Искусство отсутствовать: Незамеченное поколение русской литературы — страница 6 из 41

<…> Какие бы разногласия о сути русской культуры и ее традициях не возникали среди эмигрантов, они преодолевались ради молодого поколения, которому, как они считали, предстоит в будущем создать новую свободную Россию»[81].

Хотя признать «русское зарубежье» законсервированным сообществом соглашаются далеко не все исследователи, образ сообщества изолированного практически не вызывает разногласий. Уже самые первые описания русских эмигрантов строятся вокруг их закрытости и нежелания ассимилироваться в новой среде[82]. Это мнение по сей день явно преобладает. В одном из относительно недавних исследований «русская эмиграция» определяется как «община закрытого типа»[83]. Редкие попытки доказать обратное, как правило, ограничиваются перечислением тех или иных событий «межкультурного взаимодействия» и даже одной лишь констатацией «культурных связей»[84].

В своей работе мы будем исходить из посылки, что в некоторых измерениях социальной реальности «эмиграция» как общность, безусловно, существовала — этот целостный образ не только лежал в основе нереализованной идеи «зарубежного государства», но и во многом определял идеологию возникающих в эмиграции институтов, активно поддерживался прессой, а значит, с большой вероятностью становился частью повседневной мифологии. Именно в этом смысле мы будем говорить об «эмигрантском сообществе», избегая, впрочем, всевозможных метафор «второй России». Очевидно, что образ эмигрантского сообщества выстраивался в первую очередь по отношению к образу родины и претерпевал постоянные трансформации, коль скоро Советская Россия оставалась для эмигрантов непредсказуемым «черным ящиком». Имея это в виду, мы позволим себе использовать термины «диаспора» и «метрополия». С другой стороны, представляется важным, что этот условный или воображаемый образ эмигрантского сообщества, хотя и транслировался влиятельными инстанциями, не мог быть закреплен окончательно, что он возникал на пересечении разных сообществ, в отсутствие единого структурообразующего центра.

Итак, нам предстоит определить, какое место занимала в этой ситуации «литература»: реорганизованный в эмиграции институт, узкий круг знающих друг друга людей, драматургия отношений между конфликтующими группами, набор определений, приписываемых тексту. Иными словами — как размечалось литературное пространство, скрывающееся за авторитетной риторикой «сохранения России», и каким образом разыгрывался в нем сюжет «смены поколений», появления «молодых эмигрантских литераторов».

Но прежде имеет смысл остановиться на том, как исследуется «русская зарубежная литература» вообще и «молодая литература» в частности — отчасти в продолжение историографической темы, однако наша ближайшая цель — не «историография вопроса». В первой главе речь пойдет о языковых штампах, неотрефлексированных мифах, о проблемах, привлекающих наибольшее внимание литературоведов и историков, о ходовых путях разрешения этих проблем. Подчеркнем — не о «слабых местах» того или иного метода, а об «общих местах», объединяющих различные исследовательские традиции. Таким образом мы предполагаем обнаружить следы тех стратегий, тех способов заявить о себе, которые более полувека назад использовались идеологами «молодого», «второго», «незамеченного» поколения.

ГЛАВА 1Грядущий историк

…Вот представьте себе того грядущего историка, о котором я уже говорил в своей предыдущей статье, вообразите себе ту жадную пытливость, с какой он набросится когда-нибудь на пожелтевшие страницы наших эмигрантских журналов, чтобы уяснить ту горькую жизнь, которой мы дышали в изгнании…

Василий Федоров, «Точки над[85]

Пожелтевшие страницы эмигрантских журналов способны подарить пытливому читателю неповторимые ощущения — время от времени он обнаруживает, что опубликованные более полувека назад тексты обращены непосредственно к нему. «Грядущий историк» — едва ли не самая распространенная адресная инстанция окололитературной публицистики 1930-х и написанных после Второй мировой войны мемуаров.

Фразы, преисполненные надежд на грядущего историка, становятся удачными эпиграфами — так, Елена Чинаева предпосылает своей монографии четверостишье Юрия Терапиано:

Печальную повесть изгнанья,

Быть может, напишут потом,

А мы под дождя дребезжанье

В промокшей земле подождем[86].

Эта риторика легко воспроизводится в послесловиях — так, Вячеслав Костиков в завершение рассказа о «путях и судьбах русской эмиграции» замечает: «Когда-нибудь — и, вероятно, не в очень отдаленном будущем — о русской эмиграции будет написана большая, обстоятельная книга, та самая „золотая книга“ русской эмиграции, о которой мечтал Георгий Адамович. Для этого потребуется труд многих авторов, ибо исчерпать одному этот трагический колодец памяти нет ни возможности, ни сил»[87].

