Владимир КруковерИсполнение желаний
Необходимое пояснение редактора
С этой рукописью связано несколько необъяснимых явлений. Я, как главный редактор, обычно не работаю с рукописями, не отобранными предварительно моими подчиненными в соответствии с планами редакции. И, когда я, придя на работу, увидел на столе папку с новой рукописью, то выразил недовольство коллективу. Но все, включая секретаршу, утверждали, что рукопись мне на стол не клали.
Я собрался передать папку кому-нибудь, но чисто механически открыл ее и увидел странную вещь: поверх рукописи лежал договор нашей редакции, подписанный в одностороннем порядке автором. Это меня смутило, так за оформлением договоров следил специальный отдел. Я позвонил, мне сообщили, что с автором по фамилии Ревокур они никогда не работали.
Тогда я просто вынужден был просмотреть договор и обратил внимание на то, что в графе «материальное вознаграждение» стоял прочерк, а в графе «специальные условия» было сказано, что автор отказывается от гонорара в пользу любого Детского дома для сирот.
Тогда я пробежал рукопись, названную на мой взгляд излишне претенциозно. На первый взгляд автор имел некоторое отношение к литературе, владел стилем, но в целом был явным новичком в написании объемных произведений. Книга производила впечатление нескольких разных по стилю и содержанию произведений, собранных в кучу без какой-либо системы. Фантастический элемент, названый автором Космическим Проводником, не являлся оригинальной находкой, прочей же фантастики в долгих и психологически невыдержанных периодах не наблюдалось.
Я отложил рукопись в коробку для авторских работ, подлежащих возврату, но что-то сверлило меня, какая-то мысль, и перед обедом я вновь взял папку в руки. И с первой же страницы понял, что задело мое внимание, — в идеальном печатном тексте не было ни помарок, ни исправлений, ни малейших грамматических ошибок, будто текст неоднократно вычитали отличные корректоры. Для авторской рукописи такое качество явление достаточно редкое.
Я переложил папку с текстом в коробку рабочие документы и решил после обеда просмотреть рукопись внимательней. Но после обеда мне позвонил мой коллега из Украины и спросил, не получал ли я рукопись некого Владимира Верта?
— Да, — удивился я, — а что?
Выяснилось, что он получил точно такую же папку с текстом на украинском языке и что папка оказалась у него на столе таким же таинственным образом вместе с договором его издательства, заполненным по всей форме. И, что он уже звонил главным редакторам в Белоруссию и во Францию — та же картина, только текст на соответствующих языках.
Тогда я вновь заглянул в текст, нашел абзац, где герой произведения обещает разослать свою рукопись в крупнейшие издательства всех цивилизованных государств, перечитал его. Для того, чтоб совершить такой многонациональный и «всегеографический» розыгрыш автор должен был быть очень богатым человеком и нанимать посредников по всему земному шару.
Я вновь перечитал договор. Автор передавал исключительные права на произведение по России именно нашему издательству, не ограничивая ни объемами тиража, ни манерой оформления. Единственным его требованием было не допускать в рукописи никаких редакторских правок. Гонорар ему не требовался. Право на издание романа в других государствах он оставлял за собой.
Я взял папку с собой домой и вечером, отказавшись от КВН по телевизору, долго сидел в своем кабинете, читал, делал выписки. Мелькнувшая мысль о том, что некоторые позиции рассказано могут оказаться не вымыслом, казалась абсурдной. Сделав выписки я включил компьютер, вошел в интернет и начал проверять некоторые события и факты, описанные автором от имени его героя. Информации во всемирной сети было недостаточно; я, естественно, не имел доступа в архивам секретных служб, но некоторые эпизоды нашли документальное подтверждение.
Это, в сущности, ничего не значило. Многие авторы берут за основу документальные факты, уже имевшие место, а на них нанизывают придуманные события в своей собственной интерпретации. И все же я задумался.
Папка пролежала у меня около недели. За это время я выяснил, что подобная рукопись действительно появилась во всех крупных издательствах мира на соответствующих языках.
Я подумал, что мы, порой, публикуем и более слабые произведения, которые все равно находят сбыт и приносят доход. И отдал Первую часть рукопись в набор покетом в мягком переплете, поставив в план минимальный тираж. Вчера мне принесли сигнальный экземпляр. Я подержал его в руках, помялся и счел необходимым написать вот это небольшое предисловие. Сам, честно говоря, не знаю, зачем…
Книга первая«Божественный» БОМЖ
Вместо эпиграфа и вступления
Обычно на месте эпиграфа пишут, что события выдуманы, а за возможное сходство их или героев автор ответственности не несет. Рад бы предварить такую надпись и своему неуклюжему повествованию. Увы! Что было, то было.
Но я не собираюсь убеждать читателя в подлинности фактов. (Хотя, дотошный человек сможет пролистать газеты, журналы и некоторые документы, на которые я ссылаюсь). Допускаю, что существуют и засекреченные свидетельства моих «подвигов», так что книга прольет на них дополнительный свет, только света этого будет недостаточно для секретных сотрудников, имеющих к ним секретный доступ. А попасть к ним в лапы для уточнения я не боюсь, так как Материализатор на запястье правой руки делает меня неуязвимым в любых обстоятельствах. Я, честно говоря, давно уже ничего не боюсь.
Кроме себя самого…
И еще. Благодаря возможностям, мне отпущенным, я свободно владею теорией (и, в какой-то мере, — практикой) литературной деятельности. Для этого мне не надо было учиться в филологическом или литературном институте, штудировать семантику, лингвистику, языкознание и литературоведение. Я получил знания мастера легко и просто, как получает простуженный таблетку аспирина. (Я мог бы, даже, не пользоваться этими знаниями, а просто думать о том, что хочу рассказать, и Проводник изложил бы эти мысли на любом языке и в любом стилистическом варианте). Мог бы и сам применить повествовательную технику лучших публицистов, перемежая ее с выразительностью Шекспира и Пушкина. Мог бы синтезировать лучшее, взятое у лучших и создать нечто оригинальное по форме и содержанию — мировой и бессмертный бестселлер.
Но я не ставлю такой задачи. Во-первых, я не писатель, нет у меня к этому особой тяги и прирожденных способностей. А исполнять роль литературного компьютера скучно и противно. Во-вторых, вся эта книга задумана отчасти как попытка «вслух» перебрать прожитое — пережитое, оценить, проанализировать, и отчасти как своеобразный долг перед людьми. Перед теми, кому я навредил специально и нечаянно; перед теми, кому я навредил, помогая (дико звучит, но благотворительность — не всегда благо); перед теми, кому я помог, пустив их жизнь по другому руслу; перед теми, кому я хотел помочь, но вовремя опомнился, оставив их в обиде и растерянности; перед теми, кого я озадачил, вынудив усомниться в основах жизни; перед теми, кто, возможно, столкнется с тем, с чем столкнулся я; перед теми, кто живет сегодня и кто будет жить завтра. Перед людьми!
Простите за излишний пафос — вы увидите в дальнейшем, что это не гордыня и не способ заинтриговать легковерного читателя, а раскаяние (возможно не вполне искреннее). Но откуда у меня полная искренность, если теперь я — почти ЧЕЛОВЕК, а был — почти Богом?! Я ведь думал, что быть ВСЕМОГУЩИМ, это и значит быть Богом!
Не буду забегать вперед. А книгу построю в обычной полудневниковой манере. Конечно, это — мемуар, но с элементами документальности и с простенькими литературными приемами. Для того чтоб читать было легче. И для того, чтоб книгу могли прочитать люди разного образовательного уровня. (Сперва хотел написать — «интеллектуального», но спохватился: интеллект и эрудиция вещи разные. Мне приходилось встречать академиков с интеллектом трепанга и малограмотных бродяг с великолепным, гибким умом).
Не буду украшать главы эпиграфами, не буду оттачивать сюжет и возиться с изяществом фабулы. Буду писать, как память на душу положит, стараясь ни лицемерить, не приукрашивать себя за счет других. В конце концов, никто меня, как автора этой книги не знает и не узнает, стесняться и бояться нечего, гонорар мне за рукопись не требуется, а в какой форме и с какой обложкой выйдет эта исповедь, мне тоже, честно говоря, наплевать. Я четко знаю, что у любой книги — хорошей или отвратительной — всегда найдутся друзья и враги. Но больше всего будет равнодушных. А тех, кто эту книгу никогда и в руки не возьмет, — тех вообще миллиарды.
Тьфу! Сам не ожидал, что вступление, предисловие это, так затянется! Давайте, я лучше буду перед некоторыми главами вставлять небольшие пояснения.
Все. Хватит болтовни! Начну с того момента, когда после очередного запоя попал я с белой горячкой в психушку…
Желание первое
1
Больше всего на свете Фотограф хотел, чтобы утро никогда не наступало.
Он просыпается в семь и минут десять лежит, пытаясь заснуть снова. Потом, медленно, «по частям», встает, удерживая позывы рвоты, выползает из общежития на улицу и движется по бесконечной дороге в сторону столовой. Он идет и идет, всем ртом всасывая ледяной воздух, перекатывая распухший язык. Пройдя четыреста нескончаемых метров, он открывает визгливую дверь столовой, берет в буфете два стакана яблочного вина по 47 копеек стакан, пирожок и томатный сок. Первый стакан он выпивает прямо у буфетной стойки, не ощущая ни вкуса, ни запаха, второй — за столом, пытаясь закусить кусочком сухого пирожка, густо смазанного горчицей. Потом люто глотает томатный сок. Спустя некоторое время он вновь подходит к буфетчице и заглатывает еще двести грамм кислого яблочного вина. И идет на работу в поселковый Дом быта.
Он поднимается по трескучей лестнице на второй этаж, достает из брюк ключ, а из пиджака — отвертку. Поворачивая ключ, он помогает отверткой язычку замка выскользнуть из защелки, входит в павильон, садится за длинный стол, усыпанный фотографиями, и безучастно смотрит в окно.
