1
Я лежал в реанимационной палате областной кардиологии. ЭКГ показало «утешительную» динамику моего инфаркта, который, к счастью, врачи успели купировать буквально в течении часа. Первое, что я сделал, немного очухавшись от боли и страха, — спросил Проводника: какого черта он довел меня до такой беды?
«Ты, если не врешь, — Бог информации! — сказал я. — Как же понимать такое, ты что — предупредить не мог!!»
Проводник ответил хладнокровно:
«Я о тебе заботиться не обязан. Ты, видимо, не понял — я эмоционален в диалоге, но не в поступках. Мои действия — информационный ответ на твои вопросы или просьбы. Там, в туалете, ты буквально взмолился о помощи. И я помог, взял с твоего согласия на время управление твоим телом».
«Но ты же мог предупредить меня об угрозе инфаркта!? Ты же, как я понял, и предугадывать будущее можешь, и полностью в курсе всех процессов моего организма!»
«У тебя уже давно предынфарктное состояние было. Если бы тебя избили, инфаркт случился бы прямо там, в туалете, да еще осложненный ушибами и тем, что помощь поступила бы позже, пока тебя еще нашли б. Так что я из двух возможных бед выбрал меньшую.»
«Но предупредить мог в гостинице. Я бы не спать лег, а скорую вызвал!»
«Ни вопросов, ни просьб с твоей стороны не поступало,» — непробиваемо ответил Проводник. И счел возможным пояснить:
«Если поступит долговременное задание следить за твоим самочувствием, я буду постоянно тебя информировать о нем, предупреждать нежелательные для здоровья действия. Аналогично ты можешь поручить мне роль Охранителя, Защитника. Все это входит в мою программу.»
«Поручаю, — сказал я раздраженно, — мог бы и сам догадаться!»
«Тогда рекомендую расслабиться, — бесстрастно сказал Проводник. — Сейчас для тебя лучшее лекарство — покой. Физический и психологический. Лежи и вспоминай что-нибудь приятное. Если трудно, то я немного стимулирую этот процесс.»
«Опять как с волком», — проворчал я.
«Нет, так, без острых сенсорных нагрузок, на грани утреннего спокойного сна.»
«Ну, ну», — мысленно буркнул я и закрыл глаза. В недавней капельнице были какие-то снотворные, так что глаза закрывались охотно. Да и слаб я был. Очень слаб.
«Кстати, объясни-ка мне про инфаркт поподробней.»
«Сердце — уникальный орган. Этот мускулистый мешок без отдыха перегоняет кровь все время человеческой жизни. Сама же сердечная мышца снабжается кровью через наружные сосуды. И, если один из этих сосудов не может пропускать к сердечной мышце достаточно живительного кислорода, участок сердечной мышцы омертвевает, теряет прочность, эластичность и способность сокращаться. Сердце же продолжает работать и при сильном напряжении может разорвать омертвевший кусочек…»
«Это я уже слышал. Ты, кстати, с чего это мне начал читать лекцию?»
«Был невысказанный вопрос. И ты уже мог воспринимать информацию. А потом прервал меня упреками. Ну что, будем дремать?»
«Будем», — мысленно кивнул я, уплывая в тишину неторопливой памяти…
Он вошел в Город на четвереньках. К коленкам и локтям были привязаны мягкие подушечки, шел Он быстро.
Одет Он был в зеленую вельветовую куртку, красные вельветовые штаны и белые вельветовые туфли. Одежда была пыльная, но новая.
Он шел себе на четвереньках и уткнулся и уткнулся носом в блестящий грубый сапог с тупым носком.
— Ну, ты, — сказал страж грубым голосом, — вставай.
Он встал, снял подушечки, бросил их в пыль и пошел.
— Стой, дубина! — заорал Страж, — Документы давай.
— Чаво?
— Документы есть?
— Не знаю.
Лицо у Него было тупое-тупое. Тупей, чем у Стража. А глаза — маленькие щелочки без ресниц.
— Как зовут? — смягчился Страж.
— Чаво?
— Кто ты?
— Я?
— Нет, он!
— Чаво?
— Как зовут, скотина?
— Я? Он?
— Яон, что ли?
— Ага.
— Что ага?
— Ага, Я — Он
— Яон… Ну и имечко. Впрочем, что с тебя, дурака, взять. Сам дурак и имя дурацкое. Шлепай отседова.
Я пошел.
— Эй, дурачок, — закричал кто-то, любопытные уже собрались, — пойдем, я тебя накормлю.
— Спасибо, — четко сказал Яон, и пошел.
Добрый любопытный привел его к себе домой и налил миску борща.
— Лопай.
— Не.
— Чо, не?
— Не, мясо.
— Мясо не ешь, что ли?
— Ага.
— Вегетанец?
— Не.
— Чо, не?
— Не ем.
— Ну и дурашлёп. Вегетанец, гляди-ка.
Добрый мужик наложил Яону картошки, принес с огорода огурцов, лук. Себе в водки налил, полстакана. Яону предложил, тот отказался.
— Не пьешь? — не сердито сказал мужик. — И опять ты дурак.
И сам выпил. И закусил смачно.
Яон немного, совсем немного поел, сказал отчетливо:
— Спасибо.
— Ты чо? — удивился мужик. — Сыт, что ли? Ты, может, и не хотел есть?
— Нажрался где-то! — неожиданно заорал он. — Гад, побирушка. Ему, как человеку, а он сытый оказывается. Обормот!
Налил себе еще водки, выпил, не закусил. Совсем злым стал.
— Подлюга, — кричал, — живоглот, бич! Пошел вон, падла!
Руку протянул, схватить хотел за грудки. Яон отступил на шаг. Тогда добрый мужик размахнулся, стакан бросил в Яона. Яон увернулся. Глаза его, маленькие щелочки, открылись на миг, большие стали, странные. Темный огонь был на дне их. А лицо такое же неподвижное, тупое лицо, вялое.
Открылись глаза, распахнулись, и сразу же вновь обратились в щелочки. Тихо выскользнул Яон за дверь. А мужик орал багрово что-то в избе, ничего не заметил он, кровно обиженным себя считал.
Яон ходил по городу, заходил кой-куда.
Зашел в одно учреждение в отдел кадров к начальнику.
— Скажите, — спросил вежливо, — вам начальник отдела кадров не нужен?
Начальник смотрел на него долго. Внимательно смотрел. Потом сказал тихо:
— Извольте выйти вон.
А сам чернильницу мраморную по столешнице шарить стал.
Яон ушел.
В Стражницу заходил.
— Вам не нужны Стражники?
Хохотали над ним грубыми голосами, по заду шлепали вельветовому. Хлеба дали и мелкую монету.
Вечером Яон ушел за Город в тощий лесок. Нашел маленький ручей, разжег костер и долго сидел около, по-турецки скрестив ноги. Огонь костра не отражался в его распахнутых огромных глазах, а будто таял в них, исчезал. В зрачках же тлел свой, темный и страшный огонь.
Заснул Яон на спине и всю ночь лежал без движения. Потух костер и холодно было, но он не чувствовал холода — лежат себе неподвижно на спине, а с первым лучом солнца вскочил, будто и не спал, разделся догола и залез в ручей, лег в его ледяное русло. Он лежал, будто в теплой ванне, кожа его даже не порозовела, но и не посинела тоже.
Он был смуглый, тоненький и легкий какой-то. Подростка напоминал он телом, не сформировавшегося юношу.
Прошло мимо стадо коров. За ними ехал пастух на чахлой лошади. Пастух был в грязной телогрейке и в шапке. Яон внимательно посмотрел на стадо и глаза его на миг распахнулись. Потом он пошел в Город. Шел быстро и глаза его на миг распахнулись. Потом он пошел в Город. Шел быстро, резко отмеряя шаг. В Городе пошел на прямых ногах.
И смотрели на него люди. Без зла шутили. Кто-то камешек в него кинул, маленький, шутки ради.
Потом он долго стоял, смотрел на афишу. Там были нарисованы похожие на лягушек коровы, некое бородатое чудище с бутылкой в руках и стихи:
«Пастух наш водку лихо пьет,
А скот в посевах мирно бродит.
Когда же пьяница поймет,
Что он народное добро губит?»
Приближалась зима. Город существовал своей неторопкой суетой. В седьмом доме Галя родила ребенка, а отца никто не знает. В 12-м доме умерла бабка Арина. Пошла на колонку за водой и не дошла. Упала на бок, ногами засучила: юбки задрались и стали видны толстые ноги в узлах вен. Потом затихла. Когда подняли ее соседки, только хрипела чуть, да слюну пускала. А к ночи отошла.
Поминки были плохие. Сын приезжал, но спешил очень, ссылался на служебную занятость. Плохие были поминки.
И еще человека зарезали. Ну, не то, чтоб человека — девку гулящую, Люду.
Пьяная она дурная — выступает, вот и ткнул ее кавалер ножом столовым. Попал в живот, испугался и убежал. А Людка сама до больницы дошла и здорово ругалась там еще. Лекари по ее виду ничего серьезного не предполагали, переругивались с ней добродушно, не поспешали. А когда Людка, вдруг, омертвела, на пол сползла, стали готовить к операции, но не успели. Отошла девка.
К дурачку Яону в Городе привыкли, даже гордились немного, что есть свой юродивый. Старики говорили, будто дурачок к счастью. Его, мол, устами Бог вещает, а ангелы ему покровительствуют.
А видели его теперь редко. Он рано-рано уезжал со стадом, а вечером, пригнав коров, шел к старой бане в усадьбе Лешачихи и не выходил оттуда до утра.
За баню Лешачиха брала с Яона пять денег в месяц, а за свет он платил отдельно, но счетчику. В хату ходить запретила — он и не ходил.
Получал он за пастушество 120 денег в месяц, а куда тратил — никто и он видел. Еду, знали, покупал: хлеб, картошку, рис, лук… И все. А это денег 50 в месяц. Куда же остальные девал? Прятал, наверное.
Как-то Витька-Косой, злой с похмелья, схватил Яона за грудки, тряс, денег требовал. Яон трясся покорно, а потом вдруг что-то руками сделал, взмахнул ими, как дирижер перед оркестром. Косой обвис, скрючился, сполз на землю и лежал минут десять. Лекарь потом важно объяснял желающим, что у дураков сила большая бывает.
Витька больше к Яону не приставал, только посматривал удивленно, а один раз выпить пригласил. Зря, конечно. Не пил Яон.
А уже пришла зима, от снега Город похорошел, чистым стал, свежим, и приятно было даже просто ходить по улицам, гулять. Но люди не знали, что это такое — гулять. Они толпились кучками, разговаривали о многом, хотя разговаривать им было, вроде, и не о чем. А, если шли быстро, то только по делу: в магазин, на работу, к врачу.
И приехал в Город еще один странный человек. Сын покойной бабки Арины приехал, избу продавать. Ну, и отпуск у него был, так он зажился в этой избе. По ночам свет жег — читал все, а днем ходил по снежным дорожкам. Если заговаривали с ним — отвечал вежливо, но торопился, уходил скоро.
Знали о нем, что работает в Большом Городе, где учился где-то долго, что работает, вроде, в Ящике, что начальник. Лекарь к нему в гости приходил как-то, вина хорошего принес, хотел поговорить.
— Мы с вами в некоторой степени коллеги, — начал он тогда важно, — вы, ведь, биолог, если я не ошибаюсь?
— Точнее биофизик, — вежливо ответил сын бабки Арины.
— Да, да. Я совсем упустил из виду ваш второй диплом. Арина рассказывала, письма ваши я ей читал. Я полагаю, что вы очень перспективно сориентировались, на стыке двух наук рождается будущее.
— Чье?
— Что чье?
— Чье будущее?
— Ну, я имел в виду будущее науки.
— Да, да, конечно.
— А я, знаете ли, по-стариковски к вам, посудачить, так сказать. очень не хватает интеллектуального общения тут у нас. Коровки, знаете, ходят так вот просто. Отстаем, отстаем. Будто на полустанке, а вокруг поезда современные — стрелой. И вдруг, о счастье! Остановился один, весь сверкает. А тут стоишь неандертальцем этаким, робеешь.
— Да, коровки — это хорошо, — невпопад ответил сын бабки. — Но вы меня простите, любезнейший, спешу. А коровки — это хорошо. Коровки — это же молоко, мясо. Говядина. Еще творог, масло, сметана, кефир, простокваша. Большущее дело коровки. Еще, ведь, ацидофильное молоко, сырки творожные, обрат, варенец, молоко топленое…
И убежал, дверь перед носом гостя запер.
Очень тогда обиделся Лекарь, но обиду не выказывал, хвалил ученого человека, а жене как-то наговорил гадости, тещу еще отругал и сравнил их с сыном бабкиным:
«Ученый человек, он всегда умный. Противно на серость вашу глядеть, все корова, да корова. Сами, как коровы, навозом пропахли. Ацидофильное молоко им подавай, сырки творожные. Ишь, губы раскатали. Что вы в коровах понимаете, или в биофизике. Эх, серость».
А зима все набирала обороты. И уже рождество близилось, зима становилась старше и исчезла ее девическая белизна. И лапы, срубленных в Новому году елок, лежали на сером снегу.
Яон был теперь сторожем, он сидел стылыми ночами в огромном тулупе у кривобокого ларька «Пиво воды». Над ним ночами шептали звезды, очень холодные и равнодушные, а луна иногда была желтоватой, домашней, а иногда презрительно голубой.
Подошел к нему как-то сын бабки, сел рядом, смотрел отрешенно. Потом сказал тихо:
«Но знаю я, что есть на свете
Планета малая одна,
Где из столетия в столетье
Живут иные племена…»
Вспыхнули удивительные глаза Яону, по вечно неподвижному лицу будто рябь пробежала. И он тоже сказал тихо:
«…И там есть муки и печали,
И там есть пища для страстей,
Но люди там не утеряли
Души естественной своей…»
Тут дернулся его отрешенный сосед и с изумлением смотрел и смотрел в мертвые черты Яона. А потом, будто переломив в себе что-то, закончил:
«… Там золотые волны света
Плывут сквозь сумрак бытия,
И эта малая планета —
Земля злосчастная моя.»
Еще некоторое время было тихо и неподвижно. Потом они встали как-то разом и пошли. Яон — вокруг ларька, Сын — в сторону, может домой.
Луны в эту ночь вовсе не было и поэтому звезды казались еще более холодными и чужым.
Была еще одна ночь, они снова сидели вместе, в равнодушие ночи падали тихие фразы.
— Жалеете?
— Нет, смущен.
— А Люда была беременная…
— Думаете, смерти искала?
— Знаю.
— Может поедите?
— С вами?
— Почему же?
— Если б я знал.
— Но нельзя же, нельзя. В отшельничестве…
— А в чем исход?
— Если бы я знал.
И как-то неожиданно наткнулся на них лекарь, подсел и спросил у Сына, не обращая внимания на Яона:
— Скучаете? Бессонница?
Ответил Яон:
— Припадки человеколюбия, хронический недуг интеллигенции.
Старший Лекарь воззрился на Яона почти испуганно, будто шкаф заговорил.
Но он всему умел находить объяснения, потому-то и был Лекарем.
— Смотрите, коллега, какая удивительная способность к звукоподражанию. Это часто бывает у шизофреников.
— Да, — немедленно отозвался Яон, — способность к звукоподражанию неподражаемая. Сразу видно — кого попало Лекарем не поставят.
Сын не удержался, фыркнул.
Но Лекаря нелегко было сбить. Он всему находил объяснение, поэтому он был счастливым человеком. Он пропустил мимо ушей слова Яона и сказал Сыну:
— Был случай, когда один больной заговорил на древнееврейском и вполне, знаете, осмысленно. Загадку мозга нам еще решать и решать.
В это время Яон захохотал. Он смеялся по-детски заливчато, и так как его неподвижного лица в темноте видно не было — страшным его смех не казался.
— Завтра вечерком закажите в кафе столик, часам к восьми, — звонко сказал он, — я поеду с вами Сын бабки.
И уходя, Яон слышал монолог сына:
— Вы молодец, я счастлив, вы не представляете себе, как я рад вашему решению, если бы вы отказались, я не смог бы жить дальше спокойно, ведь это несправедливо по отношению к личности…
Лекарь смотрел, смотрел. Яон думал, что сумасшедшие, возможно, заразно.
…В кафе было мало народу. Сын сидел в углу, ждал. На него косились. Вошел Яон. Сперва не узнали — высокий, стройный мужчина в элегантном светлом костюме подошел к столику Сына, отодвинул стул, поддернул брючины, сел, закурил сигарету. Но тупое, мертвое лицо скрыть было нельзя.
«Яон, — загалдели, — конечно же, Яон!»
А Яон официантке:
— Организуйте, голубушка, заливной рыбки, шампанского полусухого, а горячее на ваш вкус.
Властно так сказал, свободно.
По залу — шелест. И все смотрят, как ест Яон, непринужденно беседуя с сыном, как подносит ко рту бокал с шампанским, на запонки его блестящие. Охали.
Витька-Косой подошел к столику, спросил растерянно:
— Вы — Яон?
— Садись, Витька, — мягко сказал Яон, — выпей с нами. Или тебе водки заказать?
— Ага, — совсем потерялся Витька.
— Девушка, — окликнул Яон, — водочки триста и салатик. Есть будешь?
— Не-а.
— Больше ничего. Водка и салат. Знакомься Витек, твой тезка по прозвищу Сын. Заместитель директора института органики по науке.
Витька сунул большую ладонь. Ее вежливо пожали. И уже стоял графинчик с водочкой, салат уже топорщился из тарелочки. Яон набухал водку прямо в фужер:
— Пей, Витя.
Лекарь зашел. Сразу к столику устремился, Сына увидел, на полпути узнал Яона, чуть не упал, но быстро взял себя в руки.
Яон приподнялся ему навстречу и убрал стул, на который Лекарь вознамерился сесть.
— Столик занят, — сказал он жестко.
Лекарь неожиданно разгневался.
— А я вот Стражника вызову. Только психов в общественных местах не хватало. Я сейчас санитаров вызову, пора в буйное отделение кое-кого.
Привели Стражника. Тот вошел весело, думал за шиворот дурачка вытащить.
Увидел элегантного Яона, спросил оробело:
— Документы ваши попрошу.
Яон достал документы, подал, закурил сигаретку, прихлебнул из бокала.
Стражник смотрел в паспорт тупо.
«Берет, как бритву, берет, как ежа, как бритву обоюдоострую…»— негромко прокомментировал Яон.
Сын фыркнул. Он оказался очень смешливым, этот единственный в своем роде ученый, представляющий науку совершенно новую.
— Прописка есть, работает, что же я могу? — забормотал Стражник.
— Не положено психам в общественных местах появляться, — визгливо вмешался Лекарь.
— У вам есть документ, подтверждающий мою психическую неполноценность? — Яон был суров.
— При чем тут документ, все и так знают…
— Уважаемый Стражник, — продолжил Яон непреклонно, — я думаю, вы знакомы с юридическим аспектом проблемы. Этот человек при свидетелях и при представителе закона, — он поочередно кивнул в сторону Сына и Стражника, — назвал меня психом. Заявление несостоятельно, так как не подтверждается фактически. Документы, гражданство, социальная обеспеченность — все, как видите, у меня в порядке. Поэтому я расцениваю выпад этого человека, как оскорбление словами, на что в Законе есть статья N 77, предусматривающая наказание штрафом до 100 денег или же принудительными работами до месяца. Прошу составить протокол.
— Да, пожалуй, — пролепетал Стражник. Он и половину сказанного не понял, но упоминания статьи закона подстегнуло его к действию.
— Вы все с ума сошли! — совсем сорвался старший Лекарь.
