Истории от первого лица — страница 2 из 10

БАБУШКА

Это он придумал, Юрка, мой внук, — повесить на дерево бумажки с написанными на них желаниями.

Утром, проснувшись, я привычно глянула в окно, но поначалу ничего не поняла. Что-то белеет на ветвях тополя, растущего под окном, а что, не пойму никак. Я не поленилась, сбежала вниз, подпрыгнула, сорвала одну бумажку. Так и есть, Юркин почерк, круглые, небрежно склоненные в одну сторону буквы Б с высокой закорючкой, а у К загогулина длинная, похожая на кнут.

«Чтобы к будущему лету у меня был гоночный велосипед».

Я знаю, это его мечта, но мне до того не хочется, чтобы она осуществилась…

Одна надежда, что и к этой мечте он так же охладеет, как и ко всем предыдущим своим мечтам и желаниям.

Он в отца, такая же неровная, увлекающаяся, импульсивная натура.

Что касается бумажек с желаниями, то меня, признаться, они немало удивили. Вот уж чего никак не ожидала от такого большого мальчика! Или это просто-напросто очередная игра? Ведь он наверняка мог предполагать, что я увижу эти самые бумажки, и все это сделал лишь для того, чтобы подразнить меня?..

Как-то, в очередную субботу, он приехал ко мне с ночевкой, и мы с ним вместе смотрели по телевизору передачу «Баварские сказки». Там некий мальчик вешал на дерево бумажки с желаниями, а по ночам, когда он спал, являлись из-под земли гномы, снимали бумажки с дерева и выполняли желания мальчика.

— Хорошо устроился парень, — сказал тогда Юрка.

Я согласилась с ним:

— Само собой, неплохо.

— Только не пойму, — сказал Юрка, — как это он не боялся, что ветер сдует эти самые бумажки?

— Он их, наверное, навертел на ветки.

— Как навертел? — спросил Юрка.

— Очень просто, нарезал бумагу длинными полосками и обернул ими ветки, может быть, даже прикрепил булавками, получилось совсем как папильотки.

— Что это такое — папильотки? — удивился Юрка. — Какое смешное слово!

Я подумала о том, как быстро, стремительно меняется время, многие новые слова врываются в наш обиходный язык, зато иные старые слова вдруг навсегда, прочно отмирают и уже кажутся незнакомыми, даже смешными для современного уха…

Я стала терпеливо пояснять Юрке:

— Папильотки — это такие бумажки, которые женщины навертывают на волосы, чтобы волосы становились кудрявыми…

— По-моему, прямые волосы куда красивее, — сказал Юрка. — Я, например, терпеть не могу такие вот овечьи кудряшки у некоторых девчонок…

— Когда-то, в давние времена, кудри считались верхом моды, — сказала я.

— Значит, ты тоже навертывала волосы на эти самые папильотки? — удивился Юрка.

— Тоже, когда была молодая…

Я заметила удивленный взгляд, который Юрка бросил на меня. Должно быть, никак не может вообразить меня молодой.

— А может быть, куда проще было бы, если уж ты так хотела, навертеть волосы на бигуди? — спросил Юрка.

— Когда я была молодая, их еще и в помине не было, — ответила я. — Тогда у женщин в ходу были именно папильотки.

— Выходит, этот парень из сказки собезьянничал у женщин? — заметил Юрка и добавил: — Надо будет посоветовать маме накручивать волосы на папильотки вместо бигуди. Она иногда ложится спать с бигуди в волосах, и я всякий раз думаю, неужели ей удобно спать на таких вот железках?

— Теперь папильотки уже давно не в моде, — сказала я.

— Почему? — спросил Юрка. — Ведь с ними, как я понимаю, куда удобнее.

Я сказала:

— Мода — штука капризная и не всегда понятная. Так говорит обычно мой друг Сумской.

Но Юрка не согласился со мной.

— Мода всецело зависит от людей, как люди решат, так и будет…

Может быть, именно тогда он и решил попробовать накрутить эти самые папильотки на ветки дерева…

Я подпрыгнула, сорвала еще две бумажки. На одной было написано: «Хочу живого дельфина», на другой: «Хочу в Австралию или на Азорские острова, все равно».

Меня особенно умилило это «все равно».

«Какой же он, в сущности, ребенок», — с удовольствием подумала я. Ведь не секрет, что мы, взрослые, любим, чтобы наши дети подольше оставались детьми…

Я снова повесила бумажки на дерево, пусть, подумала я, он не знает, что я читала. Пусть сказка продолжается хотя бы еще немного…

Юрке четырнадцать лет. Примерно с трех до семи он жил у меня; когда время пришло учиться в школе, родители забрали его к себе.

Но ему недолго довелось прожить вместе с отцом и с матерью. Вскоре они разошлись, разменяли свою двухкомнатную малогабаритную квартиру, сын переехал в коммуналку, где ему в результате обмена выделили комнату, что-то около десяти метров, а невестка с Юркой получила маленькую однокомнатную квартиру в Сокольниках. И я, чтобы быть ближе к Юрке, сменяла Тушино на Красносельскую, потеряв при этом шесть метров: у меня была комната в девятнадцать метров, а теперь около тринадцати. Ну что ж, зато я могу часто видеться с Юркой, а в субботу он приходит ко мне с ночевкой и остается вплоть до воскресенья. Само собой, так будет продолжаться недолго, в конце концов с годами у него появятся другие интересы, и это вполне естественно, и все-таки пока что он приходит, и это всегда радость для меня…

Я никогда ни во что не вмешивалась, тем более в отношения Игоря и невестки, не держала ни его, ни ее сторону, может быть, потому я не потеряла сына и сохранила пристойные отношения с невесткой.

Когда-то, тому уже скоро пятнадцать лет, Игорь захотел жениться на Миле. Она мне не очень понравилась, ну и что с того? Лишь бы ему была по душе.

Помню, Игорь впервые привел ее ко мне. Рыжеватая, очень худенькая, с острым треугольным личиком и неясно намеченными бровями, она протянула немного влажную руку, тихо произнесла:

— Мила…

Какая же она была несмелая, конфузливая! Как легко вспыхивали смущенным румянцем ее щеки, серенькие глаза, туманясь, скользили в сторону.

Сын говорил:

— Мила очень застенчива…

Должно быть, ему это нравилось, он считал ее застенчивость непременной прерогативой женственной слабости, столь отрадной мужскому сердцу.

Но постепенно Мила начала все больше набирать силы и смелости и спустя каких-нибудь два-три года стала совсем иной, уверенной в себе, снисходительно-небрежной, насмешливой.

Безусловно умная, откровенно некрасивая, она страстно желала казаться смазливой дурочкой, слабой, беспомощной, даже в чем-то нелепой, но привлекательной в глазах этих чертовых мужиков…

Увы! Чего нет, того нет и в помине не было. Мужчины говорили ей всякие громко звучащие слова вроде: «Ваш острый ум», «Ваши всеми признаваемые деловые качества», но бегали за девчонками, которые по уму ей и в подметки не годились. Зато обладали мордашкой, умели кокетничать и нравиться.

Но, несмотря ни на что, Мила ни капельки не чувствует себя обделенной или в чем-то униженной. Кроме того, она начисто лишена каких бы то ни было комплексов. Может быть, этому немало способствует то, что Мила заслуженно считается превосходным специалистом: она модельер современной одежды, работает в Доме моделей, где ее все уважают и с ее мнением считаются. Мой старинный друг Сумской сказал про нее однажды:

— Мила не промах, умеет чувствовать конъюнктуру и предвидеть перспективу.

— Что это значит? — спросила я. — Откуда такая железно-непререкаемая формулировка?

— Станешь старше — поймешь, — ответил он.

Мы с ним дружим, должно быть, лет сорок пять, а то и все полсотни. Некогда жили по соседству, ходили в одну и ту же школу, только в разные классы, я поступила в первый класс «А», а он в первый «Б»; вместе бегали на каток, на Петровку, 26, ездили в один и тот же пионерский лагерь, на Истру, неподалеку от Нового Иерусалима.

Одно время мне казалось, что я влюблена в него, но он как-то признался, что собирается жениться.

Так и сказал:

— Ты, как мой друг, должна знать об этом самой первой.

Я весело согласилась:

— А как же!

В скором времени он женился на балерине из театра имени Станиславского и Немировича-Данченко, этакой длинноногой рыжеволосой деве с загадочно мерцающими продолговатыми глазами, похожей на египтянку.

Я от души пожелала им счастья, я не сомневалась, что Сумской окажется превосходным мужем, правда, разумеется, я не могла себе представить, какой женой будет его избранница.

А они оба, неожиданно для всех, сумели хорошо ужиться. И любили друг друга, родили двух сыновей.

Я нечасто бывала у них, но все же порой они приглашали меня на семейные праздники. Правда, почему-то одну, без мужа. Я вышла замуж поздно, и, по-моему, Сумскому не нравился мой муж. Впрочем, это уже совсем другая история, к моему рассказу не имеющая решительно никакого отношения.

Бывая у них, я нередко думала:

«Вот подлинно счастливая семья!»

Но, как известно, стекло и счастье легко бьются. Все кончилось однажды, в недобрый сорок второй год. Оба сына погибли на фронте, один в январе, другой позднее, осенью, жена Сумского не сумела справиться со своим горем, умерла от инфаркта, в ту пору инфаркт назывался — разрыв сердца.

После смерти жены Сумской сменял свою отдельную двухкомнатную квартиру на комнату в коммуналке.

Рассказал мне после:

— Когда я дал объявление об обмене, то полагал, что на меня саранчой налетят жаждущие, начнут звонить с утра до вечера и с вечера до утра. И что же? Представь себе, целых два дня ни одного звонка. Ни единого. Как нарочно!

— Почему? — спросила я. Он ответил:

— Не верили, просто не могли своим глазам поверить, кое-кто считал даже, что это розыгрыш, не иначе, потому что разве может в самом деле найтись такой чудак, чтобы в полном уме и разуме захотеть поменять отдельное изолированное жилье на коммунальную обитель?

Потом, естественно, посыпались предложения, чуть ли не каждую минуту звонил телефон, и предлагались различные варианты для обмена…

— Как же ты сумел из множества предложений выбрать свой вариант? — спросила я.

— Очень просто.

Он вытянул вперед указательный палец.

— Видишь мой палец? Вот я ткнул этим самым пальцем в свой синодик — список адресов. Ткнул не глядя, наугад. Это была квартира в Колобовском переулке. Комната в пятнадцать метров, квадратная, кроме меня, еще четыре семьи, дом не то чтобы старинный, но все же постройки начала века, район, сама знаешь, отличный…

Мне неизвестна семья, которая сменялась с Сумским. Но могу себе представить радость, охватившую этих людей, когда некто предложил вот так вот, за здорово живешь, решительно безо всякой доплаты (я уверена, что Сумской не взял ни копейки) переехать в его квартиру.

Должно быть, его посчитали малость не в себе. Но ведь не расскажешь же всем, как трудно, невозможно жить в опустевшей квартире, где стены кричат и ни на минуту не дают позабыть о прошлом…

Сумской привязан к моему Юрке, приносит ему книги, часто беседует с ним, а о чем, признаться, не знаю, ни разу не прислушивалась. Приходя ко мне, он первым делом спрашивает:

— Где парень?

И заметно скучнеет, если Юрки нет у меня.

Может быть, Юрка напоминает ему одного из сыновей? Не знаю.