В окно видно общежитие, столовая и райком. Эти двухэтажные дома образуют треугольник. В середине треугольника находится автобусная станция. Деревянные одноэтажные дома и домишки аранжируют этот треугольник.
Он сидит, а вино потихоньку проникает в кровь, голова перестает разваливаться от боли, руки обретают чувствительность, перед глазами перестают суетиться оранжево-синие кружки, во рту появляется слюна.
Тогда он закуривает неизменную «Приму», зажигает одну из многочисленных ламп и идет в маленькую комнатку без окон заряжать кассету.
В темноте ему опять становится худо, руки кажутся короткими и морщинистыми, перед глазами выплясывают цветные тени. Он сглатывает сладкий комок, судорожно запихивает пленку в кассету, без уверенности, что запихал ее правильно, и выходит на свет.
Время 8–00.
На пороге павильона появляется директор Дома быта. От него пахнет домашними щами и морозом.
— Вы уже тут, Ревокур? — вежливо здоровается директор.
Фотограф чопорно кивает начальнику и испытывает мучительный позыв аппетита. Ему хочется наваристых домашних щей.
Он вновь садится за стол приема заказов, бездумно перебирает фотографии, смотрит на три здания и домишки вокруг них, закуривает.
Появляется первый клиент. Обычный утренний клиент, которому требуется фотография на документ.
Фотограф устанавливает треногу допотопного аппарата, мучительно моргая сырыми глазами наводит резкость, снимает колпачок, фиксируя выдержку, выписывает квитанцию. Опять уходит в тошнотворную темноту, перезаряжает плоскую кассету, сдерживая головокружение, выходит в салон, пересчитывает наличные деньги.
Денег, как всегда, очень мало — копеек 70.
Он ждет следующего клиента, добавляет к имеющимся еще 65 копеек, быстро запирает павильон и уходит через черный ход. Дорога до столовой кажется ему мгновенной, обратно он идет спокойно, покуривая и выдыхая тучные клубы пара. Заходя в вестибюль он кивает приемщице:
— За сигаретами ходил. Я буду в лаборатории.
Дверь в лабораторию на нижнем этаже открывается без помощи отвертки, но после многократного подергивания. Он зажигает красный фонарь, одним движением зубов срывает с бутылки пластиковый колпачок, залпом выпивает стакан, маскирует бутылку среди бутылок с реактивами.
Становится почти хорошо жить. Особенно приятна мысль о том, что в бутылке еще грамм 300.
Ревокур поднимается в павильон, с удовольствием курит очередную сигарету, ждет клиентов.
Время 9–30. До окончания рабочего дня еще семь с половиной часов.
…Он полз по черному, склизкому дну, придавленный многотонной массой воды, и не мог вздохнуть. Страшно болело сердце и хотелось пить, но он боялся сделать глоток, так как вода под давлением могла ворваться свистящей воронкой и разорвать его жалкое тело. Ее, похоже, вообще нельзя было пить. Это была тяжелая вода свинцового света.
Он полз по валунам, обросшим черными водорослями, и читал большую книгу, написанную иероглифами. Его ужасно радовало, что он понимает смысл этих хитрых значков, но он хотел пить, а пить было нечего, и очень болело сердце.
Звонок будильника вырвал его из кошмара, он, не чувствуя тела, перекатился на спину, слез с необыкновенно высокой кровати, придерживаясь за стол, подобрал с пола одежду, нацепил ее кое-как, посмотрел на воду в графине, остро ощутил страшную сухость в горле и теплый комок тошноты пополз по пищеводу.
Он скорей вышел на улицу, задышал морозом этот приторный комок и бесконечно долго шел до столовой.
Буфетчица еще не пришла, он сел за угловой столик, тупо уставился в клубящуюся вечность.
Буфетчица возникла за стойкой: пухлая, розовая с мороза и злая. Он еще шел к ней по длинной половице, подвешенной над пропастью, а она уже налила стакан яблочного и томатный сок.
Первый стакан прошел через пересохшую гортань, как воздух, без ощущений, даже тягость влаги не почувствовал рот. Второй стакан он унес за столик, долго смотрел на него, борясь с рвотными позывами, потом заглотал, давясь, начал совать в рот кусочек пирожка с горчицей, чтоб ее сладкой горечью остановить тошноту.
Во рту появилась слюна. Он закурил, сказал буфетчице, медленно выговаривая слова:
— Я позже занесу деньги.
До работы он шел медленно, всеми порами иссохшегося тела всасывая жалкий алкоголь девятиградусного яблочного сухого. Поднялся по скрипучей лестнице, поманипулировал отверткой с ключом, плюхнулся за стол, уставился в окно.
Трубы всех домов отчаянно дымили. Там варили горячие домашние щи, пили чай, заваренный с брусничным листом, собирали детей в школу. К входу в общежитие подъехала водовозка, шофер тянул шланг через окно умывальника. У райкома стояла кучка людей, явно приезжих. Снег не искрился, припорошенный сажей из труб.
Преодолевая головокружение фотограф встал, потрогал кассету. На плоской ее поверхности лежала бумажка с надписью: «заряжено».
«Слава Богу», — подумал он, опираясь на стол.
Вино не действовало, он слишком много выпил вчера вечером. Обычно он терял память к концу рабочего дня, а тут не помнил, даже, как наступил обед. Это слабо угнетало его, он привык к провалам кусков жизни. Чуток волновало только, что директор вновь будет читать мораль и угрожать увольнением.
Директор появился на пороге:
— Как самочувствие?
— Зуб, вот, болит, — чуть поклонился Ревокур. — Совсем замучил, всю ночь не спал.
— Сходите к врачу, я понимаю, что ж.
От директора пахло пельменями и новогодней елкой. Мучительно захотелось пельменей.
Сразу после директора появился первый клиент. Старушка желала сфотографировать внучку. Девочка была в белой блузке, на которой ярко выделялся пионерский галстук. Фотограф усадил ее в пол-оборота к фотоаппарату, манипулируя осветителями, убрал контрастные тени, навел резкость, сказал сухо:
— Внимание, снимаю!
Зафиксировал снятием колпачка выдержку, перевернул кассету и повторил снимок.
— Зайдите через двадцать минут, проверю негатив, может переснимать придется.
Бабуся хлопотливо закивала головой, он выключил осветители, ссадил с высокого стула девочку, ошеломленную жарким светом, его рука коснулась маленькой детской титьки, в животе хлынуло по-скотски сладострастное желание, он вспомнил, что уже больше месяца не имел дело с женщинами, но тошнота стерла эротический позыв, и он выписал квитанцию, получил 2–80 за шесть снимков форматом 13х18 и поспешил в столовую.
На улице его перехватил начальник паспортного стола райотдела милиции, тоненький лейтенант со щегольскими усиками.
— Постой. Здорово. Работа есть.
— Какая, к черту, работа?! Голова раскалывается.
— Да я принес…
— О! Что ж молчишь?
Возбужденно переговариваясь, они задергали дверь в лабораторию, ритм рывков совпал, наконец, с поворотом ключа, они ввалились в красную темноту, мигом разлили, выпили, громко глотая.
— Кагор, — шумно вздохнул Ревокур, — хорошо.
— Ничего больше не было, — ответил паспортист, — хотел водки взять.
— В столовой — яблочное.
— Ну его, кислятина.
Они закурили и выпили по второму стакану.
— Ну, что за работа?
Голос фотографа звучал нормально. Он сильно потел, но чувствовал оживление.
— Алкашей отснять на Доску позора. Семь человек.
— Сейчас пойдем. Оплата как?
— По безналичному, но второй пузырь возьмем за срочность.
— Годится.
Они вышли из лаборатории, ужасно довольные друг другом, и фотограф кивнул на милиционера.
— Ушел в отдел, срочная съемка.
Приемщица, старая фискалка, недоверчиво кивнула.
В милиции ему вывели семерых опухших и небритых. Он ставил их по одному к серой стенке вытрезвителя и щелкал по три раза каждого, для верности.
Выдержку на своем «Зените» он не менял, манипулируя диафрагмой: от 4 до 8.
Отсняв алкашей, заглянул к начальнику РОВД, поприветствовал его фамильярно, и пошел в паспортный стол, где лейтенант уже ждал с откупоренным «Кагором». Подошел начальник ГАИ, толсты и добродушный, заперли дверь, достали из сейфа малосольного хариуса, опохмелились.
Все вокруг было доброжелательное и умное, кровь пульсировала стремительно, омывая каждую клетку, но работать не хотелось. Хотелось сидеть с этими умными и доброжелательными товарищами, разговаривать неспешно и интеллектуально, прихлебывать из стаканов густой и сладкий «Кагор», закусывая его очаровательным хариусом.
Пересиливая себя фотограф встал, распрощался и ушел, отчаянно дымя сигаретой.
Он шел к Дому быта, и разные мысли приходили в его голову. «Странно, — думал он, — от моего общежития до столовой 200 метров. До работы тоже 200 метров. До милиции 200 метров. До больницы и райкома тоже 200 метров. Общежитие — центр мироздания, вернее поселка. Пуп района».
«А я кружусь в треугольнике, — вдруг подумал он, — работа, общежитие, столовая». Или — общежитие, милиция, райком. Или — общежитие, работа, больница. Бермудский треугольник моей нынешней жизни».
Эти мысли вынудили его зайти в столовую и купить бутылку яблочного. В лаборатории, пересиливая себя, он сперва зарядил бачок, а пока пленка проявлялась, поставил в аппарат свежую кассету, и лишь потом, переложив катушку с пленкой в другой бачок с фиксажем, врубил красный фонарь, аккуратно, ножом, снял крышечку с бутылки и медленно, по глотку, выцедил первый стакан.
Сигарета показалась вкусной, дым змеился в красном свете. Он посидел несколько минут, прикрыв глаза, врубил верхний свет, просмотрел пленку.
