История Франции — страница 6 из 15

Революция 1789 г. представляет собой поворотный момент истории в том смысле, что для современников отныне уже ничто не было таким же, как прежде. На смену сословной иерархии — дворянство, духовенство и третье сословие, — доминированию над всем этим монархической власти и придворным манерам пришли равенство граждан, народный суверенитет, новые формы коллективной деятельности. И идея нации.

С данными событиями связано рождение современной политики с присущим ей, среди прочего, разделением на правых и левых; эта политика вышла за пределы Франции и сделала из Французской революции событие всемирного значения.

Безусловно, предшественницей Французской революции была революция американская, но той не приходилось сражаться против внутреннего врага, и ей не удалось создать более эгалитарной демократии, чем тот строй, который, в конце концов, установился во Франции. События в Америке были также Войной за независимость, эхом которой стали движения в Латинской Америке, а позднее — борьба за освобождение колониальных народов.

Столетие спустя революция 1917 г. вновь оживила эхо Французской революции, и, как и в случае с французами в 1789 г., для русских после нескольких месяцев также ничто уже не было таким, как прежде.

Революция 1917 г. была более радикальной, чем революция 1789-го, но в обеих обнаруживается один и тот же процесс перехода из начальной фазы всеобщего воодушевления и стремления построить более справедливый мир в следующую, когда в условиях отсутствия желаемого результата обществу навязывается радикальный террор во имя спасения того, чего удалось достичь, и ради воплощения революционных замыслов.

Во Франции целое столетие после 1789 г. прошло в тени великой Революции, которая, как казалось, никогда не сумеет полностью осуществить своей замысел. Он состоял в развитии всеобщего гражданства: сначала речь шла о фундаментальных свободах (citoyenneté civile) — это достижение свободы слова и вероисповедания, справедливого правосудия, короче — реализация прав человека. Затем — о достижении участия граждан в политической жизни государства (citoyenneté politique) с распространением права голоса на все более и более обширные категории населения. Наконец, о социальных правах (citoyenneté sociale) — права на здравоохранение, на благосостояние, на образование… Первая идея восторжествовала благодаря революции 1789 г.; вторая обрела новое дыхание во время революции 1848-го; третья была воплощена в жизнь лишь с появлением в середине XX в. государства всеобщего благосостояния.

Параллельно с этой историей, развитие которой завершилось с поражением Наполеона, Франция компенсировала неудачу его гегемонистских планов приобретением обширных колониальных владений. Наполеон придал новую силу революционной миссии, которая во имя прав человека должна была положить конец рабству и которая определяется как цивилизационное завоевание.

Однако подъем новых великих держав, демографический упадок Франции, трудности, связанные с необходимостью идти в ногу со временем, способствовали возникновению кризисной атмосферы, породившей Первую мировую войну. С этого времени французская нация почувствовала, что под угрозой находится ее влияние, ее роль в мире, само ее существование. И это еще до того, как колониальные народы поставили под сомнение легитимность французской цивилизаторской миссии.

РЕВОЛЮЦИИ 1789 ГОДА

С созывом Генеральных штатов, решение о котором было принято королем в 1788 г., целая серия бурных изменений положила конец тому, что отныне стали называть Старым порядком: это были революция нотаблей, буржуазная революция, народная революция, которые в большей или меньшей степени соответствовали ряду радикальных перемен в юридической, социальной и политической сферах.

В ходе заседаний Генеральных штатов король должен был выслушивать жалобы своих подданных. Это было «доброй вестью». В 1789 г. повсюду также составлялись «Наказы», в которых высказывались пожелания трех сословий: дворянства, духовенства и третьего сословия. В «Наказе» одного небольшого прихода, расположенного неподалеку от города Сент, выражены надежды, которые пробудил этот призыв короля: «Более не будут говорить: если бы король знал, если бы король знал! Король, лучший из королей, отец великого и мудрого семейства, будет знать. Все пороки будут искоренены. Счастливые, добродетельные умения, честность, стыдливость, честь, доблесть, патриотизм, кротость, дружба, равенство, согласие, труд, благочестие, экономия — все эти прекрасные достоинства будут почитаемы, а править станет одна лишь мудрость. Взаимная любовь государей и подданных возвысит этот трон, единственно достойный короля французов».