Он старается не вспоминать о сыновьях. Лишь однажды признался:

— Сегодня приснился мне Гога…

Гога — младший сын, и в самом деле Юрка чем-то неуловимо походит на него. Помолчал, добавил:

— Сколько ему было бы сейчас? Можешь себе представить — сорок. Старый, в сущности, мужик, а мне все видится совсем маленьким, вот этаким…

В моей памяти Гога тоже остался низкорослым, коренастым юношей с цыпками на руках, обветренными худыми щеками. Выгоревшие волосы надо лбом, глаза, не то серые, не то зеленые, от загара кажутся выцветшими, совершенно светлыми.

Наверное, и вправду справедливы слова:

«Мертвые остаются молодыми…»

Юрка любит Сумского; мне думается, Юрка вообще редко к кому плохо относится. Удивительно добросердечный и доверчивый мальчик. Правда, если уж невзлюбит, то всерьез, на всю, как выражается Игорь, железку. Ничем тогда его не уломать, ничем не растрогать.

Кроме того, он реактивен, очень вспыльчив, быстро вспыхивает, но зато так же быстро успокаивается.

Помнится, он тогда еще жил у меня, и было ему около пяти лет. Как-то перед сном я читала ему басню Крылова «Стрекоза и муравей». Внезапно он выхватил книжку из моих рук, стал яростно рвать страницы, одну за другой.

Вначале я даже испугалась: что такое с ребенком? Не тронулся ли ни с того ни с сего? Ведь и так может случиться…

А он рвал страницы в клочья и кричал:

— Ненавижу гадкого злюку! Не читай мне про него больше!

Потом все разъяснилось. Юрка разозлился на жадюгу муравья, который не пожелал накормить и обогреть бедную легкомысленную стрекозу.

— Вот увидишь, — категорически заявил Юрка, — стрекоза ему еще задаст так, как следует…

А спустя два дня сказал:

— Я тоже сочинил басню.

— Как называется твоя басня? — спросила я.

Он выждал многозначительную паузу.

— «Муравей и стрекоза».

И тут же начал лупить наизусть:

«Муравей стал старый, и ему было очень холодно в доме и нечего кушать, и он пошел искать стрекозу, потому что стрекоза жила в хорошем доме, в самом хорошем доме во всем городе, и у нее было много всего, всякой еды: и зефир, и вобла, и копченая колбаса, и лимонад. Муравей нашел стрекозу, а она спросила:

— Что тебе надо?

Потом как закричит:

— А ну, пошел вон!»

Юрка отчеканил все это в один присест, не переводя дыхания.

— Ну как? — спросил он.

Я улыбнулась.

— Почему ты смеешься? — возмущенно спросил он. — Чего тут такого смешного?

— Прежде всего, почему ты думаешь, что стрекоза должна любить зефир и воблу?

— Потому что я люблю зефир и воблу, — ответил Юрка.

— Это все понятно, но у стрекозы может быть другой вкус.

Он подумал немного.

— А как бы ты сказала?

— Я бы сказала просто: «У стрекозы было много еды».

— Что ж, — согласился он, — можно и так, бабкин. Но я еще посоветуюсь со стариком.

Отца он зовет старик. Меня — бабкин.

Это первое слово, произнесенное им, так я и осталась бабкиным до сих пор. И ничего, откликаюсь…

Валю Курганову, самую хорошенькую ученицу седьмых классов его школы, он прозвал Лошадь. Сперва все дивились, какая там лошадь, откуда, потом мало-помалу согласились с ним. В самом деле, эта высокая, как бы вытянутая вверх девочка с узкой породистой головой и длинной, до бровей челкой чем-то напоминает порывистую, горячих кровей лошадку. У Вали почти черные глаза, тонкий, с постоянно раздувающимися ноздрями нос, белые длинные зубы.

Ее уже никто не зовет по имени. Лошадь и Лошадь, и все тут.

Когда-то Валя обижалась, после привыкла. Если звонит Юрке и он спросит:

— Это кто, Лошадь?

Отвечает:

— Она самая…

Валины родители так же, как и Юркины, в разводе. Валя тоже живет с матерью, довольно редко видится с отцом. Однажды сказала о нем:

— Мне все равно, есть у меня отец или нет его…

Юрка признался мне, что она переживает за мать, за то, что отец внезапно, в один день, собрался и ушел из дома.

— Представь себе, бабкин, я спросил Лошадь, к кому ушел отец, она ответила: «Ни к кому, просто снял комнату и переехал туда и живет совершенно один».

Юрка пожал плечами.

— Тоже вроде нашего старика…

Юрка не осуждает отца, не допытывается ни у матери, ни у меня, почему они разошлись.

Он сохраняет полный нейтралитет. Ни о чем не расспрашивает, никого не осуждает и уж наверняка не стремится помирить родителей.

Внешне и Мила и Игорь остались в добрых отношениях.

Игорь шутит порой:

— Блюдем мир, как можем…

Иногда они все трое идут в кино — Мила, Игорь и Юрка. С виду вполне респектабельная, благополучная семья, идут рядом, беседуют, улыбаются друг другу. И после сеанса обедают вместе или в каком-либо ресторане, или у Милы.

Как-то и меня позвали в воскресенье к Миле на обед. Я немного опоздала, пришла, когда они уже сидели за столом, Юрка и Игорь, Мила подавала второе, накладывала в тарелки салат. Потом и сама села за стол. Мирно беседовали, шутили, Игорь рассказывал смешные анекдоты из жизни альпинистов, в юности он ходил пару раз в горы и потому считает себя опытным, бывалым альпинистом.

Потом он ушел, пожал Милину руку, поцеловал меня, хлопнул по плечу Юрку.

— Пошли, сын, проводи старика до метро…

Они вышли вместе. Мила стала убирать посуду, выносить ее на кухню. Я тоже собрала тарелки, дошла до стеклянной двери, ведущей на кухню, остановилась, вижу: Мила стоит спиной ко мне, плечи опущены. Вдруг почувствовала на спине мой взгляд, обернулась, весело улыбаясь, тряхнула волосами, заговорила о чем-то незначительном, о чем, я тут же позабыла.

Почему они разошлись, не знаю. И кто был инициатором развода, тоже не знаю. Кажется, все было решено вроде бы безболезненно и с согласия обоих.

Что ж, если так, тем лучше. Пусть будет меньше страданий, пусть…

Недавно мой сын снова женился. Опять, как в первый раз, не спросил меня, не посоветовался. Просто привел ее ко мне, познакомил:

— Это моя жена…

Ната — крепкая, приземистая, коренастая. Черные быстрые глаза, твердые щеки. Много курит, красиво затягиваясь и пуская изо рта быстро тающие колечки; как мне думается, добродушна и в меру покладиста.

Но одно плохо: она хвастлива, чересчур самоуверенна. То и дело говорит о своих успехах, поминутно цитирует высказывания мужчин, их комплименты и страстные признания:

— Еду в метро, а он напротив уселся, глаз с меня не спускает, такой чудак…

— Прямо не знаю, что делать, все глядят, я прохожу словно сквозь строй взглядов…

— Он говорит, я просто сна и отдыха лишился из-за вас…

— Дай ему эуноктин или другое снотворное, — сказал как-то мой сын. — Как же это можно не спать целыми сутками, не ровен час — ослабеет напрочь…

Ната приняла его слова всерьез. Спросила:

— Ты что, кажется, ревнуешь?

— Ни капельки, — ответил сын, как я поняла, совершенно искренне.

Игорь сказал мне один на один:

— Она меня устраивает, с ней в общем легко…

А она полагает, что он потерял голову от любви.

Должно быть, все-таки Игорю будет с ней спокойнее, чем с Милой. Она не такая колючая, не взбалмошная, если бы еще поменьше хвасталась своими победами, ей бы цены не было.

Она еще ни разу не видела Юрку. Как-то они отнесутся друг к другу? Понравятся ли? Впрочем, какое это все имеет значение? Вместе им все равно не жить.

…Это случилось на днях. Я собиралась ложиться спать, когда зазвонил телефон. Звонила Мила.

— Вы не спите?

— Еще нет, — ответила я. — Что случилось?

— Ничего такого, — сказала она.

— Юрка здоров? — спросила я и замерла, ожидая ответа.

— Здоров, — сказала Мила. — С ним все в порядке, не беспокойтесь.

У меня сразу отлегло от сердца. Юрка здоров, это самое главное, все остальное неважно.

— Я бы хотела, чтобы вы передали вашему сыну, чтобы он перестал ходить к нам, — сказала Мила.

Я переспросила:

— Что? Что ты сказала?

— Я не хочу, чтобы ваш сын продолжал ходить к нам, — сказала Мила.

— Почему? Что случилось?

— Ни почему. Ничего не случилось.

— Но все-таки? — не отставала я. — Все-таки, почему?

— Я так решила, — сказала Мила. — Я считаю, что больше нам ни к чему встречаться, ни мне с ним, ни Юрке.

Она помедлила и добавила:

— И к вам, полагаю, Юрке не к чему приходить, хватит!

— Мила, — воскликнула я, — помилуй, что ты говоришь?

В ответ я услышала короткие злые гудки. Разумеется, в эту ночь я ни на секунду не сомкнула глаз. Что с Милой? Какая муха ее укусила? Я едва дождалась утра, позвонила сыну. Он выслушал меня, усмехнулся.

— Что за чудачка, однако!

Я возмутилась:

— Ты еще смеешься!

— А что мне, плакать? — удивился он, и мне представилось, как он щурит свои темные, в смуглых веках глаза, чуть усмехаясь краешком рта, такого же, как у его покойного отца, как бы немного припухшего…

— Это все из-за того, что я женился, — сказал сын. — Посмел жениться без ее на то разрешения.

Я сказала:

— Не думаю, чтобы Мила хотела сойтись с тобой…

— И я не думаю, — согласился он. — Ее устраивал статус-кво, чтобы мы жили порознь и время от времени встречались, а вот менять что-то, не спросясь у нее, скажем, жизнь, — это уже никак не годится…

Признаюсь, его спокойный насмешливый голос успокоил меня, и я стала на все случившееся смотреть другими глазами. В самом деле, все это несерьезно. Сын поговорит с нею, объяснит все как есть и уговорит ее ничего не менять. И все останется так, как было. И Юрка по-прежнему будет приходить ко мне на субботу и воскресенье и встречаться с отцом, и Мила будет по-прежнему относиться ко мне и к Игорю в достаточной мере миролюбиво, чего же еще желать?..

Но нет, все оказалось совсем непросто и решительно неожиданно не только для меня, но и для Игоря.

Спустя два дня Игорь явился ко мне. Явился внезапно, не позвонив, что было решительно не в его правилах.

Я сидела дома, перепечатывала на машинке диссертацию некоего ученого мужа, пришедшего ко мне по рекомендации Сумского. Рукопись была трудная, все страницы исчерканы, множество помарок, кроме того, почерк неразборчивый, небрежный.

Я пыталась разобрать необычное слово, и тут в дверях раздался звонок. Должно быть, звонили не в первый раз, потому что звонок был долгий, настойчивый.

Я открыла дверь и увидела сына.

— Что, не ждала? — спросил он.

Прошел в комнату, сел в кресло напротив моего стола, вынул пачку сигарет, закурил.

Мне сразу показалось, что он явился неспроста и не знает, как начать разговор. Впрочем, подумала я, может быть, мне это только кажется…

Однако нет, мне это вовсе не показалось. Он выкурил сигарету, аккуратно погасил ее о дно пепельницы. Хотел было закурить другую, но я остановила его.

— Сделай передышку, не кури подряд.

— Хорошо, не буду, — покорно промолвил он, и вдруг эта покорность больно отозвалась в моем сердце. Я уже почти уверилась: что-то случилось, что, я еще не знаю, но ничего хорошего, это уж как пить дать.

И я не ошиблась.

