кто просто охотится за ним, как Терстех.
Во многих современных картинах я нахожу своеобразный шарм, который отсутствует в полотнах старых мастеров. Одним из самых возвышенных и благородных примеров искусства для меня были и остаются английские художники, например Миллес, Херкомер и Фрэнк Холл. По поводу того, что отличает современных художников от старых мастеров, я скажу следующее: возможно, нынешние – более глубокие мыслители.
Еще одна серьезная разница видна в настроении, если сравнить, например, «Холодный октябрь» Миллеса и «Беление холстов близ Овервеена» Рёйсдаля, а также «Ирландских эмигрантов» Холла и «Чтение Библии» Рембрандта.
Рембрандт и Рёйсдаль великолепны как в нашем восприятии, так и в восприятии их современников, однако в работах нынешних художников есть то, что вызывает в нас более личный, более задушевный отклик.
То же самое можно сказать о ксилографиях Свайна и о гравюрах старых немецких мастеров.
Таким образом, современные художники совершили ошибку, когда несколько лет назад, поддавшись моде, начали подражать старым мастерам.
Поэтому так справедливы слова папаши Милле: «Il me semble absurde que les hommes veuillent paraître autre chose que ce qu’ils sont»[119]. Казалось бы, избитая истина, но она бесконечно глубока, словно океан, и я полагаю, что ею стоит руководствоваться во всех начинаниях.
Еще сообщаю тебе, что с этого дня я вновь буду регулярно трудиться, – работа должна продолжаться во что бы то ни стало; и хочу добавить, что очень жду писем и желаю тебе спокойной ночи.
До свидания, жму руку.
Если тебя не затруднит, не забудь, пожалуйста, о плотной бумаге энгр, образец прилагается. Тонкая у меня пока в достатке. На плотной энгр я могу писать акварели, но, например, на sans fin[120] они всегда получаются непрозрачными, и это не совсем моя вина.
Ту сегодняшнюю колыбельку я нарисую еще сто раз. С упорством.
250 (219). Тео Ван Гогу. Гаага, воскресенье, 23 июля 1882
Воскресенье, утро
Дорогой Тео,
получил твое письмо, как и приложенные к нему 50 франков. От всего сердца благодарю тебя за это и очень рад, что ты сообщил детали своего приезда.
Не будешь ли ты против, если мы условимся провести вместе все свободное время, которое останется у тебя по завершении твоих здешних дел и визитов, и при этом постараемся обрести то же настроение, как тогда на Рейсвейкской мельнице?