Источник — страница 63 из 178

V

Доминик вернулась в Нью-Йорк. Она приехала сюда без определенной причины, просто потому, что ей было не под силу оставаться в своем загородном доме больше трех дней после последнего посещения карьера. Она должна быть в городе; потребность в этом возникла у нее внезапно, непреодолимо и необъяснимо. Она ничего не ждала от города. Но ей хотелось вновь ощутить его улицы и строения. Утром, когда она проснулась и услышала далеко внизу приглушенный шум уличного движения, этот звук оскорбил ее, напомнив, где она находится и почему. Она подошла к окну, широко развела руки и коснулась краев рамы, ей почудилось, что в ее руках оказалась часть города, со всеми его улицами и крышами строений, отражающимися в оконном стекле между ее руками.

Она выходила из дома одна и долго гуляла. Она шла быстро – руки в карманах старого пальто, воротник поднят. Она говорила себе, что не надеется встретить его. Она не искала его. Но она должна была быть вне дома, на улицах, ни о чем не думая, без всякой цели, долгими часами.

Она никогда не любила городские улицы. Она смотрела на лица людей, спешивших мимо нее, все они были похожи – их сделал такими страх, всеобщий уравнитель; они боялись себя, боялись других – всех вместе и по отдельности, страх заставлял их набрасываться всей массой на то, что было свято для одного из них. Она никак не могла понять причин этого страха. Но всегда чувствовала его присутствие. Она ничего не хотела касаться – и это была единственная страсть, которую она свято поддерживала в себе. И ей нравилось смотреть прямо в их лица на улицах, нравилось ощущать бессилие их ненависти, потому что в ней не было ничего, на что они могли бы наброситься.

Но она больше не была свободной. Теперь каждый шаг по улице ранил ее. Она была привязана к нему – как была привязана к каждой части этого города. Он был безвестный рабочий, занятый какой-то безвестной работой, потерянный в этих толпах, зависящий от них, которого любой мог ранить и оскорбить и которого она вынуждена делить с целым городом. Ей была ненавистна сама мысль, что он, может быть, ходит по тротуарам вместе со всеми. Ей была ненавистна сама мысль, что какой-то торгаш протягивает ему пачку сигарет через окошечко своего киоска. Ей были ненавистны локти, которые могли соприкасаться с его локтями в вагоне метро. Она возвращалась домой после своих странствий по городу, дрожа как в лихорадке. И на следующий день выходила снова.

Когда время ее отпуска закончилось, она отправилась в редакцию «Знамени» с желанием уволиться. Ее работа и колонка в газете больше не казались ей занимательными. Она остановила Альву Скаррета, который многословно приветствовал ее. Она сказала: «Я пришла только сказать тебе, что увольняюсь, Альва». Он воззрился на нее с глупым видом, вымолвив только: «Почему?»

Это был первый звук из внешнего мира, который она смогла услышать, – за долгое время. Она всегда вела себя импульсивно, как ей подсказывало в данный момент чувство, и гордилась тем, что не нуждается в оправдании своих поступков. И теперь внезапное «почему» потребовало от нее ответа, от которого она не могла уйти. Она подумала: «Из-за него» – потому, что она позволила ему нарушить свой привычный образ жизни. Она словно видела его улыбку – так он улыбался на тропинке в лесу. У нее не оставалось выбора. Или под влиянием момента принять решение – она могла бросить работу, потому что он заставил ее хотеть этого, – или остаться, хотя ей и не хотелось сохранить свой образ жизни наперекор ему. Последнее было труднее.

И она подняла голову и сказала: «Это шутка, Альва. Просто хотелось услышать, что ты скажешь. Я остаюсь».

Она проработала уже несколько дней, когда в ее кабинете появился Эллсворт Тухи.

– Привет, Доминик, – начал он. – Только что узнал, что ты вернулась.

– Привет, Эллсворт.

– Я рад. Знаешь, у меня всегда было чувство, что ты когда-нибудь уйдешь от нас, не объяснив почему.

– Чувство, Эллсворт? Или надежда?

Он посмотрел на нее, в глазах его отражалась радость, а улыбка была как обычно чарующей, но в этом очаровании было что-то от насмешки над самим собой, как будто он знал, что ей это будет неприятно, и еще что-то от уверенности, как будто он хотел показать, что при любых обстоятельствах будет выглядеть добрым и очаровательным.

– Знаешь, тут ты не права, – сказал он примиряюще. – В этом ты всегда ошибалась.

– Нет. Я ведь не вписываюсь, Эллсворт. Разве не так?

– Я мог бы, конечно, спросить – куда? Но предположим, что я этого не спрашиваю. Предположим, я просто скажу, что люди, которые не вписываются, тоже могут быть полезны, как и те, которые вписываются. Тебе это больше нравится? Конечно, проще всего было бы сказать, что я всегда восхищался тобой и всегда буду.

– Это не комплимент.

– Почему-то я не думаю, что мы можем стать врагами, Доминик, как бы ты этого ни хотела.

– Нет, я не думаю, что мы можем стать врагами, Эллсворт. Из всех, кого я знаю, ты самый неконфликтный человек.

– Вот именно.

– В том смысле, который я имею в виду?

– В каком тебе угодно.

