Историческая наука и некоторые проблемы современности. Статьи и обсуждения — страница 6 из 103

. Стало быть, и возможность нового левого блока, новой демократической коалиции, вождь и главный «автор» которой – пролетариат – не мог не признать своими социальные требования мелких производителей, как и последние не могли, если они становились и в той мере, в какой они становились на почву революции, не признать своею политическую программу класса-гегемона. Оптимизм аграрный обязывает к оптимизму политическому, говорил Ленин, адресуясь к тем, кто канонизировал прошлый опыт и не замечал назревания одной из наиболее глубоких исторических перемен. Именно: возникновение общности у мелкобуржуазной и пролетарской демократии, не простой и не цельной, сугубо противоречивой, таящей сближение и расхождение, союз и острый конфликт, но все же общности в том самом пункте, где раньше, в западноевропейских революциях 1848 – 1871 гг., обнаруживалось непримиримое расхождение, – в вопросе о революционной власти, об осуществлении диктатурой победивших классов преобразований, ближе всего отвечающих интересам народа.

3.

Удивительно ли, что в идейной борьбе «Горы» и «Жиронды» российской социал-демократии, большевиков и меньшевиков, аграрный вопрос и проблема власти в демократической революции сплелись в один общий вопрос – о типе этой революции в ее отношении не только к прошлому, но и к будущему. Доктринеры социал-демократии искренне полагали, что они сохраняют верность классовому взгляду, когда видят в русской революции буржуазную революцию «вообще» и отвергают как бланкизм и народовольчество ленинскую идею национализации всех земель в результате совместного «захвата власти» пролетариатом, чуждым всякой собственности, и крестьянством, жаждущим земли. «Каким образом борьба за свою собственность может превратиться в борьбу против нее? Каким образом крестьянин, мелкий буржуа, перестанет быть мелким буржуа? Не фантазия ли это, товарищи?» Эти вопросы, которые Костров (Н. Жордания) ставил в бурной полемике на IV съезде РСДРП, несли в себе казавшийся очевидным ответ. Плеханов придал ему общетеоретическую окраску. «…B проекте т. Ленина, – говорил он, – сказывается не только частный его взгляд на наш аграрный вопрос, а весь характер его революционного мышления. Бланкизм или марксизм, – вот вопрос, который мы решаем сегодня». «Ленин смотрит на национализацию глазами социалиста-революционера. Он начинает усваивать даже их терминологию, – так, например, он распространяется о пресловутом народном творчестве. Приятно вспомнить старых знакомых, но неприятно видеть, что социал-демократы становятся на народническую точку зрения». Мартынов добавлял: «Ткачев и Бакунин писали о восстании совершенно то же самое, что рассказывал нам здесь т. Ленин в своей речи об аграрном вопросе; они говорили не о кучке заговорщиков, а о широком стихийном движении народных масс, о „революционном творчестве“ народа…»[27].

Остановимся здесь. Нам нет необходимости доказывать, какая из аграрных программ была не только более революционной, а и наиболее реалистической. Это выяснила история. Но и сейчас небезынтересна аргументация в споре. Небезынтересно возвращение к русской революционной традиции и выделение в ней той стороны, которая связана с «творчеством народа», словами, которые не только ортодоксы меньшевизма, но и законно гордившийся своим якобинизмом Плеханов считали неприличными в устах марксистов.

На съезде Плеханову отвечал Воинов – А.В. Луначарский: «Одна фраза в речи т. Плеханова поразила меня. Он признал, что старая бледная аграрная программа была принята социал-демократией из страха перед крестьянской революцией, из боязни, чтобы торжество ее не повлекло за собой и торжества народников над марксистами. Тов. Плеханов – испытанный и победоносный боец, 20 лет громил он твердыни народничества всех видов. При этом одним из врагов его была революционная мечта, революционная фраза. Но вот наступила русская революция. Она поставила перед партией задачу выработать новые приемы борьбы, создав небывалую в истории комбинацию – наличность развитого более или менее организованного пролетариата в эпоху буржуазной революции, имеющей притом все шансы размахнуться невероятно широко, так как она осложнена неслыханным по широте и глубине аграрным кризисом. И вот тут-то кое-что из некогда праздных мечтаний превратилось в реальную возможность, кое-какие фразы стали практическими лозунгами. Тов. Плеханов не рассмотрел сущности того нового, чего искали, что вносила наиболее живая и активная часть партии, он услышал кое-какие старые нотки и отшатнулся: из страха перед мнимым торжеством народничества он убоялся новых решительных смелых лозунгов, он проявил ту неофобию, ту боязнь новизны, которая часто свойственна старым и закаленным ветеранам»[28].