При диафрагме 5,6 все кадры были отличными, но все три кадра пятого снимка не вышли, вместо них на пленке было какое-то темное пятно с размытыми краями. Он долго всматривался, не понимая причины дефекта, потом сунул пленку в таз с водой, закинул ремешок аппарата на правую руку и пошел, было, к выходу.
— Вы просили на проверку…
— А-а, — он доброжелательно остановился перед старушкой с внучкой, — пойдемте, пойдемте.
В павильоне он долго усаживал пионерку, настраивал свет, общелкал ее «Зенитом» с разных положений, приговаривая смешные прибаутки. Он больше не ощущал в ней маленькой женщины, розовая мордашка вызывала доброе умиление, хотелось сделать отличный портрет, о чем и сообщил бабушке, лучась гостеприимством, что, впрочем, не помешало ему содрать с нее аванс за семирублевый портрет.
— Все будет тип-топ, бабуля, — весело приговаривал он, выписывая квитанцию, — через два дня получите суперпортрет размером с картину.
Проводив бабусю он некоторое время смотрел в окно, вспоминая среди всего этого удачного и хорошего, нечто тревожное, вспомнил, наконец, и пошел в милицию.
— Маэстро, — окликнул он паспортиста, — где там алкаши?
— Отпустили, а что?
— Да вот, один не вышел.
— Какой?
— Да, бес его знает. Пятый.
Паспортист тоже лучился гостеприимством и охотно запер свой кабинет, пошел с фотографом к дежурному, где они выяснили, что пятым был некто без документов и его пока не отпустили.
Дежурный вывел из камеры пятого, который оказался несуразно тощим мужичком лет 30 с абсолютно прозрачными глазами, птичьим носом и белыми тонкими губами.
— Ты кто? — спросил Ревокур, лучась довольством и поигрывая аппаратом.
Тощий молчал, смотрел своими прозрачными глазами, на миг фотографу померещилось, что у него вовсе нет зрачков, а глаза вращаются, как два прозрачных диска. Он потер лоб, поставил мужичка к серой стене, доснял оставшиеся после девочки кадры, штук восемь.
Тут он вспомнил утреннего директора, запах пельменей, страшно захотел есть, и убежал в столовую, пообещав заглянуть после обеда.
В столовой он протиснулся к буфетчице без очереди, отбил пельмени, гуляш, два стакана томатного сока и оладьи со сметаной. Взял два стакана кагора, много хлеба, сигарет. Он всегда много и жирно ел в обед, а заодно набирал курево впрок.
Ел он не торопясь, смакуя каждый глоток и каждый кусок. Когда доедал, уже через силу, оладьи, вдруг, почувствовал на себе взгляд, остро почувствовал, до озноба, резко вскинул голову, но никто на него не смотрел: за соседним столиком доедала гуляш какая-то растрепанная особа, она там была одна, едоки остальных столиков сидели спиной к нему и смотрели строго в свои тарелки.
У Ревокура осталось ощущение прикосновения чьего-то взгляда, чего-то подвижного и прозрачного, было это ощущение похоже на привкус дыма, оно быстро исчезло под теплой эйфорией сытости и опьянения. Расслабленно дыша Фотограф поплыл у выходу, благодушно посматривая по сторонам.
У двери его кто-то толкнул, он поспешно повернул голову, но никого не увидел. Во рту появился горький дымный привкус, он встревожено расширил зрачки, закурил, успокоился и пошел дальше, возвращаясь к прежнему благодушию.
Он пришел на полчаса раньше — все еще обедали — и в тишине лаборатории проявил вторую пленку, помыл ее и посмотрел на свет.
Девочка получилась отлично. Аж руки зачесались поскорее отпечатать портреты на хорошей тисненной бумаге. На месте же пятого алкаша, тщательно переснятого в милиции, были черные пятна с серым ореолом. Все кадры, почти половина пленки, представляли собой эти непонятные пятна.
Во рту опять появился горьковатый привкус желтого дыма, со стены мигнули прозрачные, без зрачков, глаза.
Ревокур сел на табурет, посидел, зажав лоб руками. Ему было плохо.
В дверь постучали, Фотограф вздрогнул.
— Я на минуту, — директор вкатился резвым колобком. — Паспортист приходил, торопил со снимками, у них комиссия ожидается из области, агитационные доски не оформлены.
— Через час начну печатать, — Фотограф с трудом поднял голову, говорил, будто цедил сквозь зубы. — Пленка еще не высохла.
— Вы опять поддали? — директор подошел к столу, участливо заглянул в лицо. В прошлом директор пил тяжелыми запоями, выпивал и сейчас, но очень редко, и уже три года не имел ни одного запоя. — Надо взять себя в руки, я-то ничего, а люди, они, знаете ли…
— Благодарю! — Фотограф резко встал, Он выглядел значительно трезвее, чем это было на самом деле, зверская тоска поднималась к сердцу, он боялся себя в такие моменты.
Директор исчез, на его месте возникло воздушное существо с бантиками.
Красные клочья галстука выбивались из пальтишка.
— Бабушка прислала спросить, как я получилась?
Глазенки светились любопытством. Девчонка была довольно фигуристая для своих 12–13 лет. В Фотографе опять шевельнулось извращенное желание, подогретое сладким вином, жирной сытостью и усталым безразличием к будущему.
— Заходи, снимай пальтишко. Сейчас будем печатать, сама посмотришь. Видела когда-нибудь, как фотки печатают?
Девочка вспыхнула смущением деревенской дикарки, живо выскользнула из пальтишка, прошла к столу, переступая крепкими ножками в розовых колготках. Фотограф будто невзначай провел по ее грудкам тыльной стороной руки, закусил губу и закурил поспешно. В дверь стукнули.
— Открыто! — сказал Ревокур, раздраженно.
— Ты не занят? — паспортист был пунцовый и подвижный, как ртуть. — Я был у шефа твоего, договорились, что все заказы потом, после нашего. А это, что за красавица?
Приход паспортиста развеял злые чары. Перед Фотографом опять стоял ребенок, существо светлое, радостное и бесполое, как он всегда воспринимал детей.
— Ну, что же ты?! — паспортист усиленно подмигивал, даже щека перекосилась.
— А-а. Сейчас.
Фотограф включил красный свет, погасил верхний, провел девочку за руку к увеличителю со старой пленкой:
— Вот, посмотри пока, а я сейчас.
Он отошел подальше от фонаря в темноту, содрал пробку и разлил.
Оба крякнули.
— Ну, давай. Допивай сам, а я побежал, — заторопился паспортист. — Только к завтра обязательно отпечатай, к утру, а то после обеда комиссию ждем.
Фотограф закрючил за ним дверь, вставил в увеличитель пленку.
Щелк, щелк…
Шесть четких небритых рях плавали в закрепителе в нужном размере 13х18. В ухо дышал любопытный мышонок, ее волосики щекотали ему шею.
— Интересно?
В темноте усиленно закивали. Он улыбнулся. И в этот момент, как часто бывало с ним в такие моменты, горечь хлынула к сердцу. Он скользнул к бутылке, глотнул прямо из горлышка, закурил.
Состояние просветления стало сменяться пьяной одурью.
— Ну, теперь начнем тебя печатать, высохла уже, — сказал он нарочито весело, но хрипло.
Пленка была еще сыроватая, но он вставил ее в рамку. В луче света появилось черное пятно с серым ореолом. Холодок шевельнул корни волос на голове.
Он протянул пленку, остановил в кадре лицо девочки, механически сделал отпечаток, не слыша ее радостного писка.
Так же механически он сделал еще пять отпечатков, потом развернул увеличитель на пол и отпечатал большой портрет.
Покачал ванночку с закрепителем, погладил девочку по пушистой головке, отошел к бутылке, допил. Страх прошел, осталось неясное томление.
Он врубил верхний свет, переложил часть снимков в таз с водой. Девочка совала лапки в закрепитель, радовалась своему увеличенному изображению.
— Ну, пойдем, малыш, — сказал Ревокур устало, — пускай моются, завтра заберешь.
Уже выйдя из Дома быта, он, вдруг, что-то вспомнил, резко вернулся, тщательно зарядил аппарат и пошел в отдел.
— Где этот бич? — спросил он дежурного. — Надо бы переснять, никак не получается.
Дежурный смотрел на него и молчал. До Фотографа не сразу дошло, что смотрит он испуганно. Потом дежурный сказал, что начальник просил зайти.
Начальник РОВД был краток и категоричен. Требовался фотопортрет того тощего, с прозрачными глазами, того, без имени. Он, оказывается, убежал, да еще так, что никто не может понять — как. Дверь закрыта, замок снаружи висит, в камере все, как было, а задержанного нет.
Фотограф смотрел в подвижный рот начальника и чувствовал себя все хуже и хуже. Перед глазами маячило черное пятно с серым ореолом. Сквозь это пятно мерцали прозрачные глаза без зрачков. Глаза были похожи на кружочки из тонкой слюды, они вращались, это горизонтальное вращение прозрачных плоскостей не было заметно, но ощущалось каким-то шестым чувством.
— Вы не слушаете? Это же очень важно…
— Чушь, — Ревокур встал, стряхивая наваждение. — Не так уж это и важно. Изображаете тут из себя сыщиков. В поселке от силы сто домов, один автобус утром, а остальные — попутки. Куда ему бежать? От кого? В тайгу? Зимой, раздетому? Фотку вам, рад бы — но нет. Не получился ваш бомж.
Все это он выпалил одним духом, совершенно удивив начальника, да и сам удивился своему гневу.
Из милиции он пошел в лабораторию, так как там оставалась утренняя бутылка, но передумал ее допивать, вынул снимки из воды, подвесил прищепками к веревкам сушиться, и зашел в павильон.
Было 17 часов, вечер уже брал свое, но солнце еще не совсем зашло, его закатные лучи сливались с блеском осветителей. В павильоне было жарко.