— Вот видите, к чему приводит ваш либерализм. Он теперь и вас психом назвал. Закону не подчиняется. Криминал надо пресекать в зародыше, а то на нас скоро с ножами кидаться будут при вашем попустительстве, — с иронией вещал Яон.
Сын неудержимо фыркал в тарелку, Яон посмотрел на него гневно:
— У вам грипп, коллега?
Сын застонал и убежал в туалет.
В зале была мертвая тишина.
— Это, наверное, человек оттуда, — изрек какой-то старичок. — Проверял нас инкогнито.
И всем стало страшно…
…Что-то кольнуло меня в сгиб локтя, изнутри. Я отвлекся от беседы с людишками этого странного города, приоткрыл глаза.
— Ничего, милок, ты спи, только рукой не верти, капельницу сорвешь, — сказала женщина в белом. Она возилась, поправляя иглу, и я осознал, что забавные видения — сон, похожий на галлюцинацию.
Или галлюцинация, похожая на сон.
Но все было достаточно скромно, без пронзительной реальности, как с волком.
— Спи, спи, — повторила белая женщина, — тебе сейчас спать лучше всего. Я руку то закрепила, чтоб игла не вышла, ты спи…
«Ты кто?» — спросил Фотограф.
Больше всего на свете Фотограф хотел, чтобы утро никогда не наступало. И это не было пустой прихотью его изболевшейся души.
Он встает в 8–30, с трудом одевается, доходит (доползает) до столовой, где буфетчица наливает ему два стакана вина. Он выпивает их, морщась, занюхивая кусочком хлеба с горчицей, идет в Дом быта, где работает фотографом, открывает заржавленным ключом павильон, садится за стол и тупо смотрит в окно.
Но в это утро в 8–25 зазвонил телефон. Фотограф в это время безжизненно смотрел в угол потолка, где безучастно отдыхал тучный паук. Звонок повторился.
Фотограф медленно перевел взгляд на покрытый толстым слоем пыли аппарат. Убедившись, что источником звука является именно этот телефон, Фотограф потянулся к трубке и, прежде чем услышать голос в ней, услышал звук упавшего стакана. Этот стакан был заботливо оставлен на тумбочке с телефоном вчера вечером и содержал более ста грамм водки.
Несчастье со стаканом заставило фотографа резко схватить трубку и рявкнуть: какого, мол, черта надо? на что трубка отреагировала довольно таки индифферентно:
— Здравствуйте.
— Ну, и! — продолжал рычать Фотограф.
— Я говорю, здравствуйте.
— А я говорю, какого черта надо? — и Фотограф почувствовал нестерпимый зуд под мышкой.
В трубке раздался надсадный кашель.
К зуду прибавился мерзкий запах изо рта и явственные позывы к рвоте.
Сморщившись, Фотограф сменил тон.
— Вы, собственно, кому звоните?
— Вам, — последовал лаконичный ответ.
— А вы не ошиблись? — умоляюще спросил Фотограф.
Ответа он уже не слышал, ибо нечто скользкое и противное выплеснулось наружу и Фотограф, выронив трубку, сделал спину дугой.
Спустя минуту он выпрямился и тупо уставился на телефонную трубку, что-то клокочущую в зловонной луже. В этот момент с потолка упал кусок штукатурки и в туче брызг приводнился рядом с трубкой, которая от неожиданности затихла.
День начинался скверно. Фотограф покорно утер лицо и подумал, что хорошо бы умереть.
Мысли о смерти смешались почему-то с мыслями о том, что пора бы, наконец, сменить носки. Он нагнулся, стащил носок, понюхал, вздохнул и снова натянул его на ногу.
Неожиданно на лице Фотографа появилась гримаса беспокойства. Он вскочил, схватил пиджак с вешалки и тщательно обследовал содержимое карманов.
Но в них ничего не содержалось. То, что в нагрудном лежала завернутая в тряпочку луковица, радости у искателя не вызвало. И все же он решительно встал и засеменил в столовую.
Буфетчица, завидев его, опрокинула бутылку в стакан и, наполнив его, замерла с бутылкой наготове, чтобы наполнить вторично.
— Позже рассчитаюсь, — заискивающе сказал Фотограф, опорожняя посуду, и устремился к выходу с видом чрезвычайно занятого человека.
Вскоре он уже заходил в фотопавильон, где его поджидал клиент. При виде этого клиента Фотограф остановился в нерешительности. Клиент же при появлении Фотографа встал со скамьи и радостно помахал ему рукой.
Смущение Фотографа при виде клиента объяснялось очень просто: на сей раз перед ним стоял обыкновенный Черт, покрытый густой шерстью зеленого света. Глаза его были прозрачные и без зрачков.
Фотограф плотно зажмурился. Открыв глаза он обнаружил, что Черт открыл рот и произнес следующее:
— Извините, я вас уже полчаса поджидаю. Я вам звонил, но вы, наверное, плохо себя чувствовали
Фотограф воровато огляделся и решил не обострять отношений с галлюцинацией.
— Что вам угодно? — пролепетал он.
— Мне необходимо сфотографироваться.
— Что ж, — обречено сказал Фотограф, — этого следовало ожидать. Проходите.
Он включил осветители, вставил в аппарат свежую кассету и грустно спросил:
— Как будем сниматься?
— На паспорт.
— На паспорт?!
— А что вас удивляет? Все должны иметь паспорт.
— Да нет, я не против. На паспорт, так на паспорт.
Фотограф снял колпачок с камеры, фиксируя выдержку, надел его и закрыл кассету.
— С вас 50 копеек.
Черт протянул десятирублевую купюру.
— У меня нет сдачи.
— Да бог с ней, сдачей, батенька вы мой. Мне бы фотки побыстрее.
— Завтра утром.
— Это точно?
— Да, конечно.
Черт поблагодарил и удалился, пряча квитанцию. Куда он ее прятал, Фотограф так и не разглядел. И как-то расплылось в его памяти — был ли Черт во что-либо одет. Но деньги были реальные. Фотограф уныло запихало их в карман и спустился к приемщице.
— Нет, — ответила приемщица, — к вам кроме мужчины в зеленом плаще никто не проходил, я не могла не заметить.
Сомнений в том, что к нему приходила тетушка «Белая горячка» не оставалось. Следующим в очереди должен был быть дед «Кондрат», после визита которого сослуживцы скажут скорбно, что Фотографа кондрашка хватила.
Фотограф решил все это обдумать вне службы, вышел черным ходом и поспешил в столовую.
Глядя, как буфетчица наполняет стакан, Фотограф ощутил на затылке чей-то взгляд. Пить под этим щекочущим взглядом было трудно, но он выпил и обернулся. В углу сидел человек в зеленом плаще, перед ним стояла бутылка кефира и стакан.
Сердце Фотографа сжалось.
Возвратившись, он застал у павильона группу клиентов. Бережно прижимая полой пиджака бутылку солнцедара, он проскользнул мимо них в лабораторию, включил красный свет и открыл бутылку.
Пить уже не хотелось. Но, если не выпить, не захочется жить, а жить надо.
Морщась, словно это проявитель, он заглотнул мерзкую жидкость и вышел в павильон.
— Не шевелитесь… Так… Следующий… Минутку… Так…
Потом он долго ходил по опустевшему павильону, изредка ныряя в лабораторию. Бутылка 0,8 подходила к концу, когда раздался стук в дверь.
Сердце Фотографа сжалось.
Но это был не Черт. Это был молодой человек, явившийся за фотографией на комсомольский билет.
— Внимание, снимаю… Так… Минутку…
Фотограф вытер лоб. От осветителей в павильоне всегда было жарко. Бутылка чавкнула, отдавая последние глотки.
Вновь стукнули в дверь. Сердце Фотографа отреагировало безразлично.
Вошел директор Дома быта.
От директора пахло одеколоном «Саша» и наваристыми щами. Если бы фотограф мог учуять этот запах, то ему обязательно захотелось бы щей.
— Да, — сказал директор выразительно. — Да-сс.
— Эх-хе-хе, — ответил Фотограф, заслоняя рот ладошкой. В отличии от него директор вполне мог различать чужие запахи.
Рабочий день кончался.
Фотограф положил выручку в карман, убедился, что положил именно в карман, запер павильон и направился в столовую. Домой он в этот день не вернулся, загулял на дармовой червонец, и заснул в павильоне.
Проснулся он, как всегда, в 8–30 и вместо привычного паука в углу потолка увидел огромные часы с фиолетовыми стрелками. (Было бы странно, если он их не увидел — эти часы видны на вокзале с любой скамейки).
Было очень холодно. Фотограф перевернулся на живот и обнаружил перед носом большую урну. Это вместилище побудило его к привычной утренней процедуре: мученически изгибая спину он вспомнил, что опять не сменил носки.
С вокзала до столовой было значительно дальше, чем от дома. В столовой во время обыденной процедуры наливания и выпивания двух стаканов вина, он услышал от буфетчицы краткое описание вчерашних событий. Роль его в этих событиях была весьма неприглядная.
По дороге на работу Фотограф обдумывал полученную информацию. Вкупе с похмельем эта информация настроила его на совершенно мрачный лад. Ища перед дверью павильона ключ он еще был под впечатлением краткого доклада буфетчицы, когда обнаружил, что дверь в фото-святилище не заперта. Он толкнул ее ногой, вошел. Сердце его сжалось.
На столе сидел Черт, поигрывая ключом. Черт был в зеленом плаще.
Фотограф инстинктивно метнулся к лаборатории, где привык отсиживаться от директорских ревизий. Тут он заметил, что Черт не один. В углу павильона находился Бесенок, пристраивающий на его фото-треноге миниатюрную кинокамеру.
Черт поманил замешкавшегося Фотографа длинным, суставчатым пальцем, достал из кармана плаща микрофон, направил его в сторону Фотографа и изрек:
— Внимание, мотор.
Вспыхнули осветители.
— Закрой дверь, — швырнул Черт Фотографу ключ.
Тот тщательно запер дверь и повернулся к Черту.
Черт щелкнул пальцами. Появился еще один Бесенок, он толкал перед собой небольшой передвижной бар.
— Что будете пить? — вежливо спросил Черт.
— Мне все равно, — сказал Фотограф, не сводя глаз с бара, где томно перешептывались разноцветные бутылки и сыпали искрами хрустальные бокалы.
Черт кивнул Бесенку и проговорил в микрофон:
— Прошу оппонентов обратить внимание на ригидность объекта.
Фотограф медленно выпил острую на вкус жидкость света электрик, по телу пробежали томительные мурашки, в животе разлилась приятная теплота.
Фотограф медленно поднял глаза на Черта.
— Но-но, без глупостей! — забеспокоился тот. — Ассистенты, стоп мотор. — И повернулся к Бесенку с камерой. — Ты что ему налил, идиот?
— Эрросив, — ответил Бесенок. — Извините, ошибся.
И он быстро налил Фотографу из другой бутылки.
Фотограф, не отрывая влюбленного взгляда от Черта, вылил очередной бокал в рот. Черт рявкнул:
— Мотор!
Снова вспыхнул свет. Фотограф осоловело оглядывался и скреб под мышками.
— Слушай ты, гонококк гонорейный, — яростно сказал Черт, — у меня к тебе ряд вопросов. И твоя судьба зависит от ответов на эти вопросы. Вопрос первый — кто я такой?
— Не знаю, — индифферентно ответил Фотограф. — Вы, наверное, за фотками пришли, на паспорт? Так они, извините, еще не готовы.
— Я спрашиваю, кто я такой? — еще более агрессивно спросил Черт.
— По-моему вы ведете какой-то репортаж. Вы — журналист.
У Черта задергалась щека. Он перевел взгляд на Бесенка при баре.
Фотографу налили еще.
— Ну, кто я?
— Вы — Бог! Я вижу нимб над вашими рогами.
Черт соскочил со стола, расстегнул плащ.
— Сигару.
Черту дали сигару. В павильоне запахло селитрой.
— Я тебя последний раз спрашиваю — кто я такой?!
— А действительно, кто вы такой? И что вы тут делаете?
Фотограф явно перестал понимать ситуацию.
— Ну-ка, налейте ему еще, — многозначительно сказал Черт.
Пока Фотограф цедил нечто шипучее, Черт, не отрывая от него горящих глаз, устроился на краешке стола и закинул ногу за ногу.
Фотограф допил, сделал шаг вперед. Черт глубоко затянулся сигарой.
Фотограф замахнулся. Черт удивленно поднял бровь. Удар пришелся в челюсть, пепел с сигары упал Черту на плащ, Фотограф потер костяшки кулака.
Черт яростно взглянул на Бесенка, подтянул к себе телефон и набрал девять цифр.
— Ну!? — рявкнула трубка.
— Что за ассистента вы мне дали, все путает?
Бесенок равнодушно закурил сигарету и презрительно посмотрел на Фотографа. Фотограф осоловело смотрел в стену.
Черт повесил трубку, задумчиво застегнул плащ на все пуговицы.
— Н-да… Собирайте-ка реквизит, ребята.
— И желательно побыстрей, — с былым пылом неожиданно произнес Фотограф.
И совершенно напрасно. Черт взметнулся со своего, обхватил бар, извлек небольшую бутылочку и протянул Фотографу:
— Ну-ка, выпей это.
Фотограф выпил…
— Пей, пей, — повторил Черт почему-то женским голосом.
— Да пью я, пью, — хотел сказать фотограф, который, собственно, был мной.
— Вот и хорошо, — сказал Черт, превращаясь в давешнюю женщину в белом.
Я допил нечто кисло-сладкое, она убрала свою мягкую руку из под моего затылка, моя голова уютно легла в старую, теплую ямку на подушке.
«Ну, ты даешь, Проводник! — воскликнул я мысленно.
«Это не я, — тут же отозвался он в закоулках моего мозга, — это — ты сам, я просто смягчил горечь памяти и снял критику. У вас, людей, есть хороший метод реабилитации чувств — ирония. Научись иронизировать над самим собой и всегда будешь психически уравновешенным.»
«Попробую, — сказал я, — отчего не попробовать. Вот, возьму сейчас какой-нибудь эпизод и попробую.
Я всегда просыпаюсь до всплеска. Бодро встаю, делаю несколько гимнастических упражнений и снова просыпаюсь от назойливого журчания. Вода, оказывается, уже льется на мрамор пола, а до начала работы совсем мало времени.
Я начинаю мотаться по квартире, делаю множество дел, потом выбегаю, не позавтракав, наскоро запрягаю ленивого ишака (вечно мне попадают ленивые), и к редакции приезжаю в самый притык — все уже в сборе.
Пока редактор делает краткий доклад я незаметно ощупываю себя, застегиваю не застегнутое, приглаживаю неприглаженное. Потом выступают завы отделов, выпускающий, ответственный секретарь, потом все идут обедать, а я ускользаю в ZOO.
У входа всегда торгуют позами, я покупаю три штуки, иду по аллее, жуя их, обливая грудь соком, останавливаюсь около вольера с Горынычем.
Он, как обычно, спит, свернув членистое тело, а люди тычут в сетку палочки, стараются его разозлить.
Чуть дальше клетка Пегаса. Он давно привык ко мне, охотно подходит к ограде, просовывает между прутьями морду и доверчиво слизывает с ладони неизменную соль. Соль он любит больше всего, но не отказывается и от яблок. Их он берет замшевыми губами, тепло дыша в ладонь, и вкусно хрумкает. Полураспущенные крылья волочатся по опилкам, иногда он широко взмахивает ими, будто пытается взлететь, но взлететь не может — крылья подрезаны.
Когда я вхожу из ZOO, ишак встревожено переступает у привязи: запах зверей волнует его. Я поглаживаю его под подбородком, между ушами, он успокаивается и мы едем в Дворец Пионеров, где три раза в неделю я веду кружок Юных и Умелых фотокорреспондентов.
А уже под вечер заезжаем в милицию, где дежурный протягивает мне Журнал Происшествий.
Я записываю парочку наиболее забавных, скачу в редакцию, спрашиваю у Зои машинку и просовываю голову к ответственному секретарю. Везувий Романович приветственно кивает головой и изрекает:
— 20 строк.
Иногда это 30, 15 или 45, — мне все равно.
Трещит машинка, и миг спустя происшествие превращается в заметку из необходимого количества строк. Я отдаю их деловому Вельзевулу, и верный ишак тащится домой, где ждут меня бесконечная повесть про шпионов, телевизор, холостяцкий ужин, телефон с голосом Красной Шапочки.
— Милый, — воркует она, — это ты?
— Нет, — отвечаю я, — это не я!
— Ой, а кто это? — она делает голосом пируэт в испуг, потом — обратный пируэт. — Ой, как тебе не стыдно обманывать? — это опять воркуя.
— Это Николай Второй, — отвечаю я с отвращением.
Потом я долго объясняю, что сегодня встретиться не смогу, что у меня то-то и то-то, и еще то, что на завтра тоже рассчитывать не стоит, а послезавтра я уезжаю в командировку на Луну, и что у меня проказа, осложненная лепрой, краткая импотенция на фоне мерцающих эпителий и т. д.
Наконец мы уговариваемся когда-нибудь, когда я освобожусь, встретиться и все очень серьезно обговорить, я кладу трубку и несколько минут сижу совершенно обалдевший, проклиная тот день и час, когда вздумал проводить Шапочку через парк до дому. Но кто бы мог подумать, что эта, с виду воплощенная невинность, окажется просто и инфантильной маньячкой, помешанной на мужчинах. Каждому новому знакомому она прежде всего сообщает, что ее преследует некто Волк, что он всюду подстерегает ее, бедную девочку. Конечно, каждый испытывает рыцарский подъем, хватается за воображаемый меня и выпячивает грудь под несуществующей кольчугой.
А Шапочка виснет сперва на руке, потом на шее, а потом отвязаться от нее невозможно — неловко, да и боязно ее истерик и ее бабушки…
Сегодня я почему-то проснулся вовремя им больше не заснул. Встал, не ожидая пока вода часов прольется, перелил нижний сосуд в верхний, сотый раз пообещал сам себе купить новые, и вспомнил, что сегодня воскресенье.
Спешить было некуда, но я скоренько позавтракал, одел новый хитон и поехал на толчок.
На толчке все было обычно. Все «… толкают друг друга и толкают друг другу». У книжного прилавка знакомая фигура в бархатной тунике с рыжей бородой-лопатой. Мой благостный брат. Его религия проповедает добро и он все выходные проводит на барахолке, оберегая мух, червячков, а в особенности — жучков.
— Привет, — говорю я ему.
— А, — говорит он, — это ты, Вовка?!
Пока я раздумываю, стоит ли подтверждать его догадку относительно того я это или не я, он сует нечто замусоленное, без переплета.
— Смотри, это я купил, — брызжет он слюнками, — редчайшая книга Беза-Дель-Ника на секретном языке неизвестного племени аборигенов из Одессы!
Я рассматриваю книгу, а Хамиль, шурша бородой, объясняет, что редкая книга написана рукой.
В это время слева раздается переливчатый звон. Какой-то кудлатый мужик на деревянной ноге приволок целый мешок цепочек от унитаза и продает их по три тугрика за штуку.
Хамиль бросается туда и ожесточенно торгуется. Так, как денег ему жаль, он предлагает меняться. Наконец они сговариваются. За пузырек праны тибетского мудреца Ту-Не-Ядца Хамиль выменивает четыре цепочки и устремляется в ряды автолюбителей, я покидаю барахолку и еду ко второму брату.
Дверь открывает мама. Она одета в самое старое платье, огромные туфли образца «Маленький Мук» и приветствует меня словами:
— А, это ты Вовка?
Я выражаю восторг от ее догадливости, но она, недослышав и не подав вида, говорит:
— Нет, Хамиля еще не было, а Маля уже встал. Сейчас будем кушать.
