Самое прекрасное не оставляет воспоминаний — так позднее думал Пигмалион, пытаясь восстановить в памяти последний вечер. Ничего из этого не выходило. Только ощущение блаженства с каждым разом слабело, отодвигаясь все дальше в прошлое, но тем слаще был каждый его прилив. На утро Астия отпросилась снова «к своим» и не вернулась.
Он искал ее. В первые дни обшарил весь Пафос и его окрестности, потом весь остров, но не открыл и следа девушки. Узнал только, что она ушла со смуглыми пришельцами из Леванта, некрасивыми и легкомысленными, оказавшимися здесь случайно во время праздников великого и прекрасного Адониса.
В этот вечер старик на этом закончил свой рассказ. Хорошо помню, что он остановился на исчезновении Астии. Я был готов слушать еще, он это видел, но тем не менее сказал:
— Продолжение следует, как пишут в газетах и журналах. Пусть останется и на следующий день, а то завтра нас обоих ждет работа.
Теперь, переписывая этот отрывок, я заметил, что не хватает некоторых комментариев, которыми профессор дополнял свой рассказ, когда перед ним были дилетанты, любители, салаги вроде меня. Некоторые из них я запомнил.
— Люди даже приблизительно не имеют понятия о том, сколь часто в разные времена одни и те же слова имеют совершенно разное значение. Называя Кинира и Пигмалиона «царями», я должен заметить, что тогда в это слово вкладывалось совсем не то понятие, которое люди из абсолютных монархий вкладывают в него теперь. На маленьком острове времен Перикла имелось с десяток царств. И пусть не покажется это тебе уничижительным, но для царей того времени гораздо более подходящим было бы нынешнее слово «мэр». Но в применении к тому времени оно звучало бы смешно и нелепо. Притом эти цари чаще всего были жрецами богов, сочетая в себе духовную и светскую власть. В глазах простонародья они были наместниками на земле, многие из них считались происходящими от священных браков с богами, сынами божьими, многие сами себя обожествляли и тогда их ближайшие родственники становились сынами богов и тому подобное. Чувство полноты, целостности, сопричастности с бытием у этих детей — греков и цивилизованных ими народностей в Западной Азии — коренится в многообразных, легких, непринужденных отношениях с их богами, царями и жрецами, отсутствием строго регламентированного расстояния между ними, перемещением мест, того, что Овидий назвал Метаморфозами, то есть возможностями к преображению одних в других.
Костер давно погас, пепел очень медленно, что характерно для теплого климата, но неотвратимо обволакивал жаркие угли. Несмотря на безветрие, старик старательно засыпал их песком, внимательно проверил, хорошо ли, надежно ли присыпан каждый уголек, и только тогда распрямился. Лицо его казалось серым, словно припорошенным пеплом, который только что одолевал и гасил огонь. Он собрал свои вещи и молча, погрузившись в свои думы, пошел, а я поплелся за ним.
НОЧЬ ЧЕТВЕРТАЯ
Вопреки своему желанию, ни в следующий, ни в последующий вечер я не смог пойти на встречу со стариком. В первый вечер мне пришлось проводить собрание. Я думал, что все будет, как говорится, ради галочки, лишь бы не сказали потом, что мы обошлись без собраний. Работа в общем-то шла, и мне казалось, что обсуждать нам особенно нечего. Я говорил коротко, только для проформы, надеясь, что мы закончим на скорую руку и разойдемся по своим делам.
Но не тут-то было. Люди, видать, соскучились по собраниям, а наши кипрские друзья жаждали его со всей страстью. А тут еще приходилось то одним то другим переводить — ни дать ни взять, международный симпозиум! Посыпались вопросы. Люди по пять-десять раз просили слова. Тщетно я сначала тайком, а потом в открытую посматривал на часы, это как будто только раззадоривало собравшихся. У меня было чувство, что они нарочно хотят испортить мне вечер, в отместку за таинственные исчезновения. Говорили, говорили до обалдения. Остановились, только, когда все почувствовали голод и усталость, а острый на язык оператор Данчо начал имитировать наши мелочные, но с пафосом у города Пафоса, как он выразился, придирки друг к другу — и этим всех насмешил. Для прогулки было уже поздно.
На следующий день устроили вечеринку. Меня заранее предупредили:
— Эй, начальник, попробуй только исчезнуть! Пусть подождут тебя вечерок, потом покажешься слаще. А то пустим по следу собаку и разузнаем, с кем ты проводишь время.
Ничего не поделаешь, пришлось остаться. Сказать, что я об этом жалел, будет обманом. Компания собралась в основном мужская, правда были две кисоньки. С одной из них я пофлиртовал, если это можно назвать флиртом. Как бы там ни было, дело прошлое. Только теперь, уходя, я спиной почувствовал на себе долгий-предолгий взгляд. Ну что ж, не пройдет много времени и тот же долгий взгляд будет отпущен Данчо. Точно такой же. Ну да черт с ним, с этим взглядом!
