риал, из которого я лепил, ваял, моделировал. Но между необработанным камнем и скульптурой, как ты знаешь, разница, как между небом и землей. Материал, он и остался материалом: частица времени, предшествующего всем формам, частица хаоса. Остальное — плод воображения, желаемое, во что нам порой так хочется верить. Да, материала хватало, даже с избытком, только все было в каком-то неразвитом, зачаточном состоянии, или же наоборот, в рудиментарном виде, остатком, по самой своей природе не подлежащим развитию.
Она часто, особенно, когда хотела доставить мне удовольствие, уверяла меня, что она — мое произведение. А я, самонадеянный дурак, блаженно улыбался, не в силах скрыть самодовольства, пытался отшутиться, что, дескать, я не чудотворец, чтобы за год создать двадцатипятилетнее произведение. Но теперь я понимаю, что двойственный смысл этой фразы тогда не был ясен ни мне, ни ей самой.
Представляю, как изумлялось это дитя, где у этого профессора и кандидата в супруги разум? Из всего того, что мне стало известно потом, я понял, что, по крайней мере, способности изумляться чудесам на этом свете она не была лишена, и делала это отнюдь не дискретно. Теперь, при мысли о том, что она удивлялась, изумлялась и даже восхищалась моей глупостью в моменты интимной близости с другими, сменившими меня, я готов, словно Самсон броситься и плечом разрушить колонны, поддерживающие этот дом, — пусть все обрушится и мы погибнем под руинами! Она оказалась удивительно способной в том, чтобы изумляться и возмущаться, а вот любить — тут ее не хватало. Все, хватит! — крикнул он сам себе, и тут же добавил уже для меня, — не люблю, когда начинают возмущаться другими. Сегодня было много работы и я устал, и тебя утомил, мой мальчик.
Мне было о чем его расспросить и что сказать, но я не посмел. Мы наскоро собрали вещи и пошли. Поднялся ветер, развеял глухой мрак. Со стороны по-прежнему спокойного моря донесся призывный рык парохода, словно любовный зов большого сладострастного животного.
НОЧЬ ПЯТАЯ
Записки мои становятся однообразными, но я хочу, чтобы они прежде всего были точными, верными. Никакие увещевания не смогли бы удержать меня в лагере на следующий вечер. Всем было предельно ясно, что я иду на свидание, но никому и в голову не могло прийти, что это свидание не с какой-нибудь красавицей, а с одним старым, разбитым как древняя боевая машина, человеком. Мало ли кто на моем месте спешил бы на такое свидание. Но меня все больше интересовали истории Пигмалиона и старика, переплетающиеся со съемками нашей ерунды. Сделать бы из всего этого другой фильм, отснять его в этих местах, да с международным участием, с крупными, всемирно известными артистами и тому подобное! Пока никаких таких предложений не поступало, но я ждал продолжения истории о старом Пигмалионе, и уже намеревался подбросить старику идейку вместе сделать в Софии сценарий.
В этот вечер я изменил маршрут, пошел вдоль самого берега. В опускающихся сумерках море, казалось, дымило, как гигантский костер без огня, скалы Афродиты первыми погрузились в ночные грезы. Под ногами скрипела разноцветная галька. Отшлифованные камешки проблескивали время от времени. Со стороны моря берег казался спекшимся от зноя, пустынным и печальным в своей нищенской наготе посреди роскоши такого обилия солнца и воды. Отсюда банановая рощица еще отчетливее напомнила мне стайку нахохлившихся летучих мышей, с нетерпением ждущих ночи, чтобы улететь к темнеющим напротив пещерам. Воздух был настоян на ошеломляющих ароматах, пахло одновременно спекшейся землей и морем, легкий ветерок доносил откуда-то йодистые испарения, напоминавшие по запаху разлагающиеся водоросли и гниющий лимон. А через несколько шагов вдруг пахнуло арбузной коркой или нестерпимо свежим ароматом только что треснувшей зеленой тыквы.
Теперь старик заметил меня издалека и приветливо помахал мне рукой. Костер горел, все остальное было на месте, по уже установившейся традиции. Интересно, кто заботился здесь об этом человеке? Я заметил, что вчера мы испачкали хурмой, которую он принес, белую скатерть, а теперь стол снова сверкал крахмальной белизной. Каждый раз на столе появлялось что-нибудь новое: в этот вечер это были несколько живописных и столь же вкусных плодов манго. Я расположился как званый и желанный гость. Вероятно, из любезности профессор начал расспрашивать, как идут дела, что мы делали сегодня днем. Во всяком случае, он умел делать вид, будто его и в самом деле интересует наша жизнь, и рассказывать ему было приятно. Но мы и оба чувствовали, что это всего лишь прелюдия. Вероятно, он даже с большим нетерпением чем я, ждал того момента, когда естественно, как бы само собой, разговор войдет в прежнее русло. И, надо сказать, он всегда находил верный тон:
— Вероятно, ты ждешь продолжения истории старого Пигмалиона. Еще нет! Сначала послушай немного о новом и не сердись, что я обманул твои надежды. Не знаю чем и когда, но думаю, что я смогу отблагодарить тебя за долготерпение. Мне было ужасно мучительно одному на этом берегу распутывать узлы своей жизни. Их оказалось слишком много и все они здорово запутаны. Мне и в самом деле полегчало, когда я все это рассказал, да и тебе, я вижу, не безынтересно. В конце концов, если тебе это не понадобится в жизни, может пригодится в работе. У меня, знаешь, нюх на способных и даровитых людей, а ты из их числа.
