О вознаграждении он и слышать не хотел. «Лучшей наградой было бы, — сказал он, — если бы генерал написал несколько слов моему епископу».
Генерал написал брату о достойном поведении Морена. Упомянул и слова «мой епископ», особенно тронувшие его. Генерал не мог не заметить взволнованного тона, которым Морен произнес эти слова.
Бывший каторжник стал генеральским денщиком. В кровопролитной битве Морен дрался «не только как храбрый солдат, исполняющий свой долг, не только как бывший заключенный, стремящийся вернуть себе доброе имя, но и с отчаянным мужеством человека, ищущего смерти».
Участь Морена оказалась трагичной, несмотря на благоволение епископа и генерала.
В 1814 году, после падения Наполеона, он явился в Динь, в епископский дом, оборванный, промокший до нитки. Он остался служить у Миолли, влюбился в племянницу Розали, но не решился признаться в любви из-за своего «страшного прошлого» (так выразился каноник), «хотя и доблестно искупленного». Печальный и мрачный, считая свою жизнь навсегда разбитой, он вернулся под наполеоновские знамена. Его убили при Ватерлоо. Не только внешние злоключения преследовали Морена. Он не мог освободиться от «миллиона терзаний» внутренних, душевных.
«Чем больше прояснялось его сознание, с тем большей требовательностью он относился к себе. Цена выкупа в его глазах все увеличивалась. Он всячески старался изгладить и искупить свое прошлое».
«Искупить свое прошлое». Эти слова заслуживают самого пристального внимания.
Пьер Морен страдал от сознания своей вины. Ему не приходило в голову, что не он виноват перед обществом, а общество перед ним.
Между тем именно в этом заключалась главная идея «Отверженных».
Прекрасно понял это и выразил Достоевский. По его словам, основная мысль Гюго — «восстановление погибшего человека, задавленного несправедливо гнетом обстоятельств, застоя веков и общественных предрассудков. Эта мысль — оправдание униженных и всеми отринутых парий общества».
В образе Жана Вальжана мы не находим той смиренной покорности, того мучительного сознания неполноценности, которые так заметны в характере Пьера Морена.
В глазах Виктора Гюго Морен и Жан Вальжан — близнецы, воплотившие в себе многие прекрасные черты французского трудового люда, простонародья.
Но Жан Вальжан крупнее Пьера Морена. Его волевое и нравственное начало — активнее. Замыслы — смелее, размах — шире. Он предприимчив, стремится обрести силы и возможности, чтобы деятельно и успешно помогать людям.
Так видоизменился облик Морена в творческом горниле художника.
Вернемся к эпизоду с подсвечниками.
«Подсвечники» представляются мне прожектором, ярко освещающим любопытнейший участок величественной литературной дороги, носящей название РОМАНТИЗМ.
Не беру на себя смелость походя решать такой сложный вопрос, как соотношение реализма и романтизма. Все же мне думается, что «подсвечники» помогут нам уяснить такие научные понятия, как романтический стиль, романтическая манера.
На страницах этого эпизода заискрилась, заиграла всеми цветами радуги романтическая стилистика.
Бездомный бродяга, вчерашний каторжник попал в покои монсеньера из Диня. Так произошло в жизни — лучше и придумать нельзя! Захватывающе острая ситуация. Вполне в духе романтической школы. Вполне в духе Виктора Гюго.
А события следующего утра, о которых мы знаем из воспоминаний каноника, — не показались ли они романисту слишком мирными, слишком сглаженными?
Гюго повернул события по-другому, повернул резко.
В ту драматическую ночь Жан Вальжан проявляет черную неблагодарность. Он обворовывает радушного, добросердечного хозяина.
Возникает вопрос: правдоподобен ли такой поворот событий? Оправдан ли психологически чудовищный поступок Жана Вальжана?
Разве недостаточно было чудесного гостеприимства, оказанного епископом, чтобы в душе каторжника сразу же взошли семена благодарности? Чтобы он тут же, решительно и бесповоротно, избрал путь честной жизни?
Нет, недостаточно. Так, очевидно, казалось романисту.
Мне думается, что перед Гюго мысленно (скорее всего, интуитивно) вопрос ставился так: достаточно ли было одного вечера, чтобы смягчить сердце человека, жизнь которого с младых лет была сломлена ужасающей несправедливостью?
Не сердце Пьера Морена, а сердце Жана Вальжана, характер которого представлялся Виктору Гюго гораздо более резким, более жестким. Менее податливым и уступчивым. Менее миролюбивым и более ожесточившимся.
Слишком исстрадался Жан Вальжан, каким его видел романист, за долгие годы каторги. Слишком тяжки были оскорбления тюремщиков и надсмотрщиков. Слишком свежи были переживания сегодняшнего дня: ему, уже освобожденному, уже «бывшему» узнику, всюду — за исключением одного лишь дома — отказывали в крове, в пище, в хлебе.
Слишком много накопилось горечи в его истерзанной душе.