Замысел капитального каталога, исчерпывающей Книги, с одной стороны, и признание неисчерпаемости темы, определение собственного труда как пробного опыта, первого подхода, с другой — характерный способ говорить об эмигрантской литературе.

Между тем первая «большая и обстоятельная» книга на эту тему была написана не «грядущим ученым», а участником литературной жизни послереволюционного эмигрантского сообщества — в 1956 году в Нью-Йорке вышла «Русская литература в изгнании» Глеба Струве. Здесь необходимо сделать еще одну методологическую оговорку, по всей видимости, последнюю. «Незамеченное поколение» Варшавского появляется в том же 1956 году, «Одиночество и свобода» Адамовича — только на год раньше, «Поля Елисейские» Яновского — много позднее, в 1983-м. Понятно, что в данном случае грань между основными источниками и «литературой вопроса» особенно условна. Для нас здесь определяющую роль будет играть не «полнота изложения», не «доказательность», иными словами, не критерии «научного» или «критического» языка (которые сами по себе проблематичны), а модальность высказывания — значимость авторского «я», выясняющего отношения с воссоздаваемым коллективным образом эмигрантской литературы. Под выяснением отношений, конечно, подразумевается не только идентификация с когортой «молодых» или «незамеченных» литераторов, но и противопоставление себя этому коллективному образу — так, статьи и воспоминания, в которых Зинаида Шаховская активно отрицает собственную принадлежность «незамеченному поколению», будут рассматриваться в следующих главах, вместе с основными источниками, в то время как книга Струве, практически лишенная личных местоимений, подчеркнуто дистанцированная от описываемых литературных событий, — вместе с исследованиями «грядущих историков».

Итак, жанр солидного тома Струве обозначен как «Опыт исторического обзора зарубежной литературы». В оглавление вынесены опорные точки рассказываемой истории — ее географические координаты, периоды, поколения и имена — по этим рубрикам и производится инвентаризация литературных событий. Тот же принцип, те же рубрики явно доминируют в последующих монографиях и сборниках. Заглавия этих книг (часто взаимозаменяемые, а нередко дословно совпадающие друг с другом), как правило, не столько обозначают проблему, сколько называют предмет исследования: «Русская литература в эмиграции», «Литература русского зарубежья», «Русское литературное зарубежье», «Литературное зарубежье», «Литературные центры русского зарубежья», «Культурное наследие российской эмиграции», «Культура российского зарубежья». Едва ли не самая распространенная форма, в которой преподносится история «русской литературы в эмиграции», — энциклопедия, справочник[88]. Разумеется, один из обширных энциклопедических словарей был озаглавлен «Золотая книга русской эмиграции»[89]. За последние десять лет в России выходит множество учебных пособий[90], а одно из наиболее объемных изданий по нашей теме — монографию «Литература русского зарубежья» Олега Михайлова — легко принять за учебник, увидев характерные цитаты на форзаце.

И установка на самоочевидность, самодостаточность предмета исследования, и популярные способы трансляции исторического знания — от энциклопедии до учебного пособия — отсылают к определенному типу истории. Это история, не просто создающая, но и присваивающая свой предмет через опись, тотальную каталогизацию одних фактов культуры и упразднение, отсечение других, — история, востребованная в периоды становления национальных государств и возникновения национальных культур, актуальная в XIX веке, существующая прежде всего как инструмент власти. Конечно, наиболее явные попытки присвоения «эмигрантской литературы» связаны с ее «возвращением на Родину», «заполнением белых пятен», то есть с риторикой постсоветского времени; в некоторых случаях такое присвоение приобретает гротескные масштабы: «Сегодня в ожидании рассвета верится, что духовные ценности этой единой литературы помогут России пережить тяжелую пору нравственных сумерек: культа животных наслаждений и вещизма, безудержного стяжательства и сгущения метафизического Зла»[91]. Однако для нас важны особые традиции обращения с «эмигрантской литературой», складывающиеся задолго до того, как она получает статус едва ли не учебной дисциплины. Необходимость удостоверить существование «эмигрантской литературы», написав абсолютно исчерпывающую ее историю, в той или иной степени ощущается практически каждым исследователем, который занимается этой темой. Распространенный прием — перечисление пер