Исповедь моего сердца — страница 104 из 122

. Вот так Зевс вдыхает жизнь в кусок глины. Самая первая музыка на свете — это дыхание.

Дэриан остается в красивом особняке на Восточной Семидесятой еще на час, трудно было устоять против приглашения остаться на ночь, хотя в то же время хотелось сохранить хоть какую-то долю независимости, отстраниться от Абрахама Лихта и его молодой беременной жены, уединиться — пусть даже в убогой гостинице «Эмпайр-стейт». Он жадно внемлет отцовским речам, как обычно, представляющим собою монологи; Дэриану хотелось бы расспросить: как они с Розамундой познакомились, когда поженились, что за семья у Розамунды… но ему неловко перебивать отца. Очень бегло Абрахам замечает, что Розамунда удивительная женщина, что он по-настоящему любит ее, гораздо больше, чем любил своих прежних женщин; и ему кажется, что она тоже любит его:

— Понимаешь, Дэриан, она убеждена, что я спас ей жизнь, Возможно, так оно и есть.

— Мне хотелось бы сыграть ей что-нибудь. Если бы у тебя был рояль…

— Рояль мы купим. Завтра же утром. Ну, не утром, так днем. На Парк-авеню, совсем рядом, есть музыкальный салон, там продают «Стейнвей». Насколько я знаю, Розамунда любит фортепьянную музыку. — Абрахам Лихт с улыбкой щелкает пальцами. И Дэриан уже видит, как в соседней комнате устанавливают прекрасный сверкающий рояль.

Подхватывая тему, Абрахам интересуется, тактично, но с отцовской озабоченностью, нынешним положением Дэриана. Он вынужден признать, что впервые слышит об Уэстхитской — так, кажется? — музыкальной школе; да и о Скенектади, штат Нью-Йорк, тоже.

— Скажи откровенно, сынок, неужели ты думаешь, что в таком месте у тебя может быть будущее? Может, лучше перебраться куда-нибудь в другое место, попрестижнее, например в Джульярдскую высшую школу?

Дэриэн, у которого голова кругом идет от выпитого, небрежно отмахивается:

— К черту Уэстхит, да и Джульярд тоже. Я хочу писать, отец. Я хочу изменить звучание американской музыки. — Впрочем, даже в его собственных ушах эти слова звучат по-детски; всего лишь — предположение, не констатация факта.

— Правда, сынок? Ну что ж, желаю удачи. — Абрахам как-то неуверенно поднимает бокал и выпивает.

Дэриан немного обижен.

Он не верит мне. У него нет веры в меня.

Ведь когда еще он сказал, что я не гожусь для Игры.

Вечер стремительно катится к концу. Дэриан не останется у отца и отцовской жены, ему надо возвращаться в гостиницу; там он рухнет на кровать и в очередной раз погрузится в забытье. Он и рад, и разочарован тем, что Абрахам так мало расспрашивал о его жизни, особенно когда Розамунда была еще за столом. А ведь сколько бы мог Дэриан порассказать, у него накопилось столько историй, которые давно просятся, чтобы их рассказали… как он ездил в поездах по Среднему Западу, немытый, небритый, легкий на подъем, словно настоящий бродяга; как зарабатывал по грошу то здесь, то там, наверное, и Абрахам занимался тем же в молодости, как играл в оркестре полковника Харриса «Серебряные корнеты»… и многое-многое другое. «Ладно, — думает Дэриан, — не последний вечер. Будут и другие». Он рад, что Абрахам ничего не спросил о Милли или Терстоне, хотя наверняка ничего не слышал о них много лет.

Абрахам предлагает Дэриану сигару, тот легкомысленно соглашается; несколько минут мужчины курят в сосредоточенном молчании; Дэриан, который раньше курил только сигареты, да и то от случая к случаю, знает, что нельзя вдыхать густой дым, но не представляет, как курить, не затягиваясь. Он начинает кашлять, у него кружится голова. К счастью, Абрахам ничего не замечает; он мечтательно говорит о планах переезда в долину Чатокуа и разведении лучших арабских скакунов — «будущих рекордистов»; не исключено, добавляет он, понижая голос, словно боится, что кто-нибудь подслушает, что он купит знаменитого жеребца, победителя прошлогоднего дерби в Кентукки по кличке Черный Марс — от Полумесяца, обладателя «Тройной короны» 1925 года, в свою очередь, по прямой линии происходящего от легендарного Полуночного Солнца.

— Вот если бы удалось, — мечтает Абрахам, выпуская дым голубыми струйками. — Ведь это призы, это слава для моей жены и всей моей семьи!

Дэриан слушает как завороженный. Или слушал бы, если бы голова так не кружилась.

«Ведь я — это тоже „семья“, не так ли?» — думает он.

Наконец Дэриан поднимается, собираясь уходить, и спотыкается; не позволив отцу поддержать себя, он с гордостью выпрямляется сам; нельзя давать Абрахаму и Розамунде повода говорить (пусть даже в шутку, пусть с любовью), что Дэриан на ногах не держался. Абрахам повторяет приглашение остаться на ночь, Дэриан вновь вежливо его отклоняет; Абрахам обещает утром, до отъезда на вокзал, позвонить ему; а также не терять его из виду в Скенектади; даже навестить в непродолжительном времени:

— Уж следующий твой концерт мы ни за что не пропустим, Дэриан, клянусь.