В других «Наказах», менее утопичных, выражено недовольство, которое испытывает подавляющее большинство французов, не входивших в число привилегированных. Обитатели одной деревни вблизи Сезанна, помимо прочего, требуют ликвидации сословного порядка и установления равных прав для всех. «Мы, бедные жители, по доброй воле или по принуждению служим королю и отечеству. Это мы платим за пушки, ружья, несем бремя постоя войск, не имея надежды увидеть, как наши дети займут высокие военные должности; ворота туда закрыты для них».

Если первое из этих обращений посвящено монарху, то авторы второго критикуют аристократию; арбитраж Людовика XVI, возможно, привел бы к возобновлению заседаний собрания в Визиле (провинция Дофине), где в ходе своеобразной революции нотаблей, вдохновляемой Мунье, они попытались достичь согласия всех сословий на взаимные уступки, и тогда была бы подготовлена реформа «на английский лад». Но в Визиле духовенство и дворянство подменили «поименное» голосование посословным, что, однако, не лишило третье сословие возможности действовать.

Дело в том, что в этих спорах, еще до того, как собрались Генеральные штаты, был четко определен главный вопрос, сформулированный аббатом Сийесом в его брошюре «Что такое третье сословие?», 30 тысяч экземпляров которой были распроданы в течение месяца и которая прогремела как гром среди ясного неба.

«План этого сочинения довольно прост, — писал Сийес. — 1. Что такое третье сословие? Всё. 2. Чем было оно до сих пор в политическом отношении? Ничем. 3. Чем оно желает стать? Хотя бы чем-нибудь».

Отныне вместе с борьбой против деспотизма третье сословие вынуждено также вести борьбу против двух других сословий. При этом ряд крупных либеральных сеньоров присоединились к буржуазии, образовав вместе с ней «патриотическую партию»: среди них маркизы де Лафайет и де Кондорсе, епископ Отенский Талейран, граф Мирабо и аббат Сийес, которые, как считалось, примкнули к окружению герцога Орлеанского.

Что касается короля, то он, разумеется, согласился с точкой зрения представителей третьего сословия, считавших, что их число должно быть удвоено, чтобы их было столько же, сколько представителей знати и духовенства вместе взятых, однако, решив поддержать принцип голосования по сословиям, король превратил эту уступку в обман.

В Версале, в зале дворца «Малых забав», неравенство проявилось снова: по протоколу были предусмотрены роскошные костюмы для дворянства, сверкающие облачения для духовенства, строгие и черные костюмы для представителей третьего сословия, которые были размещены в глубине зала заседаний напротив короля. Первый спор разгорается по следующему вопросу: как определять полномочия и порядок заседаний каждого сословия — делать эту процедуру общей или раздельной, как то предусмотрено регламентом проведения дебатов? Напряжение нарастает после выступления короля, который осуждает «чрезмерные новшества» и обходит стороной проблему поименного голосования.

Десятого июня по предложению Сийеса третье сословие приглашает представителей двух других, привилегированных, присоединиться к себе; призыв почти не находит отклика, если не считать приходских священников. Семнадцатого июня третье сословие принимает название Национального собрания и возлагает на себя функцию утверждения налогов. Король приказывает закрыть дверь дворца «Малых забав» перед представителей третьего сословия в Зал малых забав, и депутаты собираются в Зале для игры в мяч, где Мунье предлагает принести знаменитую присягу: «…не расходиться до тех пор, пока они не выработают для Франции конституцию».

Двадцать третьего июня король признает право утверждения налоговых законопроектов лишь за духовенством, да и то исключительно в религиозных вопросах; если третье сословие не признает этих постановлений, депутатские полномочия, за которые держится дворянство, чтобы навязать посословное голосование и не допустить равенства в налогообложении, также будут отменены. Людовик XVI пытается изобразить беспристрастного арбитра, удалив от себя Неккера, который советовал ему согласиться на поименное голосование в будущем собрании.

В этот день, 23 июня, король повелел представителям трех сословий разделиться, но, когда церемониймейстер де Брезе прибыл объявить распоряжение монарха депутатам третьего сословия, те не двинулись с места, а знаменитый астроном Жан Сильвен Бальи, член трех академий, заявил: «Собравшейся нации приказывать нельзя!» А Мирабо добавил: «Мы покинем это место, только уступая силе штыков».

Перед лицом такой решимости большая часть духовенства и сорок семь дворян присоединились к третьему сословию. «Ладно, пусть остаются!» — как считается, сказал Людовик XVI, закрывая вопрос.

Провозгласив себя «Учредительным собранием», третье сословие совершило подлинную революцию в области права.

