Несколько раз она отсутствовала на семинаре, но приличия ради я все равно приглашал участников семинара продолжить беседу за чашкой кофе, хотя, они не могли не заметить мой упавший тонус, вялые попытки остроумия, слишком частое поглядывание на часы. Каждое ее отсутствие чрезвычайно удивляло меня: разве может быть что-либо важнее наших посиделок — будто она была профессором, а я студентом. Всякий раз мне представлялось, что она больна или ухаживает за больной матерью, сердце мое переполняло желание помочь, отдать ей все, что у меня есть, использовать все свои связи, имя, мобилизовать всегда готовых мне услужить бывших и нынешних студентов, предложить ей деньги, если она в них нуждается. В голове мелькали и другие подобные глупости, из чего я сделал заключение, что влюбился по уши. Я хорошо себя знаю, в таких случаях только господь бог, да и то не всегда, может спасти меня от унижений.
Мой опыт в этих делах, в сущности, более чем скромен. Но дело не в опыте, а в натуре, генах, характере. Сколь ни парадоксально, во всем этом есть родовая отметина, какой-то патриархальный оттенок. Даже моя любовь к самому себе, мой эгоизм, индивидуализм — особого естества. Они столь безграничны, что, по-видимому, переливаются через край, заливают и топят все вокруг, признавая только полное, беспредельное, абсолютное, так чтобы ни для кого уже не оставалось места, проникновение в душу другого. Глупо, конечно, но это так. Я много страдал от этого, но ничего не могу поделать. Для меня любовь в том, чтобы давать, раздавать самого себя, даже без отдачи. Из-за присущего нам эгоизма мы часто не замечаем, когда влюбляемся не в кого-то, а в свою самозабвенную любовь, самоотверженность, в возможность отдать себя или хотя бы вообразить, что отдаем себя во власть любимого существа. Иначе говоря, мы с самого начала начинаем высекать из камня то собственное изваяние, в которое потом влюбляемся.
Во всяком случае, я с самого начала принялся высекать свой идеал. В воображении моем рисовался идеальный образ, оставалось только постепенно наносить детали и придавать сходство. Однажды вечером, когда мы сидели в ресторане неподалеку от университета, мы как-то очень естественно и непринужденно остались наедине с девушкой и мне пришлось ее проводить. Теперь я думаю, что это нарочно подстроили мои студенты, в глазах которых я был, вероятно, жалок и смешон. Мы медленно шли Русским бульваром, алкоголь отключил все тормоза, я и сам заметил, что говорю интересно, что девушка с удовольствием смотрит на меня и слушает. Мы прошли мимо ресторана «Болгария», я предложил допить в баре на первом этаже, девушка не спешила и так далее. В баре она тоже разговорилась, увлеклась. Оказалось, что она решила посвятить себя археологии и об этом ремесле знает больше, чем я мог предположить. Потом как-то незаметно она перешла на другую тему, рассказала о неприятностях дома, о скандалах между отцом и матерью, которые были в разводе. Я несколько раз участливо погладил тонкую белую руку статуи, но она как будто не заметила этого. Мы вышли далеко за полночь. Перед дверью дома, куда она временно перебралась с матерью, мы как-то неловко поцеловались и без всяких церемоний уговорились встретиться завтрашним вечером.
Говорят, что у счастья нет истории. Это так. Могу сказать, что немногим более полутора лет я был счастлив. За это время не осталось ни одного мало-мальски сносного ресторана или гостиницы в пригородах, где бы мы не побывали. Не было напитков, которых бы мы не попробовали. Когда мы останавливались где-нибудь на более продолжительное время, я вдохновенно готовил. Зимой мы скрывались на опустевшем побережье. Она лениво потягивалась, как кошка, не восхищалась ни моим кулинарным искусством, ни напитками, в которых она была безразличной дилетанткой, а восхищалась только моими бесконечными импровизациями, рассказами о научных планах, многие из которых мы собирались осуществить совместно. Вообще я испытывал самолюбивое чувство того, что она восхищается мной и всем, что со мной связано.
Так уж получилось, что я приобрел какую-то чрезмерную уверенность в себе. Мое самомнение, и без того немалое, еще больше возросло, работа спорилась. Можно представить себе, с каким вдохновением я писал исследование о только что начатых раскопках в районе Пафоса, если моим первым слушателем и читателем была она. У меня осталось чувство, что в ту пору мне сопутствовала райская музыка, она легко и радостно носила меня на своих крыльях. Когда Мария была рядом, меня внезапно осеняли идеи, в голову приходили странные мысли. Наверное, можно составить целый том грандиозных проектов, которые я в самозабвенном хвастовстве представлял как зрелые планы будущих работ. Она с интересом слушала и сама загоралась. Может, все в ней давно умерло — не знаю, но я убежден, что если осталась в ней хоть крупица с того времени, то это ощущение духа археологии, ее смысла и содержания, понимание того, как к ней подходить. Эти вещи не умирают.