Он посмотрел на меня и сказал негромко:

— Я только что от Милы.

— Вот как, — сказала я, — сам к ней решил пойти или она тебя вызвала?

— Не имеет значения, — ответил Игорь, и я мысленно согласилась с ним. В конце концов, в самом деле неважно, он ли пришел к ней по своей доброй воле, или она вызвала его к себе.

— Мила меня огорошила, — начал Игорь. — Можешь себе вообразить, она сказала, что Юрка не мой сын.

— Как не твой? А чей же?

Он не слушал меня.

— Не мой сын, может ли быть такое, посуди сама? Юрка, мой сын, оказывается, совсем не мой ребенок, а чужой навсегда и навеки!

Я подумала было, что Игорь шутит, потом глянула в его сильно побледневшее, словно разом осунувшееся лицо (и как это я сразу не заметила, что он изменился) и поняла: то, что он говорит, правда.

Нет, я не знала, не могла знать, сказала ли Мила правду, или это все было почему-то придумано ею. Но я поверила Игорю, что Мила произнесла именно эти самые слова.

— Она сошла с ума, — сказала я убежденно. — Честное слово, просто-напросто…

Он не слушал меня, хмуро сдвинув брови, барабанил пальцами по колену. Это была его давняя детская привычка: в минуты волнений хмуриться и барабанить пальцами по колену.

Потом он вынул новую сигарету, закурил, и я уже не пыталась остановить его. Пусть курит, пусть, если это может хотя бы в какой-то степени успокоить…

Машинально я выдвинула ящик стола, за которым сидела. И первое, что бросилось в глаза, Юрка, его лицо. Глядит на меня чуть исподлобья, губы полуоткрыты, между бровями залегла едва заметная складочка.

Эта карточка самая моя любимая. Сколько ему было тогда лет? Кажется, семь. Да, ровно семь и полтора месяца. В тот год он впервые пошел в школу.

До сих пор помнится мне день первого сентября, как бы пропахший ядреным, свежим запахом спелой антоновки и нежным ароматом цветов, которые несли школьники. И у нашего Юрки тоже в руках букет розовых гвоздик. Он держит букет крепко, слегка наклонив его, словно пику. Брови сдвинуты, глаза сосредоточенны и серьезны.

Он кивнул нам, провожавшим его, — мне, матери, отцу — и пошел к школе не оборачиваясь.

Мила сказала:

— Какой же он все-таки маленький…

— Ну, не такой уж маленький, — заметил Игорь.

— Нет, маленький, — упрямо повторила Мила, неожиданно слезы блеснули в ее глазах. — Наверно, он будет самым маленьким в классе, — с горестной убежденностью проговорила она. — Все будут обижать его, маленьких всегда обижают…

— Вот еще, — возмутился Игорь. — Уж ты скажешь…

Мне тоже захотелось плакать. Я представила себе на миг Юрку, самого маленького, беззащитного в классе, и силой заставила себя удержаться от слез.

А он все шел не оборачиваясь и скрылся в толпе школьников, которые, как и он, пришли в «первый раз в первый класс».

Потом случилось так, что все наши волнения и тревоги оказались напрасными. Уже с третьего класса Юрка начал безостановочно расти, к четырнадцати годам вымахал ростом чуть ли не выше Игоря, и я надеялась, что он не остановится: будет расти еще и еще.

Игорь говорил:

— Кем он станет, не знаю, но баскетболист, надо думать, получится из него отменный — радость команды и ее надежда…

Мила жаловалась, что не напасется на него рубашек, джинсов, обуви и трусов, почти мгновенно из всего вырастает.

…Игорь вынул новую сигарету. Я встала, открыла форточку. Мой немой, но в достаточной мере выразительный и красноречивый укор отрезвил Игоря.

— Прости, мама, — виновато сказал он. — Я тут надымил у тебя.

— Ты же обещал бросить курить. — напомнила я. — Где же твое слово?

— Брошу, — сказал он.

— Когда?

— Со временем.

Юрка обычно говорит: «Со временем или раньше».

Как хорошо, что Юрка не курит! Я знаю, он не обманывает меня, он бы признался, если бы курил. Но нет, не курит и не курил ни разу…

Он виделся мне в этот миг как живой, словно бы находился здесь, рядом, возле нас, знакомая до последней родинки — длинная, всегда загорелая шея, сильные мальчишеские руки, крупный рот, складочка между бровей, выгоревшая от солнца прядь надо лбом…

Казалось, он вплотную приблизился в этот миг ко мне, говорил что-то, хмурился я снова улыбался…

Рука об руку с Юркой я шла по дороге, ведущей назад, в прошлое. Я снова сидела рядом с ним за столом, он писал свои примеры и предложения, а я проверяла и находила ошибки, он злился и снова писал в тетради, и я опять проверяла то, что он написал.

Я провожала его на каток, кутала ему горло шарфом и знала, что, выйдя на улицу, он мгновенно сдернет шарф и быстро забудет все мои советы и наставления.

Он оказался превосходным баскетболистом — я ходила в спортзал тайно от Юрки поглядеть на него; и рыскала по всей Москве, искала ему подарок ко дню рождения; и навещала его, когда он болел, ставила ему горчичники на его сильную загорелую спину со знакомой, похожей на изюминку, темно-коричневой родинкой между лопатками; и кипятила ему молоко, а он незаметно выливал молоко в цветочный горшок.

Я спросила Игоря:

— Ты что, стал меньше любить своего сына?

— Меньше? — переспросил он.

— Ну да, меньше, после слов, которые сказала Мила?

— Я хочу знать правду, — ответил он.

— Правда одна, — сказала я. — Одна-единственная, справедливая и неделимая.

— Именно?

— Юрка был и остался твоим сыном, — сказала я. — Понял? Был и остался.

Он взял мою ладонь, прижал к своим губам, я кожей ощутила сухой, неровный жар век, шероховатость щек.

— Мама, — сказал Игорь, — что же мне делать? Скажи, что?

— Перестань! — строго заметила я. — Что это такое? Вдруг раскис, как желе, сам же учил Юрку никогда, ни при каких обстоятельствах не пищать! — Он опустил мою руку. Я повторила: — Юрка был и остался твоим сыном.

Он медленно покачал головой.

— Если бы это было так на самом деле…

— Это так, и только так и не иначе! — Я чувствовала, что голос мой звучит непререкаемо убежденно и строго. — Только так, и все! И хватит об этом. Слышишь?

— Слышу, — ответил Игорь. — Слышу, бабкин.

Он улыбнулся и вдруг, разом, в один миг стал казаться моложе. Много моложе.

— Конечно, бабкин, — сказала я. — Кто же я еще? Разумеется, бабкин, и никто другой…

ВНУК

Лошадь сказала:

— Даже странно подумать, что наше время когда-нибудь будут называть средними веками.

— Ты в этом уверена? — спросил я.

— Пожалуй, — ответила она, — почти на все сто, ну на девяносто. Пройдет очень много-много лет, и, может быть, придумают какое-то новое летосчисление и напишут черным по белому: «В средние века в Москве была Олимпиада, и со всего мира в Москву съехались тысячи спортсменов», и еще напишут, что именно в средние века началось освоение космоса.

— Как думаешь, где будут жить люди тогда, на Земле или же где-то в космосе? — спросил я.

— Кто где захочет…

— Если бы я жил в то время, я бы непременно поселился бы на Марсе, — сказал я.

— И я тоже. Я прочитала недавно «Аэлиту» Алексея Толстого.

— Интересно?

— Ничего.

— Дай почитать.

— Со временем. Сейчас Мурзилка читает, — сказала Лошадь.

Мурзилка — ее младшая сестра, по-моему, ей еще куда как рано читать про Марс. Впрочем, дети растут теперь очень быстро, мой бабкин считает, что вдвое быстрее, чем раньше.

Мы сидели с Лошадью в лоджии, было начало сентября, еще по-летнему тепло, даже душно, и только виноградная лоза из ящика, недавно зеленая, сочная, стала золотистой и редкой, как оно и полагается осенью, и деревья, растущие внизу, возле дома, были все в желтых, по-осеннему ломких листьях.

Лошадь поставила передо мной миску с крыжовником.

— Ешь, последний, — сказала она. — Вчера Мурзилка была у деда на даче и собрала остатки.

Крыжовник был очень сладкий, с тонкой кожицей.

— Вкуснотища! — сказал я.

— Еще бы, — ответила Лошадь. — У деда на даче крыжовник всяких сортов, а этот самый лучший, только я забыла название.

— Неважно, — сказал я. — Дело не в названии, важно то, что он вкусный и последний…

— Да, что есть, то есть, — согласилась Лошадь. — Больше уже не будет до будущего года. А ты знаешь, что Пушкин больше всего любил крыжовенное варенье?

— Разве? — спросил я. — А ты откуда знаешь? Он что, сам тебе признался, что любит именно такое вот варенье?

Лошадь пожала плечами.

— А ты что, не можешь себе представить, что я об этом просто-напросто прочитала в книге?

— Почему же не могу? — ответил я. — Могу.

Солнце светило прямо в глаза. Я отвернулся.

— Не отворачивайся, — сказала Лошадь. — Погляди напоследок на солнышко, скоро уже начнутся дожди и холода.

— А ты откуда знаешь? Тоже прочитала где-нибудь? — съязвил я.

— Как же, в «Вечерке» прогноз погоды на сентябрь.

Я засмеялся:

— Неужели ты веришь всем этим предсказаниям? Ведь прогнозы погоды предназначаются для самых доверчивых остолопов.

— Ну, знаешь, — сказала Лошадь, — это уже удар ниже пояса.

— Вот уж нет, — запротестовал я. — Просто я говорю прямо и безыскусно то, о чем думаю, а так поступают далеко не все, можешь не сомневаться…

Я поймал себя на том, что все время говорю безостановочно, о чем угодно, лишь бы не молчать. Я ужасно не хотел молчать, потому что тогда пришлось бы думать о том, о чем не хотелось думать.

Я ни за что не стал бы делиться с Лошадью. Разумеется, мы друзья, нас связывает многое, мы ведь когда-то в один день поступили в первый класс, и сидели за одной партой, и вместе готовили уроки дома.

И Лошадь часто говорила мне:

— У меня от тебя нет секретов…

Я бы не мог так сказать. У меня появился секрет, может быть, самый большой в моей жизни, но он принадлежал только мне одному. И я решил никому никогда не говорить ни слова о нем…

Несколько дней тому назад мама вызвала старика к себе. А я пошел за хлебом и вернулся тогда, когда их беседа, как видно, была в разгаре. Старик кричал что есть сил:

— Это неправда! Скажи, что это неправда!

И мама отвечала ему тихо, но отчетливо, отделяя одно слово от другого:

— Правда, Игорь, самая чистая правда…

Я хотел было войти в комнату, вмешаться в разговор, дескать, о какой такой, правде толкуете, дорогие мои родители, но тут старик произнес то, что разом, в один момент, остановило меня.

— Я не верю, что Юрка не мой сын, это ложь, придуманная тобою с ходу, только никак не пойму, почему!

— Это правда, — снова повторила мама, — Его отец не ты, понял?

— А кто же?

— Вот этого я тебе не скажу, — сказала мама.

Я тихо открыл дверь, вышел на площадку, постоял там немного, чтобы прийти в себя; выходит, мой старик вовсе не отец мне? В таком случае кто же мой отец?

Это была самая настоящая неожиданность. Вдруг узнать, что мой старик чужой. Тут было над чем задуматься…

Они развелись, мои родители, когда мне было около восьми лет. Развелись вроде бы тихо, пристойно, разменяли квартиру, но остались в добрых отношениях. Старик бывал у мамы, правда, нечасто, иногда в будние дни заходил за мной, и мы шли с ним гулять, в кино или в зоопарк. Однако чаще всего мы встречались у бабкина. Так уж повелось, что я приходил к ней по субботам и оставался иногда и на воскресенье.

