Исповедь сталиниста — страница 8 из 83

Но вернусь в тот страшный день. Я шел в десятке метров сзади майора Селезнева, видел, как он вытирал платком слезы, и мне тоже хотелось плакать. Да и чувствовал, что делаю что-то не то и не так. Зачем лезу к человеку со своими журналистскими делами в такую трагическую минуту?.. Спустились в овраг, поднялись на его противоположную крутизну, к землянке, где сидели под сосной пленные немцы, а их караулили два вооруженных бойца. Навстречу майору вскочил со складного стульчика лейтенант-переводчик в очках — доложил, что к допросу готов. Тут я и сунулся к майору: попросил разрешения присутствовать в качестве представителя газеты. Селезнев, высокий, крупнотелый, посмотрел на меня печальными, покрасневшими от слез глазами и вдруг разразился матерной бранью, посылая меня ко всем чертям.

Я был ошеломлен, оскорблен… Взыграло самолюбие. Круто повернувшись кругом, побежал искать комиссара дивизии Гулидова. Не нашел. Землянки политотдела тоже были пусты: большинство политработников во главе со старшим политруком Аркадием Поляковым уже уехали в полки «обеспечивать» завтрашнее наступление. Я опоздал к машине, и теперь надо было идти на передовую пешком.

В это время налетели «юнкерсы»…

После бомбежки, когда проходил близ землянки майора Селезнева, увидел такое, что вспоминать страшно. От прямого попадания бомбы погибли все — и майор, и переводчик, и пленные, и бойцы-конвоиры… С тяжким сердцем вышел я из леса и напрямик, через поле неубранной ржи, побрел в сторону передовой, усыпая путь золотыми слезами зерна. Они падали на серую колчеватую землю, как только рука прикасалась к колоскам. Это плачущее поле усиливало лежавшую на душе тяжесть. Думал я и о том, что майор Селезнев прогнал меня от гибели.

В штабе полка, замаскировавшемся в заросшем мелколесьем овражке, узнал, что прибыло пополнение — несколько маршевых рот московских ополченцев — и что сейчас перед ними выступает полковой комиссар А. Я. Гулидов. Через минуту я уже был в недалеком перелеске, где ждали ночи ополченцы. Гулидов тут же приказал мне с наступлением темноты отвести две роты ополченцев в батальон и «отвечать за них головой». Вид ополченцев меня несколько смутил: многие были с бородами, в очках; все они казались мне, двадцатилетнему, стариками.

Но когда на второй день на рассвете после короткой артподготовки мы устремились к задернутой туманом речке, ополченцы показали себя молодцами. Они вплавь и вброд перебирались через Царевич, четко выполняли команды и обходили оживавшие пулеметные немецкие гнезда. В атаку поднимались дружно и бесстрашно…

Уже на четвертый день боев в батальоне я остался единственным кадровым политработником, а среди командного состава — несколько сержантов. Положение усугублялось еще и тем, что начались ливневые дожди, затруднявшие подвоз боеприпасов и продуктов, а также эвакуацию раненых. Наступление захлебнулось.

Не могу не вернуться к тем чувствам, которые вызвал первый услышанный нами залп «катюш». Помню, когда поднялись в очередную атаку, вдруг сзади что-то могуче и оглушающе загрохотало и над нашими головами к вражеским позициям, исторгая пламя, с ревом устремились невиданные длинные снаряды. От неожиданности мы упали на землю.

Когда вернулся в штаб дивизии, узнал, что к нам прибыл еще один газетчик — политрук Касаткин, назначенный секретарем «дивизионки». Его тоже послали «обеспечивать атаку» батальона, и с передовой он уже не вернулся…

Наконец приехал старший политрук Михаил Каган с печатной машиной, закрепленной в крытом кузове грузовика, и мы (пока вдвоем) стали выпускать солдатскую многотиражку «Ворошиловский залп». Началась ничем особым не примечательная работа фронтового газетчика, неразрывно связанная с боевой судьбой 7-й гвардейской стрелковой дивизии.

Вскоре появился у нас еще один сотрудник. Я буквально нашел его в лесу: случайно наткнулся на красноармейца, который сидел на пне и играл сам с собой в шахматы. Увидев меня, он испуганно вскочил, поднял лежавший рядом карабин, повесил на плечо, заправил под ремнем гимнастерку и виновато заулыбался.

— Кто такой? — спросил я, глядя в его широкое крестьянское лицо, настороженные серые глаза.

— Красноармеец Вересов! Посыльный медсанбата седьмой гвардейской!

Разговорились. Оказалось, что он известный белорусский шахматист мастер спорта или даже гроссмейстер.

Спросил его, смог бы ли он работать в дивизионной газете. Дело, мол, нехитрое: ходить на передовую, собирать «материал» о боевых событиях на фронте, писать заметки, репортажи, статьи… С ответом Вересов не торопился. Предложил мне сыграть партию в шахматы. Я сознался, что почти не умею играть, хотя знаю, как ходить каждой фигурой.

— Я буду подсказывать, — пообещал он.