Если сказать чокнутому старику, что я предпочел беседовать с ним, а не спать с какой-нибудь Астией или другой кисонькой, он, наверное, хлопнется в обморок! Или прогонит меня. Сколько их было на моем веку таких кисонек! Я забыл не только их лица, но и имена — все они смешались в одно, так сказать, разнообразие. А такой экземпляр, как этот старик, не часто встретишь. Я, может, фильм сделаю по его рассказу. Картина будет — что надо, сам Феллини позавидует! Со смешением нескольких планов, от съемок нашей серости до этой распрекрасной Астии и царя-фантазера. Черт с ним, меня интересует дело. Слава сама идет в руки, у меня на это нюх. Я-то знаю, где раки зимуют, вот только кончу с этой тягомотиной и возьмусь…
С такими мыслями я пришел на место нашей встречи. Старик ждал меня, как и прежде. По-видимому, он хотел дать мне понять, что ждал меня и в предыдущие два вечера. Пока я устраивался на камне, меня обдало жаром. Я подумал, что эта склонившаяся над неизменным термосом большая птица, может, и в самом деле больна. Я почувствовал себя виноватым, и, ничего не тая, рассказал развязавшимся языком о причине моего отсутствия. Старик слушал с интересом, а как дошло до кисоньки и ночного приключения, по-настоящему развеселился. Он смотрел на меня восторженно, как на столевовую купюру. Но тут я почувствовал, что слишком распространяюсь, зря теряю время и нынешний сеанс пропадет. В конце концов я пришел сюда не потешать старика, а слушать. В том, что мое слушание было не совсем бескорыстным, я не посмел бы ему признаться. Чувствуя боль в его голосе, я понимал, как безвозвратно все испорчу, если вдруг ляпну, что вся эта история прекрасно ляжет на сценарий.
Когда я остановился, мы долгое время пили молча, уже не чувствуя неловкости молчания. Я понял, что он меня не стесняется. Ясно, что ему нужен настрой, особое расположение духа, чтобы продолжить свой рассказ. А мне не составило труда понять, что в этот вечер градус настроения определялся содержимым термоса. Старик первым нарушил молчание.
— Знаешь, — начал он в этот вечер как-то вяло и несобранно, — моя история довольно банальна, она случалась со всеми мужчинами и женщинами. Человеку легче видеть себя обманутым Пигмалионом, и редко кто догадывается задуматься над тем, в отношении кого они играли роль Астии, или, говоря более популярно, роль неверной, глуповатой Галатеи. Может, в этом стремлении связать наши банальные истории с мировым опытом, как бы придать им мировое значение, есть нечто жалкое? Будучи не в состоянии до конца понять их таинственный смысл для нас самих, выделить какой-то новый феномен, из которого родился бы миф, легенда, сказка, мы спешим примерить к себе мифы и сказки прошлого: не умея до конца понять значение частного, мы пытаемся брать быка за рога и ни с того ни с сего сворачивать в сторону, к общему, типичному. Человеку вообще это свойственно — чем меньше он в состоянии справиться с самим собой, тем скорее и с большей страстью он хочет переделать мир.
Последние слова были сказаны с едва скрываемым презрением, они явно адресовались какому-то конкретному человеку. Наступило новое продолжительное молчание. Мне очень хотелось помочь ему переключиться на другую тему и я старался придумать какую-нибудь хитрость, чтобы отвлечь его. Но он начал снова:
— Она была у меня студенткой, я заметил ее еще на первой лекции на третьем курсе. Она сидела слева, в конце первого ряда, внимательно слушала, время от времени конспектировала. Мне казалось, она поняла, что я выделил ее из общей массы, что она, так сказать, вдохновила меня. Я быстро сменил свой обычный на первой лекции проповеднический тон, отказался от досадного каждому профессору введения, которое служит чем-то вроде рекламы предмета и сымпровизировал нечто завладевающее, увлекающее, небольшую поэму в прозе в честь госпожи археологии. При этом я, конечно, не упустил возможности поставить себя в центр всего и рассказать о самых волнующих моментах моих научных изысканий.
Я кончил и устыдился, потому что сам себе показался павлином, распустившим хвост. Не поднимая глаз, я поспешно вышел из аудитории, укоряя себя: «Павлин, сущий павлин!». Мне было стыдно, но девушка произвела на меня поистине неизгладимое впечатление — черные, как угли, глаза, вороньего крыла волосы, обрамляющие белое и в то же время теплое, как кипрский известняк, лицо с высоким лбом. Я покажу тебе фотографию одной статуи с необыкновенными тенями под глазами, которая отдаленно напоминает ту девушку. Знаешь, у меня профессиональная слабость к скульптуре, к ее законченным, литым формам, всегда неслучайным деформациям, подчеркивающим гармонию. Одним словом, она напомнила мне лучшие образцы, которые в ней словно ожили.
Потом все пошло своим чередом. Она записалась ко мне в семинар, который я уже давно дал на откуп своим аспирантам и который ко всеобщему удивлению вдруг снова начал регулярно вести. Однако я не просто вел занятия. После занятий я водил всех его участников в кафе, рестораны, отдавая им все свое время, чего, конечно, не сделает ни один профессор. Вообще я распускал хвост гораздо больше, чем принято в наше время, но зато увлеченно и с несвойственным моему возрасту жаром. Мне нравилось и классическое имя девушки — Мария. Очевидно, она давно поняла, кому адресованы все мои старания, но не подавала виду, держалась скромно, даже немного строго, не выставляла себя напоказ, ничем не показывая, что заметила мои ухаживания.