Ни в Визиле, ни в Версале противоречия между третьим сословием и привилегированными не были выражены столь категорично, как в манифесте Сийеса. Некоторое число либеральных дворян и представителей низшего духовенства согласились с принципом поименного голосования и примкнули к третьему сословию. Поведение Людовика XVI способствовало еще большему ужесточению ситуации. К этому короля подталкивали его младший брат граф д’Артуа и друзья королевы, которые, видя волнения, множившиеся в Париже и провинции, побуждали его не признавать своего поражения.

Отставка Неккера — кумира деловой буржуазии — и введение армии в столицу стали грозными предзнаменованиями грядущей, как говорили тогда, аристократической реакции.

В Париже спасение Национального собрания стало заслугой народных масс. Воодушевленные красноречием Камиля Демулена, заявившего об опасности «Варфоломеевской ночи для патриотов», парижские депутаты Генеральных штатов создали Национальную гвардию во главе с Лафайетом, и та под этим названием отправилась искать оружие в Дом инвалидов[60]. Эти восемь тысяч решительных и разъяренных мужчин, пусть и невооруженных, составляли яркий контраст с угрюмыми и подавленными войсками, располагавшимися у Дома инвалидов. Впрочем, гвардейцы-французы солидаризовались с манифестантами — в отличие от 15-го кавалерийского полка, состоявшего из немцев.

Едва вооружившись, манифестанты устремились к Бастилии, несомненно с целью захвата орудий, а также потому, что она угрожала Сент-Антуанском предместью, где жили ремесленники, оказавшиеся на острие борьбы с абсолютизмом; важным было и то, что Бастилия являлась тюрьмой, символом режима, который манифестанты не желали сохранять.

В тот день, 14 июля, комендант крепости маркиз де Лонэ располагал лишь сокращенным гарнизоном: тридцать швейцарцев и от восьмидесяти до девяноста пяти ветеранов. Он попытался вступить в переговоры, обязавшись не открывать огонь, если манифестанты не будут атаковать. Но, поскольку толпа проникла в замок, он потерял самообладание, войска начали стрелять, жертвами огня стало около сотни человек. Когда де Лонэ уже хотел капитулировать, толпа ворвалась в тюрьму, убила трех офицеров и захватила самого де Лонэ, который был немедленно казнен, так же как и купеческий старшина Флессель, обвиненный в предательстве. Их головы, насаженные на пики, толпа пронесла до Пале-Руаяля. Бальи был назначен главой муниципалитета, а Лафайет стал командующим Национальной гвардией.

Король капитулировал, пообещав депутатам вывод войск и возвращение Неккера, и подтвердил свое поражение, приняв от Бальи и Лафайета трехцветную кокарду. Эти события вызвали огромный резонанс во Франции и за границей. Революция победила в Париже, брат короля Карл, граф д’Артуа, отправился в эмиграцию…

Однако дело на этот раз не ограничилось чисто правовой революцией: пролилась кровь.

Ускорило ли парижское восстание дальнейший ход событий? Во всяком случае, в сельской местности слухи о заговоре аристократов — эта ложная, но внешне правдоподобная новость — вызвали «великий страх». Крестьяне нападали на замки, чтобы сжечь поземельные описи — документы, в которых были записаны их сеньориальные платежи. На деле это восстание отражало связь между утратой благосостояния, вызванной падением цен и нехваткой продовольствия, и гневом, порожденным новым кризисом, который пришел на смену бушевавшим полстолетия мятежам, причем те постоянно усиливались в течение последних десятилетий. Подготовка к созыву Генеральных штатов стала для крестьян «доброй вестью», грозившей отменой феодальных прав, на что жители деревни очень рассчитывали.

С 20 июля по 6 августа паника охватила изрядную часть страны, вызвав восстания крестьян, главным образом против их сеньоров, но также против получателей феодальной ренты из числа буржуа и торговцев зерном.

До сих пор часть дворян примыкала к революционной буржуазии, однако крайности крестьянских мятежей и происходящее насилие побудили Мунье и его друзей отойти от процесса радикализации, который усиливался с каждым днем. После ночи 4 августа они сделались защитниками прерогатив монархии, получив имя «монархистов».

Была ли ночь на 4 августа в Национальном собрании следствием «великого страха»? Наш Роман о нации повествует, как Национальное собрание с энтузиазмом отменило привилегии — свои собственные привилегии, особые права феодалов, городов и многое другое.