— Я завтракал, — говорю я.
— Ага, — говорит мама, — Маля тортик купил вчера, я тебе оставила.
— Ел я, говорю, — говорю я.
— Я себя лучше чувствую, — отвечает мама, — нога не так уже болит.
Из ванной выходит Малька. Он в одном теплом набрюшнике.
— Приехал, — приветствует он меня.
Малькой его назвал я, когда был маленький и ничего не соображал. Вообще-то он Валя, но мы по-прежнему зовем его, как в детстве. Он у нас единственный с двумя именами.
Он удаляется в спальню и возвращается в теплом хитоне. Садимся за стол.
Я лениво ковыряю вилкой, потом вхожу во вкус и съедаю все. За тортом Маля в красках рассказывает о своем геморрое и о выращивании редиски. Как у всякого ученого человека у него есть и хроническая болезнь, и хронический язык. Впрочем, его можно понять. Изо дня в день он рассказывает студентам о линейных и нелинейных ликвидах и неликвидах. После этого даже агротехника редиски покажется стихами.
Оживленно обсуждая трещины и шишки прямой кишки, переходит к телевизору. Каждый садится в уютное кресло и защелкивает толстые цепи на поясе и щиколотках. Цепи имеют электронные запоры и запараллелены с телевизором. До конца программы открыть их вручную нельзя.
По телевизору передают увлекательную речь председателя местного комитета предприятия подсобных предприятий. Мы слушаем его речь, маму, которая рассказывает о том, что написано в сегодняшней газете, и друг друга.
Через два часа мне удается все же расковырять запоры и я еду в ZOO.
В трамвае передо мной оказывается милая девушка с миниатюрной книжкой в руках. Я только собираюсь поухаживать, но не успеваю открыть рот.
— Эй, ты, — слышится скрипучий голос, — закрой книгу, рассчиталась тут!
Слева восседает толстая кондукторша.
— Я кому говорю, — надрывается она!
Девушка смущенно продвигается вперед и снова ныряет в книгу. Тогда кондукторша легко раскидывает нас мощным бюстом и вырывает книгу.
— Ну, что? Съела, — подбоченивается она!
— Библиотечная… — робко начинает девушка, но кондукторша ловко срывает с нее шляпку и бросает с книжкой на пол.
Публика робко ропщет, но кондукторша разевает накрашенный рот, и становится тихо. У нее могучие голосовые связки и лихой лексикон.
Девушка уподобляется мышке. Она подбирает свое скромное имущество, просачивается сквозь толпу и сходит. А я, отойдя в другой конец вагона, осторожно записываю в блокнот номер вагона и время. В диспетчерской мне сообщат фамилию кондуктора, и очередная заметка в отдел происшествий ляжет в понедельник на стол Вельзевула.
У ZOO очередь. Дородные отцы семейств волокут своих замусоленных чад, сзади чинно выступают сухие матроны. В нашем городе клич «Берегите мужчин» привел к неожиданному результаты. Женщины ввели матриархат, похудели, стали агрессивными, а бедные мужчины, совершенно заморенные стиркой, готовкой, пеленками, почему-то располнели.
Я пропихиваюсь без очереди, суя под нос вахтеру корреспондентское удостоверение и провожаемый язвительными репликами очередных, вышагиваю по аллее.
Горыныч сегодня не спит. Скоро начнется кормление, все животные ведут себя беспокойно. Горыныч вздымается в своем вольере, шумные языки пламени раскаляют проволоку ограждения, люди с визгом отступают.
Но Огнедышащий Змей меня не интересует. К Пегасу я тоже не иду — не люблю встречаться с ним на людях. Я прохожу к отдаленному вольеру, где в замшелом водоеме живет Неизвестное Чудовище.
Впрочем чудовищем назвали его весьма пристрастно. Нечто, похожее на средних размеров ковер, плавает в заплесневелой воде. И неизвестного в нем мало — давно изученное, вымирающее животное. До сих пор не знаю, что меня тянет к этому живому ковру. Довольно примитивное, скучное существо. Болтается себе по заболоченной воде, глотает тину, мелких рачков и прочую пакость.
Но почти каждое воскресенье прихожу я сюда и часами простаиваю у огороженного водоема.
Я вообще редко понимаю себя. Вот, например, мне нравится в ZOO, и не нравится в редакции. Однако я работаю в редакции, а не в ZOO.
Мне нравится Несмеяна, а не Шапочка. А я все равно встречаюсь с доступной Шапочкой и редко навещаю серьезную Несмеяну. Мне ужасно не нравится жить так, как я живу, но я диву все так же и, наверное, буду так жить всегда…
И все эти мысли обычно приходят в мою не столь уж мыслящую голову при созерцании флегматичного ковра в зеленой жиже.
Ухожу из ZOO я уже в сумерки; расслабленный, грустный, и я звоню Несмеяне, долго молчу в трубку, она тоже молчит, мы дышим друг другу в уши, расстояние вроде исчезает, а потом она говорит: если хочешь, приезжай, а я говорю: нет, извини, я вешаю трубку.
И уже почти ночной город уходит мне под ноги сухими фонарями на асфальте, кружится тихими переулками и шумными перекрестками.
Я ложусь спать рано. По радио поют на незнакомом языке незнакомые песни, я не включаю радио и так и засыпаю под тягучий мотив чужого искусства.
И на следующий день просыпаюсь задолго до всплеска, быстро встаю, успеваю все сделать, не спеша выхожу из дома и обнаруживаю отсутствие ишака. Хорошо, что я рано встал, я успеваю к летучке и сообщаю вместо приветствия:
— А у меня ишака сперли.
— Опять, — охотно откликаются соболезнующие, — А может он сам ушел.
Бог ты мой, что за проблема? В отделе писем всегда найдется замена. Зачем ишаку ишак. Надо дать заметку в рубрике происшествий, Вась, напиши проблемную статью о несовместимости ишаков…
Острословов останавливает Вельзевул Романович.
— Ревокур, — говорит он мне, сатанински проникнув в сущность трагедии, — зайди после летучки, выпишу заявку на склад. И заведи наконец сторожа, а то мы на тебя ишаков не напасемся.
Под монотонное бурчание выступающих я просматриваю почту. Одно письмо заинтриговывает меня. После летучки я иду к Вельзевулу.
— Романыч, — говорю я ему, — выпиши командировку в Крестовую Падь.
— А что там, — отрывается он от гранок?
— Женщину обижают. Может интересный фельетон получиться.
— Нет, не смогу. Текучка, ты уж извини. Надо отчет с торжественного собрания. Иди на завод. Да про происшествия не забывай. Рубрика каждодневная.
Я не настаиваю. Спорить с Вельзевулом бесполезно. А поехать очень хотелось. И настроение паршивеет, и опять хочется пойти к живому коврику не по графику.
Весь день я хожу сам не свой, а вечером иду к себе. К своему «Я». Третий раз в жизни.
Пока в проходной идет необходимая проверка, я вспоминаю прежние визиты к себе.
Первый раз в день совершеннолетия. Я шел, преисполненный гордости: еще бы, мне доверили общение с собственным «Я», значит я — равноправный член общества, свободный в выборе и поступках. Даже то, что отвечать за поступки теперь я буду сам, радовало меня.
А «Я» казалось мне взрослым и чужим, эдаким учителем, которому можно доверить самое сокровенное, интимное. Но «Я» оказалось таким же мальчишкой. Оно искренне верило в невозможное, не думало о плохом и полно было энергии и счастья.
Мы, захлебываясь, рассказывали друг другу о себе, планировали сказочное будущее, сплетничали о девчонках и даже перемывали косточки родителями. И ушел я набитый эмоциями, с великолепным чувством освобождения от детства и детских сомнений, но без знания, которое так пригодилось бы. Откуда было взяться мудрости у «Я», если опыт у нас был одинаковым.
А может и не нужно было мне тогда знание, а вера была нужна, вера и надежда, и любовь — банальный и вечный трилистник.
Второй раз пришел я к себе после окончания университета. И впечатление от беседы осталось сумбурное. Я и тогда мало в чем сомневался, требовал от «Я» практических советов, хвастался, а оно… хвасталось тоже. Но и сомневалось — я не вник тогда в это.
И вот третий визит. Неожиданный для меня самого. Еще осталось два. До конца жизни всего два.
Бесшумно сдвигается стальная дверь и я в камере связи. Одеваю легкий шлем, сажусь на кушетку.
— Что, скучно? — вспыхивает в мозге вопрос.
— Странно, раньше ты не начинал беседы первым.
— Раньше ты тоже ни в чем не сомневался.
— Стареем. Десять лет прошло, почти.
— Ну, ну. Только не ударяйся в воспоминания. Мне, может, хуже — и то молчу.
— Тебе может быть плохо?
— Думаешь, отсутствие тела защищает от чувств?
— Я вообще как-то не думал об этом.
— Ты вообще редко думаешь о себе. Значит и обо мне.
— Скажи, почему меня так тянет к Неизвестному Чудовищу?
— Тебя тянет просто к неизвестному.
— А почему я сам об это не подумал?
— Потому что у тебя есть тело и…
— Что «и»?
— Ты стал нетерпеливым. И… нет меня.
— Ну и?
— Теперь ты и-каешь? Что «и»? Ты же сам знаешь, что все так живут. Живи и ты.
Молчу. Молчу, и мне очень плохо. «Я» говорит тихо:
— У смежников «Я» всегда вместе.
— Откуда ты знаешь, — вскидываюсь, — это же запрещено, проникать в смежные миры.
— Умозрительно, — смеется «Я», — чисто умозрительно. Смежный миров бесконечное множество, следовательно в одном из них должно быть так.
— Но смысл? Два «Я» в одном человеке! Постоянные противоречия, муки…
— Не знаю в чем смысл. Иди туда, узнай.
— Но я же не смогу вернуться…
— Я тоже погибну…
Дальше мы говорим шепотом, говорим, сами не зная о чем. Может мы прощаемся? Или только встретились, только узнали друг друга и не можем наговориться?..
Я всегда просыпаюсь до звонка. А потом засыпаю снова, и во сне бодро одеваюсь и готовлю завтрак. В этот момент начинает надрываться будильник. Я вскакиваю, делаю множество дел, не успевая ни одного, и на работу прихожу в самый последний момент.
На летучке я бегло осматриваю одежду, напяленную второпях, а потом беру у зава задание и ускользаю в зоопарк.
Я очень люблю животных, но так уж получилось, что выучился на журналиста. Иногда хочется плюнуть, бросить все и устроиться в зоопарк простым служителем. Но каждый день надо есть, надо платить за квартиру, одеваться, а я уже привык к хорошему окладу, к чистой работе, к определенному отношению окружающих.
Я прохожу в зоопарк по корреспондентскому удостоверению, иду по аллее и выхожу к вольеру волков. Старый волк Черныш узнает меня и благосклонно ловит припасенный пончик. Я немного стою у клетки, говорю ему ласковые слова, а потом еду в школу, где подрабатываю руководителем кружка фотографов. Уже под вечер я захожу в милицию, беру у дежурного свежую информацию для отдела происшествий, в редакции отдаю их на машинку и идет к заву. Сергей Сергеевич приветственно машет головой, спрашивает:
— Сдал?
— На машинке, — отвечаю я.
— Вычитывай скорее и сдавай, — говорит он, — 30 строк на подверстку.
Потом я иду домой по вечернему городу, у одного из телефонов-автоматов останавливаюсь, хочу позвонить Наташе, но передумываю. Я совсем потерялся между Наташей и Машей, просто разрываюсь между чувством и долгом.
Завтра воскресенье. Завтра я заскочу на барахолке посмотреть что-нибудь из книг, встречу там, наверное, своего старшего брата: фанатика антикварного барахла, потом заеду к матери, она заставит меня кушать, я сперва буду отнекиваться, что сыт, потом сяду за компанию, войду во вкус и съем все.
Потом мы будем смотреть телевизор, разговаривать о болезнях, а потом я снова поеду в зоопарк или пойду в кино.
Недавно у меня украли мотоцикл, но он был застрахован и скоро я куплю новый. На мотоцикле при моей работе гораздо удобней.
Вечерами я долго копаюсь в самом себе. Раньше этого не было, раньше было как-то проще. Старею видно. А может мне не дается единство противоположностей, или как там этот закон — я вообще-то не силен в философии.
И еще, когда я засыпаю, на грани сна и яви мне часто мерещится какой-то странный мир, где я вроде жил раньше. Я засыпаю встревоженный и виду странные сны. Но утром забываю их.
Надо бы показаться врачу…
— Да, да, — говорит сестра, — надо показаться врачу. Давайте, я вам помогу.
Она откидывает одеяло, немного подтягивает мое полусонное тело вверх, на подушку, помогает снять пижамную куртку.
Врач измеряет давление, слушает, прижимая к коже неприятно холодный колпачок фонендоскопа, утешительно сообщает, что динамика инфаркта положительная и что мне по-прежнему надо двигаться как можно меньше.
— Кстати, — спрашивает врач, — у вас ваучер с собой?
— Нет, — отвечаю я, — а зачем он нужен?
— Ну, — смущается доктор, — я мог бы его от вашего имени вложить в что-нибудь, вы же у нас долго лежать будете…
Шла Красная Шапочка по лесу. К бабушке шла. Корзиночка у нее в руках, в корзиночке нехитрая еда, на голове, естественно, шапочка красного цвета, личико в старорусском стиле: глазастая девчонка, с русыми косами, щеки румяные.
Идет себе Красная Шапочка, корзинкой помахивает, жует травинку какую-то, по сторонам зыркает. И встречается ей дяденька в длиннополом кожаном пальто. Пальто было старое, потертое до рыжих пятен, лицо дядьки поражало своей бумажной бледностью, такой оскорбительной в жаркое солнечное лето, на вытянутом подбородке дядьки росла жидкая светлая бороденка, глаза напоминали мятую промокашку, а голос его оказался тенорообразным с блеющими обертонами.
— Здравствуй, Маша, — сказал дяденька, — я твой Ваучер.
Доверчивая Красная Шапочка подняла на незнакомца круглые наивные глаза и сказала кукольным голоском:
— Здравствуй дядя. Я не поняла, как тебя зовут. Только я не Маша. Я — Даша. Дарья.
— Здравствуй, Дарья, — проблеял дяденька. — Очень приятно познакомиться. А зовут меня Ваучер. Вот собаки, когда воют, издают такой звук: «вау. вау-у». А те, кто этот вой слушают, те ругаются: «Черт-те что!» — говорят. Если эти звуки составить вместе, то получится: «вау-черт». Отбрасываем глухую согласную «Т», буква «Ё», как известно, пишется, как «Е». Что получается?
— Черт-те что получается. Вы, дяденька, мухоморы сегодня не кушали?
— Нет, Даша, не кушал и кушать не собираюсь. А получается очень простое слово — ВАУЧЕР. Это — я. И я — твой!
— Очень приятно, что ты мой, товарищ Ваучёрт. Только ты мне не нужен. Мне вполне бабушки хватает. За день так намотаешься завтраки ей носить. А насчет мухоморов ты по-моему врешь.
— Я не вру, Даша. Я никогда не вру. Все, что я говорю, было, есть и будет. Я такой же непогрешимый, как метр или килограмм из палаты мер и весов. Я — эталон. Вот метр, например, эталон длины. А я являюсь эталоном советского человека после перестройки. Каждый человек в бывшем СССР имеет свой Ваучер. Ваучер и человек — близнецы братья. Кто более матери — истории ценен?…
— Я поняла, поняла! Ты не мухоморы поел, ты просто выпил вина Сухумского разлива. И теперь ты думаешь, что ты не человек, а его тень. Но ты зря думаешь, что ты такой постоянный, как метр или килограмм. Тень ведь может быть и длинной и маленькой — всякой.
— Да, Дарья, ты нашла правильное определение: я — тень. Но я такая тень, которая не зависит от источника света. Я — тень постоянная, так как завишу только от света идей моих создателей. А в их свете любой Ваучер является частицей госкомимущества. А насчет вина мне не совсем понятно, почему именно Сухумского разлива, а не Краснодарского, например?
— Краснодарского тоже гадость приличная, но Сухумского — всех гаже. И мне, кстати, совершенно непонятно, что с тобой делать?
— Вложи куда-нибудь.
— Вложить… Интересная мысль. Но куда? А, придумала. Вот как раз Волк идет. Волк, эй, иди сюда.
— Ну, че надо? Ты же знаешь — я тороплюсь, мне надо вперед тебя к бабушке поспеть.
— Знаю, знаю. И ты тоже знаешь, чем это все кончится. Неужели тебе не надоело постоянно испытывать резекцию желудка без наркоза и асептики? Вот, есть прекрасная альтернатива — товарищ Ваучер. Вложи его, куда следует, и, уверяю, никакие охотники оттуда его доставать не будут. Как говорится, и бабушка цела, и волки сыты.
— Даша, он же какой-то… Ну, неаппетитный, что ли!
— Ничего, не в ресторане, небось. Бери, что дают.
«Тебе, Проводник, в КВНе надо работать, — смеюсь я, — юморист от бога!»
«Это не я, — спокойно отвечает Проводник, — это ты сам. Я только придал абстрагировано-вещественную форму твоим мыслям».
2
Сыграть себя на лютой сцене,
Сыграть неистово, сквозь стон!..
Затем — туда, где пляшут тени,
Под гвалт дерущихся ворон.
Родные лица — только в профиль,
Полупрозрачные они.
И все — эскиз, и чьи-то строки
Висят, вцепившись за карниз.
Полупрозрачная реальность,
Преображенная стезя…
Кольцом завитая начальность:
В кольце конца найти нельзя.
Ну, а пока
На лютой сцене
Сыграть себя,
В который раз!
Потом — туда,
Где только тени
Ведут угрюмый
Перепляс.
Да, только стихов мне не хватало! Впрочем, от безделья и до стихов можно дойти. Как никак третью неделю я в этой лечебнице лежал и хотя имел уже право немного гулять по коридору, все равно считался еще тяжелым. А стихи я в юности писал охотно, вот и решил от скуки попрактиковаться.
Конечно, я мог бы и не скучать, мог бы Проводника заставить проецировать мне в мозг любые события и участвовать в этих событиях почти вещественно. Но я сам поручил ему охранять мое здоровье. И он считал, что сильные эмоции, переживания даже в роли зрителя мне вредны. И, если я хочу смотреть кино в собственном сознании, то должен сперва снять указание об охране. Мне меньше всего хотелось откинуть коньки от разрыва сердца, так что я ворчал, но терпел. Взамен Проводник кормил меня полуснами их моей прошлой жизни, искажая их весьма причудливо. Правда, он всегда уверял, что эти искажения я создаю сам.
А стихи что ж, пускай. Тем более, что записывать их мне не надо, все запоминает Проводник, буква в букву.
Свою жизнь я устало читаю с листа,
Было в жизни плохого, увы, до черта,
И хорошее было на грани рассвета,
И не знает никто, где деленья черта.
Говорят, что плохое с хорошим делить
Надо, чтобы себя оценить,
Говорят, на весах равновесия нету,
Ну а я продолжаю по жизни шалить.
Я по жизни — блатной, но не верю я в блат,
Жизнь без блата рассудит в чем я виноват,
Что хорошее было, что было плохое
И чем я в этой жизни сегодня богат.
У меня, надо сказать, не было особых тревог за будущее. Финансово Проводник обещал помочь безболезненно и быстро; в больнице я поправился, так как кормят нас, сердечников, хоть и пресно, но сытно, не то, что в психушке алкогольной.