Горстка посетителей рассосалась минут за 15. Фотограф подсчитал выручку — 11 рублей 20 копеек. На вечер и на утро хватит, а дальше наплевать. Все эти деньги Ревокур искренне считал своими, даже квитанционная книжечка была у него своя личная. А план он делал на заказах от учреждений, которые обычно оплачивались безналичным расчетом.
Фотограф почти протрезвел и с ужасом предчувствовал легкое похмелье. С ужасом, потому что не хотел больше пить, но пить был должен. Для того, что бы двигаться, работать, кушать, дышать, жить.
Где-то за окнами промаячил совершенно пьяный паспортист, заходящее солнце облизывало золотом его тонкую фигуру.
Заходил директор, интересовался планом, ушел удивленный неожиданной трезвостью, удовлетворенный копией платежки из милиции, покрывавшей дневной план.
Приходила, вернее — прибегала, девочка. Без парадной блузки, в лыжном стареньком костюмчике, она была похожа на мальчишку.
Фотограф вспомнил то, что всегда не любил вспоминать: своего сына, живущего в чужой семье. И дочь вспомнил, дочь от другой женщины, которую он видел только на любительской фотографии, очень на него похожую девчонку вот такого же возраста, как эта пионерка.
Ему было худо, но особенно худо становилось, когда в жарком пламени всех ламп и вечернего солнца всплывали круглые плоские глаза без зрачков и дна.
Он вырубил весь свет, запер павильон и пошел, не зная еще — куда пойти.
Дойдя до столовой, он сказал, как выругался:
— Бермудский треугольник, мать его!
Парочка алкашей у входа вздрогнула, покосилась на него. Один узнал, спросил заискивающе:
— Займи полтинник, а?
Солнце окончательно зашло, липкий ветер усилил мороз, по земле начинала свои круги сибирская поземка.
Фотограф проснулся в четыре утра. Его так трясло, что путь от койки до стола показался бесконечным. Горлышко графина выбило дробь на зубах, вода пролилась в вырез рубахи.
В окно пробивался качающийся свет фонаря со столба напротив. Ревокур вернулся к кровати, опал на нее, как сырое тесто, попытался вспомнить вчерашнее. После того как он врезал у столовой с ханыгами бутылку белой, все пошло кругами.
Захотелось курить. Подвывая, трясясь, Фотограф добрел до вешалки, пошарил в кармане пальто сигареты. Что-то звякнуло. Недопитая, почти полная бутылка подмигивала из нагрудного кармана. Он взял ее бережно, обеими руками. Такого счастья он давно не испытывал. Он думал, что до утра ему придется несколько часов мучаться, дрожать, скулить и блевать. Святая жидкость в бутылке открывала перед ним мгновенное спокойствие.
Он налил в один стакан вино, в другой — воду из графина, выпил, давясь, и сразу запил водой.
Курить захотелось еще сильней. Он ходил по комнате кругами, постанывал сквозь зубы, его по-прежнему колотило, а вино стремилось назад.
Он налил еще полстакана, выпил, запил водой, трудно удерживая рвоту. Дико хотелось курить.
Он снова обшарил карманы. Было в них два рубля с мелочью, что его обрадовало, так как приближалось утро, была отвертка с ключами, расческа. Были, неизвестно откуда взявшиеся, женские часы, был хвост сушеной рыбы и прочая труха. Сигарет не было.
Вино начало действовать — мерзкая тряска прекратилась. Он допил оставшееся уже без воды, почти без тошноты, пожевал сушеный хвост, выплюнул.
Часы показывали 4–30. Фонарь мотал по комнате серые тени, он, наверное, взвизгивал на ветру в такт своему качанию, но в комнате этого слышно не было.
Фотограф решил одеться и обнаружил, что он, в сущности, одет, только пиджак валялся на полу, да башмаки с носками. Он вышел в коридор, прошел к угловой комнате, которая выполняла в этом общежитии функции гостиничной, для временных приезжих.
У двери он постоял, прислушиваясь. В комнате горел свет, слышались шаги.
То, что постоялец не спал, обрадовало горемыку. Он тихонечко постучал, дверь сразу открылась и на него пахнуло сказочным ароматом кофе и хорошего табака.
— А, маэстро Фотограф, — фантастически элегантный господин сделал царственный жест, — прошу, прошу.
Господин, назвать его по другому язык не поворачивался, был одет в серебристый, непонятного покроя костюм, по которому переливались, как живые, черные сполохи. Совершенно лысый череп не уродовал его, а, скорей, придавал некую элегантность узкому лицу с птичьим носом и совершенно прозрачными глазами.
Ревокур безвольно вошел, чисто механически принял из рук загадочного господина пузатую чашку с кофе, сделал глоток, отметив, что кофе не просто превосходен, но и с коньяком, сел в кресло и закурил, наконец.
— Ничего, что я без спроса? — кивнул он на пачку сигарет, приподнял голову и столкнулся взглядом с незнакомцем. Сразу же встал, аккуратно поставил чашку на стол и молча вышел в темноту холодного коридора.
Он шел по этому коридору к своей, насквозь опостылевшей комнате, и знал, что может еще вернуться.
Но не вернулся.
В комнате он докурил шикарную сигарету с двойным фильтром, лег ничком на кровать и уснул мгновенно. Проснулся от противного скрипа будильника, побрел в столовую, где выпил две бутылки сухого яблочного. Он пил стакан за стаканом и мрачно жевал кусочек хлеба с горчицей.
В этот день была суббота, Дом быта не работал, но он попросил сторожа открыть, прошел в лабораторию, взял аппарат, зарядил кассету и пошел по домам.
Через час, отщелкав обе пленки, он располагал 18 рублями, на которые купил две бутылки белого, бутылку 0,8 кагора и каких-то конфет.
Он занес все это в свою общежитскую келью, выпил стакан водки, побродил по комнате, выпил еще стакан водки, разделся до трусов и лег спать.
Проснулся уже под вечер, выпил с конфетами два стакана водки и опять нырнул в кровать.
Где-то за полночь ему приснился удивительный сон.
Он шел по полю, нарисованному на картоне, Тут и там стояли игрушечные домики из папье-маше. В каждом домике сидел маленький человечек. На домиках были вывески:
«Дом, где говорят только правду», «Дом, где говорят только неправду», Дом, где только едят», «Дом, где только смеются», «Дом, где только читают стихи».
У этого домика он остановился. В окошечке сидел розовый человечек, он был совершенно неподвижен, только щеки вздувались и опадали. Слышались стихи:
Я забыл, как имя твое, вечность.
Я забыл, как выдумать стихи.
Я забыл простую человечность,
В глубине бушующих стихий.
Я забыл, как делают погоду,
Я забыл, как делают детей,
Я стремлюсь к дурацкому народу
С комплексом ужаснейших идей.
Я забыл про вещую надежду,
Я забыл про вещую любовь…
Стихи ему не понравились. Он отошел к другому домику, где такой же неподвижный, розовый человечек жевал с бешеной скоростью разнообразные продукты. В его крошечном рту исчезали огромные сосиски, головки сыра, жареные куры, бутерброды… Все это человечек запивал соками из красивых бутылок с иностранными надписями.
У следующего домика человечек бил себя ватной авторучкой в грудь и восклицал:
— Я говорю только правду! Я склонен говорить только правду! Я хочу говорить правду! Я жажду правды! Правда — моя сущность! Я правдив своей правдой!
Фотограф шагнул, было, дальше и почувствовал, что падает в пустоту. Это было долгое, тошнотворное падение. Перед глазами что-то мелькало, вспучивалось, потом падение замедлилось, он увидел себя, лежащим на черной постели под белым балдахином.
— Что прикажите, маэстро? — склонился над ним какой-то Шут гороховый.
У Шута горохового были прозрачные глаза без зрачков, пахло от него хорошими сигаретами, которые Фотограф, никогда не курил, и черным кофе с коньяком.
— Виски, — сказал Фотограф, — с маринадом. И халву арахисовую с томатной пассировкой.
Все заколыхалось, Шут исчез, Ревокур вскочил и обнаружил себя на собственной кровати в постылой комнате общежития.
Было четыре утра.
Чувствовал он себя удивительно бодро. Но еще удивительней был тот факт, что он почти не испытывал угнетающего похмелья. Но выпить он бы не отказался.
Он весело заправил кровать, налил грамм сто, выпил, закусил какой-то гадостью, потер небритую щеку.
«Кажется, я вырвался из запоя? — со страхом и надеждой думал он. — А что, отоспался, поел… Еще воскресенье впереди. Как было бы здорово! Ведь я третий месяц не просыхаю».
Ему ужасно захотелось вымыться в парной бане, постричься, побриться, переодеться во все чистое. Но было слишком рано, он стеснялся, даже, пройти по коридору к умывальнику и греметь там.
Налил еще грамм 50, выпил, наслаждаясь обволакивающей теплотой в теле.
Жить стало хорошо.
Он включил плитку, вскипятил чай, достал сахар. Хотелось горячего, густого чая, очень сладкого и много.
На улице серело. Он подумал о том, что в воскресенье надо подробнейшим образом выяснить, что за человек преследовал его все это время, скорее, даже, не человек, а образ человека. Все эти неудачные снимки были нелогичными, он допускал, что все это — пьяный бред. Но, кто тогда остановился в гостиничной комнате общежития? Там ли он сейчас?
Он собрался, было, сразу это выяснить, но захотел сперва привести в порядок внешний вид. Вместе с исчезновением похмелья, явились привычные социальные стереотипы. Он остро ощущал свое грязное тело, мятую одежду, всю свою неприбранность, опухлость.
Чайник вскипел, он заварил чай в кружке, достал из груды книг в углу «Антологию фантастики», с наслаждением выпил три стакана густого и сладкого напитка, поглядывая в книжку, лег, с головой закутался в одеяло и заснул так сладко, как спал только в детстве.
Проснулся он от того, что кто-то стянул с него одеяло. Было уже светло, часы показывали 9 с минутами. Он, было, забеспокоился, что опоздал на работу, потом вспомнил, что сегодня воскресенье.
