– Привет, – коротко бросил он. – Чем занимаешься?
– Жду новостей от Альвы Скаррета.
– Новостей?
– Сообщения, надо ли мне подать заявление об уходе.
– Есть желание потолковать о суде?
– Нет.
– А у меня есть. Хочу сказать, что тебе удалось то, что еще никому не удавалось: ты доказала, что я не прав. – Он произнес это холодным тоном, на лице его не отразилось никаких чувств, в глазах не было и намека на дружелюбие. – Не ожидал такого выступления от тебя. Весьма эффектно. Впрочем, на твоем обычном уровне. Просто я просчитался в том, на что будет направлена твоя злость. Однако у тебя хватило ума признать тщетность своих усилий. Конечно, ты выразила, что хотела. Я тоже. У меня есть подарок для тебя в знак глубокого уважения.
Он выложил телеграмму на стол.
Она ее прочитала и, не говоря ни слова, продолжала держать листок в руке.
– Как видишь, дорогая, ты даже не можешь уйти по собственному желанию, – сказал он. – Не можешь принести себя в жертву твоему сорящему бисером герою. Помня, что ты можешь вынести побои исключительно от себя самой, я подумал, что этот жест ты сможешь оценить.
Она сложила листок и положила его в сумочку:
– Спасибо, Эллсворт.
– Если ты собираешься бороться со мной, тебе не обойтись одними речами.
– А разве я ограничилась только речами?
– Нет, конечно, нет. Ты права. Я опять выразился неточно. Ты всегда боролась против меня, и твои свидетельские показания – единственный случай, дорогая, когда ты сломалась и молила о пощаде.
– И?..
– и в этом был мой просчет.
– Да.
Он церемонно поклонился и вышел.
Она сложила все, что собиралась унести домой. Потом отправилась в кабинет к Скаррету. Она показала ему телеграмму, но оставила ее у себя в руках.
– Хорошо, Альва, – сказала она.
– Доминик, я не мог ничего сделать, тут такое дело… А как ты ее раздобыла?
– Не волнуйся, Альва. Нет, тебе я ее не отдам. Оставлю у себя. – Она положила листок обратно в сумочку. – Чек пришлешь мне по почте и сообщишь все что нужно.
– Так ты… ты так или иначе все равно собиралась уволиться?
– Да, но так мне больше нравится – быть уволенной.
– Доминик, мне это страшно неприятно. Просто не могу поверить. Не укладывается в голове.
– Все-таки вы, господа, сделали из меня мученицу. А я всю жизнь этого боялась. Это так непривлекательно – быть мученицей. Слишком большая честь для мучителей. Но я вот что скажу тебе, Альва, потому что ты самый неподходящий человек, чтобы выслушать это: что бы вы ни делали со мной… или с ним, ничто не может быть хуже того, что я сделаю сама с собой. Если ты думаешь, что храм Стоддарда мне не по силам, подожди и увидишь, что мне по силам.
Через три дня после суда Эллсворт Тухи сидел дома и слушал радио. Работать ему не хотелось, и он позволил себе отдохнуть, с наслаждением растянувшись в кресле, выбивая пальцами сложный ритм симфонии. Раздался стук в дверь.
– Входите, – протянул он.
Вошла Кэтрин. Как бы извиняясь, она взглянула на радио.
– Я думала, что вы не заняты, дядя. Мне надо поговорить с вами.
Она стояла, ссутулившись, худая и плоская. На ней была юбка из дорогого твида, но неотглаженная. Губы накрашены небрежно, помада попала на щеки, бледные от наложенной пятнами пудры. В свои двадцать шесть лет она выглядела как женщина, которая старается скрыть, что ей уже за тридцать.
За последние несколько лет с помощью дяди она смогла стать видным работником социальной сферы. У нее был постоянный заработок в коммунальной службе, небольшой, но собственный счет в банке, она могла позволить себе приглашать своих приятельниц по службе, женщин старше ее, в кафе, и там они обсуждали проблемы матерей-одиночек, вопросы воспитания детей из бедных семей и вред, причиняемый обществу промышленными корпорациями-монополистами.
В последние годы Тухи, казалось, забыл о ее существовании. Но он осознавал, что при всей ее молчаливости и ненавязчивости он очень много значил для нее. Он редко обращался к ней, но она постоянно приходила к нему за советом. Она походила на аккумулятор, которому надо периодически подзаряжаться от его энергии. Даже в театр она не отправлялась, не спросив его мнения о пьесе. Прежде чем записаться на курс лекций, она спрашивала его мнение. Однажды она подружилась с интеллигентной, способной, веселой девушкой, которая любила бедных, несмотря на то что сама была работником социальной сферы. Тухи не одобрил их дружбу, и она отказалась от нее.
Когда Кэтрин нужен был совет, она обращалась к нему как бы мимоходом, стараясь не занимать надолго его внимания, – за столом между двумя блюдами, у лифта, когда он уходил из дома, в гостиной, во время паузы в радиопередаче. Она всячески подчеркивала, что не претендует на что-то большее, чем обрывки его внимания.
Поэтому Тухи посмотрел на нее с удивлением, когда она появилась у него в кабинете. Он сказал:
– Пожалуйста, я не занят, для тебя, милочка, у меня всегда есть время. Приглуши немного радио, будь добра.
