й, возобновлял в памяти движения своей души, испытанные в юности и зрелом возрасте, и после того, как меня отлучили от общества людей, и в течение долгого уединения, в котором мне придется кончить свои дни. Я с радостью возвращался мыслью ко всем своим сердечным привязанностям – к чувствам столь нежным и столь слепым, к образам не столько печальным, сколько утешительным, которыми дух мой питался вот уже несколько лет; я готовился припомнить их достаточно ясно для того, чтобы описать с наслаждением, почти равным тому, с каким в свое время им отдавался. Все послеобеденное время прошло у меня в этих мирных размышлениях, и я уже возвращался, очень довольный проведенным днем, как вдруг посреди своих мечтаний был оторван от них событием, о котором мне предстоит рассказать.
К шести часам я находился на склоне Менильмонтана, почти против Галан-Жардинье, когда какие-то люди, шедшие впереди, вдруг быстро расступились, и я увидел, что на меня летит большой датский дог, который, мчась стремглав перед каретой, не имел даже времени при виде меня задержать свой бег или отклониться в сторону. Я решил, что единственный способ не быть сбитым с ног, – это подпрыгнуть высоко вверх с таким расчетом, чтобы собака проскочила подо мной в тот момент, когда я буду в воздухе. Эта мысль промелькнула быстрее молнии; у меня не было времени ни обдумать ее, ни привести в исполнение; вслед за ней тотчас произошло несчастье. Я не почувствовал ни удара, ни падения и ничего, что за ними последовало, – до того мгновения, когда опять пришел в сознание.
Уже почти совсем стемнело, когда я очнулся. Я увидел, что нахожусь на руках у трех-четырех молодых людей, которые и рассказали мне, что произошло. Дог, не сдержав бешеного стремления, кинулся мне под ноги и, сбив меня с разбега грудью, повалил головой вперед: верхняя челюсть моя, приняв на себя всю тяжесть моего тела, ударилась о неровную мостовую, и падение было тем сильней, что произошло на склоне, так что голова моя оказалась ниже ног.
Карета, перед которой бежала собака, мчалась вслед за ней и переехала бы меня, если бы кучеру не удалось мгновенно остановить лошадей. Вот что я узнал от тех, которые меня подняли и еще поддерживали, когда я очнулся. Состояние, в котором я был тогда, слишком странно, чтобы не описать его.
Надвигалась ночь. Я увидел небо, несколько звезд и какую-то ветку. Это первое восприятие было чудным мгновением. Я ощущал себя тогда только через это. В этот миг я рождался к жизни, и мне казалось, что я наполняю своим легким существованием все воспринимаемые мною предметы. Все сводилось для меня к данному мгновению, я не вспоминал ни о чем; у меня не было никакого отчетливого ощущения своей личности, ни малейшего представления о том, что произошло; я не знал, кто я, где нахожусь; я не чувствовал ни боли, ни страха, ни тревоги. У меня текла кровь, но я смотрел на нее, как смотрел бы на ручей, даже не думая о том, что кровь эта все же моя. Я чувствовал во всем своем существе дивное спокойствие и всякий раз, как вспоминаю о нем, не могу подыскать ничего равного ему среди всех изведанных мною наслаждений.
Меня спросили, где я живу; я не мог сказать этого. Я спросил, где я; мне ответили: «На Высокой границе». Это было все равно как если б мне сказали: «На горе Атлас». Я был вынужден предлагать один за другим вопросы о стране, городе и квартале, в которых нахожусь. Да и этого оказалось мне недостаточно, чтобы прийти в себя; только пройдя весь путь от места несчастья до бульвара, я вспомнил наконец, где живу и как меня зовут. Один незнакомый мне господин, который оказался настолько милосердным, что проводил меня немного, узнав, что я живу так далеко, посоветовал мне взять у Тампля извозчика, который отвезет меня домой. Я мог ходить совершенно свободно, без всякого труда, не чувствуя ни боли, ни раны, хотя продолжал обильно плевать кровью. Но меня трясло ледяной дрожью и было больно оттого, что поврежденные зубы стучали друг о друга. Дойдя до Тампля, я подумал, что раз мне не трудно идти, то лучше продолжать путь по-прежнему пешком, чем мерзнуть на извозчике, подвергаясь опасности погибнуть от простуды. Так прошел я пол-лье, отделяющих Тампль от улицы Платриер, шагая легко, обходя препятствия, экипажи, выбирая дорогу и подвигаясь вперед совершенно так же, как делал бы это при полном здоровье. Прихожу, отпираю замок с секретом, вделанный в наружную дверь, поднимаюсь в потемках по лестнице, добираюсь наконец домой, не испытав иных злоключений, кроме падения и его последствий, которых я тогда еще даже не замечал.
Крики моей жены, когда она меня увидела, дали мне понять, что я изуродован более, чем думал. Я провел ночь, еще не зная и не ощущая своей беды. Вот что я почувствовал и обнаружил на другой день: верхняя губа у меня была рассечена изнутри до носа; снаружи кожа лучше предохранила ее и помешала полному разрыву; четыре верхних зуба расшатались; часть лица над верхней челюстью страшно вздулась и омертвела; большой палец правой руки оказался вывихнутым и очень распух, большой палец левой сильно поранен, левая рука вывихнута, левое колено страшно вспухло, и сильная, мучительная боль от ушиба не давала ему как следует согнуться. Но при всем этом никаких переломов, даже зубы остались целы – счастье, близкое к чуду при таком падении.