Кто-то потряс его за плечо, он обернулся и увидел небольшого Черта. Черт был покрыт зеленоватым пушком, имел маленькие рожки, симпатичные коричневые глазки на круглой рожице. Ростом он доставал Фотографу только до пояса и, если бы не был Чертом, то больше походил на симпатичного мальчишку. Пахло от него одуванчиками.
— Эй, давай выпьем? — подмигнул Черт.
— У меня же нету, — ответно улыбнулся Ревокур.
— А ты в столе, в столе посмотри.
Фотограф открыл ящик стола и с удивлением обнаружил там непочатую бутылку водки. Пить ему не хотелось, похмелья он не ощущал совсем, как не ощущал страха или удивления, но он разлил по стаканам, придвинул графин с водой и спросил:
— Ты запиваешь?
Черт взял стакан в руки, уклоняясь от ответа, подержал его, пока Фотограф пил, поставил на стол не тронутым.
— А ты, что же? — отдуваясь спросил Фотограф.
— Я не хочу, давай ты.
Второй стакан Ревокур выпил с трудом, запил водой.
— Ну, одевайся быстрей, собирай чемодан, — сказал Черт.
Фотограф быстро собрал немногочисленное имущество.
— Деньги пойдем, займем у директора, — строго сказал Черт.
Пока они шли к директору, Фотограф вертел головой, удивляясь тому, что на его товарища прохожие не обращают внимания. Черт легко переступал копытцами, в снегу от них оставались овальные ямки.
Директор одолжил деньги безропотно, даже с какой-то угодливостью. Ревокур воспринял это естественно. Он вообще перестал удивляться, ведомый мощной энергией Черта. Единственное, что слегка смущало Фотографа, — попытка вспомнить: просыпался он в четыре утра или не просыпался?
Он и сейчас чувствовал себя свежим, не испытывал никакого похмелья. А те два утренних стакана не ощущались вовсе, будто их не было.
Все эти мысли покрутились и исчезли. Они уже подошли к аэропорту, Черт за руку протащил Фотографа сквозь очередь к окошку кассы, им сразу дали билеты, предупредили, что посадка уже идет, и никто из пассажиров не роптал.
В самолете Черт пробрался к окошку, пододвинулся и они сели вместе на одно место. Черт был теплый, пахло от него одуванчиками и немного — собакой. Ревокур погладил его по шелковистой спинке, то повернул круглую рожицу и потерся подбородком о плечо.
Прилетели они довольно быстро. Фотограф давно не был в городе и почувствовал себя на галдящей площади неуютно. Черт дернул его за руку.
— Купи пирожков, — сказал он.
Фотограф купил кулек пирожков, отдал Черту. Тот разломил пирожок и сообщил:
— С мясом. Нельзя с мясом — выброси.
Они выбросили кулек в урну и сели в такси.
Ревокур залез на заднее сидение первым, пододвинулся, впуская Черта.
У стеклянного павильона кафе Черт попросил остановиться, но водитель продолжал ехать.
— Ты что, не слышишь? — рассердился Фотограф. — Ну-ка, сдай назад.
Шофер послушно развернулся и подъехал к дверям кафе.
— Не плати ему, — шепнул Черт.
— Плохо ехал, — сказал Фотограф. — Платы не будет.
Шофер послушно закивал и уехал. Они вошли в кафе, прошли сквозь притихшую очередь, взяли два стакана какого-то вина. Черт опять отдал свою долю Фотографу, тот послушно выпил, они пошли к выходу, но кто-то окликнул их, показывая на забытый чемодан.
В этот момент наступило некое затмение, будто Ревокур потерял сознание. Очнулся он уже в больнице, переодетый в пижаму он шел к кровати, а Черта рядом с ним не было.
Он сперва хотел спросить, где Черт, но санитар откинул с кровати одеяло и Фотограф увидел лежащего Черта.
— Ложись скорей, — пододвинулся Черт.
Он лег, накрыл Черта одеялом, натянув его до подбородка, стал осматриваться. В углу сидела кучка больных и о чем-то шепталась, то и дело упоминая его имя.
— Чо они, — толкнул его Черт, — тебя дразнят? Иди, побей их.
Багровая ярость скинула Фотографа с кровати. Он рванулся вперед с ревом, запутался в одеяле, упал. Ему показалось, что ему подставили подножку. Он начал биться, запутываясь еще больше, рыча, как зверь, кусая подбежавших санитаров.
Черт одобрительно подмигивал ему с кровати.
…Выписали Ревокура через 12 дней. Он вышел из больницы тихий, опустошенный, с робкой улыбкой на бледном лице.
Я тогда послонялся по городу, промерз, как свекла на снегу, и затаился на вокзале. Совершенно не представлял себе, что делать. В Еланцы (это такая деревня, где я работал фотографом, она на Байкале, напротив острова Ольхон) возвращаться было бессмысленно, так как никаких особенных вещей там не осталось. Да и денег не было на дорогу. Но, главное, вялость меня окутала стекловатой, безразличие. «Ну и что, — думал я, — ну и побичую, плевать».
Если трезво оценить ситуацию, то ничего страшного не происходило. Я мог официально зайти в ту же милицию, показать справку из больницы, объяснить все и посадили бы меня до деревни доехать, а там бы директор КБО подлечившемуся алкашу помог на первых порах. Возможно и место мое не было занято, да и в общагу пустили бы — с кем не бывает. Но нет, мне казалось, что положение безвыходное, что ни один человек пальцем не шевельнет, чтоб помочь, что менты сразу посадят в кутузку и будут там держать, ну, как бродяг держат месяцами в спецприемнике…
Короче, ничего мне не хотелось и всего я боялся. И людей, и холода, и наступающей ночи — всего! И казалось мне, что главней всего прожить эту ночь, перекантоваться на вокзале, не привлекая ничьего внимания. А завтра будет видно…
(Сейчас я понимаю, что накачали меня всякими седативными и нейролептическими препаратами в психушке, заторможен я был и не способен ни на активные действия, ни на разумные мысли. А тогда я и этого, очевидного, не понимал). Кстати, мыслишка о самоубийстве посетила. Робкая такая, тщедушная. Ей богу, будь чем, чтоб без боли, попробовал бы…
В общем, сижу я себе в зале ожидания. Курить полпачки «примы» осталось, спичек нет, жрать хочется, но тоже как-то вяло, в смысле: было бы — поел, а нет — ни надо. Пить все время хочется, но к питьевому крану возле буфета стараюсь ходить пореже, чтоб ментам не примелькаться. Газетку какую-то подобрал и сижу, будто читаю ее, хотя давно прочитал от корки до корки. Вид у меня не очень бичевской, но на приличного гражданина тоже не тяну: пальтишко осеннее, а на улице сибирская зима, шапчонка драная, штиблеты тоже не по сезону, брюки с бахромой.
Ну, я пальтишко снял и на скамейку сложил. Пиджак у меня приличный и в костюме я не так в глаза бросаюсь. Верхнюю пуговицу рубашки застегнул. Рубашка байковая, в клеточку. Почти новая. Пожалел еще, помню, что галстука нет. В те времена человека с галстуком милиция редко трогала, эту удавку тогда кроме больших начальников носили, в основном, школьные учителя, агрономы, завхозы и кладовщики — люди для железнодорожной милиции неинтересные.
Сижу… Спать хочется, но нельзя. Сержант меж рядов ходит, на пассажиров поглядывает. Какого-то мужичка разбудил, паспорт проверил, билет. Предупредил, что спать в зале ожидания не положено. Почему не объяснил. Еще одного мужичка поднял. Так, документов, видать, у горемыки нет. Заберет? Нет, указал дубинкой на выход, усами менторскими пошевелил. Вот, похромал бедняга на холод. Хорошо, что газета есть. Сижу с важным видом, на часы поглядываю. Часов, правда, нет, но сержант об этом не знает. Так что, задираю рукав левый, взглядываю внимательно на собственное запястье. Какое оно бледное и тощее! На хрена, спрашивается, я так пил. Стоял бы сейчас с фотоаппаратом в светлой и чистой комнате, ждал обеда…
2
Владимир Ревокур сидел на вокзале. Вечерело. Хотелось в туалет, но он терпел, избегая лишний раз выходить на улицу в своем осеннем пальтишке. Во-первых, вокзал находился недалеко от Ангары и с незамерзающей реки ветер дул зябко и влажно. Во-вторых, несезонная одежда могла привлечь внимания сержанта железнодорожной милиции, который часто выходил в зал ожидания, и уже выставил на улицу двух мужиков без билетов на поезд. Паспорт у фотографа был, а билета и быть не могло. Да и в Еланцы, где он временно прописан, поезда не ходили, туда добирались с автовокзала. Идти же на автовокзал было бессмысленно, тот закрывался в одиннадцать вечера, и куда бы он девался ночью в замерзшем городе. Пешком через весь город, включая длиннущий речной мост, он бы не дошел — замерз. Ноги в любом случае отморозил бы, все же минус семнадцать градусов даже для сибиряка в осенних «холодных» ботинках на простой носок температура чрезмерная. Поэтому он терпел и с ненавистью поглядывал в газету, изученную им до последней точки. Он чувствовал, что в ближайшие годы одно название: «Восточно-Сибирская правда» будет вызывать у него стойкое желание сходить в сортир.
Вот, опять этот сержант шарить по рядам. Когда же он, мент паршивый, угомониться? Время уже… да, вон на вокзальных часах… одиннадцать вечера. Часов в 12, наверное, перестанут менты шнырять. Надо еще раз взглянуть на расписание. Хорошо, хоть вставать с места для этого не надо. Так, все правильно, 216 поезд по маршруту Улан-Батор — Москва прибывает в 06–10, стоянка 15 минут. Продажа билетов на проходящие поезда начинается за два часа до прибытия. Отговорка для мусоров есть. И паспорт есть. До шести утра меня не тронут. Ну а потом что-нибудь еще придумаю. А там и смена другая. Впрочем, все равно придется на день слинять с вокзала. Сяду в трамвай, там можно без билета. Магазины откроются, можно будет заходить, греться. Может денег добуду? Тьфу, как писать хочется. Ладно, пойду. Вот скажу соседу, чтоб за вещами посмотрел и сбегаю без пальто. В костюме у меня вид более лояльный.