Она убавила громкость и неуклюже опустилась в кресло напротив. Движения ее были неловки и плохо скоординированы, как у подростка, она утратила уверенность движений и поз. И все же иной раз какой-то невольный жест, поворот головы обнаруживали накапливавшееся в ней недовольство, прорывавшееся наружу нетерпение.
Она смотрела на дядю. Взгляд под очками был напряженно-упорным, но ничего не выражающим. Она заговорила:
– Чем вы были заняты, дядя? Я читала в газетах, что вы выиграли какое-то дело в суде, с которым были связаны. Я порадовалась за вас. Давно я не следила за газетами. Так много дел… Хотя это не совсем так. Время у меня было, но, когда я возвращалась домой, у меня ни на что не оставалось сил. Я валилась на кровать и засыпала. Скажите, дядя, люди много спят, потому что устают или хотят от чего-то укрыться?
– Ну-ну, дорогая, это на тебя не похоже. Совсем не похоже.
Она беспомощно дернула головой:
– Да, я знаю.
– В чем же дело?
Смотря вниз, на ноги, с трудом шевеля губами, она произнесла:
– Видно, дядя, я ни на что не гожусь. – Она подняла на него глаза. – Я очень несчастна, дядя.
Он молча, с серьезным и добрым видом смотрел на нее. Она прошептала:
– Вы понимаете меня?
Он кивнул.
– Вы не сердитесь на меня? Вы меня не презираете?
– Дорогая моя, как я могу?
– Я не хотела говорить этого. Даже самой себе. Не только сегодня, но много раньше. Позвольте мне все сказать, не останавливайте меня. Мне надо высказаться. Я как на исповеди, как бывало раньше… нет, нет, не думайте, что я вернулась к прошлому, я знаю, что религия – это всего лишь… вид классового угнетения. Не думайте, что я забыла ваши уроки, усомнилась в вас. Меня не тянет снова в церковь. Мне только нужно, чтобы меня выслушали.
– Кэти, дорогая, во-первых, почему ты так испугана? Не надо ничего бояться. Во всяком случае, не надо бояться разговора со мной. Успокойся и рассказывай, что случилось. Будь сама собой.
Она благодарно посмотрела на него:
– Вы так… так великодушны, дядя Эллсворт. Именно этого мне не хотелось говорить, но вы угадали. Я боюсь. Потому что… вы ведь сами только что сказали: будь сама собой. Я как раз этого и боюсь больше всего – быть собой. Потому что во мне много зла.
Он рассмеялся необидным, добрым смехом, отрицавшим ее утверждение. Но она не улыбнулась.
– Нет, дядя Эллсворт, я говорю правду. Я попробую выразиться яснее. Мне всегда, с детских лет, хотелось быть хорошим человеком. Раньше я думала, что все стремятся к этому, но теперь я так уже не думаю. Одни стараются изо всех сил, насколько могут, делать добро, даже если им не всегда это удается. Но другим безразлично. Я же всегда принимала это близко к сердцу, относилась неравнодушно. Конечно, я понимала, что у меня нет больших талантов, что это очень сложный вопрос – проблема добра и зла. Но независимо от этого, в меру моего понимания, что есть добро, а что зло, я всегда изо всех сил старалась делать добро. Никто на моем месте не сделал бы больше, так ведь? Для вас все это, наверное, звучит детским лепетом?
– Нет, милая Кэти, совсем нет, продолжай.
– Так вот, я с самого начала знала, что быть эгоистом дурно. В этом я была уверена. Поэтому я ничего не требовала для себя. Когда Питер надолго исчезал… Нет, этого вы не одобряете.
– Что я не одобряю, дорогая?
– Меня и Питера. Лучше я не буду говорить об этом. Да это и неважно. Вы можете теперь понять, почему я была так рада поселиться у вас. Вы меньше всего думаете о себе, и я, как могла, старалась следовать вашим принципам. Вот почему я пошла в социальное обеспечение. Вы никогда этого прямо не предлагали мне, но я чувствовала, что вы бы это одобрили. Не спрашивайте, на чем основывалась эта догадка, это трудно выразить – нечто неосязаемое, незначительные, казалось бы, признаки. Я с уверенностью приступила к работе. Я знала, что эгоизм порождает несчастье и что настоящего счастья можно добиться, только посвятив себя заботам о других. Я слышала это от вас. Это многие говорили. Об этом твердили людям испокон веку лучшие представители человечества.
– И что же?
– Посмотрите на меня.
На время он замер, потом весело заулыбался и сказал:
– Что с тобой произошло, голубушка? Если не принимать во внимание, что на тебе чулки из разных пар и помада размазалась по лицу…
– Не смейтесь надо мной, дядя Эллсворт. Прошу вас. Я помню, что вы говорили: надо уметь смеяться надо всем и над собой в первую очередь. Только мне теперь не до смеха.
– Ладно, Кэти, я не буду подтрунивать над тобой. Но все-таки что же случилось?
– Я чувствую себя ужасно несчастной. Несчастной до неприличия, до отвращения, каким-то непристойным, нечестным образом. И уже давно. Я боюсь об этом думать, боюсь всмотреться в себя. И это плохо. Я становлюсь лицемеркой. Я всегда стремилась быть честной перед собой, но больше нет, нет, нет!
– Успокойся, дорогая. Не надо кричать. Тебя услышат соседи.