Исповедь «неполноценного» человека — страница 5 из 17

Свой «химерический» стиль я утаивал, на школьных занятиях старался красиво изображать красивое и не переходить границ посредственности.

Доверился я только Такэити, которому давно уже раскрыл свою израненную душу. Я спокойно показал ему свой автопортрет. Он похвалил эту мою первую работу, а потом, после второй или третьей «привиденческой» картины еще раз предрек:

— Из тебя получится большой художник.

И вот, окрыленный двумя пророчествами дурака Такэити, я вскоре отправился в Токио.

Я хотел поступать в художественное училище, но отец, намереваясь сделать из меня чиновника, велел учиться в старших классах столичной гимназии. Перечить отцу я не мог и подчинился его воле еще и потому, что мне самому надоели школа и вишни на берегу моря. Успешно сдал экзамены в Токийскую гимназию — и началась общежитская жизнь, грязи и грубости которой я не выдерживал. Уйдя из общежития (не только из моральных соображений, но и потому еще, что врачи поставили диагноз: инфильтрат в легких), я поселился на отцовской даче в районе Уэно-Сакураги. Вообще приспособиться к жизни в коллективе мне никогда не удавалось, вот и тогда меня бросало в холод от таких изречений, как «юношеский пыл», «достоинство молодого человека» и прочее; мне претил этот дух учащейся молодежи. И в классах, и в комнатах общежития в самом воздухе витала какая-то извращенная похотливость, так что даже близкое к совершенству искусство паясничанья меня не спасало. За исключением одной-двух недель, когда отец приезжал на свои сессии, на этой даче практически никого не было, и в довольно просторном доме я оставался втроем со стариком-сторожем и его женой. Иногда я пропускал занятия, но слоняться по Токио не было желания (так никогда, наверное, и не увижу ни храма Мэйдзи-дзингу, ни памятника Кусуноки Масасигэ4, ни могил 47 воинов в храме Сэнгаку); обычно дни напролет я читал или рисовал.

В те дни, когда отец жил в Токио, я сломя голову мчался в гимназию, а когда его не было — уходил в студию художника Синтаро Ясуда, работавшего в европейской манере (студия находилась в районе Хонкё Сэндаки), и там по три, а то и по четыре часа занимался этюдами. Мне втемяшилось в голову, что, уйдя из общежития и появляясь на лекциях изредка, я оказался в особом положении вольнослушателя; все мне стало безразлично, посещать іанятия становилось все более тягостно. Да и вообще, немало проучившись в гимназии, я так и не проникся так называемым «школьным патриотизмом», не удосужился запомнить даже обязательные для всех школьные гимны.

Вскоре один художник, посещавший студию Ясуды, научил меня пить сакэ, курить, развлекаться с проститутками, закладывать вещи в ломбард и разглагольствовать о левых идеях. Странная мешанина, не правда ли? Но так было в самом деле.

Звали этого парня Macao Хорики, он родился в пригороде Токио, был старше меня на шесть лет и уже закончил частное училище изящных искусств; своей мастерской не имел и ходил к нам в студию заниматься европейской живописью.

Как-то Хорики спросил меня:

— Не одолжишь пять иен?

Я опешил, потому что знал его только в лицо, никогда раньше словом не перекинулись. Но пять иен все же протянул.

— Порядок. Пошли выпьем, угощаю тебя. Пошли-пошли.

Я не стал отказываться. Хорики потащил меня в кафе на 1>орай-тё, недалеко от студии. Вот так и началась наша дружба.

— Я давно приметил тебя, обратил внимание на твою конфузливую улыбку, каковая является отличительной особенностью будущего человека искусства. Ну, за встречу!.. Эй, Кнну-сан, что, симпатичный малый, а? Только, чур, не влюбляться! Как только этот тип появился у нас в студии, я из первых красавцев перешел во вторые!

Хорики был смуглым молодым человеком с очень правильными чертами лица. Всегда ходил в приличном костюме, что для студийцев-художников было достаточно необычно, всегда при галстуке скромной расцветки, волосы напомажены и разделены посередине ровным пробором.

В кафе я попал впервые и сначала очень смущался, не знал, куда деть руки, робко улыбался, но после двух-трех кружек нива почувствовал необычайную раскрепощенность и легкость.

— Я вообще-то хотел поступать в художественное училище...

— Да ну, не стоит. Не стоит тратить время на эти училища, неинтересно в них. Природа — вот наш учитель! Любовь к природе движет нами!

Однако доверия к его речам я не испытывал. «Болван, — думал я.— И картины у него наверняка плохие. Но по части развлечений он ничего парень, дружить можно».

Я ведь тогда впервые встретился с настоящим столичным бездельником. Как и я, он полностью отошел от суетного мира, в другой, правда, форме. Несомненно, сближало нас то, что мы оба не имели в жизни ориентиров. Подобно мне, он тоже был паяц, но мы с ним существенно различались в том, что безысходности жизни он не осознавал и не ощущал.

Я дружил с Macao, полагая, что делаю это исключительно потому, что с ним интересно развлекаться; в самом же деле я презирал его, временами даже стеснялся находиться с ним рядом. Так вот, этому человеку удалось в конце концов разгадать меня.