А эти воспоминания, наверное, по своему полезны, они освобождают меня от комплекса неполноценности. Я советовался с Проводником и он объяснил, что большинство людей не умеют себя реализовать именно из-за комплекса неполноценности. А я, по его мнению, обладаю этим комплексом в полной мере. И многие мои поступки продиктованы им.
Сейчас, работая над книгой, я вспомнил эту беседу и уже хотел взять из памяти Проводника подробный текст нашей беседы. Но передумал. Я уже говорил вначале, что Проводник мог бы написать всю книгу в любом стиле и с любыми подробностями. Но пишу я, все же, сам и пишу, как умею, лишь изредка обращаясь к механической памяти. Поэтому я покопался в архивах, нашел чье-то наивное и малограмотное толкование комплекса неполноценности, как болезни, с советом «лечить» его небольшими дозами «травки», и привожу отрывок из него.
«Речь идёт о психическом расстройстве.
Человек постоянно чувствует себя «не в своей тарелке», ощущает, что Земля не является ему домом. Такой человек заперт в себе, он находится в тюрьме, он постоянно несчастен. Такой человек оторван от жизни, он не может адекватно реагировать на жизненные ситуации.
Болезнь проявляется по разному:
— «Тихие», «безвредные» люди,
— «Нестерпимые», которые постоянно что-то из себя строят,
— средние между первыми двумя,
— такие больные, по которым наличие КН трудно определить.
Что между ними общего?
Во-первых, их НЕЕСТЕСТВЕННОСТЬ,
Во-вторых, они морально очень слабы — как бы они не кричали и не показывали себя, они теряются в присутствии нормального человека, — такие люди слабы.
Кроме того, они сами подсознательно чувствуют свою неполноценность. И сознательно завидуют другим, свободным, людям.
Следует ещё отметить три важные вещи:
— вам не помогут излечиться книги Д. Карнеги или другие;
— больные КН в этом не виноваты — это их беда а не вина, как бы они себя ни вели.
Для лечения необходима огромнейшая трансформация и очистка сознания. Необходима помощь извне.
Большинство больных КН считают, что все кругом к ним несправедливы: что они такие «хорошие», а все вокруг злые, плохие и несправедливо к ним относятся. Они будут поносить тех, «плохих», людей, которые не боятся, которые умеют отдыхать и радоваться жизни, которые считают, что эта Земля — их дом.
Такие люди создают теории, что хорошо живут только «плохие» люди, а все «хорошие» всегда живут плохо, несчастно. Они считают, что их несчастность, ущербность, скованность — это основной показатель того, что они нормальные(«хорошие») люди.
Что тут можно сказать? Во-первых то, что оправдывание, восхваление, обожествление себя — это совершенно обычная вещь, обычный эгоизм самозащиты. (Миллионеру незачем хвастаться богатством, раскованному, уверенному человеку незачем хвастаться своей раскованностью)
Кстати, некоторые формы поведения подростков вызваны прежде всего их комплексами неполноценности. Трусливый или неуверенный юноша «доказывает», как ему кажется — друзьям, а на самом деле — себе, что он супермен. Результат часто кровавый. Робкая девушка ранним сексом утверждает себя, как личность… Инфантильность взрослого толкает его на неестественные поступки переходного возраста с весьма прискорбными итогами.
Один мистик говорил:
— В молодости я молил Бога о том, чтобы он дал мне силы изменить этот мир. Но потом я стал просить другого: «Вот уже полжизни прошло, и я понял, что не смогу изменить весь мир. Господи, позволь мне изменить только мою семью». Ничего не изменилось, и в конце жизни я сказал Богу: «Теперь я понял, Господи! Я понял — позволь мне изменить себя, я больше ни о чём не прошу». Но Бог ответил мне: «Ты попросил слишком поздно».
КН передаётся по наследству. Если быть точным, то эта болезнь передаётся от воспитателей к детям, кровная связь здесь не имеет значения. Причины, вызывающие КН, две:
1. Запугивание. Постоянные наказания.
2. Несправедливость, господское отношение к детям.
Давайте разберёмся, что представляют из себя воспитатели, больные КН.
1. То, что они считают справедливым, «хорошим» на самом деле оказывается извращённым садизмом, тупостью и комплексами. И наоборот.
2. Как это ни спорно, но человек, больной КН гораздо более эгоистичен, чем нормальный человек. Гораздо. Нормальный человек может и промолчать, когда дети его не слушают. Ведь он гораздо более счастлив, радостен. Ему просто не нужно надоедать детям, ему хорошо. Больной же человек даже если и не найдёт причину для наказания, то всё равно будет стараться их «достать», задёргать, унизить. Эти трусливые создания таким образом показывают своё «я», своё величие.
Они этим говорят: «Я буду тебе надоедать (раз уж нет откровенного повода для унижения), а ты обязан при этом стоять и слушать всю ту чушь которую я несу, и не дай бог ты при этом будешь «неправильно» стоять или дышать. Тогда я, наконец-то, до тебя доберусь!»
Они не могут по-другому получать удовольствие, поэтому, многие больные родители получают эгоистическое удовольствие тем, что жестоко уродуют психику детей.
Своих детей! И после этого они смеют кричать о своей доброте, о морали и о том, какие же вокруг злые и жестокие люди. Они сами не сознают, что делают и что говорят, хотя это и так очевидно.
А когда у них бывают моменты искренней заботы о детях, то они прививают им весь тот мусор, все те догмы, все те комплексы, которые они называют моралью. В результате ребёнок, как говорится, попадает из огня да в полымя…
Почему я остановился на детях? Потому что КН можно заболеть только в раннем детстве. Если годам к семи ребёнок не заболел, то он уже не заболеет никогда.
Общепринято, что дети — это не люди. Считается, что дети — это дети. А я могу сказать, что это чудовищная несправедливость. Что под этим подразумевают? А под этим подразумевается, что у ребенка нет никакого разума, интеллекта, считается, что он не может отличить справедливость от несправедливости, не может различить действительную необходимость и откровенную тупость. Больные люди детей просто не замечают, они их всерьёз не воспринимают, относятся к ним как к мебели.
Такие родители всерьёз считают, что их дети — это их частная собственность. Такие родители кричат, что они всё делают исключительно для своих детей. Как оказалось, чем больше человек так кричит, тем более жестоко он обращается со своими детьми.
Избивать вовсе не обязательно. Можно просто быть несправедливым. Действительно, какая может быть несправедливость к собственности? Можно делать с детьми всё, что угодно, ведь это собственность! А если они имеют свои интересы, если они не желают это делать, то это значит что они не правы и их нужно поставить на место. Их необходимо учить тому, чтобы они никогда не смели больше так поступать. Учить любыми средствами.
Тупые родители считают, что процесс воспитания — это делать детей послушными. Таких родителей следовало бы лишать родительских прав. Их понятия о воспитании — это означает убить в ребёнке всякую самостоятельность, жизнерадостность, разум. Убить в человеке личность. К сожалению, они часто этого добиваются. Тупые родители всегда пытаются что-то сделать из своих детей, не понимая, что ребёнок — это Человек. К нему ничего не нужно добавлять, ничего не нужно отнимать. Он есть свободный человек, он есть ОТДЕЛЬНАЯ личность. Он не ваш — он просто живёт в вашем доме.
Какова причина того, что больные взрослые люди ТРЕБУЮТ к себе уважения от младших? А причина такова, что это единственный фактор, который может их чем-то выделить. Ведь у них больше ничего нет, они совершенно пустые внутри, и считают что их возраст — это их богатство. Они цепляются за это как за последнюю соломинку, иначе они будут чувствовать себя совсем голыми. Это ситуация кажется тупиковой, но есть один выход: нужно лечиться.
Что же касается уважения, то его требовать — это чистая глупость. Оно либо есть
либо нет: это просто научный факт. Лично я не уважаю старших. Я не уважаю какую-
то категорию, а могу уважать или не уважать только конкретных людей.
Следует ещё раз заметить, что больные люди не смогут сильно измениться сами, даже если захотят. Если вы такой человек, то вот вам мой, совершенно неожиданный, совет: пожалуйста, ради всего святого, не пытайтесь вести себя теперь по-другому, не пытайтесь вести себя лучше, не пытайтесь быть добрее к детям, не пытайтесь «улучшить» себя, делать кому-то «лучше».
Запомните: любое изменение, которое вы попытаетесь сделать, сделает вас только хуже. Любая ваша попытка улучшить своё поведение, ВСЕГДА (то есть АБСОЛЮТНО ВСЕГДА, без исключения) приводит к обратному эффекту: вы становитесь более нетерпимыми для окружающих, вы будете создавать гораздо больше неудобств. Вот основной вам совет: никогда не пытайтесь сделать никому «лучше». Люди разберутся без вас — любая ваша попытка кому-то помочь всегда приводит к обратному эффекту. Самое худшее, что вы можете сделать — это строить из сея «бесконечно доброго человека», ведь это вызывает неловкость, скованность того, к кому вы обращаетесь. Вы этим делаете ему неприятно. Запомните это.
Это совсем не значит, что вы не сможете сейчас измениться. Просто нужно понять одну вещь: изменения нельзя получить с помощью воли, с помощью усилия с вашей стороны. Вы не можете пытаться измениться. Слова «попытка» и «изменение» — противоположны, они не могут стоять рядом. Любое ваше усилие отдаляет вас от реальности, а расслабление, «безусилие» — приближают вас к ней. Поэтому остановитесь, успокойтесь и посмотрите кем вы являетесь. Не надо себя менять, если вам что-то в себе не понравится. Просто поймите то что вам это не нужно. И когда вы действительно увидите, почувствуете то, что в вас есть недостаток, то он сразу же исчезнет. И помните: это может произойти только тогда, когда вы расслаблены, а постоянные идеи, беготня, доказательства своей правоты — это как раз то, что вам совсем не нужно.
Много ли людей больны этой болезнью? Да, очень много. Если говорить о СССР (и других «социалистических» странах), то здесь сильно закомплексованных людей процентов восемьдесят. Если взять развитые страны, то там таких всего несколько процентов(а то и меньше).
Не задавались ли вы вопросом, почему развитые страны являются развитыми?
Может, им повезло? Но тогда в чём именно им повезло?
А повезло им в одной очень важной вещи: у них не было революции. У них давно не было такого режима, который бы держал людей в постоянном страхе. Диктатура плоха не только тем, что при ней люди не могут нормально, свободно жить, но она опасна и тем, что ещё долго после её падения люди не смогут чувствовать себя свободно. И причины этого уже будут не внешние, а внутренние: люди несвободны, больны, забиты изнутри и внешние факторы практически не играют никакой роли. Данная страна не станет развитой до тех пор, пока не умрут люди, жившие в рабстве (а, может, и их дети). Печально, правда?
Если учесть некоторые, «смягчающие» факторы («ускоряющее» влияние развитых стран, например), и учитывая, что достаточно того, чтобы старшее поколение просто полностью отошло от управления страной (не обязательно дожидаться их полного вымирания), то чтобы такая страна стала развитой достаточно лет двадцать. Я вам предлагаю форсировать события. При этом это время может, в идеале, уменьшиться до нескольких месяцев. Здесь может помешать только тупость народа: люди могут свободу поменять на так называемую «мораль».
Несколько замечаний:
1. Люди достойны тех, кто ими управляет. Нужно злиться на себя, а не на властей.
2. Я всегда улыбаюсь, когда кто-то в очередной раз предлагает «программу выхода из кризиса». Такие люди не понимают главного — что же надо изменить. Такие программы, конечно, могут повлиять на ход событий, но очень ненамного.
3. Меня часто выводят из себя «авторитеты», которые с умной рожей «плачут» о том, что хоть мы и бедные, несчастные, но зато у нас такие добрые, хорошие, культурные люди, и что наши люди — это наше великое богатство. Но, ведь, наши люди — это наш великий позор, наша беда. Это не нравится, понятно. Но, ведь, от этих эгоистичных самоуспокоений ситуация только ухудшается: нельзя начать лечения не признав, что мы действительно больны.
Я уже останавливался на «доброте» наших людей. Вот вам еще: вспомните убийцу детей — Щикатило. Это чисто «наш» человек, «наш» феномен. В развитых странах вероятность появления таких людей раз в сто меньше, чем у нас. Он — обычный пример сильно больного, глубоко несчастного человека. И он не был в этом виноват, виноваты прежде всего его воспитатели: если бы не они, он был бы прекрасным человеком. Так, что прежде чем в следующий раз унизить ребёнка, глубоко об этом подумайте.
Так что же такое Комплекс Неполноценности? — Это болезнь. Психическое расстройство. Люди рождаются без него, и если не прилагать никаких усилий, то её и не будет. Свободный человек — это не манна небесная, не исключение, которое нужно добиваться, нет. Это совершенно нормальное состояние человека.
Больной человек оторван от жизни, наполнен мусором и страхом, не может нигде себя нормально чувствовать, находится на нижнем энергетическом уровне. Вместо разума и жизненного опыта у него есть какие-то идеи. Он неприятен в общении, доставляет неудобства всем окружающим. Он постоянно несчастен, его мозг сдавлен тяжким прессом. Они настолько слабы и оторваны от жизни, что можно серьёзно утверждать, что их нет вообще.
Ещё раз замечу, что есть различные степени заболевания: от откровенно огромной до совершенно незаметной со стороны. А есть и здоровые люди. В любом случае, то лекарство, которое я вам предлагаю вам не навредит, а позволит узнать себя. Если вы не воспринимаете меня всерьёз, то ваша ситуация безвыходная, и я могу лишь пожелать вам счастливо догнить эту жизнь. А тем, кто хочет жить полной жизнью, я предлагаю перевернуть страницу. Сейчас сказать больше нечего. Кое-что нужно будет сказать потом…».
Да, видать крепко достали парня в детстве! Но в целом он прав. Многие люди ощущают свою неполноценность в чем-то и пытаются компенсировать ее игрой в полноценность. Чаще всего игрой плохой, бездарной.
Я, собственно, и сам, будучи от природы анемичным, слабым физически, да и трусоватым, распускал про себе легенды, выставляясь то — боксером, то — самбистом. А с возрастом начал критиковать здоровяков, ссылаясь на то, что у них мышцы развиты за счет мозгов. И отчасти сам в эту чушь верил.
Помню, во вторую свою ходку, где-то на третий день пребывания в зоне я зашел в клуб выяснить насчет библиотеки, завязать добрые контакты — книги для меня всегда были на первом месте. Завклубом, крупный, симпатичный эстонец, отбывающий наказание за спекуляцию, встретил меня приветливо. Мы как-то быстро нашли общий язык и он обратился с просьбой:
— Концерт вечером, а ведущего нет. Я должен на гитаре играть, как-то неловко совмещать с конферансом, а другие двух слов не свяжут.
— Гуд, — согласился я, — заодно стихи толпе почитаю.
Вечером без всякой подготовки я вышел на сцену и посмотрел в зал. Одинаковые, как оловянные солдатики, люди были там в одинаковых одеждах с одинаковыми выражениями лиц. У стен стояли одинаковые менты, рядом с ними — СВПэшники, ментовские шестерки из совета внутреннего порядка, с повязками на рукавах. Этакие зоновские «дружинники», ссучившиеся уголовники, презираемые общей массой.
— Итак, господа, — сказал я нахально в микрофон, — я решил почитать вам стихи.
Зал зашумел.
— Бык, козел, — раздались возгласы, — покажи попу, блызни со сцены, музыку давай, падло…
Микрофон давал мне явное преимущество над толпой.
— Господа, — сообщил я невозмутимо, и динамик приглушил гомон, — так или иначе, но пока не будет стихов, не будет и музыки. Хоть вы и тупорылые, но послушать придется.
И сразу, будто продолжая успокаивать, врезал:
Мы волки, но нас по сравненью с собаками мало,
Под грохот двустволок звериная стая мельчала,
Мы, как на расстреле, на землю ложились без стона.
Но мы уцелели, хотя и стоим вне закона…
Номеров было немного, но после каждого музыкального я «кормил» зэков стихами. Кто-то смирился, кому-то было все равно, но встречались мне и заинтересованные, внимательные глаза. И это мне льстило.
Потом ко мне подошли несколько зэков, после концерта. Двое попросили переписать стихи, один выразил благодарность за доставленное удовольствие, а еще один начал вербовать в СВП. Он ссылался на то, что я уже замарал себя выступлением в клубе, что я уже «пашу» на администрацию.
Последним ко мне подошел прапорщик и угрюмо приказал следовать с ним в оперчасть.
В оперчасти мной занялся еще один «поклонник» поэзии — майор Луднев, начальник этой службы. Перед ним уже лежало мое дело, поэтому он стал брать быка за рога сразу:
— Прежние штучки решил продолжать? Мало одного срока показалось. Так мы тебе быстренько добавку выпишем, семидесятую статью не забыл еще?
— Простите, вы к кому обращаетесь? — спросил я невинно.
— К тебе обращаюсь, — сказал майор.
— Насколько я помню статью сто тридцать вторую ИТ (исправительно-трудового кодекса), заключенные и администрация обязаны в обращении друг к другу использовать форму «вы».
— Хамишь? Ну-ну! По-другому с тобой поговорить? Да я тебя за антисоветские стихи знаешь, куда?!
— Я подам на вас жалобу прокурору по надзору. За неуставное обращение, за попытку инкриминировать ложное обвинение.
Он был зол, но эта фраза, кажется, его чуть-чуть отрезвила.
— Почему ложное? Мне передали, что в клубе читались стихи против Ленина, против милиции. Теперь он строил свою речь так, чтобы избегать прямого обращения. Очень уж ему не хотелось обращаться к какому-то вонючему зэку на «вы».
— Ваши осведомители, — сказал я сухо, — не блещут интеллектом. А в поэзии вообще не компетентны. Я читал стихи известных советских поэтов: Вознесенского, Евтушенко, Солоухина. Все они члены Союза писателей, имеют правительственные награды.
— Ну, а эти, про Ленина? — спросил он совсем не уверенно.
— Эти стихи кончаются так: «Ленин — самое чистое деянье, он не может быть замутнен. Уберите Ленина с денег — он для сердца и для знамен». Андрей Вознесенский. Что тут, простите, антисоветского?
— Видимо, меня ввели в заблуждение, — пробормотал он, — ох уж я этому лейтенанту… Да, а за что судились в прошлый раз?
Он по-прежнему пытался строить фразы без прямого обращения, в результате чего его речь стала напоминать речь иностранца. Мне было смешно.
— Я не судился, — сказал я иронично, — меня судили. По статье, как видно из дела, лежащего перед вами, семидесятой…
— Я имел в виду, в чем эта антисоветчина заключалась?
— Подобная информация в компетенции КГБ, — сказал я, с трудом сдерживая смех. — Если желаете, можете обратиться в местное управление комитета, телефон замначальника: четыре — тридцать два — одиннадцать…
— Я сам знаю, куда мне обращаться, — задергался майор в кресле. — Нечего разговаривать. Стихи читать прекращать надо, тут не политехнический музей, а Маяковских в зоне нет.
Меня очень заинтересовало такое мышление. Политехнический музей у этого «знатока» ассоциировался только с поэзией. Кроме того, было интересно, как он меня выпроводит, не употребляя обращения. Тут, как не скажи — можете идти, идите, свободны, ступайте — все равно придется обратиться. Но он лихо вывернулся и из этого положения — вызвал сержанта и приказал ему отправить меня в барак.
Потом, анализируя свое поведение, я вынужден был подвести горестный итог: боялся зону, вел себя опрометчиво и нагло, наигрывая образ лихого уголовника, а в результате вынужден был потом долгое время этот облик поддерживать, носить мучительную и противную маску, которая в конце концов принесла мне кучу неприятностей.
