В первой ведущей к его дому улице Пигмалион дернул девушку в сторону и повел ее за собой. Она посмотрела, будто впервые видела этого человека, но покорно пошла за ним. В доме никто не удивился (а может, просто умели не удивляться!), когда Отец бога, обняв девушку, прошел мимо накрытого стола. Прихватив со стола запотевший глиняный кувшин с вином, он повел ее внутрь дома. Наверное, это означало, что трапезу можно начинать без него. Во внутренних покоях девушку подхватили рабыни и увели, чтобы подготовить ее, пока Отец бога и сам будет готов.
В небольшой комнате, устланной мягкими, тонко сшитыми шкурками ласки, Пигмалион сидел на низкой скамеечке, попивая из кувшина. К нему ввели нагую девушку. Чуть съежившись, она села напротив и покорно, без любопытства посмотрела на него. В ее взгляде он другим, внутренним зрением, которым обычно оглядывал и оценивал сработанное им из камня, увидел глубоко сокрытую насмешку, то тайное и глубоко запрятанное непокорство и чувство непринадлежности никому, которое он не встречал с той ночи в святилище Афродиты и которое было для него неизменным атрибутом самой богини. На его вопрос девушка ответила, что ее зовут Астия, что о своих родителях ничего не знает, а пришла она из Сирии с целой группой, которая ищет место для поселения. Насколько можно верить людской молве, в Сирию ее привезли еще в младенчестве из этих мест. Телом и душой она служила во славу и на милость великой богини Матери в ее святилищах.
Пигмалион запомнил ту чудную ночь. Воспоминание о ней и теперь терзало ему стареющую и суровую душу. В любви он превзошел самого себя в свои лучшие годы. Иногда он останавливался, склонившись над девушкой, внимательно рассматривал ее, как бы желая отрыть источник той страсти, которую покорное и уже опытное тело возбуждало в нем, но вновь и вновь улавливал лишь тайную насмешку и какую-то скупость, с которой девушка приберегала что-то для самой себя. Это распаляло в нем желание, которому он вновь отдавался надолго и безоглядно. Той ночью, дожидаясь, пока ему подадут через окно очередной кувшин студеного вина, он думал, что никогда еще в любовных играх не был так самоотвержен, не окунался в них всем своим существом — от кончиков волос на побелевшей голове до кончиков ногтей на ногах. С блаженной улыбкой он сказал себе, что боги и мать Афродита, в чьей любви и благосклонности к нему он всегда был более чем уверен, не были справедливы, раз только теперь так щедро вознаградили его тело и душу. Девушка спала. Ее тело, цвета чешуек розового рака, светилось в полумраке комнаты. Погрузившись в сладкие мечты о будущем, — остаток жизни виделся ему невозможным без этих таинственно улыбающегося волоокого лица, без этого тела, подобного бледному огню, — Пигмалион дождался утра с кувшином в руках.
На следующий день начался праздник в честь воскрешения погребенного бога Адониса — более шумный и более пышный, чем похороны, исполненный переливающим через край весенним ликованием и звоном. Пигмалион уже не обращал внимания на многокрасочную торжественную процессию, все ему было знакомо с детства, он знал, как начинается, набирает силу и доходит до всеобщего опьянения ликование этой без вина пьяной толпы, в которой каждый в конце концов обретает чувство подлинного единения с воскресшим и оправившимся от ран молодым богом. Когда-то он, более чем кто другой в Пафосе был склонен к рефлексии, мог или по крайней мере так ему казалось, нарисовать это множение бога среди людей. Он чувствовал его, ощущал и знал, что может передать его другим.
Но теперь он не спускал глаз с девушки, радовался ее радости и ожидал, что она подарит ему хоть один преданный ласковый взгляд. Но девушка была увлечена, насколько способна была увлечься, лишь праздником и ритуальными движениями, предаваясь им с негой и расслабленностью, хотя при этом она тщательно следила за тем, как бы не расплескать чего-то ценного в себе самой. По окончании праздника, когда он страстно схватил ее за руку и повел за собой, она пошла покорно, как и накануне, без нетерпения, даже как-будто без особого желания. В голове Пигмалиона мелькнула странная, неведомая ему до сих пор мысль, что даже самое драгоценное, если оно так открыто и щедро предлагается, не ценится, и он отпустил руку девушки. Но она и этого как-будто не заметила. Слабый в любовной дипломатии, Отец бога нетерпеливо и жадно набросился на девушку, как только они вошли в комнату. Астия не на шутку испугалась, и даже ее загадочная усмешка на какой-то миг исчезла.
В эту ночь Пигмалион открыл для себя еще одно удовольствие, которое он испытывал в ее обществе. Ему было приятно расспрашивать ее и рассказывать ей о своей жизни. Если бы рыжие ресницы не сомкнулись для сна где-то после полуночи, он вряд ли бы остановился. Он ловил себя на том, что подбирая слова и мысли, придает им большую весомость, будто хочет казаться больше и значительнее, чем был на самом деле. Он чувствовал себя счастливым, когда обнаруживал, что ему удалось рассмешить или заинтересовать девушку. Глядя на ее смеющееся лицо, рассыпавшиеся огненные волосы, он жаждал увидеть себя в ее глазах, целиком перенестись туда, внутрь, куда-то в нее, но только еще более величественным и значительным, чем он сам себя представлял, абсолютным со всем значением божьего помазанника и любимца, которое он всегда себе придавал. Больше всего на свете ему хотелось, чтобы девушка смотрела на него тем взглядом, который он помнил только у матери, пока он был маленьким и единственным. Астия живо участвовала в разговоре, с легкостью и грацией, но во взгляде ее еще прозрачнее проглядывала скупость, больше любопытства, чем участия. По всему было видно, что она любит покупать, а не продавать, брать, а не давать. Это еще больше распаляло природную щедрость бывшего царя, он обещал царства и предлагал всегда больше, чем от него хотели и на что можно было надеяться. Уже в самом начале становилось явно, что встреча этих двух сердец — скупого и щедрого — не будет счастливой.