Бабкин мой, в общем-то, неплохая, в достаточной мере неназойлива. Лошадь говорит, что она обладает редким качеством — чувством такта.

Бабкин никогда не засыпает меня вопросами, не лезет в душу. Даже мама считает ее легким человеком в общежитии. А мама редко говорит хорошо о людях, обычно умеет в ком угодно отыскать что-нибудь отталкивающее или просто смешное. У нее глаз острый, далеко не добрый, но к бабкину она относится вполне терпимо.

Старик у меня веселый, у него в достаточной мере развито чувство юмора, и он не обижает попусту. Теперь, когда я уже вырос, мы реже ходим с ним вместе в зоопарк или в кино, вернее сказать, почти не ходим. Случается, что он приходит к бабкину, а я или вовсе в этот раз не прихожу к ней, или тороплюсь уйти по своим делам, и он не обижается, не нудит, не забрасывает вопросами, куда идешь, надолго ли, скоро ли придешь; впрочем, бабкин тоже ни о чем меня не спрашивает. Одна мама любит влезать во все.

Я постоял немного на площадке, потом стал открывать дверь.

Открывал нарочно долго, гремел ключами, и, когда вошел в комнату, старик и мама сидели друг против друга как ни в чем не бывало.

Я сказал:

— Кроме бородинского, не было никакого.

— Вот и ладно, — сказала мама.

Поглядеть на них со стороны, вроде бы все в порядке. Мама и старик курят, оба улыбаются мне. Я спросил старика:

— Так как, пошли в кино?

— Пошли, — сказал он.

Мы еще несколько дней назад сговорились вместе пойти сегодня в кино.

Мама посмотрела на меня, перевела взгляд на старика. А мне вдруг расхотелось идти. Захотелось с ногами забраться на свою кушетку, погасить свет и в темноте основательно обо всем поразмыслить.

О том, что довелось услышать, о том, как все будет, как все сложится, и что мы все трое будем делать, и правда ли, что мама сказала, или это она все просто придумала ни с того ни с сего…

Я сказал:

— Иди один, мне чего-то не очень…

Старик не стал меня уговаривать.

— Как хочешь…

— Пойду почитаю, — сказал я, — мне дали на два дня книжку — первый класс!

— Что за книжка? — спросила мама.

— «Пещера Лейхтвейса», у нас в классе на нее очередь.

Мама презрительно подняла брови.

— Дикая халтура. Мне было бы жаль тратить на нее время.

— А ты что, разве читала про эту пещеру? — спросил я.

— Когда-то очень давно, даже уже не помню когда…

В другое время я бы воскликнул торжествующе:

— Значит, ты все-таки читала!

Но сейчас мне и говорить-то не хотелось. Ни о чем. Хотелось молчать и думать. И все, и ничего больше.

Я долго не мог заснуть в тот вечер, все время думал об одном и том же: неужели мама сказала правду? Неужели так оно и есть?

Лишь под утро я не то задремал, не то просто забылся немного; очнулся я от резкого маминого голоса:

— Юрка, ты опоздаешь в школу! А ну, быстро!

Я мгновенно открыл глаза, снизу вверх глянул на маму, она, видно, только что умылась, на ее бровях и висках поблескивали капли воды, щеки были свежие, как бы с мороза.

— Сейчас, — сказал я и быстро вскочил с постели.

Потом мы сидели с нею, как обычно, на кухне, завтракали, перебрасываясь короткими словами. Она была такая, как всегда, ровная, деловитая, надавала мне кучу поручений, это она любила: как только приду из школы, чтобы первым делом полил цветы, потом пошел в прачечную за бельем, потом купил молока и кефира и заплатил на почте за междугородные разговоры по телефону, которые она наговорила еще в апреле и все никак не могла собраться оплатить.

В другое время я бы сказал ей:

— Что бы ты делала без меня?

Но сейчас я молча выслушал ее, а она командовала своим звучным, хорошо поставленным голосом и в то же время глядела на себя в зеркало, производя, как я называл, последний осмотр: взбивала волосы надо лбом, мазала губы бледной помадой и, открыв рот, вдумчиво вглядывалась в свои зубы, как будто бы ее желтые от никотина зубы могли за ночь стать белоснежными, как вершина Эльбруса.

В другое время я бы наверняка сказал бы:

— Странные существа эти женщины!

Но сейчас промолчал, и отправился в школу, и по дороге думал:

«Может быть, это вовсе не она произнесла те слова, которые, должно быть, никогда не забудутся, не уйдут из моей памяти? Может быть, мне это послышалось, почудилось, показалось?..»

С тех пор прошло дней пять, а сегодня я сидел у Лошади в лоджии, ел крыжовник и лениво следил глазами за голубями, пролетавшими мимо лоджии.

Однако одна и та же мысль неотступно жила во мне, в ушах все время звучал мамин голос:

«Его отец не ты…»

Выходит, мой отец вовсе не отец мне. А чей же я сын? Кто мой настоящий отец?

Я спросил Лошадь:

— Ты своего отца видишь когда-нибудь?

Голос мой, я сам почувствовал, звучал равнодушно, как если бы я спросил о чем-то, не имеющем для меня решительно никакого значения.

Но как же вдруг сильно и больно забилось сердце…

— Очень редко, — так же равнодушно ответила Лошадь.

— Не скучаешь по нем?

— Вот еще. — Она засмеялась. — Он же не твой старик, который звонит тебе каждый день, то приходит, чтобы поглядеть на тебя, я моему до лампочки вместе с Мурзилкой, и он мне тоже до той же самой лампочки…

— Врешь, — сказал я, потому что не верил ей. Не мог и не хотел верить.

— Даю слово, — произнесла Лошадь высокомерно. Я посмотрел на ее лицо, хорошо и ярко освещенное солнцем, на вздрагивающие нервные ноздри, на глаза, чересчур открыто глядевшие на меня, и еще раз уверился, что она врет. Но ни спорить с нею, ни доказывать и убеждать не хотелось. К чему?

Мне казалось, я безошибочно прочитал ее мысли. Она обижена на отца за мать, за то, что тот ушел от них, за то, что редко приходит, а на самом деле она любит его и он наверняка ей не безразличен…

— Да, — сказал я, — мой старик мировой, на все сто.

— Значит, тебе больше повезло, чем мне, — сказала Лошадь.

Она кинула в рот крупную ягоду, похожую на виноградину «шашла».

— Мне твой бабкин нравится, по-моему, ничего старушка.

— Еще как ничего! — сказал я. — Главное — все понимает.

Я помолчал немного и сказал:

— Правда, на редкость наивна, просто до смешного, сплошной девятнадцатый век.

— Ну да, — удивилась Лошадь. — Неужели? Чем же?

— Верит всему, что бы ни услышала от меня.

— Выходит, верит тебе?

— Да, именно мне.

— Чем же это так уж плохо? — спросила Лошадь.

— Да нет, не плохо, — сказал я. — Немножко смешно.

— А мне нравится, — сказала Лошадь. — Я бы, например, хотела бы, чтобы мама верила мне.

— А она что, не верит?

— Не всегда.

— А бабкин верит мне, по-моему, всегда. Ей ужасно охота видеть во мне маленького дурачка, она, наверное, и представить себе не может, что я в общем-то уже взрослый мужик!

Лошадь повела на меня своими большими темно-карими глазами.

— Они любят нас видеть маленькими, по их, нам не надо расти, а надо навсегда оставаться малышами.

— Это верно, — сказал я. — Я это уже давно знаю, а потому иногда подыгрываю…

— Как подыгрываешь? — удивилась Лошадь.

— Придуриваюсь малость, будто я в самом деле маленький…

— Смотри, не выграйся. Говорят, симулянты иной раз так выгрываются, что на самом деле заболевают.

— Со мной такого не случится, — заверил я Лошадь. — Но поглядела бы ты, как я играю! Сам Смоктуновский позавидовал бы!

— Ну уж ты скажешь! — усомнилась Лошадь.

— Честное слово, — сказал я. — Как-то я ночевал у бабкина, и, помню, вечером, когда стемнело, я нацепил на дерево, которое росло во дворе, бумажки с желаниями.

— Какие бумажки? Что за желания? — удивилась Лошадь.

— Это такие особые папильотки…

— Папильотки? — Лошадь засмеялась. — Что это такое?

— Тогда надо рассказывать все с самого начала.

— Ну и расскажи, у нас же есть время.

— Времени у нас не так уж много, — оспорил я Лошадь, но все-таки стал последовательно, не пропуская ничего, рассказывать, как все было. Как мы с бабкиным видели по телеку «Баварские сказки» и как там один парень вешал на ветви дерева бумажки с желаниями, а по ночам гномы выполняли его желания, так что утром этот парень был ублаготворен на все сто.

Лошадь произнесла мечтательно:

— Хорошо бы заиметь таких вот гномов!

— Что бы ты хотела такое придумать? — спросил я.

— Уж чего-нибудь да придумала бы, не беспокойся!

— Я и не беспокоюсь, я знаю, ты себя в обиду не дашь!

— А кто даст? — спросила Лошадь, и я не мог не признать хотя бы мысленно ее правоту.

— А что же ты написал на бумажках? — спросила она.

— Я долго думал, чего бы мне хотелось, и все никак не мог придумать. Нет у меня особо страстных желаний.

— У меня, пожалуй, тоже нет, — подумав, сказала Лошадь. — Когда я была маленькой, я хотела, чтобы у меня была кукла, которая сама ходила бы гулять, вот так вот шла бы со мною рядом и шагала в ногу. А теперь даже и не знаю, чего бы мне особенно хотелось…

Она оборвала себя, словно бы решая, сказать или нет. Потом сказала:

— Хорошо, если бы мы все вместе стали жить, так, как все люди…

«Вот оно, — подумал я, — прорвало наконец…»

Ведь Лошадь не раз уверяла меня, что отец, который ушел от них, ей до лампочки, что ей решительно все равно, есть он или нет. А я не верил ей, и правильно, что не верил. Потому что я знал, это все не так, далеко не так. И тут я спросил сам себя о том, о чем старался не думать и не спрашивать…

Да, что правда, то правда, я тоже хотел бы, чтобы мы жили все вместе, одной семьей, так, как все остальные люди…

— Но ты же знаешь, что у меня то же самое, что и у тебя, — сказал я. — У нас тоже не так, как у всех остальных людей…

— И что же? — спросила Лошадь.

Я ответил как можно более беспечно, почти весело:

— Ну и ничего. Жить можно…

Она пристально посмотрела на меня.

«Не верит, — подумал я. — Сейчас спросит что-нибудь такое ехидное…»

Но она спросила меня совсем о другом:

— Ты так и не сказал, что же ты написал на бумажках?

— Хочу гоночный велосипед.

— А ты его в самом деле хочешь?

— Как тебе сказать, конечно, не против, но чтобы я спал и видел этот самый велосипед, так это — простите-подвиньтесь. Могу и без него прожить. Потом еще написал: «Хочу поехать в Австралию или на Азорские острова», и еще: «Хочу живого дельфина».

— А ты все это написал понарошку или тебе этого в самом деле хочется? — спросила Лошадь.

— Ну и приставучая же ты! — не выдержал я. — Я же уже ответил, что не против, но и не до зарезу. Нет дельфина, например, ладно, обойдусь без него, уж как-нибудь…

— А я бы хотела живого дельфина, — сказала Лошадь. — И чтобы он жил в ванной, под боком.