На столе перед ней лежало иллюстрированное воскресное приложение «Кроникл». Оно было развернуто на странице с рисунком дома Энрайта. Она взяла газету и протянула ему, глаза ее сузились в молчаливом вопросе. Он посмотрел на рисунок, затем бросил взгляд на ее лицо и возвратил ей газету, которая вновь легла на свое место на столе.

– Независим, как оскорбление, не так ли? – спросил он.

– Знаешь, Эллсворт, я считаю, что человек, спроектировавший это, должен кончить самоубийством. Человек, который замыслил такую красоту, наверное, никогда не сможет позволить, чтобы ее возвели. Он, наверное, не хотел бы, чтобы она существовала. Но он позволит ее построить, и женщины будут развешивать на ее террасах пеленки, мужчины будут плевать на ее ступеньки и расписывать похабными рисунками ее стены. Он отдает ее им, и он будет частью их – частью всего. Но ему не следовало бы позволять людям, подобным тебе, смотреть на нее, обсуждать ее. И он опорочит собственное творение первым же словом, которое вы произнесете. Он поставил себя ниже тебя. Ты совершишь лишь незначительный вульгарный проступок, а он совершил святотатство. Человеку, который знает то, что необходимо знать, чтобы создать такое, нельзя оставаться в живых.

– Хочешь написать об этом? – спросил он.

– Нет. Это означало бы повторить его преступление.

– А говорить об этом со мной?

Она взглянула на него. Он приятно улыбался.

– Да, конечно, – задумчиво сказала Доминик, – это часть того же преступления.

– Давай поужинаем с тобой на днях, Доминик, – предложил он. – Ты не даешь мне вдоволь насмотреться на тебя.

– Отлично, – ответила она, – в любое время.


На суде по делу о нападении на Эллсворта Тухи Стивен Мэллори отказался назвать мотивы преступления. Он не сделал никакого заявления. Казалось, ему безразлично, каким будет приговор. Но Эллсворт Тухи, выступив без приглашения в защиту Мэллори, произвел небольшую сенсацию. Он просил судью о милости; он объяснил, что у него нет желания видеть, как будет погублено будущее и творческая карьера Мэллори. Все в зале были тронуты – за исключением Стивена Мэллори. Стивен Мэллори слушал и выглядел так, будто подвергался особо изощренной пытке. Судья приговорил его к двум годам тюрьмы и отложил исполнение приговора.

О необычайном благородстве Тухи было много толков. Тухи весело и скромно отклонил все похвалы в свой адрес. «Друзья мои, – заявил он, и это было напечатано в газетах, – героев-мучеников пусть творят без меня».


На первом собрании будущей организации молодых архитекторов Китинг заключил, что Тухи обладает чудесной способностью подбирать идеально совместимых людей. Что-то витало в атмосфере вокруг собравшихся восемнадцати будущих членов, неопределенное, подающее ему ощущение комфорта и безопасности, которого он никогда не испытывал в одиночестве или на любом другом собрании; и чувство комфорта рождалось частично из знания, что все остальные чувствовали себя подобным же образом и по столь же необъяснимой причине. Это было чувство братства, но какого-то совсем не святого или благородного братства; и все же чрезвычайно комфортно – не испытывать никакой необходимости быть святым или благородным.

Если бы не это сродство, Китинг был бы разочарован собранием. Среди восемнадцати собравшихся в гостиной Тухи не было ни одного архитектора с именем, если не считать его самого и Гордона Л. Прескотта, который пришел в бежевом свитере с высоким воротом и держался чуть свысока, хотя и был полон энтузиазма. Имен остальных Китинг никогда раньше не слышал. Большинство были начинающие, молодые, плохо одетые и воинственно настроенные. Некоторые были просто чертежниками. Была и одна женщина-архитектор, которая построила несколько небольших частных домов, по большей части для богатых вдов; манеры у нее были вызывающие, губы тонкие, в волосах – цветок петунии. Был здесь и совсем мальчик с невинными, чистыми глазами. Был еще какой-то неизвестный подрядчик с толстым лицом без всякого выражения, а также высокая, худая женщина, оказавшаяся специалистом по внутренней отделке, и еще одна, вовсе без определенных занятий.

Китинг так и не смог взять в толк, каковы намерения группы, хотя разговоров было очень много. Речи были не слишком связные, но во всех чувствовался какой-то общий подтекст. Он догадывался, что этот подтекст и есть главное во всех их разговорах, полных темных общих мест, хотя никто об этом как будто не упоминал. Это привлекало его, как привлекало и других, и у него не было желания определять, что это.

Молодые люди много говорили о несправедливости, нечестности, жестокости общества по отношению к молодым и требовали, чтобы каждый имел гарантии договоров к тому времени, когда заканчивает университет. Женщина-архитектор вставляла резкие реплики о самодурстве богатых. Подрядчик прокричал, что это жестокий мир и что «соратники должны помогать друг другу». Мальчик с ясными глазами утверждал, что «мы могли бы принести большую пользу». В его голосе прозвучала нотка отчаянной искренности, которая казалась неуместной и смущала. Гордон Л. Прескотт заявил, что АГА – всего-навсего кучка старых глупцов, понятия не имеющих о социальной ответственности, в крови которых нет и капли мужества, и что пришл