Ревокур повернулся к соседу справа, толстущему буряту с двумя огромными баулами:
— Посмотри за барахлишком моим, я в туалет.
Бурят величественно кивнул плоским носом.
Бывший фотограф вышел с вокзала, добежал до дощатого туалета, освещенного чахлой лампочкой, оправился и затрусил обратно, в потную теплоту вокзала. При входе углядел жирный бычок, подобрал его и озаботился спичками. Спички нашлись у ближайшего пассажира. Ревокур вышел на улицу, прикурил, жадно затянулся. Бычок был влажный, затягиваться приходилось с натугой. Терпкий дым немного успокоил. Вообще, состояние было странное. С одной стороны вялость, безразличие, сонливость. С другой — тревога, дискомфорт, страх. Все вместе формулировалось словом обреченность.
Он докурил сигарету до губ, втоптал ее в снег и уже собрался обратно, когда увидел чуть в стороне от входа в грязном снегу золотистую змейку. Сердце дало перебой, к горлу подступил теплый ком, а в желудке невесомо задрожала ледяная труха.
Владимир замерз, но продолжал стоять в туалете, пытаясь понять смысл подобранной вещи. Она напоминала тонкий золотой браслет, но, когда он ее подобрал, рука сразу почувствовала, что это не металл. Легкая, как пластик, но и не пластик. К тому же, пока он шел до туалета, вещичка потеряла золотой оттенок и теперь выглядела совершенно черной. Он бы выбросил эту безделушку, тем более, что на концах не было застежек и одеть ее на руку, как украшение он не мог. Но что-то удерживало его.
Мороз окончательно пробрал тощее тело Ревокура, он бегом заскочил в зал ожидания, оказался, вдруг, рядом с сержантом, растерялся, но находчиво прошел рядом, сказав:
— Мороз, а!
Сержант окинул его цепким взглядом, мгновенно высчитав и социальный статус, и отсутствие билета, и трезвость, и болезненность. И решил до утра не трогать. Он выпроваживал в уличную зиму только тех, кто потенциально угрожал порядку в зале ожидания. Запущенных бичей, склонных к мелким кражам, майданщиков — потенциальных охотников за чужими чемоданами, поддавших, которые могли затеять скандал. Потрепанный, но явно интеллигентный и трезвый мужчина с болезненным лицом не входил в категорию риска. А сержант не был садистом. Он был простым сибирским мужиком, несущим службу в линейном отделе милиции с добросовестностью сибирского мужика и без дотошной придирчивости к людям, которыми отличались городские неудачники, поступившие в МВД для удовлетворения тщеславия.
Ревокур всего этого, естественно, не знал. Он был уверен, что его чистенький вид не вызвал у мента подозрений и что теперь, по крайней мере до утра, он может сидеть спокойно. Он вообще плохо разбирался в людях, так как был почти всю свою жизнь поглощен собственными проблемами и собственными неприятностями. Нет, он вовсе не был эгоистом или там самовлюбленным негодяем. Скорее, Ревокур относился к распространенному типу интеллигентный неудачников, обвиняющих в неудачах окружающий мир. Он, естественно, догадывался, что причина неудач в нем, но не умел пока определить эту причину дифференцировано и четко. Некая инфантильность сознания, слабоволие, отсутствие целенаправленности, короче — стандартный комплекс неполноценности отпрыска обеспеченных родителей, ушедших из жизни прежде, чем их оболтус крепко встал на собственные ножки. И, как своеобразная компенсация, — склонность к аферам, которые ему часто удавались и за которые он уже два раза отбывал срок. Если бы не склонность к запоям, Ревокур нынче мог бы жить совсем неплохо. В материальном, разумеется, плане.
Сейчас этот великовозрастный оболтус сидел в кресле, еще постукивая зубами, согревался, успокаивался, будто не в туалет сходил, а одолел подъем на Эльбрус, и щупал в кармане найденную полоску.
Полоска была теплой, теплее его руки. До него разница в температуре дошла не сразу. Он ее сперва ощутил, потом забыл, думая о сержанте, потом вновь вспомнил и, наконец, задумался над парадоксом. Ну не могла вещичка, пролежавшая сколько-то времени на снегу, быть такой теплой. Не играет роли из чего она сделана: из металла неизвестного или из пластика — все чушь. Она должна быть холодной. Или не должна?
Даже это небольшое мозговое усилие утомило Ревокура. Он отбросил мысль об подобранном утиле, повернулся к соседу и спросил стандартно:
— Далеко едешь?
— В Улан-Батор, — с сильным акцентом ответил толстяк.
Значит, он был не бурят, а монгол. Иностранец. Не удастся ли его раскрутить на жратву.
— Бывал в Монголии, — сказал Ревокур, — народ там у вас хороший. Гостеприимный и честный.
Голодный фотограф рассчитывал, что с обсуждения обычая кочевых монголов встречать любого гостя накрытым достарханом и кумысом он плавно перейдет к необходимости позднего ужина, который монгол мог бы взять на себя. Но плосколицый толстяк отреагировал непатриотично.
— Дрянь народ! — сказал он убежденно. — Жадный, грязный. Воровать любят все.
«А если он все же бурят, — растерялся Ревокур, — буряты, наоборот, монгол ненавидят.»
— Ну, где как, — ответил он уклончиво, — меня вот кумысом угощали, бешбармак делали.
— Кумыс у них плохой, мухи в нем плавают, выдержки нет. Жадные потому что. Не успеют поквасить, уже пьют. Мясо гостям жесткое дают, от старого барана. На подарки надеются.
— Да, — согласился Ревокур, — подарки они любят. И мух много.
Он никогда не был в Монголии, но слышал рассказы ребят, гонявших туда скот. Кроме того бывал в Средней Азии, бродил по горам, общался с кочевыми скотоводами. И надеялся, что основные обычаи чабанов не слишком различаются.
Сосед хрюкнул нечто непереводимое и повернулся к Ревокуру всем телом. Жирный загривок не позволял ему ворочать головой отдельно от туловища:
— Жрать хочешь? Так и скажи. Чего вокруг да рядом суетиться? Денег не дам, мало русских денег осталось, а тугрики здесь не обменяешь. Накормить дам. У меня баба чистая, без мух готовит.
Он развязал один из баулов, достал кусок вяленого мяса, лаваш, бутылку с кумысом, лук, чеснок, головку мягкого сыра.
— На ешь. Тарасун пить будешь?
Ревокур вспомнил, что тарасун — это, вроде, самогон на молоке и на всякий случай отказался.
— Тогда пей кумыс. От него душе хорошо. Ешь все. Не съешь — так возьми. Мне не надо, я дома скоро буду.
Непонятный сосед отвернулся и прикрыл глаза. Голодный алкаш посмотрел на него благодарно. Он чуть не расплакался, так отвык от людской доброты. Конечно, сосед приметил, что он тут давно сидит и слюни глотает. Большого ума не надо, чтоб понять. Спасибо тебе, кто б ты не был: бурят ли, монгол.
Ревокур разложил лакомства на правом свободном сидении и приступил к трапезе, стараясь не торопиться и хоть немного прожевывать пищу.
Пока я — старый кушает, я — новый, сегодняшний напишу несколько фраз. Это, вообще-то называется авторским отступлением. И я — нынешний вынужден к ним, отступлениям этим, прибегать, чтоб расписаться. Музыканты перед выступлением разыгрываются, а я отступлениями пользуюсь. Дело в том, что мне процесс этих воспоминаний дается не так уж и легко. Отчасти потому, что избаловал меня Проводник, приучил транслировать мыслеграммы, которые он сразу правил и выдавал типографским текстом. Отчасти из-за того, что тот, вчерашний, я был совсем другим. Настолько другим, что мне сейчас трудно, даже, восстановить мысли и чувства этого человека. Времени, вроде, прошло не так уж много, всего десять лет, но впечатление такое, что миновали века. И мне легче вспомнить себя первоклассником, чем опустившимся алкашем за несколько мгновений до встречи с Проводником. И сама встреча меня пугает, воспоминание о ней тревожно и мучительно. Я сейчас думаю, что не будь я так накачен транквилизаторами, мог бы эту встречу и не пережить — рехнулся бы…
И еще. Только сейчас заметил. Стиль изложения у меня неровный. То я, пытаясь передать состояние себя самого в то время, пользуюсь жаргонизмами, просторечием, то начинаю строить литературные фразы, то пускаюсь в пояснения и психологические экскурсы. А в этих отступлениях разжевываю написанное, будто заранее предвижу безмозглого читателя. Ладно бы, писал нечто выдуманное, прозаическую фантазию!..
Короче, как напишу, так и напишется. Что я, в самом деле, сопли розовые распускаю. Или у меня неожиданно самолюбие графомана прорезалось? Не успел похвастаться, что владею любыми стилями, как уже начал путаться в манере изложения. Сам себе напоминаю шофера, знающего вождение только теоретически.
Хотя… Такой шофер все же быстрей освоится с управлением, чем вовсе незнающий.
Ревокур доел последний кусок лаваша и запил его кумысом. Оставались еще сыр и немного мяса. Он оторвал от газеты четвертушку и аккуратно завернул еду. И сразу начало сильно клонить в сон.
Сон — риск. Владимир попытался имитировать чтение остатков газеты. Увы, областная пресса всего лишь напомнила о необходимости посетить уличный «скворечник».
Сытый фотограф вспомнил о непонятной полоске, поманившей его золотым блеском, достал ее, еще раз подивившись теплоте мертвого вещества. И вновь удивился — полоска была белого цвета.