...Первое время казалось, что мне на редкость повезло: познакомился с замечательным малым, нашел отличного гида по Токио. Отягощенный комплексом страхов перед людьми, я потерял бдительность. Скажу не таясь: я ведь абсолютно не мог ходить один по городу — в трамваях боялся кондукторов; в театре Кабуки робел перед билетершами, стоявшими по обеим сторонам устланной пунцовым ковром лестницы; в ресторанах мне становилось страшно, когда за спиной тихо подходили с тарелками официанты; особенно сильный ужас охватывал меня, когда надо было оплачивать счета: «Боже, до чего же я неуклюж!» — всегда думал я в такие моменты; а когда я покупал что-нибудь в магазине и платил за покупку, мир темнел в глазах (не от моей скаредности, нет!). Скованность, робость, безотчетная тревога, страх доводили меня чуть ли не до безумия; я забывал взять сдачу (о том, чтобы торговаться с лавочником, уже и речи не было!), более того, нередко забывал в лавке саму покупку. Потому и из дому выходил редко, предпочитал целыми днями валяться в своей комнате.

Вот так и получалось, что, направляясь куда-нибудь вместе с Хорики, я отдавал ему свой кошелек, а уж он обнаруживал поразительные способности торговаться, гулять «дешево, но сердито», тратя немного, но чрезвычайно эффективно. Такси стоило дорого, и он предпочитал держаться от него на расстоянии, прекрасно обходясь электричкой, автобусом, катером; за самое короткое время мы умудрялись этим транспортом добраться куда угодно. Он научил меня и многому другому, например ходить с женщинами в номера, где, помимо всего прочего, можно было принять ванну, поесть отваренного тофу, опохмелиться; он растолковал мне, что гюмэси и якитори, будучи едой дешевой, очень питательны; разъяснил, от какого дешевого сакэ можно быстрее всего опьянеть. Во всяком случае, в присутствии Хорики я был избавлен от страха и всяких тревог.

Еще одно спасительное обстоятельство я нашел в общении с ним: не обращая никакого внимания на собеседника, он мог часами самозабвенно нести всякий вздор (возможно, как раз из-за своей горячности он и забывал о собеседнике), и, когда мы гуляли вместе, в разговоре никогда не возникало неловких пауз. У меня же обычно получалось так, что я, по натуре молчаливый, вынужден был, общаясь с людьми, предупреждать подобные паузы и отчаянно смешить собеседников. Зато, имея дело с болваном Хорики, не надо было стараться поддерживать разговор, его разглагольствования можно было спокойно пропускать мимо ушей, достаточно было только изредка улыбаться и вставлять неужели?!», «не может быть!»; роль шута исполнял сам Хорики.

Вскоре я убедился, что вино, сигареты, проститутки прекрасно помогают (пусть временно) забыться, отвлечься от вечного страха перед людьми. Ради этого мне не жалко было распродать все, что я имел.

Проститутки были для меня не людьми, не женщинами, а умственно отсталыми (так казалось мне) существами или же сумасшедшими; однако, как ни странно, в их обители я находил покой, мог очень спокойно, крепко спать. И вот уж чего лишены эти создания — так это алчности. Они тоже испытывали ко мне нечто ироде душевного родственного чувства, проявляли радушие, причем не вымученное, а естественное, не продиктованное расчетливостью, не торгашеское, но радушие к человеку, с которым вряд ли придется свидеться второй раз, и бывали ночи, когда я ясно видел вокруг голов проституток — этих слабоумных или помешанных существ — нимб святой Марии.

Испытывая потребность найти отдохновение от вечного страха, и ночами ходил развлекаться к «родственным душам», и незаметно меня стала окутывать отвратительная атмосфера; она стала «приложением» к моей жизни и постепенно это «приложение» весьма заметно обозначилось, так что, когда Хорики обратил на это внимание, я испугался, мне стало тошно. Выражаясь грубо, я изучал женщин по проституткам и заметно в этом преуспел. Кстати, учеба на таком материале, будучи самой суровой, одновременно и самая эффективная. Так вот, запах женщин стал преследовать меня, и они (женщины вообще, не только проститутки) инстинктивно чувствовали это и сами льнули ко мне. В результате мой стиль жизни в этой непристойной, позорной атмосфере, вызванный вечным страхом перед себе подобными, казался иным куда более заметным, чем первопричина.

То, что Хорики когда-то высказал почти как комплимент, со временем обернулось былью. Наивное письмо девочки из кафе... Долгие променады двадцатилетней генеральской дочки, моей соседки: в те минуты, когда я уходил в гимназию или возвращался из нее, она, слегка подкрасившись, бесцельно вертелась у ворот дома... Служанка из ресторанчика, где я иногда столовался, — причем там я всегда молчал... И еще дочь владельца табачной лавки, подававшая мне сигареты, а в пачках я затем обнаруживал и что-нибудь еще... Девушка, оказавшаяся рядом в кресле в театре Кабуки... И то можно вспомнить, как однажды я возвращался поздно ночью в электричке, изрядно захмелевший, и некая особа... А письмо от дальней родственницы с излияниями любовных томлений, совершенно неожиданное... Да еще куколка, скорее всего самодельная, появившаяся у меня в комнате в мое отсутствие... И так далее, и тому подобное. Притом сам я всегда был крайне пассивен, ничего более, собственно, не было, события дальше не разворачивались, и все-таки нечто во мне заставляло женщин желать меня — и это не бахвальство, а непреложный факт. Не только Хорики, но и другие говорили мне о том же; а сам я углядел во всем этом что-то оскорбительное и мгновенно охладел к развлечениям с проститутками.