Истории и теории одного Пигмалиона — страница 5 из 20

Удивляешься костру в такую жаркую пору и на этом месте? Огонь — моя слабость, я могу смотреть на него бесконечно, в любое время, в любом месте. Из-за него главным образом киприоты принимают меня за чудака, может, даже чокнутого. Сначала приходили ругаться, грозились оштрафовать. Здесь легко вспыхивают пожары и потому от огня бегут, его боятся. Люди ищут укрытия от солнца и жары. Посмотри на их дома, они словно бункеры, убежища, прохладные погреба. Солнце так печет, вокруг такая сушь — достаточно чиркнуть спичкой, чтобы полыхнул пожар.

Кто только не бывал на этих землях! Чистые, честные и гостеприимные киприоты благосклонны к человеку со всеми его странностями, что по-моему, является признаком древней культуры. Они быстро свыклись и со мной, смею даже сказать, они полюбили меня, а на костер уже не обращают внимания. А он необходим моей душе, только рядом с ним созерцание, к которому я привык, полное и глубокое. Вот например, громы и молнии. Здесь, где не бывает дождя по семь-восемь месяцев, они редкость. Всякий раз они заставляют испытать предвечный ужас наших пра-прадедов, породивший столько мифов. Огонь же повергает меня в какое-то атавистическое блаженство. Возле него время как бы лопается изнутри, в добрые мгновения огненные языки божественно ласкают и освещают нашу душу и тело, как и тех косматых двуногих, покрытых шкурами диких коз, которые первыми обожествили непонятную, сладостную и страшную силу огня. Но в этот вечер я обещал тебе другие сказки.

И он начал рассказывать о Пигмалионе. Поскольку я сомневаюсь, смогу ли точно передать его рассказ, то открою кавычки и передам его таким, каким обнаружил его в оставленной мне тонкой тетрадке. Прочитав его, я увидел, что он тот самый, только в нем не хватает, как говорят русские, надрывности в голосе рассказчика, но и я не смог бы ее передать. Она ушла вместе с ним, сохранившись, наверное, лишь в памяти тех, кто его слушал, потом не будет и этого. По-видимому, все на свете так исчезает, уходит, но куда?

* * *

В тенистом саду перед домом сидел Отец бога, всеми обожаемый бывший царь Пигмалион, тесть ныне царствующего Кинира, мужа одной из малоизвестных его дочерей. Был он грустный и мрачный. Он сидел на изящной скамье из местного камня перед красивым мраморным столиком. Все это было сделано его руками. На столике перед ним стоял запотевший кувшин с тонким кипрским вином, заледеневшим в погребе, где в любое время года хранился колотый лед, доставленный с вершин Троодоса. В широкой миске на свежесорванных обжигающих листьях крапивы дымилась только что испеченная плоская нежная рыба, выловленная с морского дна. Где-то неподалеку носились упоительные звуки лиры, исторгаемые нежным прикосновением пальцев, которые Отец бога знал и любил.

Уставившись в одну точку, Пигмалион изредка отпивал вина и еще не прикасался к рыбе. Перед ним рос ливанский кедр, таким могучим он помнил его уже больше сорока лет. Ему хотелось уразуметь божий промысел на благословенной кипрской земле, куда пришли его прадеды из бесплодных пустынь Синая. Прошлой весной какой-то дикий побег с трудом подобрался к мощному стволу кедра, а теперь уже так обнимает его нежными, беспомощными лапками, что, глядишь, скоро задушит. Пигмалион знал, что в его жилах течет божественная кровь Адониса, чувствовал интимное и глубокое родство с богами, но никогда не мог понять дел Афродиты и ее любимца.

Февраль подходил к концу, жали ячмень, весна щедро рассыпала вокруг свои свежие дары. Пигмалион чувствовал, как по всему его коренастому, крепкому, жилистому телу, достигшему вершины зрелости, разливаются ее живительные соки. Его склонная к меланхолии душа давно не слушала жадного зова тела, в котором она обитала. Ощущение этой двойственности угнетало его, и уже несколько лет он безразборно и с отчаянием отдавался разнузданным желаниям тела или гнетущим угрызениям и невнятному голосу души. Оба они редко, можно сказать почти никогда, не участвовали одновременно ни в торжествах и праздниках, ни в буднях и жалких стенаниях.

Нечто иное, невероятное и великое произошло с Отцом бога в дни последнего праздника Адониса. Случилось и кончилось. Как и почему это случилось, почему прошло и куда исчезло? Можно ли и как вернуть его и удержать, чтобы сохранить то же блаженство и в этом и в ином мире, и до скончания мира? Такими вопросами задавался бывший царь и вновь перебирал свежие воспоминания, сначала и до конца, не решаясь пуститься на поиски отлетевшего счастья.

Февральская луна висела в небе тоненьким серпиком, когда начались торжества в честь умирающего и вечно возрождающегося бога. Улицы Пафоса, а затем и путь к морю походили на колышущийся разноцветный сад, в котором были все те цветы и злаки, что по воле богов произрастали на кипрской земле. Женщины и гибкие, стройные девушки грациозно несли на головах корзинки и цветочные горшки, из которых слегка покачиваясь, выглядывали пшеница и розы, ячмень и анемоны, лук и левкои. К морю шествовал роскошный сад Адониса вместе с его статуями. Всему этому великолепию предстояло утонуть в море, умереть в нем, как умер его прекрасный Господин, Господь, — таково истинное имя этого бога.