Все было безоблачно, вокруг разносился упоительный аромат счастья. Моя самоуверенность и уверенность в ней достигли своего апогея. Было время, когда мне вдруг начало казаться, что она слишком щедра и самоотверженна и дает мне гораздо больше, чем получает взамен, короче говоря, что она влюблена в меня сильнее, чем я в нее. И, вопреки нормальной логике, я время от времени начал увиливать, удирать, благо и без того у меня было много работы, обязанностей, старых связей. Я уже начал строить воздушные замки нашей будущей совместной жизни, но не спешил делиться своими планами, потому что они были слишком сложны, касались многих людей, которых я любил и которые любили меня, а я был помешан на том, что собственное счастье нельзя строить на несчастье других. Будто тем, другим людям, я принес только счастье! Вокруг — дома, дети, друзья, в университете, по-видимому, видели, что со мной творится, но благоразумно выжидали, что грандиозная любовь кончится сама собой, придет обычная в таких случаях развязка и никто, совершенно никто не смел заговорить со мной на эту тему. Я замечал выжидательную тишину вокруг меня, но не придавал ей ровным счетом никакого значения. Только время от времени какая-нибудь анонимка омрачала наши счастливые часы. Но органическое отвращение к литературе такого рода помогало мне быстро все позабыть, большинство из этих писем мы рвали, вообще не читая. Только одно выражение в таком письме врезалось мне в память: «Эта кошка скоро выцарапает вам глаза, но они, по-видимому, вам и не нужны».
Наше блаженство — блаженство стареющего фавна и Виргинии, старого Дафниса и Хлои — продолжалось. А счастье, как видно, не только не имеет истории, но еще и слепо. То, что я открыл в себе и для себя в этой зрелой любви, было подлинным чудом. Наши общие дни и ночи были заполнены нами целиком, не только телами, но и нашими душами, не только биографиями, но и нашими инстинктами, наши света и ауры сливались и я уже не замечал, где начинается ее и кончается мое, все удвоилось, увеличилось вглубь и вширь. Она мне давала все и заменяла собой все, что я любил или мечтал иметь и никогда не терять.
Возможно, боги меня покарали, потому что в моих переживаниях было нечто кощунственное. Но факт остается фактом — в самые солнечные мгновенья, когда я ласкал любимое скорбное лицо мадонны, мне казалось, будто я ласкал свою мать, будто снова был ребенком, чьим-то сыном. Нередко в каких-то таинственных ракурсах ее лица мне чудилось, что я вижу лицо матери, только молодое, очень молодое. Любил открывать в ее черных блестящих глазах свою собственную значимость и свой несуществующий гигантский рост, то абсолютное и безотносительное значение, которое я знал в глазах своей матери и которое и есть высшее выражение любви, сама любовь. Порой мне казалось, что я нашел, наконец, свою нерожденную сестру, о которой всегда мечтал. В некоторых стыдливых жестах я открывал нечто сестринское, самаритянское, прощение и милость, милость и прощение и глаза мои наполнялись слезами. В другой раз я открывал свою будущую супругу, мать моих здоровых и крепких мальчишек, верную и преданную нашему домашнему очагу, весталку, которая озаряет и согревает все своей любовью и согласием.
В особенно задушевную, исполненную тишины и покоя минуту я рассказал ей об одном из самых ранних воспоминаний своего детства, о случае, который, наверное, сыграл большую роль в формировании моих представлений о жизни. Как-то я внезапно проснулся ночью. На соседней кровати, спустив ноги, в белом ночном одеянии сидел мой отец. Моя мать приподнявшись и опершись на одно плечо прижалась к нему, другой рукой гладила его по плечу, а лицо ее сияло от благоговения. Он тяжело и мрачно молчал. Умоляющим голосом мать сказала:
— Ну скажи, скажи, что с тобой, пусть и мне будет то же, что и тебе!
Знаешь ли, более значительной формулы любви я никогда уже потом не слыхал.
Мне казалось, что и Мария воспринимает меня так же цельно, с такой же самоотверженной полнотой, как я ее. Мне было ясно, что она смотрит на меня, как на отца своих будущих детей. От меня это не могло укрыться — выросшая в семейных дрязгах, ругани, непонимании, она словно получила в моем лице настоящего отца, несуществующего брата, ненайденных друзей, духовного наставника, жреца в ее маленьком храме. Если хочешь, считай все это чистой глупостью, плодом жалкого воображения. И ты будешь вполне прав.
Потому что плоская и отвратительная истина заключалась в сущности в том, что мы были любовниками, которые прятались, где и как могли. Но нам и так было хорошо. Руки мои будто в шрамах и отметинах, так осязательно я чувствую спустя шестнадцать лет это чистое, белое тело, мраморное изваяние, которое постепенно согревалось и оживало от моих прикосновений. Бывали мгновения, когда Мария, казалось, слепла. В безумном ослеплении она поворачивала ко мне белые яблоки глаз и тогда походила на ожившую статую. Ты ведь видел слепые глаза статуй?
По-видимому, я постепенно завершал, придавал законченность скульптурному изваянию моей любви и фантазии. Разумеется, у меня был для этого подходящий мате