(Дэриан недоумевает: разве не собирался Абрахам купить завтра рояль, чтобы он мог сыграть что-нибудь для Розамунды? Или он не так его понял? Голова кругом, наверное, от сигары, Дэриан незаметно откладывает ее в сторону.) Они выходят из дома, шагают рука об руку в сторону Пятой авеню, где Абрахам поймает такси, которое доставит Дэриана в гостиницу. Прощаясь, Абрахам порывисто обнимает сына.

— Благослови тебя Господь, сынок!

— И тебя, отец.

VIII

На следующий день Дэриан не может заставить себя встать с постели до полудня.

Никогда еще не было ему так худо… так ужасно. Ощущение такое, будто все внутренности, от легких до кишок, покрылись каким-то разъедающим веществом вроде щелока. А в голове — битое стекло.

Абрахам Лихт не звонит.

Дэриан сам пытается дозвониться до него, но оператор говорит, что такой «абонент» в справочнике не значится. Более или менее придя в себя — уже в начале вечера, — Дэриан берет такси и едет в особняк на Восточной Семидесятой, или Семьдесят первой… он точно не помнит. Дома здесь, а также на Семьдесят второй и Семьдесят третьей напоминают друг друга как две капли воды. Дважды он звонит в дверь, никто не открывает. На третий раз на пороге появляется женщина в форменном платье, по виду филиппинка, и с поклоном говорит, что «господина и госпожи» нет дома. Дэриан спрашивает, здесь ли проживает Абрахам Лихт, но служанка лишь безмолвно качает головой, быстро захлопывает дверь и запирает ее на задвижку.

— Подождите! — кричит Дэриан. Неверными шагами спускается он по ступеням и, выйдя на улицу, еще раз вглядывается в окна верхних этажей красивого особняка. Он складывает ладони рупором, кричит:

— Отец? Отец! Это я, Дэриан. — Но свет в окнах не зажигается. Никого не видно.

На следующее утро он уезжает на север, в свой Скенектади, молясь про себя, чтобы его «временная работа» в Уэстхите сохранилась за ним.

Сидя в одиночестве в купе дневного поезда, он рассеянно смотрит в окно, в его голове даже не звучит музыка, как бывало всегда, даже мерный стук колес, перемежающийся время от времени тоскливым гудком паровоза, едва доходит до его сознания; не замечает он и величественных берегов Гудзона. Неужели я не могу ублажить свое дурацкое «я» хотя бы тем, что возвращаюсь домой? Да только Скенектади для меня — не дом. У меня его вообще нет.


…Огромная бесформенная Тишина, на фоне которой проступают эллиптические водные зигзаги Залива: они накладываются друг на друга, разбегаются, зыбятся, дрожат, сливаются, то быстрее, то медленнее, в единый поток; начинают звучать голоса (потерянных душ Эзопуса, всех мертвых), рассеянные во Времени; ширится и нарастает фантазия из обрывков мелодий, заклинаний, детских голосов, песнопений; и все это — на фоне одного и того же ритма, тяжелого ритма затрудненного пульса, безжалостного, примитивного ритма затрудненного пульса, едва уловимого до самых последних угасающих неясных тактов…

«Пророк, регент и казначей…»

I

Когда говорит принц Элиху, слушать должен весь мир, и белые, и черные: ибо не кто иной, как Элиху, учит, что цивилизация зародилась в Африке и человечество пошло от черных и темнокожих народов, восходящих к Хаму; а белые — лишь отпавший, неполноценный и обреченный на вымирание вид, который, по иронии истории, временно выплыл наверх. Но Африка, а также все черные и темнокожие народы мира восстанут вновь и по праву вернут себе утраченное величие человеческой цивилизации — с помощью белой расы или без оной.

(Ибо белые — всего лишь племя злобных дьяволов-каннибалов, в чем лишний раз убеждает недавняя мировая война; а через десятилетие-другое, по подсчетам Элиху, разразится еще одна мировая война: война белых против белых, и она-то окончательно уничтожит их ущербную цивилизацию.)

Так, выступая в качестве пророка, регента и казначея Всемирного союза борьбы за освобождение и улучшение жизни негров, принц Элиху требует от правительства Соединенных Штатов приготовиться либо к передаче негритянскому народу в местах его компактного проживания участка земли (площадью с Оклахому), включая водные пространства, либо к выплате не менее пяти миллиардов долларов в качестве компенсации за порабощение, чтобы все негритянское население имело возможность в один прекрасный день вернуться в Африку, основать свою черную республику… и готовиться там к окончательному устранению белых режимов на всем континенте.

Свобода или смерть! — вот лозунг двадцатидвухлетнего Габриэля Проссера, раба-мученика, умерщвленного в 1800 году белыми тюремщиками. Умирайте молча, как умру я — вы это увидите.

Принц Элиху повторяет: «Свобода или смерть»; и еще: «Лучше смерть, чем позор».


И еще: Братья по крови — братья и по душе.

И еще: Все белые — наши враги, от века и доныне.


В Гарлеме вполголоса говорят, что принц Элиху наделен бессмертием, что родился он с даром вудуистской телепатии; гипноза; способностью оставлять свое бренное тело и входить в тело другого под покровом Ночи. Появившийся на свет лет сорок назад на Гаити, или на Ямайке, или, не исключено, на Наветренных островах, он тем не менее считается воплощением древнего африканского короля Элиху (своим чередом связанного с египетской и турецкой знатью), который, согласно легенде, восстал из лавы извергающегося вулкана и привел свой народ к военной славе завоевателя земли, известной ныне как Берег Слоновой Кости. Словом