Романисту ярко представились заманчивые возможности, которые таились в необычайной встрече каторжника с епископом.
Исключительно радушный прием, оказанный в доме монсеньера несчастному галернику, стал поворотным пунктом в его судьбе. Но так идиллически, как в жизни Пьера Морена, перелом у Жана Вальжана не мог произойти. Не сразу испарилась его озлобленность. Были крутые зигзаги вверх и вниз, были острейшие повороты. Не могли не быть — в этом художник был непоколебимо убежден.
Жандармы поймали Жана Вальжана с поличным: с украденным у епископа серебром. Все рухнуло! Обретенная свобода, надежды на нормальную жизнь. Рухнуло внезапно и навсегда.
Впереди — тюрьма. Даже больше: каторга. Слишком уж отвратительно преступление — кража у высокого духовного лица. У человека, приютившего гонимого, бездомного бродягу. Окружившего его лаской.
И вдруг — как с неба свалившееся спасение.
Неожиданное для жандармов. Еще более неожиданное для Жана Вальжана. Более всего неожиданное — для читателей.
Сервиз не украден. Он подарен гостю. Так заявляет епископ Мириэль.
Благородно? Да. Человеколюбиво? Да, разумеется. Великодушно? Да, свыше всякой меры.
Но романисту этого мало. Следует вторая неожиданность. Ошеломляющая, как гром!
«Друг мой, не забудьте перед уходом захватить ваши подсвечники!»
«Ваши!» Гость, оказывается, забыл про второй подарок монсеньера. Спасибо жандармам, что привели его. Теперь-то он уж заберет все свое.
Так мог придумать только романтик! Вернее, один: самый романтический из всех романтиков.
В «подсвечниках» — вся «соль» ключевого эпизода романа, неподражаемого в своей эффектности.
Гюго хотелось, чтобы этот эпизод поразил читателя, накрепко врезался в его память.
Он этого добился.
Лепажевское ружье и чиновничья шинель
Первый биограф Пушкина, Павел Васильевич Анненков, был человеком острого, наблюдательного ума. Он дружил с крупнейшими русскими писателями своего времени: Гоголем, Белинским, Тургеневым, Герценом. Будучи за границей, он познакомился с Жорж Занд. По-видимому, он обладал завидной способностью завоевывать дружбу замечательных людей.
У него был поразительный дар распознавать крупных людей вне зависимости от степени их известности. В 1846–1848 годах он познакомился с молодым Марксом, имя которого мало кому было известно, и завел с ним деятельную переписку.
Анненков написал блестящую книгу «Воспоминания и критические очерки». В ней есть страница, представляющая для нас особый интерес: там описано, как зародился замысел «Шинели».
Однажды, пишет Анненков, при Гоголе рассказан был канцелярский анекдот (под словом «анекдот» тогда разумели истинное, чем-то любопытное происшествие) о каком-то бедном чиновнике, страстном охотнике за птицей.
Необычайной экономией и усиленными трудами в часы, свободные от службы, скопил он немалую по тем временам сумму в 200 рублей. Именно столько стоило лепажевское ружье (Лепаж был искуснейшим оружейным мастером того времени), предмет зависти каждого заядлого охотника.
Наступил долгожданный час. Счастливый обладатель только что купленного ружья выплыл на лодочке в Финский залив, предвкушая богатую добычу. Каков же был его испуг, когда обнаружилось, что ружье, которое он бережно положил на носу, чтоб не упускать его из виду, — исчезло. Очевидно, его стянуло в воду густым камышом, сквозь который пришлось продираться.
Как он мог хоть на миг выпустить из поля зрения свою драгоценность? По его собственным словам, дорвавшись наконец до исполнения заветнейшего своего желания, он «находился в каком-то самозабвении».
До позднего вечера он пытался отыскать ружье. Шарил по дну в тростниковых зарослях, совершенно выбился из сил, но все поиски были тщетны. Ружье, из которого он не успел сделать ни единого выстрела, навеки было похоронено на дне Финского залива.
Чиновник возвратился домой, лег в постель и уже не встал: его схватила жестокая горячка (деталь, сохраненная в гоголевской повести). Сослуживцы пожалели его и в складчину купили ему новое ружье. Так «возвращен он был к жизни, но о страшном событии он уже не мог никогда вспоминать без смертельной бледности на лице».
Слушателей позабавил случай с незадачливым охотником. Все смеялись.
Все, исключая Гоголя.
Он один выслушал рассказ «задумчиво и опустил голову. Анекдот был первой мыслию чудной повести его «Шинель», и она заронилась в душу его в тот же самый вечер».
В «анекдоте» Гоголь услышал совсем не то, что другие.
Беззаботных слушателей развеселило, что чиновник попал впросак по собственной рассеянности. Благополучный конец совсем как бы стер постигшую его беду.
Гоголя же рассказ погрузил в глубокую грусть. Он был хорошо знаком со скудным существованием мелких чиновников. Он сам тянул в молодые годы канцелярскую лямку в чине коллежского регистратора (