Сопоставление дат хорошо показывает, что насилие в период «великого страха» оказало определенное пугающее воздействие на депутатов. Некоторые, будучи шокированы насилием 14 июля, хотели силой отстаивать права собственности. «Так ли чиста эта кровь?» — вопрошал Барнав, формулируя, не подозревая об этом, одну из строф «Марсельезы»; сам он будет казнен в эпоху Террора…

Но верх одержала другая часть собрания, вдохновленная бретонскими депутатами и такими представителями либеральной знати, как виконт де Ноайль или герцог д’Эгильон. Они предложили равное налогообложение, отмену феодальных прав, имевших характер личной зависимости, и выкуп всех прочих феодальных повинностей. В итоге были отменены сеньориальные права на охоту, поземельный оброк, полевая подать, а также десятина в пользу духовенства и продажа должностей.

На практике до выкупа дело так и не дошло, однако отмена барщины, ликвидация сеньориальной юрисдикции и института присяжных ремесленного цеха стали, пожалуй, моментом величайшего великодушия, с которым так мало посчиталась История. Речь прежде всего идет о том, что был упразднен старый юридический и социальный порядок, унаследованный от нескольких столетий, — и новый порядок предстояло создавать с чистого листа. Это был триумф всеобщего равенства перед законом.

В данном смысле, как верно заметил историк Франсуа Фюре, ночь на 4 августа представляла собой, пожалуй, важнейшее событие в истории нации. Эти решения, в отличие, например, от конституции, имели постоянный характер: опираясь на них, французы отделили феодальную собственность от просто собственности и упразднили ее, тем самым совершенно разрушив аристократическое общество.

Людовик XVI не санкционировал ни декреты, изданные в ночь на 4 августа, ни Декларацию прав человека и гражданина, ставшую преамбулой к будущей конституции. Он обратил внимание на разногласия, возникшие при подготовке конституции, между теми, кто, являясь монархистами, согласился с Мирабо, Мунье, Барнавом и др. на предоставление королю права вето, и теми, кто считал, что это вето должно быть только отлагательным.

Тем временем возбуждение в Париже не прекращалось: хлеба становилось все меньше и он дорожал, из-за отъезда многих аристократов и иностранцев, распускавших из страха свою прислугу, росло число безработных. Все эти трудности и тяготы народ объяснял неким заговором. Искрой, взорвавшей пороховую бочку, стало известие о банкете в Версале, участники которого устроили овацию королевской семье, топтали ногами трехцветную кокарду и демонстративно возлагали на себя цвета королевы. Подобно отставке Неккера, эта выходка стала поводом к походу на Версаль, который возглавили женщины Сент-Антуанского предместья; целью акции стал протест и требование о выдаче хлеба. Следом отправилась вторая процессия, во главе с Лафайетом, который должен был потребовать возвращения королевской семьи в Париж.

В Версале Людовик XVI милостиво обратился к первой процессии, полагая, что вторая ограничится лишь требованием санкционировать декреты 4 августа. При этом он отложил свой ответ на все остальные вопросы на следующий день.

Но уже ранним утром 6 октября толпа проникла в замок и добралась до приемных покоев королевы, где началась драка; тогда Лафайет вышел на балкон Версальского дворца вместе с королевской семьей. Их приветствовали криками: «В Париж!» Тогда Людовик сказал: «Друзья мои, я отправлюсь в Париж с женой и детьми. Я вверяю самое дорогое для меня любви моих добрых и верных подданных». В тот же день, 6 октября, процессия двинулась обратно в Париж, увозя с собой «пекаря, пекаршу и маленького пекаренка»; рядом с ними гарцевал Лафайет.

Продовольственный кризис, который должен был разрешиться в результате этого возвращения, скрыл новое поражение монарха. Раскол среди монархистов, возмущенных новым актом насилия, мало способствовал пониманию значения происшедшего. Несколько недель назад абсолютная монархия пребывала в Версале под защитой верной ей аристократии. Отныне она находилась в Париже под неусыпным присмотром народа. Но там же находилось и Национальное собрание.

Надежда и страх, защитная реакция, готовность карать — вот чем объясняются события 1789 г. Эти черты наложили отчетливый отпечаток на всю историю нации. Можно констатировать, что они повторились в 1917 г. в истории России: февральские надежды соответствовали «доброй вести» 1789 г. — за тем исключением, что во Франции ожидания общества были выражены до революции, тогда как в России они оказались сформулированы уже после свержения царизма. Но разве они не были выражены еще в 1905 г.? Что же касается страха перед репрессиями и защитной реакции, то это в полной мере проявилось во время гражданской войны. В 1789 г., как и в 1917-м, стремление карать постоянно требовало новых жертв. Ими по подозрению в измене становились те, кто — будь то в Париже или Петрограде — олицетворял власть, которая, по правде говоря, не поспевала за стремительным ходом событий.