Начали играть. Мне приятно было вслушиваться в утонченно-интеллигентный говор Вересова. Временами он чуть заикался, употребляя слова, какие я встречал только в книгах русских классиков. Словом, я почувствовал, что передо мной образованнейший человек, мысленно поражаясь, что не нашли ему на фронте более серьезного дела, чем быть посыльным медсанбата. И очень удивился, что зовут его совсем просто Гаврилой (правда, он сказал — Гавриил). Вспомнился мне один сельский «зачуханный» мужичишка, пастух Гаврило — тощий, оборванный, всегда полупьяный. И я будто обрел больше уверенности: стал двигать фигуры активнее, пытаясь предугадать последующие ходы мастера. Вересов заметил это и начал умышленно, как я понял, «играть в поддавки». Увлекшись игрой, мы не заметили, как к нам подошли трое мужчин: двое со знаками различия военных врачей, а третий — хорошо мне знакомый комиссар медсанбата батальонный комиссар Михайлов.

Мы с Вересовым испуганно вскочили, приняв стойку «смирно». Михайлов тут же стал отчитывать своего посыльного, что он занят в «рабочее» время посторонним делом. Тогда я не без ехидства позволил себе выразить майору Михайлову недоумение, что в политотделе дивизии не хватает людей, а он держит в роли посыльного известного гроссмейстера Белоруссии, образованнейшего человека. Один из врачей, всмотревшись в шахматную доску на пне, насмешливо сказал:

— Не вижу почерка гроссмейстера.

Тогда мы вновь присели к шахматам, и Вересов в три хода поставил мне мат.

Через несколько дней Гавриил Николаевич Вересов был назначен литсотрудником «Ворошиловского залпа», Он оказался довольно способным газетчиком, хотя в военном отношении не очень был подкован: не всегда мог отличить гаубицу от пушки, определить калибр миномета, прочитать топографическую карту. Зато отличался храбростью, граничившей с неосмотрительностью: в дневное время, бывало, ползал в боевое охранение, вызывая на себя огонь немецких снайперов и осуждающие окрики с наших наблюдательных пунктов.

Не помню, когда и куда отозвали Вересова из редакции или убыл он по ранению. Знаю только, что война пощадила его. Где-то в шестидесятых годах он работал в Минске чуть ли не председателем республиканского комитета по культурным связям с зарубежными странами. А когда приезжал в Москву, звонил мне по телефону, приходил в гости (несколько лет назад он умер). Видимо, рассказывал о своей дальнейшей фронтовой судьбе, но моя память сохранила только его размышления о том, что на фронте каждая войсковая часть имела свою судьбу, как и каждый человек.

Нашу 7-ю гвардейскую дивизию сняли с боевых позиций на Царевиче и Вопи, погрузили в воинские железнодорожные эшелоны буквально за сутки до того, как немцы завершили окружение советских войск в районе Вязьмы, и повезли в тыл. Для меня это была загадка на многие годы, пока я не прочитал документ, свидетельствующий о том, что Сталин был весьма уверен в прочности оборонительных рубежей Западного фронта и приказал начальнику Генерального штаба маршалу Шапошникову взять у Конева две наиболее боеспособные дивизии в резерв Ставки[2]. Одной из них оказалась наша 7-я гвардейская.

Да, действительно, судьба… Полки и штаб 7-й гвардейской, чуток передохнув в Воронеже и получив пополнение, вновь были погружены в железнодорожные эшелоны, которые двинулись на юг. Конечный пункт их выгрузки держался в строгом секрете. Вновь волновал всех вопрос: куда едем? А тут еще непрерывные налеты немецких самолетов… Кто испытал бомбежки, находясь в железнодорожных эшелонах, тот знает, что это такое. И еще бомбежки в лесу. Очень страшно, когда не видишь, куда пикирует «юнкерс» и в какие мгновенья из под его брюха выпадают бомбы. Ощущаешь полную беспомощность. Вся надежда на господина Случая — авось, пронесет…

Миновали Ростов. Секрет маршрута начал рассеиваться, по эшелону пополз слушок, что везут нас в Новороссийск для погрузки на пароходы, оттуда — в Одессу для обороны города.

«В Одессу так в Одессу, — беспечно размышлял я. — Начальству виднее… Да и моря еще никогда не видел и на пароходе не плавал…»

Но, наверное, спасать Одессу было уже поздно либо на Западном фронте обстановка сильно обострилась. Дальше Батайска нас не повезли; эшелоны дивизии направились в обратный путь, навстречу новым бомбежкам.

Выгрузились где-то севернее Курска, и дивизия вступила в бой за Фатеж.

Наша редакция расположилась на кирпичном заводе южнее Фатежа и начала выпускать газету. Гавриил Вересов у нас уже не работал, и приходилось мотаться между передовой и кирпичным заводом почти ежедневно. Но ничего особенного из тех осенних дней не запомнилось, кроме ведущей к Фатежу разбитой дороги, вдали дымящегося пожарами городишка, артиллерийских дуэлей и немецких танковых атак нашей обороны.

Не знаю, то ли не устояла наша дивизия под напором немецких танков у Фатежа, то ли потребовалось спешно укреплять подступы к Москве, но полки внезапно были выведены из боя и вновь стали грузиться в железнодорожные эшелоны. Маршрут — на Серпухов…

Наш эшелон шел под прикрытием двух счетверенных противозенитных пулеметов. В вагонах — отделы штаба и политотдел дивизии, батальон связи, еще какие-то штабные подразделения; на платформах — спецмашины, два грузовика и автобус с нашим полиграфическим хозяйством. Стоял ясный осенний день. Хорошая видимость позволяла не опасаться внезапной бомбежки, тем более что на платформах эшелона две счетверенные пулеметные установки. Беды никто не ждал…