Он помял ее в руках. Полоска гнулась вдоль и поперек, будто вовсе была лишена упругости. Но, стоило разжать пальцы, принимала старую форму, форму белой полоски с загибающимися концами. Она будто намекала, что была браслетом. Чисто механически, позевывая, Ревокур приложил ее к левому запястью. С едва слышным щелчком полоска обвилась и сошлась краями без малейших следов стыка. Зевать сразу расхотелось. Фотограф четко знал, что никаких защелок, могущих скрепить края, не было. Он попытался подсунуть палец, чтобы снять загадочный браслет. Ничего не получилось. Браслет прилип к руке, будто составлял нечто единое с кожей. При всем при этом никаких неприятных ощущений Ревокур не испытывал. Он, даже, не чувствовал прикосновения ее к телу. Разве что, легкое тепло в запястье. И нельзя сказать, чтоб это тепло было неприятным.
Будто чья та теплая, дружеская, мягкая, но уверенная, рука взяла его, как брал отец при переходе через улицу.
Ревокур не успел толком удивиться, отметив лишь, что цвет загадочного браслета стал телесный, почти не отличимый от цвета кожи руки. Ему некогда было удивляться, потому что, вдруг, наплыли звуки. Они напоминали магнитофонную запись, пущенную с бешеной скоростью. И повизгивание скоростной прокрутки вплелись характерные звучания настройки радиоприемника. Атмосферные помехи, щелканья и всхлипы, дрожание шальных радиоволн, соседние станции, вздыхающие сквозь пелену эфирных шумов.
Скорость уменьшилась, помехи исчезли, четкий шорох несущей частоты смылся и красивый баритон с мягкой артикуляцией произнес:
— Арпентиум пер де сакро из мунутер фо?
Ревокур завертел головой. Сосед слева спал, склонив большое, плоское лицо. Справа тихо лежала на пустой скамье газета, придавленная свертком с остатками пищи. Впереди и сзади сидели сонные пассажиры. Их нечастые голоса слышались бормотанием.
— Кан ю спик инглишь? — сказал баритон.
— Йес, — автоматически ответил Владимир, проявив остатки школьных знаний языка.
— Прошу прощения, — сочно сказал голос, — не сразу подстроился, долгая консервация. Проводник — это наиболее близкое вашему понятию обозначение. Я — твой Проводник. Думаю, официальная форма обращения на «вы» излишня?
— Ты где, — спросил фотограф, с ужасом вспоминая эпизоды недавней белой горячки.
— На твоей руке, — ответил баритон, — я — своеобразный коммутатор, позволяющий тебе пользоваться данными информационного поля Вселенной. Своеобразный космический Проводник, как в компьютере, в программе Windows95. Для того, чтобы общаться со мной, тебе не обязательно пользоваться речевыми звукомодуляциями. Просто думай. Или излагай мыслеобразы прямо в голове, про себя. Ты же умеешь читать про себя.
«Не долечили, сволочи, — подумал Ревокур, успокаиваясь, — с утра смело могу топать обратно в психушку.»
— Это не психоз, — ласково сказал голос у него в сознании, — все вполне реально. Ты подобрал некую пластинку, показавшуюся тебе похожей на браслет. А это — средство связи. Нечто, вроде виртуального шлема. Ты же читал о таких коммуникаторах для общения с компьютером?
«Читал, читал, — подумал Владимир, — и с чертями общался, они тоже разговорчивые.»
— Ладно, — отозвался голос, — я пока замолчу, а ты попробуй успокоиться, проанализируй ситуацию, осмотри еще раз свой браслет на руке, попытайся спросить о чем-нибудь, о чем ты заведомо не знаешь. Твое подсознание, если это галлюциноз, не сможет выдать неизвестную тебе информацию.
«Но убедить в том, что она неизвестная, сможет запросто», — упрямо подумал Ревокур.
Он читал опыты какого-то французского психолога, испытавшего на себе наркотики. Под их действием ему казалось, что его посещают очень значительные мысли, прозрения. И он их записывал. А, когда действие наркотика кончилось, прочитал. «У кошки два глаза! Человек ходит ногами! Днем светло!!» — вот такие «открытия» были запечатлены там.
— Ну, например, обратись к соседу на монгольском языке, — не унимался голос. — Ты же не знаешь ни одного слова на этом языке.
«Спорить с галлюцинацией бессмысленно», — подумал Ревокур, поворачиваясь к соседу.
Он произнес фразу, баритонально прозвучавшую в его сознании, и, хотя сочетание звуков не было знакомым, понял ее смысл. Он спросил не проспит ли сосед поезд, и сосед пробормотал нечто сквозь сон, и звукосочетания опять были неизвестными, а баритон перевел бесстрастно: «Не беспокойся, не просплю».
«Если вы не можете избежать насилия, то расслабьтесь и получайте удовольствие,» — вспомнилось Ревокуру.
— О каком виндусе ты все время говоришь? — спросил он галлюцинацию. Я видел компьютер, такая машина со шкаф размером и с перфолентой…
— О, прошу пардону, — захихикала галлюцинация. — Временное смещение. Через несколько лет появятся небольшие компьютеры. А в вашей стране они распространятся после перестройки. Попробую объяснить на другом уровне знаний. Ты про Винера читал, отца кибернетики? Ты же любишь читать фантастику.
— Читал, — ответил Ревокур, — у Станислава Лема, кажется. Или у Ефремова.
— Ну так вот, я являюсь очень совершенной кибернетической машиной. Такой совершенной, что даже эмоциями обладаю встроенными. Конечно, это с человеческой точки зрения не настоящие чувства, суррогатные. Но в общении помогают, оживляют диалог. Жалко, что некоторые понятия станут тебе известны немного позже. Такие, как виртуальная действительность, матрица вселенной, информационная энтропия. Впрочем, давай я тебе продемонстрирую виртуальность. Кем бы ты хотел себя ощутить? Не бойся, это вроде кино, только ярче. Ты не только глазами и ушами будешь соприкасаться с событиями, а всеми органами чувств. Растворишься в них, станешь соучастником.
— Да, — непонятно сказал Ревокур про себя, стараясь не потревожить пассажиров новой вспышкой болезни, — Черт принимает любые обличия. Об этом я читал. Но, ежели так, то я хотел бы ощутить себя волком. Есть между нами родство, как мне кажется. Только вряд ли сие тебе под силу.
— Почему же, — сказал Проводник, — расслабься…
Зазвучали стихи Мандельштама: «Мне на шею бросается век — волкодав…». Затихли, сменяясь холодным звуком ветра. Ревокур на миг перестал чувствовать свое тело, а потом ощутил его снова. Но это уже было не его тело.
Ревокур подошел к шелестящим на морозном ветру флажкам, понюхал их, тяжело втягивая худые бока. Флажки были обыкновенные, красные. Материя на ветру задубела и пахла не очень противно: человек почти не чувствовался. Он пригнул остроухую морду и пролез под заграждение. Флажок жестко погладил его по заиндевевшей шерсти, он передернулся брезгливо. И рысцой потрусил в лес, в бесконечно знакомое ему пространство.
Лес глухо жужжал, стряхивая лежалые нашлепки снега с синеватых лап. Тропа пахла зайцами и лисой. Все наскучило. Где-то подо льдом билась вода. Он присел около сугроба, приоткрыл седую пасть и завыл жутко и протяжно, сжимая худые бока. Ребра туго обтягивались шкурой, и казалось, что кости постукивают внутри. Он лег, переставая выть, прикрыл тусклые глаза, проскулил что-то по щенячьи. Мягкими иголочками взметалось в снегу дыхание. Мохнатая ветка над головой затряслась укоризненно, стряхнула пухлый налет снега. Тогда он встал и, тяжело ступая, ушел куда-то, не озираясь и не прислушиваясь.
…Его иногда видели у деревень. Он выходил с видом смертника и нехотя, как по обязанности, добывая пищу. Он брал ее на самом краю поселков, брал овцой, птицей, не брезговал молодой дворнягой, если она была одна. Он был очень крупный, крупней раза в два самого рослого пса. Даже милицейская овчарка едва доставала ему до плеча. Но они не видели друг друга.
Он никогда не вступал в драку с собачьей сворой. Он просто брал отбившуюся дворнягу, закидывал за плечо, наскоро порвав глотку, и неторопливо уходил в лес, не обращая внимания на отчаянные крики немногих свидетелей. Он был осторожен, но осторожность была небрежная. Устало небрежная.
Отравленные приманки он не трогал, капканы обходил с ловкостью старого лиса, никогда не пользовался одной тропой дважды. Флажков не боялся. Он, наверное, просто не понимал, как можно бояться безжизненного куска материи. А красный цвет ничего не говорил старому самцу. В глазах давно убитой подруги в минуты нежности светился голубовато-зеленый огонек.
Он ходил один не потому, что не мог сбить стаю. Просто он один остался в этом лесу. А может, и на всей Земле. Последний волк на Земле! И он знал об этом. И жил он иногда по инерции, а иногда потому, что он последний.
В это утро все было необычно. Воздух сырой и крепкий щекотал ноздри, грудь вздымалась, шерсть на затылке щетинилась. Он долго хватал пастью вино весны, а потом завыл призывно и грозно.
И сразу прервал вой. Некого было звать для любви, такой горячей в остывшем за зиму лесу, не с кем было мериться силами за желанную подругу. Он был один. И еще весна. Они были вдвоем. И волк пошел к людям.
Он остановился на краю поселка и увидел овчарку из районной милиции. Крупная, с мясистой широкой грудью и мощным загривком она бегала от вожатого в снег за брошенной палкой, приносила ее, не отдавала сразу, балуясь. Она была немолодая и угрюмая. И высшим счастьем для нее было поиграть с вожатым. Она почувствовала волка раньше человека, обернулась мгновенно, пошла резким наметом, чуть занося задние лапы влево. Сморщенная злобой пасть была ужасна, рык вырвался утробно, глухо.