Но что-то я совсем ушел от постепенного повествования с момента находки браслета связи до момента нынешнего, когда я, обретя неземное могущество, не знаю что мне делать.
Короче, ходил я немного по коридору, а большей части спал, выпрашивая у сестер седативные таблетки, и витал в очищающих воспоминаниях.
…В Краснодаре я несколько раз бывал, город более-менее знал. Я надел свою рабочую спецовку: джинсы и геологическую энцефалитку, купил в спортивном магазине большой кусок палаточной ткани и поехал в автомагазин.
Рядом с магазином была пространная стоянка продажных машин. Они стояли еще без номеров, прямо после железнодорожного переезда, разных цветов и разной степени поцарапанности. Сунув сторожу червонец, я прошел в конец стоянки, поглядывая на покупателей. Некоторые выбирали главным образом цвет, да смотрели, чтоб явных повреждений не было. Но большинство елозило вокруг машин с дрожащими щеками. Если бы у автомобиля были зубы, как у лошади, это значительно облегчило бы задачу покупателей. За неимением оных, они по пояс залазили под капот, ящерицами ползали между колесами.
Я выбрал заурядного «Жигуленка» поносного цвета и накрыл его купленным материалом, как чехлом. Мгновенно вокруг меня начали собираться заинтригованные покупатели. Какая-то тощая дамочка попыталась от дернуть чехол, но я гаркнул на нее:
— Отойдите, дамочка! Нечего тут лапать. Машина отобрана для Ивана Денисовича.
Минут десять я отражал наглые попытки взглянуть под чехол. Когда эти попытки начали сопровождаться поползновениями вручить мне купюру, я пообещал вызвать милицию. Стоявшая в стороне парочка многозначительно переглянулась и отозвала меня в сторону.
— Вы, наверное, специалист — заискивающе спросила женщина.
— В некоторой степени, — ответил я туманно.
— А что за машина? — поинтересовался мужчина.
— Обычная машина, — сказал я честно.
— Но вы же ее специально отобрали?
— Ну, нельзя сказать, что специально…
— Послушайте, мы в технике ничего не понимаем. Вы не могли бы нам уступить эту? Вы еще выберете.
— Пожалуйста, — добавила женщина, — мы вас отблагодарим.
— Я не уверен, что могу быть вам полезен, — сказал я застенчиво.
— Пятьсот рублей, — с видом бросающегося в пропасть, выпалил мужчина, — больше нет ни копейки.
— Ну, что ж…
Я стянул материю с машины, сложил ее, сунул под мышку. На выходе подмигнул сторожу, пообещал зайти завтра, так как еще не выбрал. Время клонилось к обеду, я отметил удачу в ближайшем кафе, где цыплят готовили на вертеле, предварительно натерев разнотравьем и нашпиговав всякой вкуснятиной. Обед облегчил мой карман на добрые полсотни, но я надеялся вскоре компенсировать эту потерю.
Теперь меня интересовали пункты приема стеклотары. Я объехал несколько центральных и убедился, что они, как обычно, затоварены, а ящиков свободных нет. Длинные очереди страждущих смотрели на приемщиц с тоскливой безнадежностью.
Что ж, людям надо помогать. Вскоре я договорился с водителем грузовика и подогнал машину к ближайшему киоску.
— Хозяйка, — обратился я к приемщице с развязностью экспедитора, — машина нужна?
— Сколько возьмешь? — охладила она мой порыв гуманной помощи торговле.
— Сколько дашь?
— Сорок.
— Стольник, — заявил я возмущенно.
Сторговались на 65 рублях. Я был предупрежден, что деньги получу только тогда, когда привезу с ликерки накладные о сдаче посуды. Алкаши, побросав авоськи и сумки, махом забросали грузовик и я сказал шоферу, который ни на миг не сомневался в моей причастности к клану торгашей или снабженцев, что надо по делам заскочить еще в два пункта.
В этих пунктах я уже не предлагал транспортную помощь. Я намерен был продать всю машину, но не по 12 копеек, а по 10. Деньги были обещаны в обеих, но опять же при условии накладных о сдаче бутылок на ликероводочный завод.
На завод мы въехали, как к себе домой. Четвертак помог грузчикам быстро освободить тару; свистнуть в конторе десяток бланков со штампами, пока мне выписывали за сданное количество, тоже не представляло трудов. Когда этим одуревшим от тоски перезрелым красоткам рассказывают сексуальные анекдоты, они не заметят, как вынесут стул из-под них.
Устроившись в кабинете, я быстро заполнил эти бланки через копирку, оригиналы изорвал и выбросил в урну, а две копии на каждую машину предъявил в пропускную службу, где мне шлепнули на них печати и выдали пропуска.
Естественно, на вахте я ограничился одним, иначе вахтер начал бы требовать с меня еще два грузовика, которых у меня, к сожалению, не было. Дальше было просто. Получив в двух киосках по 620 рублей — грузовик попался не слишком вместительный, — я заехал и в третий, с которого начинал. Меня привела туда не жадность, а опасение насторожить ушлую торговку. Она внимательно просмотрела накладную, выдала 65 рублей и спросила:
— 3автра заедешь?
— Постараюсь, — сказал я.
Я всегда обещал зайти завтра. В редчайшем случае прокола это обещание могло обнадежить ментов и уберечь их от мысли начать поиск немедленно.
Второе мое правило: после мельчайшего конфликта с кодексом, в городе не задерживаться. Я не изменил ему — через два часа автобус унес меня вглубь Прикубанья.
Не знаю, почему я выбрал именно эту станицу, но приезд мой оказался удачным. В Варениковке как раз гастролировал зверинец, о чем сообщала афиша на входной двери гостиницы. На афише был изображен орел, сидящий на слове «приглашает» с видом старого подагрика, который, вдобавок, съел нечто тухлое. Ни чего более удобного, чем спрятаться в одном из 14 зверинцев, курсирующих по стране, пока не представлялось. Правда, моя трудовая осталась в Грозном, но я уже достаточно ознакомился с обстановкой в этих организациях, чтобы не волноваться на сей счет. К тому же мне было необходимо скрыть свое отношение к зверинцам вообще, дабы не навести на след боевиков, Седого или милицию.
Гостиница для маленькой станицы была несоразмерно большой: четыре этажа; просторные холлы, номера со всеми удобствами… Похоже, она пустовала со дня открытия. Это была, наверное, единственная гостиница в СССР, где меня встретили с радостью и дали приличный номер, не вымогая презент.
Я принял душ, спустился к газетному киоску, набрал газет и журналов, вернулся в номер и, включив телевизор, завалился на покрывало широкой кровати. Мой утренний визит в зверинец с предложением услуг окончился успешно. Директором оказалась полная добродушная женщина, которая была бы более уместна в роли заведующей магазином. Зверинец выглядел жалко. Маленький, всего из 40 животных, собранный из разношерстных, большей частью самодельных, клеток и вагонов. Техника тоже оставляла желать лучшего.
Меня приняли администратором, но первый месяц я работал сторожем. Дело в том, что зверинец был разорван на части. Хозяйственные постройки отстраивались в одной станице, а зоозал с небольшим сопровождением путешествовал по другим. Я продолжал жить в гостинице, которую мне теперь оплачивали, заступал вечером, а с утра был свободен. Записался в клубную библиотеку, кушал в дешевой столовой при гостинице. Чисто «растительный» образ жизни, но меня он пока устраивал.
Петровна, как все звали директрису, трудно пере двигалась на распухших ногах, что, однако, не мешало ей мотаться по станицам в кабине грузовика. Иногда она даже ночевала там, накрывшись пальтишком. Она искренне чувствовала себя необходимой в этой нелепой конторе, воспринимала работающих у нее монстр ров, как членов, пусть не совсем удачной, но одной семьи, и очень старалась делать свою работу хорошо. В прошлом даже ее нехитрых усилий хватало для жизнеобеспечения зверинца, теперь же перестройка пускала под откос и более устойчивые организации, зверинец не мог устоять перед ростом цен, общей разрухой, когда не до развлечений, дефицитом кормов и горючего.
Будучи единственной женщиной в системе, и женщиной очень хорошей, она еще держалась на поверхности благодаря помощи главка, других более рентабельных зверинцев (что, вообще-то, в этой системе — большая редкость), но судно все равно шло ко дну, и его кон чина была предрешена.
Мне по-человечески было жалко ее, но все мои советы, пролетали мимо ушей Петровны. Когда же она начала использовать меня в роли администратора, я вообще не знал — плакать мне или смеяться.
Помню, привез с завода отожженную проволоку-катанку для железнодорожного переезда. Ею крепят к платформам машины и автовагончики. Петровна посылала меня попробовать договориться, выпросить, а я без всякой предоплаты, добыл эту проволоку у директора завода, погрузил и привез. Своего рода снабженческий подвиг. То, что я считаю настоящей администраторской деятельностью. Она же отнеслась к этому, как к должному, и послала меня раздобыть пять досок для ремонта лестницы. Задание — для простого рабочего, а для администратора — нелепое разбазаривание сил.
Любимое занятие Петровны — ездить. Если не на грузовике, то на самолете. Каждое утро она посылала меня в аэроагентство. Наладив контакт с девчонками, я брал билет на ближайший рейс до Ставрополя. Петровна одобрительно кивала, прятала его в стол и тут же посылала меня за билетом до Киева. Получив его, она немного мялась и говорила:
— Михалыч, ты понимаешь, планы опять изменились. Ты сходи, тут недалеко, возьми еще до Львова…
Сердиться на нее было невозможно. Она так уютно сидела за дешевым письменным столом на стуле с подложенной мягкой подушкой, лицо ее было таким добродушно-озабоченным, что я шел в агентство, удивлял билетных девчонок, рассказывал им забавные истории, выслушивал от других пассажиров много неприятных реплик, но очередной билет брал.
После этого я начинал курсировать между Петровной и почтой. Отправив одну телеграмму, я тут же получал задание отправить еще одну. Петровна разводила пухленькими ручками, сожалела, что забыла предупредить, что будет еще текст, а через несколько ми нут вспоминала о третьей телеграмме, и я, не находя слов, вновь топал на почту.
Назавтра день начинался с того, что следовало сдать все купленные билеты, а взамен купить новые — совсем другого направления. Я покупал, но через не сколько дней их все равно приходилось сдавать, как просроченные. Не упомню случая, чтоб Петровна хоть раз выехала вовремя: ее самолет летел в Киев, а она в это время неслась в какой-нибудь Темрюк в кабине «МАЗа» по вопросу, который мог бы решить любой малограмотный рабочий, как с теми же досками. Получая задание, я обычно надолго немел. В пол ном смысле слова: терял дар речи. Ну, каково, к при меру, администратору с двумя дипломами о высшем образовании идти к какой-то мелкой сошке из сельсовета, чтобы поставить подпись на обыденный документ. Я пытался поначалу объяснить, сколь нерационально меня используют, она слушала мои речи просветленно, смеялась, а потом говорила озабоченно:
— Слушай, сходи, пожалуйста, на телеграф, позвони, я вот написала телефон, позови Лизу и скажи, что я завтра в Москву не прилечу. А на обратном пути сдай билет и купи на послезавтра в Ленинград.
Глаза мои расширялись, я надувался, смотрел в ее честные, ясные глаза, на ее доброе лицо с розовыми щеками-булочками, на всю ее уютную позу за стареньким столом, вздыхал глубоко и шел на почту.
Работали у Петровны люди своеобразные. В целом, конечно, обычная для системы шушера, но несколько другого плана, чем у Вокалева. Всех не опишешь, а вот некто Шапиро описания требует. Это был доходной, мелкий еврейчик редчайшего уровня дебилизма. Дебилы для этой нации сами по себе нонсенс, но его уровень редок и для других рас. И в то те время, он сохранил в себе еврейскую приспособляемость. Поэтому он все время работал.
Он мог, например, целый день красить одну семиметровую крышу вагончика, но поймать его на бездействии было невозможно. Когда бы он ни попадал в поле зрения, он все время был с кистью в руках и в движении. Не стиранная со времен написания Ветхого Завета одежда, вечно заляпанная краской и мазутом, как бы подчеркивала его трудолюбие. Если же вы пытались сделать ему замечание за медлительность, он начинал долго и косноязычно объяснять причины — их находились тысячи: от густой краски до плохой кисти, — и продолжал это объяснение, пока вы со вздохом отчаянья не удалялись.
Все рабочие, кроме Шапиро, чем-то торговали. Открытками, плакатами, леденцами, сигаретами… Причем, занимались этим гораздо более серьезно, чем основной работой. Особенно преуспевал в этом плане молдаванин с озорным именем Гоша, мелкий, удивительно завистливый и злобный человечек. Жена его, видимо, для контраста, была женщина крупная и добродушная. Иногда она неделями не появлялась днем из вагончика, из чего следовало, что грозный муж, которого она могла бы просто зашибить одним ударом, опять ее отлупил и она стесняется показываться с синяками на лице…
Да, забавно было все это. Даже не верится, что я столько накуролесил. А что, — три судимости: первая — за политику, а остальные главным образом за мошенничество. Считался удачливым аферистом. Еще бы, успел же поработать и журналистом, и ветеринаром; и начальником бывал, и на самых низких ролях «неприкасаемым» ишачил. И послужить успел, почти четыре года отдал доблестной СА. И поучиться успел, аж в трех вузах. Так что подготовку для аферизма получил хорошую. Вот, долго хранил в вещах одну вырезку из газеты «Известия». Называлась заметка:
«Плоды доверия».
«В шикарную гостиницу в южном городе Тбилиси вошел представительный гражданин, — писал досужий корреспондент. — Он уверенно подошел к окошку администратора и представился сотрудником КГБ из Москвы. «Номер люкс и не беспокоить», — сказал он повелительно.
Важного гостя проводили в пяти-комнатный номер, обставленный с восточной пышностью. Оставшись один, таинственный КГБэшник открыл чемоданчик, содержащий всего лишь единственную вещь — дорогой халат с позолоченными застежками. Это было единственное имущество некоего Верта, недавно освободившегося из колонии строгого режима.
Накинув халат, он принялся за работу: тщательно изучил телефонный справочник. Интересовала его глава, где были перечислены автобазы. Выбрав ту, которая по его разумению находилась на окраине города, он набрал номер и сказал: «Примите телефонограмму. После прочтения уничтожить. 12 июня в 10.00 прибыть в гостиницу «Тбилиси» в номер 302. С собой иметь документы, удостоверяющие личность, и список автоединиц гаража. Майор КГБ Русанов». «Никому о содержании телефонограммы не рассказывать», — предупредил он секретаря, после чего сделал второй звонок в ресторан.
Вкусно пообедав, аферист направился на знаменитый Тбилисский рынок. Там он выбрал участок, облюбованный автомобилистами, и через некоторое время познакомился с руководителем одного из колхозов, очень желающего приобрести автомашину «Волга». «Могу предложить новую, — сказал — аферист, но машина казенная. Деньги перечислите на автобазу». Какой разговор, дорогой, — обрадовался колхозник. — Кто говорит о деньгах? Сколько попросишь — столько перечислю!».
«Аванс придется дать наличными, — сурово сказал «КГБэшник». — Сам понимаешь, я не один на авто базе».
«Какой разговор, — темпераментно взмахнул рука ми грузин. — Кто говорит о деньгах? Пять тысяч хватит?».
«Десять!».
«Слушай, дорогой! Совесть есть, да? Даю семь?» «Ладно. Завтра в это же время подъеду на маши не. Все документы будут готовы. Рассчитаемся и забирай. Остальные деньги перечислишь в автоколонну, госцена — четырнадцать тысяч».
Явившийся на другой день начальник автохозяйства поинтересовался у администратора личностью обитателя 302 номера.
«Грозен», — сказал администратор. Начальник робко постучал в дверь. «Войдите», приглушенно раздалось из номера. Войдя, начальник увидел спину, прикрытую шикарным халатом. «С автобазы?» — спросили его, не оборачиваясь. «Так точно!» «Посиди пока…» Начальник робко присел на краешек кресла, с почтением оглядывая шикарное убранство холла.
Минут через пять «комитетчик» наконец-то- удостоил начальника автобазы хмурым взглядом, а затем в приказном тоне произнес: «Подготовишь новую «Волгу», полный бак, полную канистру в багажник, заполнишь путевой лист без указания маршрута, фамилию водителя. В «бардачок» — технические документы на автомобиль. К девяти утра завтра подашь машину к парадному подъезду гостиницы и оставишь ее с ключами зажигания… А сейчас распишись вот здесь об ответственности за разглашение доверенной тебе государственной тайны…»
Трепеща от волнения, начальник подписал какую-то бумагу и снова отбыл в расположение вверенной ему автобазы. А утром новая легковушка затормозила перед входом в гостиницу. Ее подогнал сам начальник автобазы и незамедлительно доложил об этом грозному «майору-чекисту».
Дальше все пошло довольно просто. Получив за машину деньги, аферист пару дней погулял в своем шикарном номере, а потом исчез в неизвестном направлении, не рассчитавшись, естественно, с администрацией гостиницы не только за проживание в люксе, но и за изуродованную мебель и саноборудование. Кроме того, он прихватил с собой «на память» портативный телевизор «Шилялис», установленный в спальной комнате «люкса»…
Затем корреспондент пространно порассуждал на тему о ротозействе и призвал читателей самим сделать выводы из всего сказанного.
Надо сказать, что мне трудно реставрировать свои чувства того времени. Ясно, что я гордился этими жалкими подвигами. И поэтому, рассказывая о них я стараюсь передать это убогое хвастовство. Только не надо думать, будто я себя осуждаю. Отнюдь… Это как бы, если я хвастался и гордился тем, что в пятом классе поцеловал Лену Застенскую, с которой сидел на одной парте. И не как-нибудь тайком, в подъезде, а прямо на уроке, при всех. (Вот, даже фамилию запомнил!) А нынче воспоминание вызывает лишь ностальгическую улыбку, никак не гордость.
Особенно трудно было мне с воспоминаниями вовсе не веселыми, которые я сам «делал веселыми». Когда-то я рассуждал на эту тему в стихотворной форме.
Хитрить мне давно надоело,
Устал от советских афер,
Иного поэту удела
Искал, но, увы, не нашел.
Нет денег от строчек чеканных.
Нет средств от мелодии чувств,
Не любят в отечестве странных
И жесткий укус у искусств…
Естественно, я имел в виду честного поэта. «Демьяны Бедные» в СССР всегда жили не бедно.
Богатым аферистом мне стать не удалось, зато я стал антисоветчиком. Первый раз КГБ обратило на меня внимание за стихи к 100-летию Ленина, где речь шла о мавзолее и которые кончались строчками:
… А то, что называется свободой,
Лежит в спирту,
В том здании,
С вождем.
Я пользовался определенной известностью на «дальняках» — северных зонах. Возникла она после того, как мне, скромному зэку, удалось снять с работы и чуть ли не посадить замполита. Этот замполит, должно быть, родился оперативником. Вместо того, чтоб сеять в зоне разумное и вечное, заниматься клубом, библиотекой, смягчать, хоть символически, зэковское существование, он все и везде вынюхивал, рас следовал. Пересажал ребят больше, чем самый ярый режимник или оперативник.
На меня замполит обратил внимание в книжном ларьке. В зону каждый квартал привозили на свободную продажу книги. Среди них встречались весьма — дефицитные. Первыми ларек посещали охранники, сперва, естественно, офицеры, потом прапорщики и вольнонаемные. Потом шли активисты, из наиболее авторитетных — председатели разнообразных секций, осведомители, а только потом к книгам допускались простые заключенные. Очередь всегда выстраивалась с утра, обычная сварливая очередь, сдерживаемая и регулируемая активистами в повязках. Ей мало что доставалось, лучшие канцелярские принадлежности, красивые книги уходили пачками. Что-то пересылалось на волю, многое появлялось на зоновской барахолке. На этой барахолке за чай, золото или за деньги, которые котировались гораздо ниже чая, можно было купить все: от черной икры до старинных серебряных часов-луковиц. Но и последние посетители могли кое-что выбрать.