— В ванной? Тогда ты бы не смогла мыться.

— Ну что ж, я бы ходила в баню. Мама рассказывала, что когда-то, когда она была такая, как я, у них не было ванной и она ходила в баню.

— Ну и что с того? — спросил я.

— Ну и ничего, — сказала Лошадь. — Моя мама не хуже, а даже, наоборот, лучше очень и очень многих…

— Бабкин тоже ходила в баню, — сказал я, — в Сандуны, и старик тоже иногда ездит туда специально париться.

— Кто? — спросила Лошадь.

— Старик, в общем, мой папа.

— Понятно, — сказала Лошадь.

— А бабкин поверила мне, что я вправду хочу гоночный велосипед.

— И что же?

— Она боится, что начну ездить на таком велосипеде.

— Почему боится?

— Наверное, не хочет, чтобы я разбился. Ей всегда кажется, что я могу разбиться, утонуть, попасть под машину, сломать ногу или еще что-нибудь в этом роде.

— И моя мама не лучше, — сказала Лошадь. — Все они, наверное, такие: если я прихожу из школы минут на двадцать позднее, она просто с ума сходит, звонит дежурному по городу или в бюро несчастных случаев.

— А в кинотеатр «Россия» она не звонит? — спросил я.

Лошадь не успела ответить, потому что вошла Мурзилка, ее младшая сестра, существо бесцеремонное, предельно избалованное и, на мой взгляд, глупое донельзя.

— Вот какие, — немедленно захныкала Мурзилка, — без меня весь крыжовник слопали…

— Не реви, тебе тоже оставили, — сказала Лошадь.

Я недолюбливаю Мурзилку и вообще подобные разговоры не переношу, поэтому я сделал вид, что в упор не вижу Мурзилку, поднялся и кивнул Лошади.

— До завтрева…

— До завтрева, — ответила Лошадь.

Не доходя до моего дома, я увидел старика. Он прохаживался по тротуару, поглядывая по сторонам.

Я подбежал к нему.

— Привет, па!

— Привет, — сказал он. — Я тут был неподалеку, на Стромынке, звонил тебе, но никто не ответил.

Нет, он не притворялся. Я видел, что он радуется, увидев меня.

— У тебя все в порядке? — спросил он.

— Все нормально, — ответил я. — Идем к нам, да?

Я спросил и испугался. Вдруг мама дома, к чему же им в таком случае встречаться? И еще я испугался, вдруг он поймет, что я боюсь за него.

— Давай походим немного по улице, — сказал он.

— Давай, — согласился я.

Он спросил:

— А ты, часом, не хочешь кушать?

— Кушать — нет, — ответил я. — А вот что касается мороженого…

На соседней улице находилась стекляшка, в которой помещалось кафе-мороженое, мы со стариком не раз уже бывали там. В этом кафе было тихо, прохладно и почти всегда пустынно. Должно быть, план там горел синим пламенем, но ведь давно уже известно: что хорошо одним, то не годится для других, мне эта пустынность была как нельзя больше по душе, особенно сегодня.

Мы сели за наш любимый столик возле окна, старик заказал для меня две порции фруктового мороженого — клубничного, вишневого, абрикосового, кроме того, еще пломбир крем-брюле. А себе рюмку коньяка и пачку печенья.

Я лениво ковырял ложечкой ледяные сладкие шарики и думал, о чем старик хочет говорить со мной. Может, скажет:

— Поскольку ты мне не сын, а я тебе не отец, мы больше никогда не будем видеться…

Или так скажет:

— Не верю, что ты мне не сын. Этого не может быть…

Старик отпил из рюмки коньяк.

— Я уезжаю на несколько дней в Пермь, — сказал он. — А может быть, задержусь там еще немного…

— На сколько? — спросил я.

— На неделю, не больше.

Я спросил:

— Как ты вообще?

— Вообще ничего, — ответил он.

Вспоминая потом об этой встрече, я снова удивлялся самому себе: почему это я опять сказал ему: «Идем к нам?» Ведь я боялся, очень боялся слов, которые он мог бы сказать мне. Или я хотел ускорить этот страшный момент?

— Да нет, ни к чему, — ответил старик. — Не стоит.

Я заставил себя очень ясно и открыто посмотреть на него.

— Почему не стоит?

— Мы с мамой немного повздорили.

Он улыбнулся.

— Знаешь, эти женщины, от них всегда можно ждать чего-нибудь самого неожиданного…

Он и раньше обращался со мной как равный и теперь тоже говорил как мужчина с мужчиной, и это, само собой, не могло не нравиться мне.

У него были, как мне показалось, спокойные глаза, даже, может быть, чересчур спокойные. Каждая черта лица мне была хорошо знакома, изучена до конца: и высокие скулы, и седина на висках, и острые, слегка просвечивающие на свету розовые уши.

Очень захотелось посмотреться в зеркало, проверить, похож ли я на него. Мне всегда казалось, что мы схожи с ним. У меня глаза другого цвета, но разрез у нас одинаковый, широкий, и над верхней губой у меня тоже, как и у него, ложбинка, а волосы совершенно одинаковые, что у него, что у меня, гладкие. Правда, он много темней, чем я, ну и что с того? Бабкин утверждает, что в молодости у него были совершенно светлые волосы, даже еще светлее, чем у меня сейчас. А с годами они все больше темнели, и, наверное, я тоже со временем стану темноволосым.

И все-таки, неужели мама сказала правду? Неужели? Если бы меня спросили, я бы сказал, что не хочу другого отца, что мне никто не нужен, кроме моего старика! Мой старик самый лучший, главное — умный и все понимает. Живи мы с ним вдвоем, без мамы, мы бы наверняка превосходно ужились друг с другом. Конечно, я люблю маму. Она хороший человек, хотя чересчур нервный. С ней все-таки трудно, а со стариком легко. И с бабкиным, в сущности, нетрудно. Она сговорчива и покладиста и, несмотря на свою наивность, обладает чувством юмора, которого мама, к сожалению, начисто лишена.

Не будь мама такой нервной, я бы, наверное, осмелился и спросил ее:

— Кто мой отец все-таки?

Но нет, с нею так нельзя. Такой крик поднимет…

И вообще, лучше всего мне удается роль довольно равнодушного, не очень во все вникающего, скорее холодного душой мальчика.

Что ж, буду играть до поры до времени. Сколько сумею выдержать.

Старик заказал мне еще мороженого, а себе еще рюмку коньяка.

— Надо уходить, — сказал я. — А не то опьянеешь.

— Это еще куда ни шло, — ответил старик. — А вот ты превратишься в сплошной айсберг — это уже посерьезнее…

Как мне легко с ним! Словно мы оба одних лет, или он постарше всего лишь года на два, не больше…

— Чего ты на меня уставился? — спросил старик.

— Разве? — удивился я. — Это машинально.

Я задумался.

— О чем?

Надо было немедленно сочинить, о чем я задумался.

— Об одной девочке.

— Что же ты о ней думаешь?

— Что она в общем неплохой человек.

— Она тебе что, нравится?

— В общем, да, — сказал я.

— Вот как, — заметил старик, — стало быть, и к тебе явилась она…

— Кто она? — спросил я.

— Должно быть, любовь, — сказал он.

Я подумал, что он тоже доверчив, совсем как бабкин, недаром он ее сын. Сразу же поверил тому, что я с ходу сочинил. Впрочем, почему бы и не поверить? Он сам как-то рассказал мне, что впервые влюбился что-нибудь лет в десять.

И еще я подумал: «Люблю ли я Лошадь? И любит ли она меня?»

Но так и не сумел решить. Может быть, мы любим друг друга, а может быть, еще явится в будущем она, как выразился мой старик, любовь.

Иногда мне кажется, что я люблю Лошадь, а иногда вдруг становится скучно с нею…

Вот и еще одна примета нашего со стариком сходства: мама утверждает, что он чертовски непостоянен. И я такой же. Стало быть, во мне те же гены, что и в нем, ведь со мной сплошь и рядом происходит вот что: то, что нравилось, скажем, вчера, сегодня уже определенно не нравится, а бывает и наоборот.

Одно время я любил плавать, из реки меня, бывало, не вытащить, и вдруг как отрезало, не хочу в воду, надоело, что ли…

Выходит, я похож на старика, и он такой же точно…

— Когда ты вернешься, давай махнем вместе куда-нибудь, — сказал я. — У тебя когда отпуск?

— В августе.

— Тогда я не поеду в лагерь на вторую смену, а буду ждать тебя.

— Куда бы ты хотел поехать? — спросил старик.

— Куда-нибудь на Оку или на Волгу, чтобы только мы с тобой вдвоем, чтобы порыбачить, посидеть у костра, походить по лесу…

Он посмотрел на меня, ничего не ответил…

Должно быть, мысленно решал, сумеет ли поехать со мной. А как же его Наталья Борисовна? Как-то я ее мельком видел, женщина как женщина, уже немолодая, за тридцать, и в общем не лучше моей мамы. Совсем не лучше.

Он сказал:

— Там поглядим, надо сперва дождаться августа.

Я понял, что ничего не выйдет, он не поедет со мной, может быть, уже договорился со своей Натальей Борисовной?

— Ладно, — сказал я. — Поглядим так поглядим и постараемся дождаться…

— У тебя хороший характер, — сказал старик.

— Такой же, как у тебя, — сказал я словно бы вскользь.

— Нет, я был в твои годы куда ершистей.

— Слушай, — начал я опять, — а что, если мы с тобой зимой, когда у меня зимние каникулы, поедем куда-нибудь? Походили бы на лыжах, побродили бы вместе…

— У меня отпуск раз в году, — сказал старик. — Между прочим, когда мне было столько лет, сколько тебе, я вовсе не рвался ездить с родителями, мне было куда интереснее со своими сверстниками.

— А мне интересно с тобой, — сказал я.

Он наклонил голову.

— Спасибо. Не каждый отец дождется такого признания.

— Далеко не каждый, — подтвердил я. Он бросил на меня быстрый взгляд, и мне показалось, что мы оба подумали в этот миг об одном и том же.

Он встал со стула.

— Пора, мальчик, пошли…

— Пошли, — сказал я.

Мы вышли на улицу. Небо потемнело, густые темно-синие тучи торопливо заволокли немногие голубые островки. Подул ветер.

— Будет дождь, — сказал старик. — Или ветер разгонит тучи.

— Люблю ходить в дождь по улицам, — сказал я. — А ты?

— Кажется, любил когда-то.

— Когда был такой, как я?

— Да вроде.

«Вот и еще одна примета, — подумал я. — Еще одна…»

— Наверняка разгонит, — согласился я. И как бы в подтверждение моих слов темно-синие тучи буквально на глазах стали таять, постепенно высвобождая голубые чистые островки неба, и наконец солнце свободно выкатилось из-под туч, совсем по-летнему засияло горячо и ярко.

— Позвони мне из Перми, — попросил я.

— Бусде, — ответил старик, так любил говорить и я — бусде.

Он вынул из кармана горстку серебряных монет.

— Видишь? Уже приготовил.

— Что это? — спросил я. — Что за монеты?

— Пятиалтынные. Буду звонить тебе из автомата, по коду, нужно каждые полминуты опускать пятнадцать копеек, и говори сколько влезет.

— Так ты окончательно разоришься, — сказал я, порылся в своем кармане и вынул две монеты, — бери еще два пятиалтынника.

— Не надо, обойдусь, — сказал старик. — Значит, так, давай договоримся: через четыре дня, ровно в два я звоню тебе.

— В три, — сказал я. — В три я уже буду дома, а в два могу задержаться в школе.

