Искусство почти ничего не делать — страница 3 из 37

дение, только если они украдены[6].


Успокоенный этими рассуждениями, я уж было собрался приступить к исполнению первого пункта программы изобретательного американца — «копить драгоценные силы», как тут Тедди, лабрадор баронессы, закатил под гамак мячик, приглашая меня поиграть. Существует лишь одна область, где мне не нужны хитроумные уловки, чтобы приняться за дело, — это игра. Поэтому, тут же спрыгнув на землю, я принялся без устали бросать мячик Тедди (который, кстати сказать, глубоко родственная мне душа еще и потому, что он тоже часами валяется на солнечной террасе, набираясь сил) и веселился, наблюдая, как он, точно опытный спринтер, резко тормозит, чтобы поймать мяч, а из-под его лап во все стороны летят весенние маргаритки.


Старый друг удивляется моему поведению, когда я сначала точно калека ползаю за мячом, а потом беру в руки ракетку и ношусь словно одержимый. Однако только в такие минуты мои старания имеют смысл.

Уильям Хэзлитт


Чуть позже, лежа в горячей ванне, которую я себе приготовил, и напряженно размышляя, я не без горечи осознал, как непросто стало бездельничать в нашем мире, который возвел в культ англо-саксонскую протестантскую жажду деятельности: искупление грехов через труд! В самом деле, я не раз убеждался, как трудно, если не сказать невозможно, моим современникам воспринимать слова «каникулы» и «отдых» буквально: чтобы в этом убедиться, достаточно понаблюдать, как они с самого рассвета очертя голову стараются развлекаться. И эти так называемые развлечения отныне подчинились священному кредо дохода и продуктивности. Но дело обстоит еще хуже: тому, кто пытался улизнуть от подобного деятельного отдыха, приходилось противостоять такой силе общего энтузиазма, что одолеть ее могла лишь уничтожающая пассивность, лишенная гедонистских радостей лени и подпорченная острым чувством вины.


Когда Венсана спрашивали, на отдыхе ли он, он страшно сердился и краснел. «Отдых, — говорил он, — нужен тем, кто работает. А мне-то он зачем?

Я не принадлежу к этому миру, и его обязанности, до которых мне дела нет, вызывают во мне ужас».

Для него ночи и дни были единым целым, которое он распределял по своему усмотрению. Если. ему случалось очутиться на Лазурном Берегу тогда же, когда там бывали те, кто остальное время года работал, это делалось им для разнообразия. К чему противоречить нравам своего времени? Это было бы так же глупо, как и подчиняться им;— без такого нелепого бунта он вполне обойдется.

Он попросту не работал, только и всего, но это не мешало ему тратить много сил на попытки понять, что творится у него внутри, ибо ему всегда казалось, что от других его отделяет невидимое стекло…

…В правильном обществе будущего никто не помешает Венсану «играть» с приятелями, и никому не придет в голову пенять ему на то, что он не работает. В мире, который скоро будет ввергнут в вихрь индустрии развлечений, подобно драгоценному камню будут ценить лишь того, кто не станет ничего делать…

Остальные несчастные растратят силы на удовольствия[7].


По правде сказать, похоже, что уже никто как следует не владеет трудным и изощренным искусством почти ничего не делать. В нас воспитывали благоговейное почтение к чужой воле и непоколебимую веру в благородство тяжких усилий, а потому мы без конца и края ловим себя на чрезмерном усердии. Излишним старанием мы только портили и уничтожали всю прелесть своих лучших начинаний; стремясь к совершенству, мы то и дело сбивались с пути; в пылком порыве мы, сами того не замечая, стирали свою цель в порошок. Мы разучились соизмерять и взвешивать свои поступки с точностью и сдержанностью, установленными ходом вещей[8]. И в итоге неизбежно теряли творческое начало из-за навязчивого страха быть недостаточно продуктивными.

Когда мастер дзен объяснял, что для того, чтобы натянуть тетиву, мало мускульной силы (нужно еще и правильно дышать), но и для того, чтобы поразить цель, не нужно нарочно прицеливаться, его западный ученик озабоченно допытывался: «Как я могу специально этого не хотеть?* На что мастер — следуя чисто дзенской практике устранения надуманных вопросов — говорил, что, к сожалению, не может ответить на этот вопрос, так как никто ему его раньше не задавал.

В теннисе я годами наблюдал, с каким трудом давалось всем нам совмещать механическую точность движения с его красотой, поскольку все мы с младых ногтей были приучены к добровольному самоистязанию, и, хотя это умение не требовало тяжелой работы мышц, а только тщательного внимания и верности исполнения, нам отчаянно нужна была боль, как пробный камень наших заслуг. По правде сказать, простое применение точно направленной силы казалось нам слишком легким.