Я никогда не уходил без дефицита, прятавшегося в невзрачных бумажных изданиях. Вкус у всей этой толпы был невысокий, в основном охотились за макулатурой приключенческого плана в ярких глянцевых обложках. Так мне удалось купить отличные сборники М. Цветаевой, Б. Пастернака, И. Северянина, Н. Рубцова, прекрасный роман А. Кестлера «Слепящая тьма». До сих пор помню цитату из этого романа о репрессиях 1937 года: «В тюрьме сознание своей невиновности очень пагубно влияет на человека — оно не дает ему притер петься к обстоятельствам и подрывает моральную стой кость». Артур Кестлер первым на Западе описал коммунистические застенки.
Со временем я нашел способ проникать в ларек одним из первых. Дело в том, что отоварка зэков происходила по карточкам, где были отмечены их дебет и кредит. Карточки постоянно хранились в продовольственном ларьке, в день книжного базара переносились в помещение школы, где обычно шла торговля. С продавцом этого ларька, толстой бабищей, не равнодушной к подношениям, я наладил контакт быстро. Она очень благосклонно отнеслась к сережкам из серебра тонкой зэковской работы. И вот, в дни книг, я крутился около нее, и она вручала мне ящички с карточками осужденных — помогать нести. Мы проходили сквозь все заслоны, а потом я уже заслуженно пользовался правом первого покупателя.
Замполит как-то попытался меня выгнать. Я возмутился. По негласному правилу зон любая работа должна оплачиваться. В данном случае платой был сам книжный базар. Продавщица за меня вступилась.
— Ну, что ты, капитан, — сказала она укоризненно, — парень всегда мне помогает. Эти карточки не каждому же доверишь. Пускай купит книжку.
Замполит отвязался, но посматривал на меня все время косо. Когда же я с огромной охапкой книг подошел к столику расчета, он оказался рядом.
— Это откуда же у вас столько денег? Сколько там у него, на карточке?
Узнав, что у меня больше пяти тысяч — деньги по тем временам большие, — он немного сменил тон, к имущим зэкам начальство относилось если не с уважением, то с некоторой его долей.
— И что же вы купили? Давайте спустимся ко мне в кабинет, я просто полюбопытствую.
В кабинете я прочел ему небольшую лекцию о литературе настоящей и мнимой ценности.
— Вот, видите, «Декамерон». Обложка бумажная, никто и не смотрит. А без него ваша библиотека не полная. Или Л. Андреев, пьесы. У нас покупать некому, а на воле минуты бы не пролежала.
Перед следующим ларьком замполит пришел ко мне в барак и предложил пройти мне первым.
— Только с условием, вы и на мою долю выберете. Я, знаете, техническое образование получил, в художественной литературе — не очень. А жена собирает библиотеку.
Я добросовестно отобрал ему книги, а так как его в магазине не было, оплатил сам с карточки и отнес стопку томов в кабинет.
Замполит попросил прокомментировать каждую книгу, кое-что записал в блокнот и сказал, засовывая руку в карман:
— На какую там сумму? Я сейчас пойду заплачу.
— Уже оплачено, — успокоил его я. Я прекрасно понимал, почему его не было рядом со мной во время покупки. И меня это, в общем, устраивало. Все взаимоотношения в зоне построены на купле-продаже, на взятках, поборах. Диетпитание — 25 рублей в месяц. Норма — 50 рублей, и лежи весь месяц, сачкуй на работе. Короче, все. Надо только знать, кому давать и сколько.
— Ну, что вы, — изобразил замполит оскорбленную невинность, — так нельзя.
— Можно. У меня денег много, а тратить их все равно не на что.
— Нет, так нечестно. Давайте я вам чаю насыплю думаю, это не будет большим нарушением.
И он насыпал в небольшой кулечек чаю из огромной коробки.
В зоне привыкаешь все считать и пересчитывать. Иначе обманут. Я купил ему книг на 167 рублей. Пачка чая стоит десять рублей. То количество, которое он выделил от щедрот своих, тянуло рублей на 15. К тому же, чай грузинский, а не индийский.
Я поблагодарил за чай и ушел. В бараке ко мне пристали деловые, интересуясь, что за дела у меня с замполитом. Ну, прямо чихнуть нельзя на этой зоне, всем все известно. Мне, честно говоря, было наплевать на их мнение, я ни к какой коалиции в зоне не принадлежал, жил сам по себе, поддерживая ровные от ношения и с ворами, и с мужиками. Активистов, естественно, сторонился. Хотя, и с активистами все относительно. На следующей зоне я, например, сам вступил в актив и даже занял высокую должность председателя совета отряда. Все относительно на нынешних зонах, прежний уголовный шарм давно канул в Лету. Но все же, чтоб не ходили пустые разговоры, я объяснил. Не знаю, поверили ли они мне. Но после следующего ларька пришлось поверить, Вся зона грела.
Закупая в очередной раз книги хитромудрому замполиту, я задержался в коридоре и в каждом экземпляре его книг на 21 странице поставил точку. А в двух крошечную букву «К». Замполит еще мог спастись, достаточно было ему по-честному со мной рассчитаться. Ведь на сей раз я купил книг на 102 рубля. Что для него несколько килограммов чая, это на зоне он дорогой, в магазине пачка стоила 38 копеек.
Но начальник привык к безнаказанности. Где ему было догадываться, что в притворно-вежливом, даже угодливом зэке, явно еврейской национальности, кроется профессиональный аферист, не признающий ничьих авторитетов и умеющий мстить с расчетливой жестокостью кораллового аспида — очень красивой, черно красной змеи, во много раз более ядовитой, чем кобра. Он выдал заварки еще меньше, чем в первый раз, благосклонно выслушал мою благодарность и махнул ручкой, будто Нерон рабу — ступай, мол.
Утром через доверенное лицо — врача из вольнонаемных, я когда-то вылечил его собаку, еще на воле, и он выполнял некоторые мои мелкие просьбы — ушло письмо в Москву, в прокуратуру по надзору за исправительно-трудовыми учреждениями. Местному прокурору по надзору посылать жалобу было бессмысленно — он дул в одну дудку с руководством зоны, скорей всего, имел долю с их разнообразных доходов.
Письмо сработало с точностью нарезной пули. Представитель Москвы не поленился приехать лично, уж больно конкретный способ разоблачения предложил я в письме. Сперва они провели обыск у замполита дома. Неофициальный, товарищеский, по его согласию (по пробуй он не согласиться). В указанных книгах на 21-й странице стоял мой тайный знак, мой укус кораллового аспида. На вопрос, откуда на этих книгах подобные значки и где приобретены эти книги, хитрый замполит, мгновенно понявший, откуда дует ветер, рассказал про коварного осужденного, который эти книги просматривал, очень просил полистать во время работы книжного ларька и, видимо, решил таким образом на пакостить офицеру.
Я этот ход предусмотрел. В письме я упоминал, что замполит может попытаться отпереться именно таким образом. Я предлагал опросить продавщиц, заглянуть в мой лицевой счет. И я, постоянно делающий крупные покупки, и замполит, на котором лежит вся организация книжной распродажи, были продавцам хорошо известны. Они, работающие с книгами, не могли не запомнить, что уже второй ларек замполит не покупает ни одной книжки, а я беру много двойных экземпляров. Тем более, что я им назойливо подчеркивал: «вот, мол, беру двойные экземпляры для одного начальника, только вы меня не выдавайте, а то он меня живьем съест».
И проверяющий москвич уже побывал со своей группой у этих продавщиц. Так что незадачливый замполит только углубил яму, которую я ему вырыл. Закон «падающего — толкни» в зонах один из главенствующих. На суде офицерской чести замполит узнал про себя много нового, эти новости вряд ли пришлись ему по вкусу. Но его все же не посадили, просто разжаловали и выгнали.
И если остались его друзья, то месть их меня не слишком волновала. Сразу преследовать меня было опасно, первое время даже общий пресс за дерзкие стихи и помощь зэкам в написании жалоб ослабел. Боялись, что я сообщу, будто меня преследуют за замполита. А в дальнейшем? Кто его знает, что будет в дальнейшем? Зона! День прожил — скажи спасибо. Загадывать зарекись.
Лично я отсутствие свободы воспринимал всегда с ужасом, хотя даже близкие никогда этого не узнали. Брат рассказывал, что он спрашивал у знакомого охранника: как я там себя чувствую, и тот говорил, что Ревокур — самый счастливый человек среди зеков. Всегда в делах, всегда с улыбкой. Они видели мою маску, необходимую для выживания, а мне эта маска постоянно выжигала душу. И сердце. Иначе, откуда инфаркт, когда мне нет еще сорока.
Опять ясно и четко вспомнился барак, вся зона, втиснувшаяся на территорию бывшего немецкого монастыря, серое влажное пространство без единой травинки, деревца — бетон, асфальт, железо, крашенное серой краской. Удивительно мерзкое место.
Еще удивительней был мой барак. Туда обычно селили инвалидов, поэтому вечером он представлял колоритное зрелище: зэки отстегивали руки, ноги, пристраивали костыли, вынимали челюсти. Ночью эти инвалиды издавали кошмарные звуки, похожие одновременно и на скрежет металла по стеклу, и на рожковые вопли автомобильных сигналов. Меня сунули в этот барак, чтоб быстрей окочурился, с подачи гебешников. По своей инициативе администрация начала меня терроризировать чуть позже.
Бараком назывался полуподвал монастыря. Раньше это был настоящий глубочайший подвал, где монастырские обитатели хранили припасы. Потом его перекрыли досками, приподняв таким образом метра на три, и устроили там лежбище для осужденных калек.
Старая канализация не справлялась со стократной нагрузкой, под полом постоянно плескалась вода, по стенам ползали мокрицы, все мгновенно покрывалось плесенью. Иногда канализация отказывала окончательно и вода поднималась над полом. Просыпаешься, и у самого лица пенится и о чем-то бормочет тухлая жидкость, по которой весело плавают ботинки, отчаянные крысы и нечистоты.
В дни наводнений здоровая часть отряда передвигалась по бараку на манер кенгуру по расставленным во всю длину коридора табуреткам. Зэкам с ограниченным числом конечностей приходилось трудней. Отряд состоял из 104 осужденных, две трети которых имели вторую или первую группу.
Начальником отряда был рослый белорус в чине старшего лейтенанта, который пытался заочно учиться на юрфаке. Он имел глупость довериться мне — дал на исполнение пару контрольных по криминалистике и две курсовые: по диамату и по уголовному праву. Имея нужную литературу, поставленную незадачливым старлеем, я быстро скомпилировал требуемое, после чего он глубоко заглотил наживу вместе с крючком.
Но он оказался настолько странным, что попытался нахально с крючка сорваться — пришлось сдать его начальнику колонии, великолепному интригану в чине полковника. После этого старлей затих, другие начальники отрядов начали посматривать на меня с ненавистью и опаской. Выждав месяц, старлей попытался ущемить мои интересы. Пришлось объяснить, что выговор от начальника колонии — мелочь по сравнению с тем, что ждет его в университете, если там узнают, кто пишет за него курсовые. Я был уверен, что он спросит, как я это докажу, но он не спросил, что служило свидетельством очевидного — он поленился даже переписать их своим почерком.
Тогда я написал стихи:
Лагерная зима
Не просто холодно,
А холодно весьма,
А холодно настолько,
Что аж жарко,
Что самого себя уже
Не жалко,
И все едино —
Холод и тюрьма.
Портянки примерзают к сапогам,
А сапоги — к цементу
В лужах грязи.
Беспомощною ящеркой вылазит
И падает мечта
К чужим ногам.
Охранник сытый
Дышит теплотой
И щами со свининой,
И укропом.
Он все тепло
В районе нашем слопал
И высится,
Как кактус,
Надо мной.
Зрачки — две мушки
В прорези прицела,
Тупая злость
Навечно прикипела —
Еще один,
Отравленный тюрьмой.
O, холод
Всех сердец
Уединенных,
O, горечь
Наших правил
Оскверненных,
Могил качанье, —
Пагубных могил,
И холод,
Оставляющий без сил…
У меня сохранилась тетрадь с небольшими записями зоновского периода. Я зачем-то таскал ее с собой, а потом ввел содержание в память Проводника.
«Из всей убогости подследственных камер, тусклых лампочек в проволочных намордниках, унитазов с какой-то душевной ласковостью вспоминается сверчок. Как он попал в проем окна, чем там жил? Голос его согревал мне сердце.
Когда у меня будет свой угол, обязательно заведу сверчка».
«Надо бы поменьше замыкаться в себе, но что еще делать в камере? Книги — дрянь. О будущем, думать противно, о прошлом — обидно. И, как у дряхлого старца, организм размыкается на органы, болящие по разному. Зубы, печень, сердце, почки… По коже какая то гадость, расчесы, язвочки. Во рту постоянная горечь, после еды мучительная изжога. Соды нет, пью зубной порошок, а потом мучаюсь тошнотой. И мерзну, все время мерзну, а потом начинаю задыхаться от жары, хотя температура и давление в норме, и в камере нормальная температура. И пахнет противно, будто сижу в сальной пепельнице.
Но со стороны кажется, будто я оптимист и обладаю железными нервами. Никаких срывов, всегда улыбчив, бодр, корректен. Только это не от воли, а от постоянного, въевшегося страха перед насилием, бесправием. И еще накатывающегося безразличия к себе.
В зоне еще как-то барахтался, митинговал, стихи писал. Тут, в туберкулезной палате-камере, совсем рас кис»…
«Иногда мне кажется, что я проглочен каким-то мрачным чудовищем. И оно усиленно меня переваривает».
«В Прибалтике распространено вскрытие старых немецких могил. Некоторые могильщики удачливы: золото, оружие, награды, значки, часы. Вот рассказ одного из них:
«Вскрыл десять могил. Попалась одна с цинковым гробом. Заглянул в окошечко, посветил фонариком, там что-то расплывшееся. Побоялся ломать. Нашел одну серьгу, кресты, пряжки, тесак с немецкой надписью. А вот кореш с пяти могил взял зубы, кольца. Повезло».
Рассказывали о разборках прямо на заброшенных кладбищах. Я представил, как над зияющими могила ми, среди костей и сладковатого трупного запаха дерутся молча, — ножами, лопатами.
«А дубовые гробы не гниют, только крепче от влаги становятся. И трупы в них сохраняются долго».
«Эти записи, сумбурные, — полудневниковые, будут важны мне, потому что несут нервный, чувственный настрой момента. Вонючую тесноту камеры, приукрашенную роскошь воспоминаний о воле, сдавленное существование толпы в квадрате колючей проволоки».
«Петров, 82 года, имеет фронтовые ордена, был разведчиком, сидит вторично, как и первый раз за убийство. Бодр, ночью занимается онанизмом, сотрясая весь ряд кроватей. Рука величиной с три моих, высокий, широкоплечий, но усохший, костистый. За вредность характера носит кличку Бандера. Сидеть ему еще восемь лет, амнистия Горбачева его не коснулась.
Недавно женился на бабе 52 лет, приезжала к нему на свидание. Видно, старушка польстилась на наследство — у Петрова в деревне свой дом. Со свиданий он приходит весь в укусах и засосах. Пахнет от Петрова плесенью старого неухоженного тела. Вся его жизненная сила — в спинном мозге. Головной давно атрофировался.
Вот это — запах распада, костистость фигуры, мутность зрачка боюсь я забыть на воле, если дотяну до нее. Поэтому и обидно терять эти записи, а терять, видно, придется. Очень уж крепко за меня взялись оперы».
«Рассказы о воле у большинства зэков специфичны. Мир с изнанки, порой уродливой. Много рассказов о могильщиках — копателях старых немецких захоронений. Об этом в «Болоте» надо упомянуть обязательно, мера духовного распада при подобном занятии близка к болезни. Затронул меня и рассказ шофера, работавшего на почте.
Оказывается, письма, посылки, бандероли на почтах, в пути следования разворовываются беззастенчиво. Письма просвечивают специальной лампой, изымая те, что с вложенными деньгами. Посылки с указанной стоимостью подменяют. Для этого необходима печать на сургучную нашлепку. Такие печати почти у всех. Он как-то кушал с грузчиками на железной дороге. На столе икра всех сортов, шпроты, деликатесная рыба… Все из посылок».
Мы предаем собак бездумно,
А потом
Они приходят в наши сновиденья,
Помахивая радостно хвостом,
И уши прижимая…
«Эпизод о подарке брату ко дню рождения сборника М. Булгакова. Тут и позерство — вот, мол, мы на зоне щи лаптем не хлебаем, и желание как-то от благодарить за посылки, письма. Правда, ему никогда не понять, как это нечеловечески трудно — достать на зоне книгу Булгакова, которую и на воле добыть нелегко. И не просто достать, но и переслать ее, за швырнуть через кольцо стен, проводов под током, колючей проволоки, запретов мыслимых и немыслимых».
«Первейшая заповедь зоны: никого не бойся, ни у кого не проси, никому не верь».
«В философских и религиозных концепциях некоторые люди изыскивают то, что оправдывает их недостатки. Например, мой доблестный брат в своем увлечении йогой находит обоснование собственной жадности: я, мол, не даю денег взаймы, так как вмешиваться в дела другого человека — вмешиваться в предначертанный цикл удач и неудач этого человека, а следовательно, — в судьбу — бесполезно, а порой и опасно, как для него, так и для меня».
«Валуйтис. Клюка, каждое утро обливается по пояс холодной водой, возраст 78 лет, сидеть еще 6 лет. Пер вый срок отбыл полностью за участие в борьбе «Лесных братьев». Теперь сидит за крупный грабеж. Как-то ему дали по роже — бежал в оперчасть, забыв про клюку с изяществом 20-летнего. Когда работала ко миссия по амнистии, на вопрос о наградах сообщил невозмутимо, что имеет медаль «За оборону Кенигсберга». «Калининграда?» — спросили его. «Нет, Кенигсберга!». «От кого же вы его обороняли?» «От красных, естественно!».
«Щитомордник» — про парня, у которого распухла щитовидная железа. «Кашляй отсюда». «Разорву, как старую грелку». «Таких, как ты, я пять штук в наволочку засуну». Меткий и сочный язык…
«Из беседы двух петухов (гомосексуалистов):
— Ты, жаба, канаешь на хазовку?
— А ты че, урод, раньше не цинканул?
— Я тебя, крыса печная, лукал, падло, проткни слух.
— Шлифуй базар, сявка. Звал он меня!
— Ну, ша, потом приколемся.
Все это без злобы, даже ласково. В переводе звучит так:
— Витя, идешь кушать?
— А ты что раньше не позвал?
— Я звал, ты, видимо, не расслышал.
— Ну, ладно. Пойдем кушать, потом поговорим.
Я знаю, что жаргон давно систематизирован, но все таки по своей филологической привычке отмечаю некоторые нюансы. Вот как, например, звучало бы на жаргоне одно изречение Ленина:
«После шухера начался завал. Деревенский фуден щекотнулся, фраера прикалываются белой птюхой с салом. Питерским надо канать всей кодлой ставить на уши Урал, Волгу и юг. Бабок и стволов с приблудами навалом»».
Речь идет о том, что в восемнадцатом, узнав, что на юге Украины и на Волге население пьет чай с белым хлебом и салом, Ильич бодро обратился к питерскому пролетариату:
«Революция в опасности. Спасти ее может только массовый поход питерских рабочих. Оружия и денег мы дадим сколько угодно».