— Договорились, — сказал старик, вынул записную книжку в зеленой кожаной обложке, записал в нее тонким карандашом:

«Пятнадцатого, от 3 до 4 звонить Юре».

Старик на редкость аккуратен, даже педантичен. Всегда все записывает, никогда ничего не забывает. Пожалуй, я не такой, ну и что ж?

Нельзя же в самом деле походить на отца тютелька в тютельку?

Должны же между нами быть какие-нибудь различия, как же иначе?

Мне нравится эта его особенность: все записывать, помнить и держать слово. Я тоже буду стараться быть таким, надо будет завести себе книжечку и записывать все, что следует сделать, и стараться выполнять то, что записал.

Мы остановились возле нашего дома. И я снова спросил:

— Может, зайдешь?

Зачем я спросил его? Ведь он уже ответил, и я знал, что он не зайдет…

Он сделал вид, что не слышит. Похлопал меня по плечу, на миг прижался щекой к моей щеке.

— Значит, договорились, пятнадцатого в три звоню…

— Идет, — сказал я и вошел в свой подъезд.

СЫН

Я знал, что дождусь Юрку. Правда, пришлось его ждать около двух часов, никак не меньше, я уже было собрался, решил уйти и все-таки стал снова ходить по тротуару, вокруг его дома.

«Должен же он явиться в конце концов, — думал я. — Когда-нибудь все же придет же домой…»

Завтра я должен был уехать в командировку в Пермь, и мне хотелось напоследок увидеть его. И в конце концов я дождался.

Он вышел из-за угла и прямехонько бросился ко мне.

— Привет, па!

— Привет, — сказал я.

Я старался выглядеть как можно более независимо и спокойно. Словно встретился ненароком, почти случайно.

— Я тут неподалеку, на Стромынке, был, — сказал я. — Звонил тебе, но никто не ответил.

— Никого не было дома, — сказал Юрка.

— Но я почему-то надеялся, что рано или поздно ты придешь, — сказал я.

Я говорил быстро, все время улыбаясь. Мне казалось, что улыбка у меня широкая — шире не бывает, и глаза превеселые, но сам не переставал вглядываться в его лицо: неужели Мила права? Неужели он и вправду не мой сын?

Я не верил ей. Не мог и не хотел верить.

Мне всегда казалось, что Юрка похож на меня. И многие, видя нас вместе, говорили:

— Сразу видно, что отец и сын…

И в самом деле, семейное сходство между нами, как мне думалось, неоспоримо.

У Юрки тот же рот и веки так же слегка припухшие, и смеемся мы одинаково. Сперва словно бы кудахчем, а потом уже начинаем раскатисто хохотать…

Правда, у него волосы много светлее моих, и глаза совершенно непохожи ни на Милины, ни на мои. И нос курносый, у меня длинный, с чуть заметной горбинкой, а у Милы толстый, с широкими ноздрями.

И все-таки, как бы там ни было, Юрка похож на меня. Или это мне просто кажется? И я стараюсь уговорить себя: и вовсе мы не похожи друг на друга?..

И он в самом деле не мой сын?

Юрка старался шагать в ногу со мной, не отставая, длиннорукий, рано вытянувшийся, очень худой, джинсы туго обтягивают тощие бедра, на плечах майка с печатными буквами «Love me».

Должно быть, Мила где-то достала, она мастак доставать модные шмотки, а такого рода майки и рубахи пользуются большой популярностью среди молодежи от двенадцати и чуть ли не до тридцати лет.

Мы сидели с Юркой в нашей любимой стекляшке-забегаловке, он ел мороженое, он уверяет меня, что может съесть сколько угодно, хоть сто порций мороженого, я прихлебывал коньяк, и мы беседовали о всякой всячине.

И я все время пытался хорошенько разглядеть его, потому что никак не мог решить для себя, похож ли он на меня или нет.

То мне казалось, что похож, то вовсе ни капельки. Я совершенно изнемог, истерзал себя, но, само собой, нельзя было показывать виду, что я переживаю, надо было слушать его, поддакивать в нужные моменты, спрашивать, в свою очередь, отвечать на вопросы, изрекать какие-то истины. И еще — стараться, чтобы он ничего не понял. Чтобы до него что-то не дошло.

А он был такой, как всегда, открытый, искренний, не скрывавший от меня ничего. Правда, я понимал, такая вот открытость до известного момента. Недалек час, когда он начнет таиться, скрывать то, что считает нужным скрывать. Но пока что он откровенен и любит делиться со мной. Не с матерью, не с бабушкой, лишь со мной…

И на этот раз он признался, что ему нравится одна девочка. А почему бы и нет? Ничего удивительного, ему уже пятнадцатый год, в наш век акселерации все они влюбляются раньше времени.

Впрочем, я тоже, хотя и не был акселератом, впервые влюбился что-нибудь лет в десять или в двенадцать…

Но то, что он сказал потом, несказанно обрадовало меня.

— Давай поедем вместе куда-нибудь летом…

— Куда? — спросил я.

— Куда хочешь, на Оку или на Волгу, я тогда не поеду в лагерь на вторую смену и буду ждать тебя…

Неужели это правда? Признаться, я и обрадовался и удивился. Такого со мной никогда не бывало. Я не любил ездить с родителями, а признавал ездить только с друзьями. Я так и сказал Юрке:

— Мне в твоем возрасте интереснее было ездить с товарищами, а вовсе не с родственниками.

Он ответил:

— А мне интереснее с тобой!

Если бы он только знал, каким счастливым я почувствовал себя в этот миг! Я хотел было высказать ему все то, что у меня на душе, и не сумел. Как-то не идут у меня нежные слова с языка, а словно бы застревают где-то в горле, что ли…

Я сказал ему, что уезжаю в командировку в Пермь. Он спросил: надолго ли? Я ответил, что на неделю или, может быть, на две.

Он снова позвал меня:

— Идем к нам…

Что можно было ему ответить на этот раз? Лгать не хотелось, сказать правду немыслимо, лучше избрать нечто среднее, в некотором роде полуправду.

Я сказал, что мы с его мамой слегка поссорились. И он не стал расспрашивать меня, из-за чего. И это было, в сущности, самое лучшее, что он мог сделать.

Потом я проводил его до дома и отправился дальше. Надо было по дороге домой зайти в галантерею, купить Нате тесьму, мулине и прищепки для белья.

Было начало восьмого, Ната, наверное, уже дома, но я все медлил, все ходил по нашему Гоголевскому бульвару взад и вперед…

Вдруг вспомнился мне мой институтский товарищ Коля Алферьев. Вспомнилась давняя история, происшедшая с ним. Никто, ни одна душа не подозревала о том, что случилось, один я, кажется, знал о том, что произошло. Колина жена, рыженькая толстушка Алла, родила дочь. Коля души не чаял в девочке, сам купал ее, пеленал, подолгу гулял с ней, и мы, старые его друзья, не раз сокрушались:

— Коля стал несносным. Ничто его не интересует, кроме дочки, ни о чем не может говорить, только о ней, о том, что она любит, какие новые слова выучила, как она ходит, смеется, плачет…

Но однажды во время ссоры (рыженькая толстушка обладала вздорным и склочным характером) она призналась ему, что дочка вовсе не от него. И даже пошла дальше, сказав, что дочка от грузина-физкультурника из одного подмосковного дома отдыха, где ей довелось побывать вскоре после того, как она вышла замуж за Колю.

Вначале Коля не поверил. Но Алла привела доказательства, сумевшие убедить его. В конце концов сказала:

— Да ты погляди на нее. Есть ли в ней хотя бы одна черта, схожая с тобой?

В самом деле, Коля был блондин, белолицый, светлобровый, мы звали его в институте Альбинос, нос картошкой, мягко очерченный толстогубый рот. А у девочки были жгуче-черные волосы, черные глаза, длинные густые ресницы, тонкие губы. И когда она смеялась, то морщила нос и прикусывала нижнюю губу зубами.

Тогда Коля стал всем рассказывать, что его покойный отец был жгучий брюнет с черными глазами и длинными ресницами. И я не раз с удивлением стал замечать, что Коля, смеясь, морщит нос и прикусывает нижнюю губу зубами так, как делала дочка. И как-то он сказал мне:

— Можешь себе представить, многие считают, что девочка и вправду похожа на меня…

Я спросил его напрямик, останется он с Аллой или уйдет от нее.

Он удивился.

— Да что ты? Никуда я от нее не уйду.

Подумал немного, поправил самого себя:

— От дочки не сумею уйти.

Может быть, мне также пойти по стопам Коли, стараться имитировать Юркины манеры, выражение лица, голос, походку, чтобы наше сходство бросалось всем в глаза.

Впрочем, и без того я считаю и всегда буду считать Юрку моим сыном, а то, что сказала Мила, решительная, абсолютная неправда, это она со зла, просто потому, что злая. Она всегда любила сказать что-нибудь обидное прямо в лицо человеку, не только мне, но и своим подругам, даже матери. Такая у нее натура…

Почему мы разошлись? Она попросила меня не рассказывать никому и, само собой, не говорить Юрке. Однажды он все-таки спросил меня, почему мы разошлись. Я ответил:

— Знаешь, есть такая широко применяемая формула: не сошлись характерами.

— Это все, что ты можешь мне сказать? — спросил он.

— Пожалуй, — ответил я.

Он не настаивал. По-моему, мой ответ удовлетворил его, или же, может быть, он сделал вид, что удовлетворился ответом.

У него редкое для мальчика его лет чувство меры: понял без лишних слов — иного ответа не будет. И отвалился мгновенно и больше никогда ни о чем не спрашивал.

А у нас все было в достаточной мере тривиально: я любил, она не любила. Вернее, пыталась на первых порах, но так и не сумела меня полюбить.

Первое время я прощал ей многое. И она постепенно чем дальше, тем больше проникалась сознанием, что ей все позволено, что я все равно прощу, что бы она ни сделала.

А я решил однажды: баста! Все! Хватит!

Она было не поверила, ведь ее устраивала подобная ситуация, когда, сознавая себя любимой и желанной, разрешаешь себе все, что хочешь.

Однако еще все было тихо и мирно. В конце концов она поверила мне и сама первая предложила обменять нашу квартиру на две комнаты.

— Не строй из себя бескорыстного идальго, — сказала она. — Я же знаю, что тебе негде жить, а я вовсе не хочу, чтобы отец моего сына оставался на улице. Право же, ты этого вовсе не заслужил.

И сама занялась обменом, сама выбирала различные варианты и выбрала: себе с Юркой однокомнатную отдельную квартиру, мне комнату в коммуналке, сравнительно малонаселенной, и даже приходила ко мне на первых порах, наводила у меня порядок.

— Мы вполне современны, — говорила она. — Сохраняем добрые отношения и остаемся почти друзьями. Разве не так?

И я соглашался с нею. Современны так современны, тем лучше для нас обоих.

А главное! — Юрка не травмирован, хорошо относясь к нам обоим, он видит, что мы так же по-доброму относимся друг к другу, и это, как я думаю, не могло ему не нравиться.

Мне казалось, что Мила где-то в глубине души полагает, что когда-нибудь мы снова с нею сойдемся и все будет так, как она хочет.

Она привыкла смотреть на меня, как на что-то принадлежавшее ей одной, ее полную собственность, что с того, что эта собственность внезапно взбунтовалась, предпочла некоторую самостоятельность! Ничего, поершится, поживет отдельно от семьи, обо всем поразмыслит и поймет, что к чему. Вот тогда-то все вернется на круги своя…

А я взял и женился. Мила взвилась. Не могу отыскать другого слова, именно взвилась, в ней долго накипало раздражение, и в конце концов она выкинула такой вот номер: сперва заявила, что не желает, чтобы я виделся с Юркой, потом огорошила признанием — Юрка не мой сын…

Как говорится, хоть стой, хоть падай…

Почему я женился на Нате? Моя мать спросила меня, я ответил:

— С нею сравнительно легко…

Мать сказала:

— Так не говорят, когда любят.