Но с высоты моих лет и собственного дарования я имею право тебе сказать, что талант, гений — всегда исключение. Сам по себе талант меня давно не впечатляет, тем более талант, так сказать, в глыбе необработанной породы. Важно другое — что человек сумел сделать из отпущенного ему природой, что сумел из этого построить. Сколько самородков я повидал за свою жизнь, которые пропали, погубили себя, потому что им не в чем было пронести по жизни, негде выпестовать, отшлифовать и огранить свой талант. Потому что человек не должен хвалиться, скажем, руками или ногами, которые ему, так же как и талант, даны природой авансом, безвозмездно. Но это другой разговор! — знакомый жест повторился. — Я не забыл, на чем мы остановились. Мы говорили о том, что дарование нужно лелеять, потому что это самый глубокий источник таланта, его прообраз, обязательная подпочва и корни, без которых не может быть цветения, если, конечно, дело дойдет до цветения и плодоношения.
Знаешь, как началась другая, обратная или истинная, лицевая сторона дела? — на секунду задумавшись сказал он. — Классически просто и ясно. Если бы я был мало-мальски прозорливее в этих делах, я бы уже в начале понял, что происходит, увидел бы этот ад, это разложение образа, который я создал у себя в душе, не было бы все так мучительно, будто я разрывал самого себя на части, и на месте разрывов кровоточили раны.
Она уехала со своей группой в экспедицию по нашим университетским объектам. Помню, стояла ранняя весна, зима еще только готовилась уйти. Я зябко ежился дома и на улице, не переставая думать об этой проклятой экспедиции, о том, что студенты там мерзнут, а от этого безмозглого типа, которого послали с ними в качестве руководителя, не жди ничего путного. Самое большее что они будут делать, это копать и перебрасывать с места на место землю. Зная программу, мы с Марией заранее условились о дне и месте встречи, которая должна была состояться через три недели. Без нее я изнервничался, еле дождался, когда пройдут эти три недели и в назначенный день и час нетерпеливо топтался у машины. Знаешь, один из неразрешимых парадоксов любви в том, что она требует близости, неудержимо стремится к ежедневному, ежеминутному общению, а ничто так не убивает ее, как именно это повседневное общение.
Она опаздывала. Я ждал долго, на час больше, чем полагается в подобных случаях. В конце концов, наш уговор состоялся давно, могло случиться что-либо непредвиденное. Может, поезд опоздал, а может, они сами опоздали на поезд. Завтрашний телефонный звонок все выяснит. Но я ждал. Она появилась, когда я уже твердо решил уехать. Я ненаблюдателен, в противном случае я с самого начала заметил бы в ней перемену, потому что с этого все началось. Я не смог скрыть своего раздражения, можно сказать, даже дал ему волю:
— Я уже собирался уехать, — сказал я, когда мы сели в машину.
— Ну и ехал бы себе, — с досадой ответила она. Я глянул на нее удивленно, тон мне был незнаком. В голове мелькнуло, что я и не предполагал, что она на такое способна и, наверное, раньше я просто не давал ей для этого ни малейшего повода.
— Значит так, — в голосе ее послышалась ярость, — я целый день еду, тащу чемоданы, толкаюсь в трамваях и троллейбусах, спешу домой, чтобы переодеться, потом едва дыша мчусь сюда, а он, видите ли, в довершение всего решил закатить мне небольшой семейный скандал!
Я ждал, чтобы хоть какая-то улыбка смягчила ее слова, чего-нибудь такого, за что я, старый карась, мог бы ухватиться. Я уже был готов простить и опоздание, и слова, и тон, только бы вернуться в прежнее блаженное состояние. Я попытался погладить ее руку в знак примирения, но она отдернулась, как ужаленная, и неприступная, замкнулась в себе. Я тоже замолчал. Молча мы добрались до знакомого полуосвещенного кафе, сели за знакомый столик, сделали заказ знакомому официанту. Молчание продолжалось, она вся была настороже, и, боже мой, впервые я открыл на этом таком знакомом, милом до слез лице, нечто враждебное и злое. Вскоре оно выплеснулось мне в лицо:
— В сущности, как ты себе представляешь, до каких пор мы будем с тобой так таскаться, может, до твоего пресловутого конца света? Или ты считаешь, что я рождена быть твоей любовницей, метрессой? Я понимаю, что ты удобно устроился. Все у тебя в порядке, потягиваешь себе виски, есть и любовница. Время от времени затащишь меня в какую-нибудь темную дыру. Тебе, конечно, удовольствие, а чего это мне стоит и что будет со мной — тебя не волнует. Понимай как хочешь, но я должна тебе сказать: я получила предложение. Она назвала знакомое имя. Человек ко мне еще не прикоснулся, не поцеловал даже, а уже предлагает то, чего ты боишься, как огня, не смеешь и заикнуться об этом, хотя мы уже больше года хороводимся. И нечего на меня таращиться, я знаю, что в этих вещах ты совсем зеленый, одна мысль об этом тебя пугает, а у меня годы уходят, все знакомые мне кости перемывают. И знай, того что было, уже не будет.