На все эти вопросы заведомо не может быть одного ответа. Было предложено несколько образов «молодой эмигрантской литературы», но лишь одному из них удалось завоевать доминирующее положение, а позднее получить наименование «незамеченного» — именно он окажется в центре нашего внимания. Нас прежде всего интересует та самая «парижская», «монпарнасская» среда («парижская школа», «парижская нота»), которая столь охотно отождествляется с поколением в целом. Это не значит, что место жительства тех или иных литераторов будет считаться критерием принадлежности к «незамеченному поколению». Во-первых, рамки «парижского» сообщества, разумеется, не совпадали с географическим Парижем: в связи с этим сообществом принято упоминать стихи Юрия Иваска или Игоря Чиннова, хотя оба провели 20–30-е годы в странах Балтии. Во-вторых (и в-главных), мы вообще не ставим своей целью разрешить проблему «принадлежности к поколению», тем более — перечислить и изучить всех возможных его представителей. И в «Незамеченном поколении» Варшавского, и в мемуарах других, некогда «молодых» литераторов, и в работах историков русской эмигрантской литературы можно встретить длинные списки имен, призванные очертить предмет разговора, а фактически указывающие на его неисчерпаемость. Мы постараемся не столько расширить, сколько сузить круг героев исследования. В их число вполне сознательно не будут включены многие из тех литераторов, чьи имена принято связывать с образом «молодого» («младшего», «второго», «незамеченного») поколения, даже в его «парижском» варианте: Юрий Мандельштам, Виктор Мамченко, Раиса Блох, Александр Гингер, Анна Присманова. В качестве основных источников нами отобраны публицистические и мемуарные тексты, в которых образ «поколения» декларируется, отстаивается, опровергается, то есть так или иначе выражен достаточно ярко; кроме того, мы рассмотрим собственно литературные произведения, получившие наибольшее количество рецензий, упомянутые в статьях-манифестах, признанные ключевыми, знаковыми для «поколения» или спровоцировавшие дискуссии о «новой эмигрантской литературе». Участвует в подобных дискуссиях и создает для них поводы вполне ограниченный круг литераторов, который преимущественно и попадет на страницы этой книги. При этом нашими героями станут и наиболее «замеченные», «известные», «признанные», «изученные» авторы (к прочно укоренившемуся термину «набоковедение» не так давно добавилось «газдановедение»[9], заявили о себе исследователи Поплавского[10], Довида Кнута[11], Нины Берберовой[12]), и те, кто активно формировал образ «поколения», но традиционным литературоведением должен был бы считаться «вторичным», недостаточно ярким (вдвойне незамеченным) писателем, — скажем, автор «Незамеченного поколения» Владимир Варшавский, Юрий Терапиано, Василий Яновский, Юрий Фельзен, Екатерина Бакунина.
Выбор столь узкого предмета исследования легко мотивировать тем, что интересующий нас «частный случай» отсылает к глобальным сюжетам культурных кризисов и катастроф. В самом деле, это и определения межвоенного десятилетия как времени общеевропейских переломов — социальных, политических, эстетических (от кризиса либеральной системы и формирования тоталитарных режимов до появления «новейшего», «модернистского» романа); и популярные уже во второй половине XX века метафоры «современного», а точнее, «постсовременного» сознания, на первый взгляд удивительно совпадающие с символами эмигрантской идентичности — «культурный шок», «заброшенность», «оставленность», «одиночество и свобода»; и, наконец, ситуация распада социальных институтов, слома норм, побуждающая принять послереволюционную эмиграцию едва ли не за идеальную модель «переходного», «промежуточного» общества и провоцирующая всевозможные параллели между русским Парижем 30-х и новорусской Москвой 90-х. Ключевым во всех случаях будет слово «перелом». «Переломность» («промежуточность», «рубежность») ситуации, в которой оказались русские литераторы-эмигранты (в терминологии Виктора Тернера такую ситуацию следовало бы назвать «пограничной», «лиминальной»), в последнее время все чаще подчеркивается исследователями «молодого поколения первой волны» (включая предложение заменить столь громоздкое определение емкой метафорой «поколение полтора»[13]), а иногда и квалифицируется как уникальный поколенческий опыт[14].