— Фас! — закричал милиционер, неловко отыскивая пистолет, — фас, Туман.
Повинуясь привычному посылу, Туман почти коснулся лесного пришельца желтоватыми клыками.
Волк стоял легко и просто. Он расправил грудь, грациозно уперся толчковыми лапами в грязный снег. Он не казался больше худым и не гремел больше его скелет под пепельной шкурой. Он был красив, а красота не бывает худой. Он не шевельнулся, ждал. В глазах светилась озорная радость.
Туман прервал движение, растерянно вжался в снег, снова встал, подчиняясь команде. Он стоял вплотную, но не заслонял волка. А тот не двигался с места и улыбался псу. Он сделал шел и Туман снова пал в снег. Волк пошел к человеку.
Пуля тупо ушла в землю, другая. Руки милиционера тряслись, но он был мужественным человеком, стрелял еще и еще. Пуля обожгла шерсть у плеча, но волк не прибавил шагу. Он шел, играя мышцами, а глаза горели совсем по-человечьи.
Мужественный человек заверещал по-заячьи и, как его пес, упал в снег. Тогда волк остановился. Остановился, посмотрел на человека, закрывшего голову руками, на пса поодаль, сделал движение к черной железине пистолета — понюхать, но передумал. Повернулся и пошел в лес, устало, тяжело. Он снова был худым и снова гремел его скелет под пепельной шкурой.
Ревокур шел медленно, очень медленно, и человек успел очнуться, успел притянуть к лицу пистолет, успел выстрелить, не вставая. Он был человек и поэтому он выстрелил. Он был военный человек, а волк шел медленно и шел от него. И поэтому он попал.
Минуту спустя овчарка бросилась и запоздало выполнила команду «фас».
А с востока дул жесткий, холодный ветер, и больше не было весны. До нее было еще два месяца.
3
Я тогда очнулся в совершеннейшем шоке. Столько лет прошло, а не пригасило воспоминание. Такое острое чувство, его в памяти будто огненными буквами вырезало.
Несколько лет спустя произошла эта самая перестройка, появились в России компьютеры, я ими увлекся, хотя при наличии Проводника они мне не нужны были, вроде. Потом и Windows появился, сперва простенький, потом все более совершенный. Но тогда объяснения Проводника казались мне совершеннейшим бредом. А виртуальный эксперимент с волком меня поразил, но не убедил в реальности происходящего. Но события этой ночи продолжались. И становились все более фантастичными.
Мне опять захотелось в туалет и я, оглядев зал и не обнаружив мента, потопал на выход.
Уже оправившись, застегивая ширинку, я почувствовал тревогу еще прежде чем троица подонков заслонила мне выход. В стандартных, модных в те времена полупальто «москвичках» с шалевым воротником, с сигаретами в углах губ. Пальто, естественно, расстегнуты. Они, видно, только подъехали на такси. В ресторан, скорей всего. В единственный городской ресторан, который открывался в четыре утра. И решили позабавится, провести оставшееся до открытия время. И тут, конечно, я — интеллигентная игрушка для битья.
— Эй, фраер, — начал старший, — закурить дай…
Он сказал эту фразу издевательским тоном, по блатному растягивая гласные, и пыхнул сигаретным дымом мне в лицо.
«Предлагаю оптимальным вариант нейтрализации хулиганов, — прозвучал в моем мозгу спокойный голос Проводника. — Для начала передай мне контроль над телом».
«Как?» — спросил я мысленно.
«Просто подумай — разрешаю, мол. И расслабься, чтоб не мешать».
«Ну-у, — неуверенно подумал я, — разрешаю, конечно. Только какой толк?»
Дальше я уже не думал. Я наблюдал. Наблюдал за собственным телом, которое превратилось в некий смерч, смерч неукротимы и, одновременно, гибкий и разумный.
Правая кисть расслабленно мазанула справа налево того, кто спрашивал закурить, по лицу. Резко и хлестко, как мокрая тряпка. Вслед за движением руки тело перетекло вправо, перетекло на пол-оборота и левая рука локтем врезала мужика в кадык. И, почти одновременно, правая нога нашла носком ботинок пах у второго.
Я ждал, когда мое, фантастически ловкое тело добьет третьего, но он остановилось, приняло небрежную позу и спросило:
— Дай закурить, что ли, сявка?!
И третий, еще не осознав до конца происходящее, но уже испугавшись, полез в карман, глядя на падающего первого дружка и сгибающегося со стоном — второго, достал пачку «Родопи» и протянул мне.
Мое тело развязно взяло пачку, сунуло ее в карман и почувствовало, что контроль над ним таинственного Проводника прекратился.
Будь я чуть покрепче, нервишки бы мне подлечить, я бы и сам смог проимпровизировать дальше, укрепить победную ситуацию. А я, как сопливый щенок, спросил Проводника:
«А что дальше?»
И он с каким-то скрытым, явно машинным юмором, ответил:
«Из этого положения есть несколько десятков выходов. Предлагаю два разновероятных. Первый — гордо удалиться, никак не комментируя. Второй — развить успех и выставить блатных на деньги и завтрак в ресторане».
Идея мне понравилась. Тем более, что жаргоном я владел, а пустить в глаза тумана после двух ходок в северные лагеря мог почище любого вора в законе. Но есть не хотелось, пить — тем более. Да и в ресторан что-то не тянуло. Хотелось забиться в какой-нибудь теплый угол и отлежаться. Поэтому я ограничился тем, что забрал у главаря, который все еще хрипел на стылом полу туалета, кошелек, грозно посмотрел на совершенно деморализованного второго, зажимающего причинное место, полностью проигнорировал третьего, подобрал чью-то ондатровую шапку и пошел к остановке такси, просматривая содержимое кошелька. И радуясь тому, что содержимое достаточно увесистое.
— В гостиницу, — сказал я таксисту, залезая в уютное тепло «волги» и с наслаждением закуривая сигарету с фильтром.
Это сейчас можно в гостиницу приехать в любое время и тебе там будут рады. В советское время попасть в гостиницу, если номер не забронирован, было почти невозможно. И в Москве, и, тем более, в провинции. Насколько я помню, в Иркутске было две гостиницы: при ДОСААФ — «Спортивная» и в центре города — «Ангара», — старинная, еще с царских времен.
(Я упомянул словосочетание: «насколько помню», хотя при контакте с космическим компьютером оно звучит абсурдно. Дело в том, что последнее время я почти не обращаюсь к компьютерной памяти. Неинтересно. Я, в сущности, мог вообще поручить Проводнику этот мемуар, задать ему стилистические границы и через короткое время получить распечатку рукописи. Но зачем тогда я? Особенно нынче, когда кроме Проводника на второй моей руке браслет Материализатора…).
Тем ни менее я все равно стучал в старинную дверь «Ангары», стараясь не оборачиваться к шоферу такси, который не уехал и с интересом наблюдал за моими потугами. Наконец появился сонный швейцар. Он тупо уставился на меня сквозь дверное стекло, поморгал и повернул табличку с текстом к моему лицу. «Мест нет!», — прочитал я стандартный текст и приложил со своей стороны к стеклу другой текст — десятирублевую ассигнацию.
Расчет оказался верным. Через несколько минут я уже заполнял листок прибытия, а спустя еще некоторое время принимал горячий душ в отдельном номере.
После душа я хотел покайфовать: заказать из ресторана плотный завтрак, купить в гостиничном ларьке какую-нибудь книжку и, возможно, что-нибудь из приличной одежды, прогуляться чуток… Увы! Заломило все мышцы, виски сжало болью, заболели суставы.
«Реакция на экстремальное физическое напряжение, — без всяких вопросов с моей стороны сообщил Проводник. — Обычное дело. Поспишь и все пройдет».
Спать мне, как ни странно, не хотелось. Тем ни менее, я, превозмогая боль, спустился в холл, купил в аптечном киоске димедрол (тогда его продавали без рецептов по цене 27 копеек), заглотнул таблетку и вскоре уплыл в вязкую пелену наркотического забытья. Проснулся я от удушья.
Давило грудь, жгло горло, сводило челюсть. Под левую лопатку воткнулась раскаленная игла.
«Что со мной?» — спросил я Проводника.
«Инфаркт миокарда», — хладнокровно ответил тот неживым голосом механизма.
Я ошеломленно молчал и Проводник счел необходимым меня «успокоить».
«Итак, об инфаркте. Это — бич вашего времени. Сердечно-сосудистые заболевания, в частности ишемическая болезнь сердца и ее грозное осложнение — инфаркт прихватывают 30 процентов населения этой планеты.
Сердце — уникальный орган. Этот мускулистый мешок без отдыха перегоняет кровь все время человеческой жизни. Сама же сердечная мышца снабжается кровью через наружные сосуды. И, если один из этих сосудов не может пропускать к сердечной мышце достаточно живительного кислорода, участок сердечной мышцы омертвевает, теряет прочность, эластичность и способность сокращаться. Сердце же продолжает работать и при сильном напряжении может разорвать омертвевший кусочек. Не случайно в просторечье инфаркт называют разрывом сердца!
То, что ты сейчас чувствуешь, — признак стенокардии или инфаркта. Щемит за грудиной, почти у самого горла, сводит челюсти, немеет рука, колет под левую лопатку…
Конечно, я имею полную информацию о твоем состоянии. Ту, которой пользуются врачи при диагностике. Состояние крови, давление, электрокардиографический анализ… Это и дает мне возможность диагностировать именно инфаркт.
Сейчас ты должен до минимума сократить нагрузку на сердце. Сосудорасширяющих препаратов у тебя под рукой нет, но я воздействую на некоторые железы организма, чтоб вызвать нужное облегчение.
Ну, и, естественно, вызывай скорую помощь.»
Слов у меня не было. Даже не хватило юмора поблагодарить вселенского информатора. Я набрал две цифры, осторожно передвигая ноги, дошел до двери, повернул ключ, вернулся к кровати и стал ждать…