ДЕКЛАРАЦИЯ ПРАВ ЧЕЛОВЕКА И ГРАЖДАНИНА

Задача Учредительного собрания состояла в том, чтобы разработать конституцию для Франции. Для этого собрание разделилось на комиссии, однако законодательная работа осуществлялась в беспорядке и без какого-либо плана, и потому можно было сказать, что эта конституция стала демократическим продуктом деятельности двенадцати сотен депутатов, спонтанно принимавших различные поправки и предложения к тексту. В ходе дискуссий и стихийного голосования без поименной подачи голосов они хаотично разрушали основы Старого порядка.

Депутаты были единодушны в том, что конституцию должна предварять некая декларация прав человека и гражданина, «чтобы она [конституция] покоилась на этих правах и защищала их» (Мунье). Идея пришла из Соединенных Штатов, где уже в 1778 г. появился предшественник конституции в виде «Билля о правах», который был, в свою очередь, вдохновлен сочинениями Локка. Французская Декларация, принятая голосованием 26 августа 1789 г. открывалась преамбулой, под которой стояли подписи Станисласа де Клермон-Тоннера, председателя, и Шарля Мориса Талейрана, подписавшегося как «еп. Отенский». В преамбуле была прописана необходимость согласовывать в будущем все действия исполнительной и законодательной власти с принципами Декларации, где излагались права, «незнание, забвение или презрение которых суть единственные причины общественных бедствий и порчи правительств».

Отдавая себя под защиту Верховного существа, Национальное собрание признавало следующие права: люди рождаются и остаются свободными и равными в правах, а общественные отличия могут основываться лишь на соображениях общей пользы (ст. 1); источником любой суверенной власти, по существу, является нация; никакое учреждение, ни один индивид не могут обладать властью, которая не исходит явно от нации (ст. 3); свобода состоит в возможности делать все, что не наносит вреда другому (ст. 4); закон есть выражение общей воли; все граждане равны перед ним и поэтому имеют равный доступ ко всем постам, публичным должностям и занятиям сообразно их способностям[61](ст. 6); никто не может подвергаться обвинению, задержанию или заключению иначе как в случаях, предусмотренных законом (ст. 7); поскольку каждый считается невиновным, пока его вина не установлена, то в случаях, когда признается нужным арест лица, любые излишне суровые меры, не являющиеся необходимыми, должны строжайше пресекаться законом (ст. 9); никто не должен быть притесняем за свои взгляды, даже религиозные (ст. 10); общество имеет право требовать у любого должностного лица отчета о его деятельности (ст. 15); так как собственность есть право неприкосновенное и священное, то никто не может быть лишен ее иначе как в случае, установленной законом явной общественной необходимости и при условии справедливого и предварительного возмещения (ст. 17)[62].

Декларация должна была быть модифицирована после основания Первой республики, когда в 1793 г. к этим принципам прибавились права на труд и на восстание; но конституция 1793 г. так и не вступила в действие. И напротив, в конституции III года ознаменовавшей попятное движение революции, собственность провозглашалась основой цивилизованного общества, а изложение прав граждан ограничивалось изложением их обязанностей.

В 1848 г. к прочим статьям Декларации были добавлены право на труд и на свободу получения образования. В то же время подтверждался абсолютный характер индивидуальных и относительный характер социальных прав, фактически обреченных зависеть от состояния общества.

По мере развития социальных и социалистических идей наметилась тенденция к тому, что различные «права на…»: право на труд, право на здоровье и т. п. — стали добавляться к таким «естественным» правам, как гражданские (пассивные) и политические (активные), или вовсе подменять их.

Список прав постепенно расширялся: право на свободные выборы, на свободу слова, на свободу объединений и ассоциаций, на создание профессиональных союзов, на занятость. Вскоре эти «социальные» права пришли на смену правам человека — какими последние были задуманы в 1789 г.