Все эти воспоминания наяву так меня расстроили, что начало щемит сердце и я, бросив под язык крупинку нитроглицерина, накрылся с головой одеялом и попросил Проводника превратит эти истории в нечто нейтральное. И задремал…
И был день, и было утро. И была поляна, поросшая изумрудной травой и прекрасными, как в сказке, цветами.
И с гулом и треском выполз на поляну ужасный механизм — чумазый, воняющий соляркой, ржавчиной и смертью. И, заунывно ворча, ползла машина по сказочной поляне, вминая и перемалывая траву и цветы. И оставалась за машиной искалеченная земля, в которой виднелись лепестки красных роз, как капельки крови.
И выползла вторая машина, такая же тупая и мерзкая, и, дребезжа металлическими суставами, начала вываливать на убитую землю серый пласт бетона. И так ходили машины друг за другом, а потом уползали в другое место, и вместо поляны с цветами вызревала на боку планеты Земля плоская серая лепешка шершавого бетона.
И вышла стая людей в защитного цвета форме, на плечах их краснели увядшие лепестки, как зловещее предупреждение, как долгий намек. Стая окружила бетонный круг, выползли другие люди — в бесформенных комбинезонах — и каждый нес щит, который устанавливал в определенном месте. На щитах были надписи, «Столовая», «Больница», «ПКТ», «ШИЗО», «Рабочая зона», «Жилая зона»…
И захрипел железный, бесцветный голос, отдавая команды. И серые люди потащились колоннами из одного конца плаца в другой. Они шли гуськом, в затылок друг другу, волоча ноги по бетону с шуршанием, которое издавать могли только полчища тараканов. И, если смотреть сверху, напоминали кишку, которая сжимается и разжимается, пульсирует, перетекая сама в себе, глотая сама себя и выплевывая. Только в сторону столовой колебание кишки ускорялось.
И был день, и был вечер. И металлический голос сказал что-то, и вспыхнули прожектора, высвечивая ржавую проволоку и серую лепешку плаца.
И тогда вышел некто в форме и повесил плакат, на котором было написано:
«Наказ-памятка администрации учреждения освобождающемуся».
«Товарищ … Сегодня вы становитесь полноправным гражданином советского общества, перед вами открываются широкие возможности для честной трудовой жизни. Мы надеемся, что вы пересмотрели свои жизненные понятия, серьезно обдумали со вершенные ранее ошибки. Администрация всемерно стремилась помочь вам осознать свою вину перед обществом, повысить политический, общеобразовательный и культурный уровень, приобрести специальность. Мы выражаем уверенность, что вы будете добросовестно трудиться на благо нашей любимой Родины, строго соблюдать советские законы и правила социалистического общежития. Всегда помните, что где бы ни пришлось вам жить и трудиться, вы обязаны дорожить честью советского гражданина.
В день вашего освобождения даем вам несколько добрых советов. В пути к месту следования ведите себя достойно, не употребляйте спиртные напитки, будь те выдержанными, не заводите случайных знакомств. Прибыв к месту жительства, сразу же обратитесь в милицию. Здесь вы получите паспорт, решите вопрос о прописке, вам окажут помощь в трудовом и бытовом устройстве. Если вы встретите трудности при решении этих вопросов, обратитесь в исполком местного Совета депутатов трудящихся. Согласно действующему законодательству, работа вам должна быть предоставлена не позднее 15-дневного срока со дня обращения за со действием в трудоустройстве. Если встретитесь с трудностями при решении этих вопросов, обратитесь в местную юридическую консультацию, где вам помогут выяснить некоторые правовые вопросы.
Стремитесь к знаниям. Используйте имеющиеся возможности в повышении своей трудовой квалификации и общеобразовательного уровня. Любите книгу, искусство, занимайтесь физкультурой и спортом. Добросовестно выполняйте общественные поручения. Будьте самостоятельны и честны в своих действиях, учитесь разбираться в людях, оценивайте их не только по словам, но и по делам. Если ранее у вас были сомнительные приятели, не восстанавливайте с ними связь. Помните, что хороший друг — это добрый советчик и наставник. Он всегда предупредит от неверного шага.
Будьте хорошим семьянином, воспитывайте детей достойными строителями коммунистического общества. Не омрачайте недостойным поведением своих близких, не лишайте их радостей жизни.
Поддерживайте с нами письменную связь. Сообщай те о своей жизни. Желаем успехов и большого настоящего счастья!
Администрация учреждения».
И был вечер, и очередная «кишка» втянулась в барак. Пятиярусные кровати из переплетенного сваркой железа занимали длинную и высокую комнату с шершавыми серыми стенами. Кишка распалась на составляющие, люди снимали бесформенные комбинезоны и ползли, гремя железом, на свои лежбища.
Некоторые отстегивали протезы-ноги, некоторые снимали протезы-руки. Дед вынул огромную лошадиную челюсть, положил на тумбочку. Кто-то вынул глаз, положил его в кружку с водой. Некто снял голову, пристроил под койкой… Или так показалось?
Пророкотал голос из жести, не стало света, только одна лампочка тускло мерцала в углу. И всхлипы, и стоны заполнили тишину.
И послышалось журчание, и чей-то голос возопил:
— Опять обоссался, козел!
И что-то шлепнулось на пол, как тяжелая надувная лягушка.
И опять была тишина, рассекаемая стонами и всхлипами, и скрежетом зубовным. И в этой тишине ласково ворковали двое мужчин, занимаясь однополой любовью.
И поимел Исаак Якова, а Яков — поимел Моисея, а Моисей никого не поимел, зато его поимел Исмаил.
И вновь был день, и было утро. И «кишка» быстро шоркала, пресмыкаясь в столовую, всасывалась в двери с утробным звуком.
В столовой стояли деревянные корыта, перед которыми имелись лавки. И все садились на лавки и ели болтушку, чавкая и утирая губы. И стояло в углу маленькое корытце, за которым разломили хлеб и Исаак, и Яков, и иже с ними. И хлеб был черный, как смертный грех, и вязкий, как глина.
И вышли все из столовой, вытягиваясь в колонну и шурша ногами. И труд призвал их, в комнате сидели все и вязали сетки-авоськи, уподобляясь многоруким паукам. И кто не вязал, тот пил из кружки жуткой черноты чай.
И вновь вышел некто в форме с красными лепестками погон и повесил большой лист бумаги, на котором было написано:
«К новой жизни»
«Газета осужденных 10-го отряда».
«Наш отряд инвалидный. Но это не мешает нам трудиться на благо общества. Каждый день все, кто может ходить, выходят в рабочую зону и вяжут сетки-авоськи, так необходимые в сельском хозяйстве и для торговых предприятий. В этих сетках будут хранить овощи: картофель, морковь, лук, огурцы, редис. Те, кто ходить не может, с разрешения администрации выполняют эту работу прямо около спальных мест. Так, осужденный Петров, несмотря на преклонный возраст (ему 84 года), выполняет норму не хуже молодых. Особо надо сказать об осужденном Иванове. Он слепой, но все равно стремится быть полезным обществу. Он то же выполняет половину нормы. Нельзя забыть про осужденного Сидорова, который не имеет обеих ног. Отсутствие этих конечностей не отражается на его производительности. Он постоянно перевыполняет норму…».
И подходили к этому листу люди, и читали, и ни кто не смеялся.
И где-то ползли машины, дыша железом, и оставались за ними круглые бетонные пятаки, обносимые проволокой. И шли по планете существа в защитной форме и с красными лепестками на плечах. Шли, охраняя толпы людей в мешковатых комбинезонах. Лиц у этих людей не было, были маски. И никто не умел смеяться.
3
Если читатель еще не запутался окончательно в моих временных скачках и стилистических изысках, напомню: все это — абсолютная реальность и как всякая реальность кажется выдумкой. Мне нет необходимости фантазировать, что-то домысливать или приукрашивать. Это не литературное произведение, а отчет о контакте с иной технологией, не побоюсь сказать — сверхчеловеческой. И, чтоб как-то объяснить те или иные поступки человека, преждевременно эту технологию использовавшего, надобно, наверное, рассказать (пусть отрывочно) его биографию. Не фактическую, а эмоциональную. Его собственную трактовку прожитого, его подсознательные оценки прошлого.
Ну, а сверхпамять Проводника позволяет мне это делать БУКВАЛЬНО.
Почему же я вижу необходимость вводить в отчет биографические экскурсы из жизни человека не слишком умного, тщеславного, неуверенного в себе, и, в то же время, претендующего на роль Бога? Ответ ясен: чтоб мои ошибки стали уроком тем, кто столкнется с чем-нибудь подобным. Как иначе перейти мне к рассказам о попытке клонировать Иисуса Христа, об уничтожении целого поселка, о наивных (как я сейчас понимаю) экспериментах по созданию совершенного общества… Впрочем, с появлением Материализатора я достаточно наломал дров. Обидно, обретя почти абсолютное могущество, я не смог им воспользоваться! Одно утешает — человечество и без меня достаточно наламывает этих самых дров. По сравнению с водопадами крови и слез, пролитых людьми во имя людей мои поступки кажутся мизерными.
А сколь наивно я мыслил в то время, видно из моего видения мира, интерпретированного Проводником в одном из полуснов в больнице, в обычную, достаточно прозрачную аллегорию.
МИР ЗА НЕДЕЛЮ
(хроника ХХ века, композиция)
В огромной пустой комнате играет мальчик. Он бросает в глобус хлебные шарики. То тут, то там на глобусе вспыхивают взрывы.
Глобус растет, превращается в Земной шар. Видна Азия. Европа. Взрывы продолжаются, теперь это на стоящие взрывы, в которых гибнут люди.
Земной шар приближается, вращаясь. Вот уже виден небольшой поселок. Еще ниже. Магазин, у магазина сидят бичи. Они пьяны, но не очень. Все разные, но с общей неухоженностью в одежде и лицах. Чувства у них проявляются с чрезмерной аффектацией, гротескно.
За магазином бесшумно приземляется голубой космический корабль. Оттуда выходит стройный Пришелец. Он, легко ступая, идет к группе у магазина.
Улица в Японии. Нескончаемый поток машин. К перекрестку подходит маленький мальчик, достает из ящичка желтый флажок, идет через дорогу. Все машины остановились, дают ему перейти.
«Дадим шар земной детям… Дадим, как раскрашенный шарик, пусть с ним играют…» (Назым Хикмет).
Чье-то лицо, видное в щель окна. Губы шевелятся, голос слышен плохо:
— Ты хочешь, чтобы дети тебя любили, а сам должен втискивать их в душные формы современной жизни, современного лицемерия, современного насилия. Дети этого не хотят, они защищаются… Голос прерывается, пропадает совсем. Слышен свисток милиционера.
У магазина бичи о чем-то спорят с Пришельцем. Они машут руками, лица их дергаются. Из магазина появляется потрепанная баба с большими темными бутылками в обеих руках. Внимание переключается на нее.
Согбенная фигура Льва Толстого. Он пишет неспешно: «Образование есть потребность всякого человека. Поэтому образование может быть только в форме удовлетворения потребности… Образование на деле и в книге не может быть насильственным и должно доставлять наслаждение учащимся».
Толстой смотрит на написанное и подчеркивает слово «наслаждение».
Группа школьников привязывает к хвосту кота консервную банку. тот шипит, вырывается. Появляется учительница — хорошенькая женщина в спортивном костюме. Школьники разбегаются. Кот бежит в другую сторону, уносясь от грохота банки. Учительница смотрит на кота, чуть заметно улыбается.
В очень чистом небе рекламный самолет пишет буквы:
«Все здоровы: вы, мы, ты,
Если руки вы-мы-ты!».
Дым медленно расплывается над городом…
Стеллаж с потрепанными книгами. На каждой книге — хрустальный колокольчик. Колокольчики тихо звенят. Появляется надпись: «Детям до 16 лет…» Вместо книг — дверь кинотеатра. Выходит распаренная, возбужденная толпа подростков. Слышны реплики: «А он ему как дал!». «А она как снимет кофточку!».
«Ребенок превосходит нас силой чувств. В области интеллекта он, по меньшей мере, равен нам, ему не достает лишь опыта» (Янош Корчак).
Пестрый плакат здравоохранения. Надпись: «Одна пара мух может расплодиться за лето так, что вся планета покроется слоем мух в 14 метров толщиной».
Еле слышно взмывает в небо голубой звездолет. У магазина, не видя его, дерутся бичи.
Толстая женщина несет кошелку с продуктами. Ей жарко, душно. Идет высохший старик с портфелем. Из портфеля высовывается туалетная бумага. Голубоглазый мальчик играет в самолет, жужжит, раскинув руки. Мимо, пробегает измученный кот с консервной банкой. Мальчишка опускает руки, смотрит вслед. Лицо искажает гримаса боли.
Кот врезается в группу бичей. Слышен свисток милиционера. Все разбегаются, остается женщина. Около нее лежит пустая бутылка, красное дешевое вино раз мазано по лицу, изо рта течет желтая струйка, глаза полузакрыты.
Дымят гигантские трубы.
Едет чудовищная, нелепая машина. Она глотает зеленые деревья, выплевывает спички. По тайге за ней тянется широкая просека — шрам. Бьет выброшенная на песок рыба, немо открывая рот.
По школьной тетрадке идет нарисованный лев. В него стреляют карандашные человечки из пулеметов.
Очень старый человек сколачивает гроб. Вдруг задумывается, подбирает какой-то корешок и вырезает красивую голову коня.
В большой башне сидит человек. Он красив. Ночами не спит, ходит по тесной каменной камере. Глаза полны страдания. «Десять лет, — кричит он в гулкую тес ноту башни. — Боже, десять лет!» В ярости колотит кулаком по стене. Стена недвижима. Круглый музыкант играет на трубе. Напротив останавливается мальчишка, сосет лимон. Труба захлебывается, музыка прекращается.
Маленькая девочка кормит несуществующей грудью куклу.
Голубоглазый мальчишка снимает с кота банку. Кот не сопротивляется. Мальчик раскидывает руки, жужжит. В небе расплываются колоссальные буквы:
«Все здоровы: вы, мы, ты,
Если руки вы-мы-ты».
В темнице человек колотит кулаками по каменным стенам. Стены трясутся, рушатся. Человек бежит по зеленому лугу, За лугом что-то грохочет, появляется силуэт машины, изготавливающей спички.
«Если кто-то совершил плохой поступок, лучше его простить. Если он совершил проступок потому, что не знал, теперь он уже знает. Если он совершил проступок нечаянно, он станет осмотрительней. Если он совершил проступок потому, что ему трудно привыкнуть поступать по-другому, он постарается привыкнуть. Если он совершил проступок потому, что его уговорили ребята, он больше не станет их слушать.
Если кто-нибудь совершил плохой поступок, лучше всего его простить, в надежде, что он исправится». (Кодекс детского товарищеского суда Дома сирот Яноша Корчака).
Девочка пускает с балкона мыльные пузыри. С другого балкона девочка пускает бумажную птичку. Птичка парит в воздухе, медленно летит к земле. Тощая дворничиха машет ей кулаком.
Какой-то человек достраивает дом. Дом добротный, каменный. Человек поднимает голову — это заключенный из башни.
На черный бархат падают снежинки. Через лупу они хорошо видны на черном. Все разные.
Голубоглазый мальчик строит самолет. Самолет больше похож на стрекозу. У него четыре крыла — спереди и сзади, крылья прозрачные. Из дома выбегает девочка, которая пускала бумажную птичку. Она останавливается, зачарованная.
По ветру летит большой мыльный пузырь. Солнце играет на его синеватых боках.
Человек из башни достроил дом, обвел его высоким забором, забор обтянул колючей проволокой, во двор выпустил волкодава.
Волкодав бегает по двору, человек выглядывает в окошко.
Мальчик с девочкой испытывают самолет. Самолет шевелит крыльями, как живой, вот-вот взлетит.
По пыльной улице идет оборванная бичиха. Она собирает пустые бутылки, заглядывает в урны, подворотни.
С тихим шорохом взлетает самолет-стрекоза. На нем мальчик с девочкой. Дворничиха внизу машет кулаком, на нее наталкивается бичиха. Женщины начинают ругаться, но голоса их неслышны.
Летит стрекоза с детьми, на лету касается мыльного пузыря, тот лопается со страшным грохотом. Обрывки пленки падают, утолщаясь,
на Землю,
на спичечную машину,
на развалины башни,
на дом с забором,
на магазин,
на толстую женщину с кошелкой,
на старика с портфелем,
на консервную банку…
В огромной пустой комнате играет мальчик. Он бросает в глобус хлебные шарики. Глобус растет, превращается в Земной шар. Вспыхивают взрывы.
Шap приближается, видны контуры материков. Над ними маленькая радужная точка. Это дети на стрекозе-самолете. Рядом летит голубой звездолет. Далеко внизу ветер разносит по небу клочья дымовой рекламы.
Кое-кто, разбирая эти мои обрывки памяти, подумает, что не мог человек быть одновременно аферистом, журналистом, зоологом и поэтом. Ну, насчет поэзии я не заблуждаюсь, в состоянии отличить свои (пусть, порой, удачные) рифмы от поэзии истиной. Журналистом я был не плохим, что, кстати, помогло мне стать и не слишком плохим мошенником. Любовь к животным — черта присущая, даже, Гитлеру. Он, между прочим, разбирался в собаках профессионально. До сих пор с удовольствием вспоминаю его записи о собаках: поэтическая, вдумчивая трактовка поведения животных. Все остальное (алкоголизм, половые извращения, сентиментальность, соседствующая с полным пренебрежением к интересам окружающих, двуличность, мизантропия, перемежающаяся вспышками филантропизма) — все это симптоматика несостоявшегося человека, хитрая адаптация балованного ребенка, которого жизнь не может научить серьезности, инфантилизм души и мозга).
…В газету «Охотско-Эвенская правда» я попал от крайкома КПСС.
В то время я был студентом-заочником третьего курса факультета журналистики, имел два года практики литрабом отдела писем в молодежной газете и пять лет внештатного сотрудничества в ряде газет, не выше областной. Должность ответсека — второго человека после редактора — мне импонировала. Забавен был и поселок, самозванно именующий себя городом Охотском. Люди тут жили рыбой, все остальное было сопутствующим. Бытовало даже выражение: «Охотск стоит на хвосте у селедки». Охотск стоял на узкой косе гравия, врезавшейся в Охотское море. Это был безжизненный уголок, но люди, которым некуда деваться, способны обжить и горный утес. Рыли, например, в гравии лунку, клали туда свежую селедку и картофелину. И вырастал куст, с корней которого можно было собрать десяток мелких клубней. Охотск имел двухэтажную гостиницу, больше напоминавшую общежитие без удобств, ресторан, который днем был обычной столовой, а вечером — плохим кафе и оживлялся по ресторанному только с появлением рыбаков после рейса, завод, производящий дешевое вино «Волжское», которое брало не столько крепостью, сколько вредными фракциями, милицию, КГБ, райком партии и, конечно, редакцию.
Молодых в редакции было двое — я и линотипистка Клава, грудастая девица, делавшая в строке на бора не меньше трех ошибок и жгуче мечтавшая выйти замуж за партийного журналиста. На меня она по сматривала волнующим взглядом, для чего скашивала зрачки к носу, а потом переводила их на правое и на левое плечо — кокетничала. Всем остальным, включая работников типографии, было за сорок, по моим тогдашним понятиям это были глубокие старцы. Каждый имел свои особенности.