Вот очень точное повествование о моем несчастье. В несколько дней история эта распространилась по Парижу в таком измененном, искаженном виде, что в ней ничего нельзя было узнать. Я должен был бы заранее предвидеть ее превращение; но к ней присоединилось столько нелепых подробностей, столько неясных намеков и недомолвок сопровождало ее, мне толковали о ней с таким до смешного загадочным видом, что вся эта таинственность привела меня в беспокойство. Я всегда ненавидел потемки, они внушают мне врожденный и невольный ужас, которого не уменьшил и тот мрак, что окружает меня вот уже несколько лет. Среди всех странностей, удивлявших меня в то время, я отмечу только одну, но ее достаточно для того, чтобы можно было судить об остальных.
Г-н ***, с которым у меня никогда не было никаких отношений, прислал своего секретаря узнать о моем здоровье и передать мне настойчивое предложение услуг, показавшихся мне в данных обстоятельствах не очень нужными для моего выздоровления. Секретарь его тем не менее очень горячо настаивал, чтобы я воспользовался этим предложением, и даже сказал мне, что если я не доверяю лично ему, то могу написать прямо г-ну ***. Его великое усердие и таинственный вид показали мне, что во всем этом кроется какая-то загадка, которую я напрасно старался разрешить. Этого было слишком достаточно для того, чтобы я испугался, – особенно в том возбужденном состоянии, в какое ввергло меня случившееся со мной несчастье и последовавшая за ним лихорадка. Меня волновало множество печальных догадок, и я высказывал обо всем происходящем вокруг предположения, обнаруживавшие скорей горячечный бред, нежели хладнокровие человека, отрешившегося от всех жизненных интересов.
Другое происшествие окончательно лишило меня покоя. Г-жа *** – я не мог догадаться почему – уже несколько лет заискивала передо мной. Любезные подарочки, частые посещения ни с того ни с сего достаточно ясно показывали мне, что во всем этом была какая-то скрытая цель, но не обнаруживали, какая именно. Она сообщила мне, что собирается написать роман, чтобы поднести его королеве. Я сказал ей, что думаю о женщинах-писательницах. Она заявила, что этот замысел имеет целью восстановить ее положение, для чего ей необходимо покровительство; на это я ничего не мог возразить. Позже она рассказала, что, не добившись приема у королевы, решила отдать свою книгу на суд публики. Теперь уж дело было не в советах, так как она у меня больше их не спрашивала и не стала бы им следовать. Раньше она заводила речь о том, чтобы предварительно показать мне рукопись, но я попросил ее не делать этого, и она так и поступила.
В один прекрасный день, во время моего выздоровления, я получил от нее эту книгу уже в совершенно готовом виде, даже переплетенную, и увидел в предисловии восхваления по своему адресу, до того аляповатые и приторные, что был этим неприятно поражен. Грубая лесть, в них сквозившая, была несовместима с доброжелательством; в этом сердце мое не могло ошибиться.
Через несколько дней после этого г-жа *** посетила меня со своей дочерью. Она сообщила мне, что книга ее наделала много шуму из-за одного места, которое я едва заметил при беглом просмотре романа. Я перечел его после ухода г-жи ***, вгляделся в то, как оно написано, и мне показалось, что я открыл цель ее посещений, ухаживаний, грубой лести в предисловии: я решил, что все это направлено к тому, чтобы навести публику на мысль, будто эти строки принадлежат мне, а значит – ко мне относится и вся брань, которую они могли навлечь на автора при тех обстоятельствах, при которых были опубликованы.
У меня не было никакой возможности положить конец этому слуху и впечатлению, которое он мог создать; от меня зависело только одно – не поддерживать этих пересудов, положив конец ненужным и показным посещениям г-жи *** с дочерью. Вот записка, которую я с такой целью написал этой даме:
«Так как Руссо не принимает писателей, он благодарит г-жу *** за ее внимание и просит ее больше не оказывать ему чести своими посещениями».
Она ответила мне письмом, вежливым по форме, но составленным так же, как все, которые пишутся мне в подобных случаях. Я бессердечно вонзил кинжал в ее чувствительное сердце, я должен поверить по тону ее письма, что, питая ко мне такое горячее и искреннее чувство, она не переживет этого разрыва. Это еще раз доказывает, что прямота и всегдашняя откровенность оказываются страшными преступлениями в свете, и мои современники будут считать меня злым и жестоким, даже если у меня не будет в их глазах другого преступления, кроме того, что я не так лжив и вероломен, как они.
Я уже несколько раз выходил из дому и даже довольно часто гулял в Тюильри; по тому удивлению, которое обнаруживали многие при встрече со мной, я понял, что относительно меня имеется еще какая-то новость, мне неизвестная. Наконец я узнал, что в обществе ходит слух, будто я умер от последствий своего падения; слух этот распространился так быстро и держался так упорно, что больше чем через две недели после того, как он дошел до меня, об этом все еще говорили, даже при дворе, как о достоверном факте. Как мне предупредительно написали, «Авиньонский курьер», сообщая эту счастливую новость, не упустил при этом случае внести заранее свою долю в ту дань обид и оскорблений, которыми готовятся почтить после моей смерти мою память в виде надгробного слова.