Пигмалион, в котором никогда не могли ужиться царь и художник, остановился, отошел в сторону, чтобы полюбоваться садом Адониса, пока он не выплыл из города. В середине шествия он увидел девушку и, против его желания пропустить мимо себя весь божественный сад, ноги сами собой понесли его рядом. Теперь ему трудно вспомнить, что в ней всколыхнуло и околдовало его душу с первого взгляда. Может быть необычная для здешних мест светло-огненная копна волос, светлая кожа. Незаметно для него самого девушка напомнила ему о прародине. С первого взгляда художник, который впрочем, никогда в нем не дремал, открыл воплощенный, скульптурный образ апотропайос, истинно рыжей ярочки, которую Аполлон всегда жаждал получить в жертву. Загадочная тень, особенно выразительная под глазами, которую, вероятно, отбрасывала корзинка на голове, была будто оставлена невидимым облаком на небе. Может быть, мгновенное, но жгучее сходство с той женщиной, которой он очень давно, когда еще был молодым и неопытным, обладал в святилище Афродиты, — это был обязательный для молодого царя обряд сочетания с великой Матерью, с самой всерождающей утробой земли — откуда он унес чувственное воспоминание о том, что он сочетался священным браком с самой богиней Афродитой, которая где-то родила ему дочь.

Сколько раз с тех пор он вызывал образ богини любви и рождения, столько раз перед глазами его вставала именно эта женщина, которую он, как ни искал, больше не встречал. Искал не столько ее, сколько дочь, которую она родила. Это ей принадлежало право быть первой в роду, ей должно было выпасть наследство, а трон полагался ее мужу. А может, эта девушка — одна из бесчисленных его сестер, которыми до недавнего времени отец населял остров! Его заинтриговало, как и почему до сих пор он не заметил в городе самого прекрасного цветка в саду Адониса. Видимо, он расцвел совсем недавно, и потому у него не было времени его заметить!

Процессия достигла моря. Послышались первые притворные вопли и стенания. При бросании цветов и скульптур в море они должны достигнуть небес, должны быть подхвачены всеми, покуда не станут страшнее настоящих. Пигмалион наблюдал за девушкой, ее притворство было естественным, искренним. По всему было видно, что она верит только в ложь и это придавало ей особое очарование, какую-то гибкую, кошачью женственность. Она заметила, что за ней наблюдают, но ей не было нужды что-либо менять в своем поведении. И так было очевидно, что ее явно интересовало только производимое ею впечатление, а не то, что она делает. Порывистый и смелый, Пигмалион легко растолкал толпу и встал рядом с девушкой в ожидании верховного мига первого дня праздника.

Где-то уже начали сбрасывать свою ношу в море, со стенаниями и судорогами падать на берег, и высоко воздевая руки, петь дифирамбы. Пигмалион ждал ритуального танца рыжей ярочки, но девушка не спешила бросать свою корзинку. Одним махом Отец бога схватил ее с головы девушки, бросил подальше и первым бросился на землю в танце, напоминающем одновременно родильную горячку и фаллическое буйство. Девушка снисходительно смотрела, но вскоре сама схватилась за голову и заплакала так удручающе искренне, что все вокруг, игравшие в ту же искреннюю игру, начали бросать на нее взгляды. Пигмалион остановился и, предвкушая наслаждение, с удовольствием смотрел на эти движения, слушал этот голос, в котором ритуальный притворный плач вещал до самих небес об увядании и смерти, а телодвижения выразительно славили рождение и цветение.

Выли и корчились все, заражая друг друга. Без команды и знаков процессия повернула назад, по тому же пути. Позади осталось море, красное от цветов, недавних оползней и крови из раны Адониса. Можно было услышать целые импровизированные поэмы-плачи о молодом боге, его покровительнице и страстной любовнице Афродите, о погружении его в черное царство Персефона, об ожидаемом его воскрешении с первыми зелеными побегами, перьями чеснока, о его ликующем возвращении в светлую половину мира. Пигмалион был охвачен всеобщим опьянением, он плясал и плакал возле девушки, до слуха его доходили обрывки слов из ее песни-плача о боге молодости и цветения, о красной, как мякоть арбуза ране Адониса, об орошенных кровью розах и анемонах. Она плясала, уверенная, что за ней наблюдают, занятая только движениями, песней и плачем, не принадлежа никому и ничем не выдавая, что плач, движения и старания сильного зрелого мужчины рядом с нею ее интересуют.

Шествие приблизилось к городу. Танцующие начали доставать подвязанные к легким одеждам мешочки с колосьями зрелого ячменя и полузрелой пшеницы. Они бросали их наземь и неистово топтали, молотили, мололи брошенное своими телами. В их глазах колосья умирали, как молодой бог, чтобы потом набить ненасытную людскую утробу. Теперь они раскаивались за безбожное ограбление природы, за вмешательство в дела божеств. Ритуальный танец и плач должны были умилостивить природу и богов, вымолить прощенье и благодать. Религиозный экстаз толпы достиг своего апогея. Наслаждение смешалось с болью, песнь с плачем, слезы со смехом, танцы все больше походили на подготовку к покою и смерти. С появлением домов по обе стороны процессии начали отделяться группы или пары. Те, кто отстал, могли слышать за собой другого рода шумные возгласы — начинались первые праздничные трапезы.