Казалось бы, неуспешность, «незамеченность» такого поколения должна подразумеваться сама собой. Пожалуй, единственная на сегодняшний день развернутая попытка увидеть здесь не аксиому, а исследовательскую проблему была предпринята канадским славистом Леонидом Ливаком. Рассматривая «незамеченность» как особую стратегию, практикуемую несколькими молодыми эмигрантскими писателями, он убедительно очерчивает круг контекстов, которые эту стратегию формируют; с такой точки зрения «незамеченность» — литературная маска, заимствованная у французских современников и адаптированная к языкам, актуальным в эмигрантском литературном сообществе[15]. В этой книге мы тоже постараемся показать, что далеко не достаточно признать «незамеченное поколение» обреченным на неудачу «самой историей». Даже если под персонифицированной историей понимаются вполне конкретные — в самом деле сложные, трагические, — события и обстоятельства. Однако наша задача — обнаружить не столько дискурсивные, сколько нормативные, ценностные, институциональные контексты «незамеченности». В этом смысле термин Варшавского указывает не на безжалостную историю, но и не на дискурсивный фантом, а прежде всего на проблематичность символов социального успеха и неудачи. При таком ракурсе не возникает потребности доказать «масштабность», «уникальность» или «типичность» той ситуации, которую мы исследуем; значимо другое: как в «частной» ситуации, по-своему уникальной и по-своему типичной, создаются и работают механизмы социализации, реализации, успеха, что представляет собой «путь в литературу».
Литература для наших героев — одновременно область невозможного и область должного. «В эмиграции писателей больше, чем можно было бы ожидать»[16], — замечает (кажется, не без иронии) Джон Глэд, автор нескольких книг о русской эмигрантской литературе. Вопрос о том, что такое литература в эмиграции, что означает здесь желание стать «русским писателем», откуда берутся литераторы, которым как будто бы не для чего и не для кого писать, — звучит наивно, однако он может быть задан как вопрос о культурном статусе литературы вообще и национальной литературы в частности. Попытка «войти в историю русской литературы» и одновременно из нее выпасть едва ли не больше говорит о том, чем была и, возможно, осталась русская литература, нежели о ее незамеченном, невидимом, отсутствующем поколении. Василий Яновский, один из тех, кто активно манифестировал собственную принадлежность «молодому», а затем и «незамеченному» поколению, в середине 50-х на страницах нью-йоркской газеты провозгласил: «Самим своим появлением… молодые писатели отрицали все материалистические основы эстетики, не могущей, как уверяют, развиваться из ничего»[17]. Выясняя, как и когда знаки поражения, невостребованности, незамеченности начинают проступать сквозь поколенческие манифесты, мы так или иначе будем сталкиваться с литературой, декларативно сделанной «из ничего». Это и есть конечная цель наших изысканий — ценности, на которые опирается столь шаткий конструкт, а возможно, и ценности, которые вытесняются, не замечаются, не называются, помечаются словом «ничто».
Таким образом, отобрать необходимый для наших задач инструментарий позволят несколько проблемных блоков. Один из них задается проблемой «поколения» как особой формы групповой идентичности, особого режима социализации, особого способа структурировать историю, особой мифологии. Эта проблема — отправная точка нашего исследования, и о ней мы поговорим подробнее, чем об остальных.
Истоки исследовательского взгляда на поколение как на рамку культурной, исторической, социальной, а не онтологической или биологической общности обычно связывают с Дильтеем и его интерпретацией немецкого романтизма, но основы «теории поколений» — довольно разработанной на сегодняшний день области социологических, историко-культурных, антропологических изысканий — закладываются после Первой мировой войны, как раз в актуальные для нас годы. «Поколения» вызывают интерес во Франции — в 1920-м вышел пространный труд последователя дюркгеймовских традиций Франсуа Мантре[18]; в Испании — немногим позднее Мантре свой вариант «метода поколений в истории» предложил Ортега-и-Гассет[19]; наконец, в Германии публикуется очерк Карла Мангейма[20], наметивший отправные точки современных социологических подходов к «проблеме поколений». В те же годы понятие поколения обсуждается и в России, в кругу теоретиков ОПОЯЗа: инструментальные возможности поколенческой терминологии живо интересуют Эйхенбаума, Шкловского и вызывают иронию Тынянова[21].
Эта волна внимания к понятию поколения прежде всего лишает его прозрачности. «Поколение» перестает казаться удобным измерительным прибором, привязанным к определенной системе дат, обладающим отчетливыми границами и однородной структурой. В этом смысле Февр призывает вообще «отбросить» риторику «поколений»[22], наиболее радикально выражая общие сомнения исследователей школы «Анналов» в инструментальной надежности поколенческих конструкций. Предпочитая проблематизировать эту тему, Ортега уточняет, что принадлежность к поколению определяется не только совпадением возраста, «места в историческом времени», но и «места в пространстве», причем возраст должен вычисляться не «математически», а именно «исторически»