Я ответил, что она живет устаревшими категориями, что есть множество великолепных вещей, кроме любви и счастья, которые украшают жизнь, делают ее вполне приемлемой.

И когда имеется налицо умение приспосабливаться, так называемая совместимость, то это, право же, не хуже пылкой любви. Даже я бы так сказал:

— Чем более пылкой была любовь, тем скорее она гаснет, а совместимость, приспосабливаемость друг к другу остаются порой надолго.

У Наты, как мне думается, только один недостаток: она считает, что все вокруг пламенно и страстно влюблены в нее. Поначалу меня это смешило, даже немного трогало, потом стало раздражать. Быть до такой степени упоенной собой, покоряющей всех, кто бы ни встретился ей на пути…

Но ничего не поделаешь, она вполне серьезно считает себя неотразимой.

Это свойство значительно облегчает ей жизнь, но является несносным для меня. Впрочем, при всем при том Ната человек и в самом деле легкий, незлой, к тому же хорошая хозяйка. Чего же еще требовалось от жены?..

Ловлю себя на том, что невольно подсмеиваюсь над самим собой: было время, когда я страстно влюбился, без мыслей, без рассуждений. Прошли годы, и пылкую любовь заменили трезвые, рациональные рассуждения.

Странно это все, до того странно…

Юрка знает, что я женился. Однако, тактичный от природы, он не выкажет своих личных чувств, даже познакомившись с Натой, он будет корректен и сдержан. Ната тоже, наверное, останется верна привычному своему добродушию, и все пройдет, как говорится, на высшем уровне.

Я уехал в Пермь на другой день после встречи с Юркой.

Самолет уходил очень рано, перед тем как сесть в самолет, я позвонил Юрке, он собирался в школу.

— Откуда ты, па? — закричал Юрка. — Неужели уже добрался до Перми?

— Еще нет, — ответил я. — Говорю с аэродрома.

— Из Домодедова? — спросил он.

— Так точно.

— Па, — сказал Юрка, — когда приедешь, поедем вместе в Домодедово, я ведь никогда еще не видел этого аэродрома…

— Поедем, — сказал я.

— Ну, счастливого пути, — сказал Юрка. — Мне пора…

— Счастливо, — ответил я и повесил трубку. И подумал:

«Интересно, была ли Мила дома? Да, наверное, была, она уходит позднее Юрки, значит, она слышала наш разговор. Ну и пускай. Пусть знает, что я не откажусь от него. Ни за что и никогда не откажусь…»

Я позвонил ему из Перми, как мы и договорились, спустя четыре дня, в три часа. Он сразу же ответил.

— Я знал, что это ты…

Голос Юрки словно бы коснулся самого моего сердца. Мальчик мой, он ждал, что я позвоню…

— Как ты? — спросил я.

— Все нормально. Когда приедешь?

— Еще точно не знаю. Постараюсь поскорее.

— Я получил по математике «пять», — сказал Юрка. — Первая пятерка за весь год!

— Хорошо бы, если бы и не последняя, — сказал я.

Он согласился со мной:

— Конечно, хорошо.

Он замолчал. Я позвал его:

— Алло, ты где, Юра?

— Я здесь, — чуть помедлив, ответил он.

— Мне показалось, что ты куда-то пропал.

Он спросил, как мне показалось, с некоторым не присущим ему вызовом:

— Ты доволен, что я получил по математике пятерку?

Мне показалось, что он с каким-то особенным интересом ждет моего ответа.

— Конечно, доволен, — ответил я. — Ты еще можешь сомневаться?

— Нет, я тоже думаю, что ты доволен, — сказал Юрка и снова спросил: — Скоро приедешь?

— Скоро. Ты один дома?

Я спросил и тут же глянул на часы, нет, вроде бы Миле еще рано быть дома…

— Мама только что пришла, — сказал Юрка. — Ей надо ехать в управление, и она приехала домой переодеться…

Он понизил голос, сказал совершенно так, как иной раз говорил я:

— Ты же знаешь, эти женщины, вечно им надо причепуриться, куда бы они ни шли — в булочную, в баню или на работу!

— Это точно, — согласился я. — Верно подмечено. Передай привет маме.

— Непременно, — пообещал Юрка. — У тебя как, монеты еще не кончились?

— На исходе, — ответил я.

— Надо было взять у меня тогда два пятиалтынных, — сказал он. — Хватило бы еще на минуту…

По его голосу я понял, что он улыбается.

— Хотя, с другой стороны, — продолжал он, — что можно сказать за минуту?

— Очень многое, — промолвил я. — Разве не так?

— Приезжай поскорее, — сказал Юрка. — Слышишь?

— Слышу, — ответил я. — Постараюсь выполнить твое желание. Я скучаю по тебе.

Он сказал:

— Я тоже.

И тут наш разговор мгновенно окончился, монет у меня больше не было, и я даже не успел спросить, слышит ли Мила, что мы говорим; впрочем, нет, я бы не стал спрашивать о ней.

Я вышел из здания телеграфа. Было дождливо, пасмурно, но в душе у меня жила радость: он ждет меня. Скучает по мне. Вот так вот сам и признался, я его ни о чем не спрашивал, не тянул из него какие бы то ни было слова.

Он два раза спросил, когда я приеду, и сказал: «Приезжай скорее».

И, когда я сказал, что скучаю по нему, он ответил: «Я тоже».

Вот так. Я знаю его с первого дня. Знаю, как мне думается, все или почти все о нем. Он не любит кривить душой, лгать, притворяться. Не любит и не умеет. Стало быть, то, что он сказал, — чистая правда.

Интересно, подумал я, раз Мила дома, она, выходит, слышала наш разговор? Как она отнеслась к нему? Хватило ли у нее ума не вмешиваться, потому что поняла, что Юрка был и останется моим сыном, что бы она ни говорила…

Проехал мимо автобус, обдав меня брызгами воды.

Юрка сказал бы: «Словно кит выбросил фонтанчик…»

Почему это так получается, что бы я ни видел, о чем бы ни думал, все мои мысли прежде всего связаны с ним, только с ним…

Сумской, мамин друг, сказал мне однажды:

— В тебе, Игорь, сильно развито материнское начало…

Я неподдельно удивился:

— Материнское? Наверно, вы хотели сказать — отцовское?

— Я сказал то, что хотел сказать, — ответил он. — Именно материнское, признаться, мне это представляется несколько необычным для нормального современного мужчины. Ведь не будем скрывать друг от друга, для тебя самый дорогой на свете человек — твой сын. Верно?

— Верно, — ответил я.

Я подходил к моей гостинице, и вдруг внезапная мысль поразила меня: почему Юрка спросил, доволен ли я, что он получил по математике пятерку?

Неужели он что-то заподозрил? Или Мила ни с того ни с сего решилась рассказать ему? Или он где-то что-то услышал?

Я тут же оспорил самого себя. В самом деле, скоро и вправду стану полным психом, стараюсь видеть черные пятна на светлом небосводе. Он спросил меня просто потому, что, наверное, ему показалось, я не так радостно реагировал на эту самую пятерку. Вот и все, и ничего больше. Ровным счетом ничего…

Я прилетел в Москву в пятницу вечером. Днем я позвонил Нате на работу, предупредил, что я приезжаю.

— А я без тебя сделала ремонт, — весело проговорила Ната в трубку. — Нашла мастера, и он провернул весь ремонт за неделю. Похвали меня, слышишь?

— Молодчина, — сказал я, подумав при этом: «Сейчас скажет, что этот мастер влюбился в нее, а потому и постарался сделать ремонт побыстрее и получше…»

— Пироги утром тебе поджарила во фритюре, твои любимые, с картошкой и с луком, — сказала Ната. — Глинтвейн сделала, как ты любишь, с изюмом, с пряностями и с лимонной цедрой…

— Молодчина, — одобрил я ее еще раз.

Сидя в самолете, глядя в окно на курчавые белые облака, похожие на взбитые сливки, я думал о том, что, кажется, с Натой мне повезло, добродушна, превосходная хозяйка, по-моему, любит меня, мне с ней легко, необременительно, чего еще желать можно?

Так думал я, а потом мне вспомнились мамины слова:

— Когда любят, так не говорят…

Что ж, я не спорю, может быть, так оно и есть. Когда-то я любил, да, любил по-настоящему, так, как, наверное, уже никогда любить не буду. Зато теперь мне спокойно и уютно, словно в дождь под надежной крышей, возле теплой печки.

И Нате хорошо, не сомневаюсь. Одним словом, как я уже говорил как-то, кроме любви и счастья, есть на свете множество вещей, способных украсить жизнь. В общем, и так жить можно. Совсем даже неплохо…

Комната поразила меня блеском свежепобеленного потолка, нарядными обоями, блистающим, покрытым лаком паркетом. На столе в голубой миске лежали большие, упоительно пахнувшие жареные пирожки с картошкой и с луком, в хрустальном графине искрился темно-рубиновый глинтвейн.

— Как? — спросила меня Ната, обводя вокруг себя рукой. — Хорош ремонтик?

— Очень хорош, — искренне ответил я. — Только знаешь что…

— Что? — испуганно спросила она. — Тебе не нравятся обои? Да? Я боялась, что они покажутся тебе чересчур вызывающими.

— Да нет, обои прекрасные, — успокоил я Нату. — Просто я хотел сказать, что, может быть, и не к чему было затевать весь этот сыр-бор, ведь в новом году нам должны дать новую и, заметь, отдельную квартиру.

Ната махнула рукой.

— Пока дадут, сколько воды утечет…

— Мне обещали твердо, — сказал я.

— Ничего, пусть хотя бы несколько месяцев будем жить не в грязи и запущенности, а в чистоте и блеске, — сказала Ната.

— Откуда ты деньги взяла на ремонт? — спросил я. — Должно быть, вся эта красота совсем не дешево стоит.

Ната улыбнулась.

— Представь, я очаровала заведующего ремонтной мастерской, и он сделал смету, самую что ни на есть дешевую. Он так и сказал:

— Только для вас стараюсь, для одной лишь вас…

Ната оставалась верна себе. Но на этот раз ее невинное, в сущности, хвастовство не раздражало меня, и я даже не воспользовался возможностью малость поехидничать над нею и над ее непобедимыми чарами.

Все-таки она старалась для меня, и я не мог не оценить ее стараний. Даже если бы и хотел, все равно не мог бы…

И еще я подумал, что мама наверняка сказала бы:

— Когда любят, то думают иначе…

…Этот день я, наверное, никогда не забуду. Должно быть, до конца дней буду помнить все-все — и дождливый рассвет за окном, и быстрые тучи, бежавшие по небу, и запах кофе, который варила Ната, и телефонный звонок в коридоре.

— Кто там надрывается изо всех сил? — сказала Ната, внеся в комнату тарелку с аппетитно поджаренными гренками. — Наверно, к Тусе…

Туся, самая легкомысленная обитательница нашего переулка, проживает в соседней комнате, и ей с утра до вечера звонят различные кавалеры разнообразных возрастов — от семнадцати до, кажется, семидесяти. Туся работает кассиром в сберкассе, имеет в наличии двадцать один год, огромную белокурую гриву, хорошо намазанные глаза и по общему признанию является необыкновенно сексапильной.