Уинстон Черчилль как-то сказал, что когда ему нужно сесть на поезд, то он приходит на вокзал ни раньше, ни позже, а точно в нужное время: чтобы дать поезду шанс! Думаю, мы могли бы поступать так же по отношению к общему движению мира, чтобы, как в спорте, дать ему шанс ускользнуть от нашего закоренелого и разрушительного догматизма, от яростного захватнического инстинкта человека, мнящего себя центром Вселенной, от нашей ненасытной прометеевой жажды абсолютной власти над природой и населяющими ее существами.


Однажды Конфуций предложил сидевшим вокруг него ученикам, не стесняясь, рассказать, что бы им захотелось совершить, если бы их оценили по достоинству и они могли бы применить свои таланты в полную силу. Чтобы они чувствовали себя свободно, он даже предложил им на минуту забыть — а для учителя в Китае это значительная уступка — о том, что он их старше. Первый ученик тут же уверенно заявил, что, стань он главой какого-нибудь маленького княжества, пусть даже самого захудалого, он за три года сумел бы навести в нем порядок. Другой, более скромный, чувствовал себя в силах за три года только добиться процветания граждан, а заботу об их нравственной чистоте оставлял мудрейшим. Третий, еще более осторожный, довольствовался бы ролью простого служки при древнем храме во время дипломатических встреч. Наконец, четвертый, Дян, когда очередь дошла до него, тронул напоследок струну цитры, на которой не переставал тихонько наигрывать, и дождался, пока ее звук смолкнет, а дрожание прекратится (по другой версии его рука, замирая, коснулась струн, прозвучали одинокие редкие ноты, и слышалось только затихающее гудение положенной на пол цитры).

Ответ, который он дал, нарушив свое молчание, был совершенно иным:

— На исходе весны, когда весенние одежды будут готовы, я и пять или шесть моих спутников — шесть или семь юношей — купались бы в речке И, наслаждались бы ветром на террасе Танцующих дождей, а после возвратились бы домой с песнями.

И, глубоко вздохнув, учитель ответил:

— Дян, я с тобой!


И если бы было позволено повторяться (а я совершенно не понимаю, почему должен запретить себе это простое и доступное всем удовольствие), я мог бы лишь вновь рассказать, как удивили меня повадки ленивца (зверя), о которых я прочел в географическом журнале, и о чем уже говорил в предыдущей книге.

Не имеем ли мы здесь поучительный тысячелетний пример спокойного безразличия к так называемой обязанности позвоночных постоянно приспосабливаться, и разве не убедились мы по фильмам, где показывают, как он висит на одной ветке или, не спеша, цепляется за другую — не говоря уж о его случайных и еще более скудных перемещениях по земле, — что этот стойкий противник дарвиновской теории (как, в самом деле, объяснить необыкновенную живучесть этого зверя, так мало приспособленного к священной struggle for life?[9]) никогда не расстается со счастливой, блаженной улыбкой? И отнюдь не желая повторять опасный эксперимент по изучению свойств мимикрии, которую предпринял тот американский натуралист, сначала изучавший животное в его естественной среде обитания, а потом погрузившийся в полную неподвижность, что разрушило его семейную жизнь, я не могу не признать, что избрал этого крикуна своим тотемом.

(Разве не называют его чрезвычайно упорным в своей медлительности и безразличии, и не следует ли добавить, что, несмотря на то что с первого взгляда он кажется легкой добычей, редкий хищник отважится напасть на него, потому что при нападении у ленивца срабатывает рефлекс и он вцепляется во врага когтями такой мертвой хваткой, что тот, даже убив добычу, не может от нее избавиться и, в конце концов, отягощенный ношей, умирает сам.)

Да, я не только не мог удержаться от восхищения и благоговения перед этой посмертной боеспособностью, но также и понял, что очевидно существует тревожное (и волнующее) сходство характеров между разными видами ленивцев (людей и животных), потому что я, например, с раннего детства всегда инстинктивно надевал маску безразличия, которая не нравилась моим родителям, учителям и моралистам всех мастей, желавшим навязать мне свои принципы — то есть всем тем, кто пытался заставить меня действовать быстрее, чем мне это свойственно[10], а потом они сами же не могли отделаться от моих навязчивых вопросов, зачем нужно вести себя по-другому, и это всегда спасало меня, так как они теряли не только терпение, но и всякую способность сопротивляться…[11]


Вдобавок я недавно прочел небольшое эссе Денизы Левертов[12] о поэтическом творчестве. В нем говорилось, что поэзия должна рождаться в нас органически, то есть неосознанно, плавно, словно сама собой, и что возникнуть вот так, в счастье и простоте, она могла только тогда, когда мы жаждем и призываем ее долгие дни и часы, особым образом открываясь миру. Не тяжелое и мучительное действо, а скорее длительное и упорное постоянство, сладостная привычка всегда быть готовым воспринимать.