Так, заведующий отделом пропаганды страдал «сонной» болезнью. Не знаю, как она называется в медицине, но спал он в полном смысле слова на ходу. Все его движения были замедленные, мышление невероятно заторможено. Десятистрочную заметку он обрабатывал больше часа. При всем этом он обладал невероятным, хотя и непроизводительным трудолюбием сидел за своим столом больше всех, приходил задолго до начала рабочего дня, а уходил затемно. Материал он собирал в основном по телефону, в трубке его не торопливый голос с долгими паузами производил впечатление начальственного, важного человека. То, что паузы сопровождались закрытием век и посапыванием, на значимости монолога не отражалось. Если добавить, что «зав» был еще и принципиальным парторгом редакции, портрет его будет почти полным. Редактор, крупный мужчина с благородной сединой на висках по фамилии Турик (запомнилась необычная фамилия), внимания своего удостаивал только литературную страничку. Он лично правил материалы этой полосы, среди которых мне запомнился шедевр бригадира рыболовецкой бригады: «…Галька с писком вылетает из-под гусениц подчас. Трактор пятится, но тащит — тяжки рама и кунгас…». И так на пяти страницах. Поэма, в которой подробно описывался производственный процесс бригады, называлась «Славная путина». Кроме литературной полосы, выходившей раз в неделю, и застарелого цирроза печени, Турика ничего больше не волновало. Хороший был редактор. Заведующий отделом промышленности, несмотря на полноту, был живчиком. Вечно он мотался по командировкам, материалы выдавал большие, что страшно меня нервировало, так как его «кирпичи» трудно было разместить в полосе. Я тогда вводил брусковые макеты, стараясь, чтоб газета версталась свободно, с воздухом, с обведением заметок рамочками, большим количеством клише. Промышленник же считал, что внешний вид не играет роли, главное — уместить на поло се как можно больше текста. В качестве примера он показывал мне «слепые» страницы газет 30-х годов, где, кроме бисерного шрифта и заголовков, ничего не было. Остальные сотрудники как-то не запомнились. Да, был еще печатник, забавный старикан с ясным умом и веселым нравом. Мы с ним часто после работы по сиживали за бутылкой-другой «Волжского», именуемого в народе «маласовкой» — по фамилии председателя рыбкоопа Маласова, он рассказывал мне о смешных и страшных временах, когда за перенос строки могли посадить. Например, «бригады коммунистического труда». При переносе на отдельной строке получается «гады коммунистического труда». Какой, спрашивается, дурак будет читать строку отдельно. А вот читали же, читали и сажали.
Уже при мне приняли фотографа со смешной фамилией Балабас. Особенностью его фоторепортажей была невероятная статичность снимков. Казалось, что он работает старинным фотоаппаратом, требующим для экспозиции несколько минут. Люди на его снимках застывали в нелепых позах с вытаращенными глазами. Своим шедевром он считал снимок девушки-шофера, приглаживающей перед автомобильным зеркалом волосы. У девушки было выражение мученицы, занимающейся этим делом с начала века. Производила впечатление и текстовка к снимку, которую я из озорства пустил в печать без правки. «Никаких тебе забот, шофер второго АТП Галя Зайцева», — было написано на ней. Дальше рассказывалось, что она не нарушает трудовую дисциплину и участвует в общественной жизни автохозяйства. Галя потом приходила с гаечным ключом, искала фотографа…
Меня этот Балабас невзлюбил с того дня, когда стало известно, что нам дадут одну двухкомнатную квартиру на двоих. Чтоб завладеть жильем в одиночку, фотограф срочно женился на линотипистке, которая с не меньшей скоростью родила ему двойню. Так как роды имели честь свершиться через семь месяцев после бракосочетания, а Балабас приехал в Охотск ненамного раньше, у него возникли нездоровые подозрения, которые опять-таки обратились в мой адрес. Текла газетная текучка, и подошла пора кетового промысла. «Рунный ход кеты», как зовут это время в поселке, сопровождается выходом на ее отлов почти всех жителей поселка. Красная рыба — кета, горбуша, нерка — поднимается по горным речушкам, чтобы выметать в родимых местах икру и умереть. Берега в устьях рек буквально золотятся в это время от несвоевременно отошедшей икры, а сама рыба идет так густо, что воткнутая в одну из них острога продолжает двигаться против течения вместе с рыбой, не тонет. Берут кету обычно ставными неводами, забрасывая сети с кунгасов, — огромных килевых баркасов. За две-три недели можно заработать большие деньги, поэтому на промысел выходят служащие контор, учителя — все, кто только может. Естественно, газета отмечает это как массовый патриотизм в добыче для народа «красного золота».
Ряды сотрудников редакции заметно поредели, они добывали «красное золото», а я отдувался, высасывая материалы из пальца и телефонной трубки. Как раз приближалось время экзаменов в училище педагогов для народностей Крайнего Севера, требовалась статья, которую я выдал за полчаса. Не знаю, куда уж там смотрела цензура, но статья была опубликована на второй полосе, а к обеду на весь тираж наложили арест, и меня забрали в КГБ.
Называлась статья «Стать педагогом», речь в ней шла об ответственности хорошего преподавателя перед будущим, о трудностях этой профессии. «Придет время, — писал я, — и профессия педагога станет самой престижной, как профессия врача. И стать учителем будет так же трудно, как космонавтом. Ведь нагрузки, испытываемые учителем истинным, не меньше, чем у космонавта, а ответственность неизмеримо большая. Хороший учитель должен быть и психологом, и артистом, и спортсменом. А главное, он должен быть, безусловно, порядочным и добрым человеком, ибо любые знания, которыми он обладает, ничто, если он не обладает добром и любовью». В КГБ с меня сняли допрос, следователь интересовался, кто научил меня написать такую нехорошую, реакционистскую статью, понимаю ли я, что это ревизия идей марксизма-ленинизма и так далее. Он положил передо мной рецензию преподавателей училища, где говорилось, что, согласно мнению автора, учителей надо испытывать в барокамерах и где, интересно, автор найдет таких учителей? Кроме того, меня обвиняли в левом и правом уклонизме и централизме. Даже приведенную мной цитату Маркса о том, что «…в науке нет широкой столбовой дороги…» сочли в моей трактовке провокационной. «Педагогика — это не наука», — доказывали рецензенты.
Помотав мне нервы до вечера, комитетчики взяли подписку о невыезде и пообещали вернуться к беседе после собрания редакционного коллектива. Собрание не заставило себя долго ждать. И слово на нем было дано каждому.
Спящий зав, сонно моргая, сообщил, что статья написана с целью дискредитировать коллектив. Зав живчик добавил, что она отдана в печать во время путины сознательно, чтобы обмануть бдительность занятых на рыбалке людей. Редактор обиженно сказал, что я веду себя дерзко и даже не поставил в номер последнее стихотворение бригадира, хотя имел его распоряжение поставить (стих, как помню, начинался трагически: «Кета умирает молча…»). Линотипистка, пошептавшись с мужем, выдала:
— Его надо из комсомола исключить!
Я подумал, что это сделать трудно, хотя бы потому, что учетная карточка хранится у меня дома, а отметки об уплате членских взносов я еще со школы делаю личной печатью, обмененной у комсорга на перочинный ножик. В армии меня пять раз исключали. По разу в каждой части.
Представитель райкома откашлялся.
— Я рад, — сказал он, — что мнение членов редакции единодушно. В наши ряды проник враг, его статья не просто глупость начинающего журналиста, а сознательный выпад против наших славных педагогов, ревизия идей ленинизма и учения партии. Мне думается, что наш бывший, — я полагаю бывший? — он взглянул на Турика и тот согласно закивал в ответ, — сотрудник и в университет проник обманом, что его гнилое нутро проявилось в такой ответственный момент, как путина, недаром. Не исключено, что его действия координируются оттуда… — В мертвой тишине он указал куда-то на восток, в сторону Камчатки. — Впрочем, этим занимаются специальные органы. Нам же всем случившееся должно быть уроком. С вами, — кивок в сторону редактора, — и с вами, — кивок в сторону парторга, — мы поговорим на бюро. Не думайте, что халатность останется безнаказанной. Он сел и все посмотрели на него. А райкомовец смотрел на меня с явным ожиданием раскаяния и мольбы о прощении с моей стороны. Это давало возможность оценить статью как простую глупость молодого недоучки, тогда меньше тумаков доставалось всей цепочке — от редактора до райкомовских боссов. Все посмотрели на меня.
— Спасибо за урок, — сказал я. — Учту все, что тут сказано.
Я встал и вышел…
А вот, еще одно воспоминание. С элементами мистики. Впрочем, я всегда больше жил в мире воображаемом. Может быть, я всегда был немного шизиком?
Серое небо падало в окно. Падало с упрямой бесконечностью сквозь тугие сплетения решетки, зловеще, неотвратимо.
А маленький идиот на кровати слева пускал во сне тягуче слюни и что-то мурлыкал. Хороший сон ему снился, если у идиотов бывают сны. Напротив сидел на корточках тихий шизофреник, раскачивался, изредка взвизгивал. Ему казалось, что в череп входят чужие мысли.
А небо падало сквозь решетку в палату, как падало вчера и еще раньше — во все дни без солнца. И так будет падать завтра.
Я лежал полуоблокотившись, смотрел на это ненормальное небо, пытался думать.
Мысли переплетались с криками, вздохами, всхлипами больных, спутывались в горячечный клубок, обрывались, переходили в воспоминании. Иногда они обретали прежнюю ясность и тогда хотелось кричать, как сосед, или плакать. Действительность не укладывалась в ясность мысли, кошмарность ее заставляла кожу краснеть и шелушиться, виски ломило. Но исподволь выползала страсть к борьбе. K борьбе и хитрости. Я встал, резко присел несколько раз, потер виски влажными ладонями. Коридор был пуст — больные еще спали. Из одной палаты доносилось надрывное жужжание. Это жужжал ненормальный, вообразивший себя мухой. Он шумно вбирал воздух и начинал: ж-ж-ж-ж-ж… Звук прерывался, шипел всасываемый воздух и снова начиналось ж-ж-ж-ж-ж…
К 100-летию со дня рождения Ленина ребята в редакции попросили меня выдать экспромт. Я был уже изрядно поддатым, поэтому согласился. Экспромт получился быстро. Еще бы, уже какой месяц наша газета, телевидение, другие газеты и журналы надрывались — отметим, завершим, ознаменуем. Придешь, бывало, до мой, возьмешь областную газету: «коллектив завода имени Куйбышева в ознаменование 100-летия со дня рождения…». Возьмешь журнал: «Весь народ в честь…». Включишь радио: «Готовясь к знаменательной дате, ученые…». По телевизору: «А сейчас Иван Иванович Тудыкин — расскажет нам, как его товарищи готовятся к встрече мирового события…». Электробритву уже остерегаешься включать: вдруг и она вещать начнет? В детском садике ребята на вопрос воспитательницы: «Кто такой — маленький, серенький, с большими ушами, капусту любит?» — уверенно отвечали: «Дедушка Ленин». Вот я и написал экспромт, который осуждал подобный, большей частью малограмотный, ажиотаж. Кончался стих так:
А то, что называется свободой,
Лежит в спирту, в том здании, с вождем…
Стихи шумно одобрили. Наговорили мне комплиментов. И в продолжении гульбы я листик не сжег, а просто порвал и бросил в корзину. Утром, едва очухавшись, я примчался в редакцию. Весь мусор был на месте, уборщица еще не приходила, моего же листа не было. Я готовился, сушил, как говорят, сухари, но комитетчики уже не действовали с примитивной прямотой. Судилище их не устраивало. Меня вызвал редактор и сказал, что необходимо пройти медосмотр в психоневрологическом диспансере. Отдел кадров, мол, требует. Что ж, удар был нанесен метко. Я попрощался с мамой, братом и отправился в диспансер, откуда, как и предполагал, домой не вернулся.
Стоит ли пересказывать двуличные речи врачей, ссылки на переутомление, астению, обещания, что все ограничится наблюдением непродолжительное время и легким, чисто профилактическим, лечением. Скорая помощь, в которой меня везли в психушку, мало чем отличалась от милицейского «воронка», а больница своими решетками и дверьми без ручек вполне могла конкурировать с тюрьмой.
Для меня важно было другое — сохранить себя. И я придумал план, который несколько обескуражил врачей. Я начал симулировать ненормальность. С первого же дня.
«Честные и даже нечестные врачи, — рассуждал и, — должны испытывать неудобство от необходимости калечить здоровых людей по приказу КГБ. Если же я выкажу небольшие отклонения от нормы, вписывающиеся в диагноз, они будут довольны. Ведь тогда варварский приказ можно выполнять с чистой совестью. Значит, и лечение будет мягче, не станут меня уродовать инсулиновыми шоками, заменившими электрошоки, но не ставшими от этого более приятными или безобидными, не будут накапливать до отрыжки психонейролептиками и прочей гадостью. Я же буду тихий больной с четким диагнозом».
Врачу я сказал следующее:
— Не знаю, как уж вы меня вычислили, но теперь придется во всем признаться. Дело в том, что у меня есть шарик, который никто, кроме меня, не видит. Он все время со мной, он теплый и, когда я держу его в руке, мне радостно и хорошо. Но умом я понимаю, что шарика не должно быть. Но он есть. Все это меня мучает.
Врач обрадовался совершенно искренне. Он не стал меня разубеждать, напротив, он сказал, что если я шарик чувствую всеми органами, то есть вижу, ощущаю, то он есть. Для меня. Потом он назвал запутанный тер мин, объяснив, что подобное состояние психиатрии известно, изучено. И что он надеется избавить меня от раздвоения сознания.
И потекла моя жизнь в психушке, мое неофициальное заключение, мой «гонорар» за стихи. Труднее всего было из-за отсутствия общения. Почти все больные или были неконтактны вообще, или разговаривали только о себе. Подсел я как-то к старику, который все время что-то бормотал. Речь его вблизи оказалась довольно связной. Я от скуки дословно записал рассказ этого шизика, его звали Савельичем.
Рассказ шизофреника Савельича
«… Я его держу, а он плачет, ну знаешь, как ребенок. А мать вокруг ходит. Я стреляю, а темно уже, и все мимо. Потом, вроде, попал. Ему лапки передние связал, он прыгает, как лошадь. Искал, искал ее — нету… А он отпрыгал за кустик, другой и заснул. Я ищу — не ту. Думаю: вот, мать упустил и теленка. А он лежит за кустиком, спит. Я его взял, он мордой тычется, пищит. Я его ножом в загривок ткнул. А живучий! Подвесил на дерево и шкурку чулком снял, как у белки;
Вышло на полторы шапки, хороший такой пыжик, на животе шерстка нежная, редкая, а на спине — хорошая. А мать утром нашли с ребятами в воде. Я ей в голову попал, сбоку так глаз вырвало и пробило голову. Мы там ее и бросили, в воде, — уже затухла. Через месяц шел, смотрю — на суше одни кости. Это медведи вытащили на берег и поели. Геологу сказал: ты привези мне две бутылки коньяка и помидор. Шкуру эту вывернул на рогатульку, ножки где — надрезал и палочки вставил, распорки. Когда подсохла, ноздря прямо полосами отрывалась. Сухая стала, белая. Я ее еще помял. Хорошая такая, на животе реденькая, а на спинке хорошая. А он, гад, одну бутылку привез, а помидор не привез».
Савельич вел свой рассказ без знаков препинания, то бишь, без пауз, а также без интонационных нюансов. Все, что я тут написал, у него было выдано ровным, монотонным голосом, как одно предложение. Он когда-то работал в геологии, этот шизик, потом спился. Но вот убийство лосенка запомнилось и изрыгалось из больной памяти, как приступы блевотины. Симуляция от меня особых забот не требовала. Во время обходов, при встрече с сестрами я делал вид, что в руке что-то есть, прятал это что-то, смущался. Со временем я и в самом деле начал ощущать в ладони нечто теплое, пушистое, живое, радостное. Это и тревожило, и смущало.
И все же в больнице было тяжело. Изоляция, большая, чем в тюрьме. Особенно трудно было в первое время и в надзорке — так называют наблюдательную палату, где выдерживают вновь поступивших, определяя; куда их разместить: в буйное или к тихим. В наблюдательной я никак не мог выспаться. Соседи корчились, бросались друг н друга, там все время пахло страхом и едким потом вперемешку с кровью. Когда же меня, наконец, определили в тихую пала ту, я начал балдеть от скуки. Главное, книг не было. А те, что удавалось доставать у санитаров, отбирали, ссылаясь на то, что книги возбуждают психику. КГБ придумал неплохую инквизицию с надзирателями в белых халатах. Одно время меня развлекал человек-собака. Он считал себя псом на все сто процентов, на коленях и локтях от постоянной ходьбы на четвереньках образовались мощные мозоли, лай имел разнообразные оттенки, даже лакать он научился. Если невзлюбит кого-нибудь — так и норовит укусить за ногу. А человеческие укусы заживают медленно. Но в целом, он вел себя спокойно.
Я очень люблю собак. Поэтому начал его «дрессировать». Уже через неделю шизик усвоил команды: «сидеть!», «лежать!», «фу!», «место!», «рядом!», «ко мне!». Он ходил со мной, держась строго у левой ноги, вы прашивал лакомство, которое аккуратно брал с ладони — у меня теперь халаты были набиты кусочками хлеба и сахара, — и мы с ним разучивали более сложные команды «охраняй!» «фас!», «принеси!» и другие. К сожалению, «пса» перевели все же в буйное отделение. Когда я был на процедурах, он попытался войти в процедурную и укусил санитара его туда не пускавшего. Санитар же не знал, что «пес» должен везде сопровождать хозяина. Я по нему скучал. Это был самый разумный больной в отделении.
Шел второй месяц моего заключения. Мозг потихоньку сдавал. Сознание было постоянно затуманено, я воспринимал мир, как через мутную пелену. Редкие свидания с братом в присутствии врачей не утешали, а, скорей, раздражали. Я же не мог ему объяснить всего, не хотелось его впутывать в политику. Начала сдавать память. Раньше я от скуки все время декламировал стихи. Это единственное, чем мне нравится психушка — не вызывая удивлении окружающих. Все чаще я гладил шарик, розово дышащий в моей ладони. От его присутствия на душе становилось легче. Мир, заполненный болью, нечистотами, запахами карболки, грубыми и вороватыми санитарами, наглыми врачами, как бы отступал на время.
Но из больницы надо было выбираться. Погибнуть тут, превратиться в идиотика, пускающего томные слюни, мне не хотелось. И если план мой вначале казался безукоризненным, то теперь, после овеществления шарика, в нем появились трещины. Мне почему-то казалось, что, рассказывая врачам об изменении сознания, о том, что шарика, конечно, нет и не было, а было только мое больное воображение, я предам что-то важное, что-то потеряю.
Но серое небо все падало в решетки окна, падало неумолимо и безжалостно. Мозг начинал пухнуть, распадаться. Требовалась борьба, требовалась хитрость. И пошел к врачу.
…Через неделю меня выписали. Я переоделся в нормальный костюм, вышел во двор, залитый по случаю моего освобождения солнцем, обернулся на серый бетон психушки, вдохнул полной грудью. И осознал, что чего-то не хватает.
Я сунул руку в карман, куда переложил шарик, при выписке, из халата. Шарика не было! Напрасно надрывалось в сияющем небе белесое солнце. Напрасно позвякивал трамвай, гудели машины, хлопали двери магазинов и кинотеатров. Серое небо падало на меня со зловещей неотвратимостью. Я спас себя, свою душу, но тут же погубил ее. Ведь шарика, — теплого, янтарного, радостного, — не было. Не было ни когда.
Самое любопытное, так это то, что КГБ всерьез мной занимался. А мне было забавно. Хотя никакой особой ненависти я к советской власти не испытывал. Если не считать той неприязни, которую я испытывал и испытываю к любой власти в любом проявлении.