— Да, — сказал я. — Не иначе опять Тусю, скоро ее начнут вызванивать даже ночью…

Но в эту самую минуту не кто иной, как Туся, постучала в нашу дверь и позвала меня:

— Игорь Алексеевич, вас к телефону…

Я пожал плечами, переглянулся с Натой. Кому это я мог понадобиться в такую рань?

Быстро накинул на себя пиджак, натянул брюки, вышел в коридор, взял трубку. И вдруг задыхающийся незнакомый голос:

— С Юркой плохо, Игорь…

Сперва я ничего не понял.

— Что? Кто говорит? С каким Юркой?

И Мила, это был ее не узнанный мною, внезапно изменившийся голос, закричала в трубку:

— С Юркой, с нашим сыном плохо, понял?

Но я уже бросил трубку, сорвал с вешалки возле своих дверей плащ.

Помню встревоженные глаза Наты, ее вдруг побледневшее лицо.

— Гарик, милый, что случилось?

— Потом, — отмахнулся я и выбежал на улицу.

И надо же так, чтобы в эту самую минуту мимо нашего подъезда проезжало такси с зеленым огоньком. Я махнул рукой, машина остановилась, я вскочил в машину, крикнул: «Сокольники» — и откинулся назад.

«С Юркой плохо».

Слова Милы бились, стучали, горели в моем мозгу. Что такое? Почему плохо? Жив ли он? Или нет, уже нет? Не может этого быть! А почему не может?..

И в то же время в бешеные, взъерошенные мои мысли вклинились еще два Милиных слова:

«Нашим сыном…»

Стало быть, что же, она сама себя опровергла? И он мой сын? Или нет? Когда же она лгала, а когда говорила правду?

Красная кнопка вызова лифта не гасла, лифт был, очевидно, занят. Я не стал ждать, кинулся по лестнице наверх, на пятый этаж. Дверь квартиры была открыта, Мила стояла в дверях.

— Что? — выдохнул я. — Он жив?

Она заговорила быстро, возбужденно:

— Жив, жив. Только что позвонили из больницы, я тут же позвонила тебе, но тебя уже не было…

— Из какой больницы? — спросил я.

— Из сто пятой. Его увезли в пятом часу и уже сделали операцию аппендицита.

— Он жив? — снова спросил я.

— Жив, жив, — ответила Мила. — А почему мы здесь стоим? Пойдем в комнату…

Я прошел вслед за ней и закрыл за собой дверь. Все было как во сне, как будто бы достоверно, правдиво и в то же время необычно. Горела лампа в коридоре, на полу под вешалкой валялась Юркина куртка, синяя с красными полосками на плечах. Я поднял куртку, повесил на крючок. От куртки пахло дождем, сыростью, осенними горьковатыми листьями…

— Говори же наконец, — сказал я. — Как это все было?..

Мила села за стол напротив меня, вынула сигарету из пачки, лежавшей на столе, закурила. Протянула мне пачку, и я тоже взял сигарету, решил закурить, хотя дал матери самое честное слово, что брошу курить, и уже не курил целых четыре дня.

— Он разбудил меня около четырех, — начала Мила, глубоко затягиваясь. — Такие были боли в животе, что уже не мог больше терпеть. Я сразу догадалась, наверное, аппендицит.

— А не что-то другое?

— Могло оказаться и чем-то другим, само собой. Но все-таки я почему-то сразу подумала — аппендицит. Оказалось, живот у него заболел примерно в два часа ночи, но он не хотел меня будить.

Мила с силой придавила недокуренную сигарету о дно пепельницы. По щекам ее покатились слезы.

— Бедняга, подумай только, он жалел меня, мучился, но не стал будить, думал, пройдет, и так целых два часа…

«Целых два часа, — подумал я. — Сто двадцать минут непрерывных, всевозрастающих мучений. Кругом ночь, тишина, мрак, и только, кажется, он один на всем белом свете не спит, страдает и в то же время, жалея мать, не хочет прервать ее сон…»

Какой же он у меня сильный и великодушный!

Он казался мне маленьким, по-мальчишески неразумным, даже в чем-то беспомощным, а оказалось, что я проглядел его, он вырос незаметно для меня, вдруг возмужал, стал мужчиной…

Я осознал разом, что мне решительно, безусловно все равно, сказала тогда Мила правду или солгала. Плевать мне на все слова, какие бы они ни были — плохие, хорошие, добрые, злые.

Только бы Юрка остался жив. Больше я не желал ничего.

Мила прикурила новую сигарету от моей.

— Боюсь звонить, — сказала она.

— Кому звонить? — спросил я.

— Хирургу. Тому, кто его прооперировал. Мне сказали, что он будет в половине восьмого в своем кабинете. А я боюсь…

— Тебе же сказали, что все прошло хорошо, — сказал я.

По щекам ее снова покатились слезы.

— Ну не надо, — сказал я. — Ну перестань…

Я подвинул свой стул, сел рядом с нею.

— Все равно боюсь, — прошептала она. — Вдруг что-то случилось, какое-то осложнение, бывает же так, разве нет?

— Не надо, Мила, — сказал я, осторожно погладив ее по голове. Она молча ткнулась мокрым, заплаканным лицом в мое плечо. И мне почудилось на миг, что рядом со мной та, впервые увиденная, тоненькая, не очень красивая девочка, с которой я когда-то познакомился на пляже…

Вдруг вспомнилось все, что было тогда, все, что, как я полагал, давным-давно позабыто, прошло, сгинуло…

Я вновь ощутил себя молодым, сутуловатым от худобы и чересчур высокого роста, шагающим рядом с Милой по тихим, памятным с детства замоскворецким переулкам: в памяти ожил тот давний дождливый вечер, когда мы возвращались из Нескучного сада и я провожал Милу до ее дома в Старомонетном переулке.

Тогда, как мне думалось, решилось все: мы договорились больше не встречаться.

— Никогда и ни за что, — сказала Мила, и я повторил:

— Никогда!

Лил дождь как из ведра, шумели деревья, каштановые волосы Милы стали влажными, потемнели от дождя. Я довел ее до дома, повернулся, побежал к себе, на проспект Мира. Мне казалось, что она так и осталась стоять возле своего дома и, несмотря на дождь, глядит мне вслед и ждет, ждет меня…

И тогда я не выдержал, обернулся. Нет, ее не было, и я побежал дальше, я бежал, не разбирая дороги, по лужам, дождь хлестал меня по голове, по плечам, я бежал, повторяя про себя:

— Никогда ни за что…

А ведь что, собственно, произошло? Я приревновал ее, потому что сам не ожидал, что окажусь до того ревнивым, и было бы к кому ревновать, а то к Сережке Соболеву, испытанному дураку, на которого ни одна девушка не смотрела серьезно. И вдруг она, моя Мила, танцевала с ним подряд все танцы на танцплощадке парка культуры…

Неужели он ей понравился в самом деле? Или она просто хотела меня подразнить? В таком случае почему же она согласилась со мной? Почему повторила те же самые страшные слова «никогда», «ни за что»?

Утром, очень рано, еще все вокруг спали, я прибежал обратно на Старомонетный, стал прохаживаться по тротуару. Я решил: буду ходить все время до тех пор, пока она не выйдет, мне казалось, что мы объяснились не до конца, мы не должны, не смеем вот так проститься, так нельзя, невозможно, недопустимо…

Я повторял про себя все, что хотел сказать ей, я спрашивал, отвечал за нее, спорил, ругался, негодовал, ярился и снова менял гнев на милость, как вдруг она выскочила из дверей, как раз тогда, когда я меньше всего ожидал увидеть ее, в этот самый момент я доказывал ей, что она не права, что я ее знать не желаю, что никогда больше даже головы не поверну в ее сторону, и вот она выскочила из дверей, увидела меня, подбежала ко мне, ткнулась лицом в мое плечо. Все, что я говорил ей, все мысленные и действительные слова, все было позабыто. Я ничего, никого не видел, никого не хотел знать; приподняв обеими руками ее голову, я смотрел в безбоязненно повернутое ко мне лицо, в круглые, испуганные, чуть косящие глаза…

…— Боюсь звонить, — сказала Мила, сдвинув темные, недлинные, с изломом брови (точно такие же брови у Юрки). — Боюсь…

Я спросил:

— Хочешь, я позвоню?

— Да, — ответила она, — хочу.

— Давай номер.

Я набрал номер. Мила стояла сзади меня, я слышал ее тяжелое дыхание.

— Слушаю, — сказал жесткий мужской голос.

Я назвал себя. Спросил, стараясь, чтобы голос мой звучал по возможности спокойно, как здоровье Юры Куприянова, моего сына, мальчика четырнадцати лет и четырех месяцев от роду, того самого…

— Понятно, — прервал меня голос. — А то я не знаю, кто такой Юра. Все будет в порядке, можете не волноваться.

— Все будет в порядке? — переспросил я.

Милины пальцы крепко сжали мое плечо.

— Правда? — спросила она. — Пусть даст честное слово!

Я не успел ничего сказать дальше. Голос продолжал:

— Все идет так, как следует. Принесите ему клюквенный морс…

— А еще что? — спросил я. Он ответил торопливо:

— Больше ничего не надо. А сейчас, простите, мне некогда, есть еще больные, кроме вашего сына…

В трубке щелкнуло, короткие гудки закололи ухо, но в этот момент они казались мне поистине райской музыкой.

Я повернулся к Миле.

— Слыхала? Все в порядке…

В ответ она снова заплакала, но уже громче, в голос.

Я закричал на нее:

— Перестань! Немедленно перестань, сию же минуту! Как тебе не совестно? Все хорошо, он жив, все позади, и он скоро будет совершенно здоров, а ты плачешь…

Мила совсем по-детски (так делал Юрка в детстве) крепко-накрепко вытерла ладонью глаза.

— Я знаю, все хорошо, но, как вспомню, что с ним было, что ему досталось, не могу…

И она опять заплакала, еще горше, хотя самое страшное было позади. Уже позади. И он остался жив, и мы знали, что скоро он снова будет дома…

Я не стал ее больше уговаривать. Пусть выплачется хорошенько…

И в самом деле, рыдания Милы стали затихать, потом окончательно замолкли. Мила взяла полотенце, вытерла им глаза и щеки.

— Ну как? — спросил я. — Уже приходишь в себя?

— Вроде, — ответила Мила.

— Доктор сказал, что ему нужен клюквенный морс, а больше пока что ничего, — заметил я.

Мила прерывисто вздохнула.

— Сегодня сделаю ему морс.

— А у тебя клюква есть?

— Нет, — спохватилась она. — В самом деле, у меня же нет клюквы, ни единой ягодки.

— Тогда я сейчас побегу на рынок, куплю клюкву.

— Иди, — сказала Мила. — Сядешь на троллейбус возле нашего дома и прямиком до Преображенского рынка, там всегда есть клюква, в любое время года.

— Дай какую-нибудь сумку, — сказал я.

— Возьми.

Мила сняла висевшую между окнами на крючке вязаную кошелку.

— Может быть, еще что-нибудь купишь? Например, апельсиновый сок?

— Доктор сказал, что, кроме клюквенного морса, ничего нельзя.

— Это сегодня, — резонно заметила Мила. — А скажем, через два-три дня?

— Тоже верно. Значит, апельсиновый сок? Сколько банок?

— Хватит две, — ответила Мила. — А если не будет апельсинового сока, купи виноградный, хотя Юрка любит апельсиновый и совершенно не выносит виноградного.

— Я тоже, — сказал я. — Я тоже люблю апельсиновый и терпеть не могу виноградный. Приторный до ужаса!

— И Юрка говорит то же самое, — сказала Мила. Помолчала, добавила негромко: — У вас с ним вообще во многом схожие вкусы…

ИСТОРИИ ОТ ПЕРВОГО ЛИЦА