Отчаянным жестом Отец бога вновь привлек к себе девушку, которая как будто чувствовала себя обязанной вытерпеть его ласки, чтобы продолжить разговор. Сначала он внимательно рассматривал ее розовое тело, будто под ним была сокрыта какая-то тайна, подолгу останавливался на трогательно низком лбу, откидывал рыжие пряди волос, словно под ними было все начертано, но вскоре бес снова овладевал им и он бездумно отдавался игре, так и не распознав тайных знаков.
— Ты любишь кого-нибудь? Или, может, любила? — спросил однажды Отец бога.
Девушка точно не поняла вопроса или слова, из которых он был составлен, были ей неизвестны. Пигмалион объяснил, что он хочет знать, готова ли она беззаветно пожертвовать собой ради кого-нибудь, сделать для этого человека невозможное, не рассчитывая на ответный жест, или скажем, не может без него жить и тому подобное. Однако скупердяйка была щедра на милые, одна другой очаровательнее, улыбки.
— Я всех любила и для всех была готова сделать, что в моих силах, но они такие разные, а я одна!
Из разговора бывший царь сделал вывод, что перед ним варварка, которой еще только предстоит узнать, что такое любовь. Он, а не кто иной, научит ее любить, сделает из нее богиню любви, любимую и любящую, преданную. Эта мысль долго пьянила его.
Праздники Адониса катились к концу. Любовный праздник Пигмалиона только начинался. Однажды вечером Астия не пошла покорно за ним, не приняла горячую сухую руку Отца бога. Она сказала, что хочет к «своим», а увидятся они в последний день праздника и снова будут вместе. Пигмалион не смог скрыть раздражения, просил ее вернуться хотя бы поздно ночью, но она осталась непреклонной. В ту ночь Отец бога окончательно понял, что не может жить без нее, без ее усмехающегося лица, без ее возбуждающей женской силы. В бессонную ночь он метался, с болью напрягая воображение, пытаясь представить себе, где она теперь и с кем, что это за люди, которых она считает своими, как они к ней относятся и как она относится к ним, а мысль о том, что без него ей, возможно, хорошо, или что она оказалась в постели с другим, как оказалась в его постели, заставляла его громко стонать, вздыхать, то и дело тянуться к кувшину с вином, который давно уже не был запотевшим. Он ясно понял, что жизнь без нее теряет для него соль и смысл. Первое, о чем о подумал, с облегчением очнувшись от короткой дремы, исполненной кошмаров, удивляясь самому себе и внутренне насмехаясь над собой и над своими летами, что ради нее он готов на все.
Астия, как и обещала, появилась на празднике. Они сразу нашли друг друга и с упоением начали исполнять обряд, установленный для последнего дня праздника. Она легко и весело, с большей легкостью и весельем, чем во все предыдущие дни взяла на себя роль Афродиты, а седой мужчина рядом с нею исполнял роль Адониса. Ритуальными телодвижениями она залечивала его рану, причиненную Кабаном и умоляла Зевса не отдавать его Персефону. В увлечении она начала называть более древнее имя бога, призывать Топуза. Чуть нарочитый ее ужас, казалось, перешел в настоящий, когда она умоляла своего бога не отправлять любимого «в землю, из которой нет возврата, в жилище тьмы, где врата и замки покрыты прахом». Пронзительный вой флейты перевернул бывшему царю все нутро, и он, заслушавшись словами Астии и заглядевшись на ее телодвижения, принял все это на свой счет. И танец, и молитва, словно были обращены не к богам, а к нему. Сердце его захлестнуло чувство преданности. В глубине души он решил сделать ее царицей жизни, помыслов и дел своих, и уже готов был вернуть ради нее царство Кинира.
Началось омовение ключевой водой, помазание благовониями и облачение в красную мантию скульптуры Адониса, которую он сотворил и которой гордился. Он чуть было не остановил танцы и не разогнал всех, чтобы поднять статую и показать ее девушке. Сильно, раздражающе запахло ладаном, воскурения фимиама должны были пробудить от смерти бога. Рядом с ним Астия заплакала и воскликнула:
— О мое дитя, любимый и жрец!
Пигмалион вновь глянул на нее тем внутренним взором, который он знал в себе и берег как боговдохновенный дар, и увидел перед собой Афродиту — такой, какой всегда представлял ее себе, готовой спуститься в царство Аида, принести искупительную жертву и вырвать из рук смерти своего любимого. Теперь уже долгое торжество, которое завершалось всеобщим безумием перед северными воротами города, его не интересовало. Он просто ждал, когда оно кончится, ждал с нетерпением, потому что тогда они с Астией вернутся в свое царство, в маленькую уютную комнатку в его просторном доме, устланную шкурками ласки.