Недуг, о котором говорил Луначарский, не только свойство характера, дань возрасту. В анамнезе его переплелось многое. Это и потеря непосредственных контактов с движением. Это и утрата ощущения внутренней неудовлетворенности достигнутым, которая, являясь индивидуальным недостатком мыслителя, у лидера движения перерастает в опасную для всего движения глухоту к новому слову. Это, наконец, и особенности склада мышления. Сильной стороной Плеханова было стремление к целостности, логической завершенности мировоззрения. Эклектика, будь то неонародническая или бернштейнианская, находила в нем действительно победоносного критика. Но это же достоинство превращалось в свою противоположность, когда завершенность мысли становилась самоцелью, а задача ограничивалась лишь защитой исходных положений марксизма. Искренне убежденный в неизменном превосходстве собственного взгляда, Плеханов все меньше мог исторически взглянуть на теорию, которую он отстаивал (как и увидеть объективную подоплеку «заблуждений»). А этот личный недостаток также становился выражением более общей тенденции, в конечном счете погубившей недавно еще самое влиятельное крыло ортодоксии: тенденции ограничить деятельность революционного авангарда той формой тактики и – шире – той (вдобавок абсолютизированной) формой материалистического понимания истории, каждая из которых, хотя и в разной степени, несла на себе печать эпохи восходящего капитализма и невозможности еще для пролетариата в буржуазной революции «из пассивной роли главного двигателя подняться до активной роли вождя» (Ленин). Правда, философия истории Плеханова была шире и вернее его тактических взглядов[29]. Но и она не могла не пострадать, и притом в самых существенных пунктах.

В полемике с народниками Плеханов неизменно противопоставлял их утопизму и романтизму детерминизм Маркса. Вновь и вновь повторял он свое любимое изречение – социалистическое движение есть сознательное выражение бессознательного, слепого исторического процесса. Он нимало не отрицал роли революционной энергии и страсти, но в этих рамках, в этих пределах: «крот истории хорошо роет», нужно иметь выдержку и не пытаться совершить то, что еще не подготовлено объективно. Многие слова Плеханова на сей счет, своевременные тогда, в немалой мере злободневны и сегодня, притом не только те слова, которые направлены своим острием против старых русских субъективистов. В абстрактно-общем виде, вне контекста, они могут показаться убедительными и в тех случаях, когда употреблялись им в полемике против большевизма. Их изъян – именно абстрактность, неизменность аргументов, наводящая на мысль, будто опыт истории имеет значение лишь в сфере приложения общих истин марксистской теории, сами же истины остаются без перемен. Правда, в другой связи Плеханов замечает вполне справедливо, что «критики» Маркса оконфузились не потому, что были критиками, а потому, что, восставая против сильных, а не слабых сторон учения, сами представляли собой слабую его сторону[30]. Последуем за этой формулой. Поставим вопрос: был ли упор на объективность сильной стороной ортодоксии на рубеже XIX – XX вв., т.е. тогда, когда марксизм уже одержал во всех крупных европейских странах идейную победу над мелкобуржуазным социализмом и анархизмом, а объективный ход вещей стал вновь выдвигать на первый план проблему революционного действия?

Пришло время дать новое конкретное решение задаче, общефилософский смысл которой выразил Маркс, когда назвал революционную практику совпадением изменения обстоятельств и человеческой деятельности (или самоизменения)[31]. Трудно не заметить, насколько богаче эта мысль плехановского «сознательного выражения слепого исторического процесса». Ибо из тезиса Маркса вытекало не только то, что изменение обстоятельств невозможно вне деятельности, но и то, что оно невозможно без изменения самой деятельности. Обусловленная и потому ограниченная объективными условиями, она вместе с тем больше того, что в этих условиях предварительно содержится. В каком смысле больше? Прежде всего в том, что исторический процесс содержит в себе (во всяком случае, с определенного рубежа) две, полярные тенденции изменения. Условно их можно назвать оптимальной и минимальной, лучшей и худшей возможностями прогресса. Каждой из них свойственна стихийность – естественность, объективность развития, но коренное отличие первой в том, что ее победа немыслима без противодействия инерции, рутине, «слепоте», от которых вторая, по природе своей, не в силах освободиться. Поэтому сознательная деятельность передового класса не сводится только к реализации. Он призван (и вынужден) изменять и содержание, и механизм исторического движения. В этом случае материалом деятельности становится также опыт прошлого, переходящий через революционную голову, организацию и волю в творчество нового строя.

Вот почему Маркс, писавший в 1867 г., что общество «не может ни перескочить через естественные фазы развития, ни отменить последние декретами», предварял этим вывод: «Но оно может сократить и смягчить муки родов»