Этот разрыв был окончательно осуществлен в СССР. Права 1789 г. там были определены как «буржуазные» и заменены другими в Декларации прав трудящегося и эксплуатируемого народа; все остальные права рассматривались как «формальные». Когда в 1948 г. ООН принимала Всеобщую декларацию прав человека, СССР решил воздержаться. Успехи социалистического движения во Франции побудили в 1946 г. составителей новой конституции ввести в нее мысль о возможной относительности права собственности и исключить право на свободу получения образования. Однако эта конституция 1946 г. не была принята.

Как бы то ни было, Франция сохраняет права, унаследованные от 1789 г., при том что понятие прав человека — вновь поставленное на повестку дня в 1948 г. французским юристом Рене Кассеном в связи с преступлениями, совершенными во время Второй мировой войны, — заметно расширилось после появления в Хельсинкских соглашениях 1975 г. положений о свободном перемещении людей и о защите прав меньшинств. Так французские идеи XX в. оказались связаны с концепциями, рожденными в XIX столетии.

ПАДЕНИЕ МОНАРХИИ

Никому — и в особенности депутатам Генеральных штатов — не приходило в голову, что, собравшись вместе, они возвестили начало эпохи революции и что в ходе этой революции их король будет обезглавлен, а монархия уничтожена.

Разумеется, некоторые депутаты, находившиеся под влиянием идей Просвещения, такие, как аббат Сийес, выступали с радикальными идеями, но страстное желание «раздавить гадину», к чему призывал Вольтер, имело гораздо больший эффект, чем демократические идеи, которые проповедовал Руссо. Изрядная часть этих депутатов была в свое время в большей степени вовлечена в столкновения между парламентами и королем, между иезуитами и янсенистами, нежели знакома с текстами философов: радикальные идеи, отсутствовавшие в 1789 г., появятся на авансцене гораздо позже. В своем большинстве они были юристами, и их воодушевляло скорее практическое применение права и сопротивление тем или иным действиям властей, чем отвлеченные и универсальные идеи и теории. «Концепция Просвещения в такой же мере является продуктом Революции, как и Революция — продуктом Просвещения» — отмечал историк Роже Шартье.

Теперь Людовик XVI уже не мог играть на ненависти, которую третье сословие испытывало к аристократам, настолько он был парализован интригами двора. А его бездействие способствовало тому, что третье сословие уверовало в то, что оно может делать все, что сочтет нужным гений его представителей: составлять конституцию, принимать решения о распределении налогов, заниматься гражданским устройством духовенства и многим другим.

Между тем Людовик XVI не сознавал, что тем самым народ ограничивает его власть. Именно депутаты, как знатные, так и не знатные, такие, как Мунье и Мирабо, пришли ему на помощь, опасаясь остаться без опоры, когда «народная партия» стала раз за разом заявлять о себе в Учредительном собрании. Созывая Генеральные штаты, ни Неккер, ни король не представляли себе, что в недрах этого института родится конституция.

Людовик решился на ответные действия.

Он рассудил, что испытал слишком много публичных унижений и даже тело его персоны подверглось оскорблению: в июне 1789 г., как позднее, 5 и 6 октября, его грубо отодвинули в сторону, причем в Версале лишь прибытие Лафайета спасло королеву от насильственных действий необузданной толпы. Это Лафайет, желавший быть новым Вашингтоном, предложил составить декларацию прав наподобие американской, это он потребовал вывода королевских войск 14 июля, а позднее доставил королевскую семью в Париж и стал для нее весьма неудобным покровителем, «мэром дворца», которого завидовавший ему Мирабо называл «Жиль Цезарь»[63]. Он желал быть одновременно примирителем и восстановителем порядка, арбитром между монархией и нацией; его популярность достигла пика во время праздника Федерации 14 июля 1790 г. Но при этом Лафайет рекомендовал генералу де Булье положить конец волнениям, и в частности беспорядкам в Нанси. Он также не нашел общего языка с якобинцами — представителями одного из революционных клубов, вручив им оружие, которое они позже используют против него.

Людовик XVI предпочитал советы Мирабо, которому платил и который даже утверждал, что желает лишь одного: «стать министром, когда он более не будет достоин любви». Но Собрание с подозрением отнеслось к его способностям: когда оно проголосовало за то, что ни один из его членов не может стать министром, это было направлено против Мирабо. Поэтому он стал своего рода тайным министром, желавшим установить некую обновленную монархию, отделить монархию от контрреволюционеров и остановить дальнейший ход революции.

Но король не желает этого обновления, пусть даже под принуждением ему и приходилось соглашаться с переменами. Право вето, которое в 1791 г. за ним признало Учредительное собрание, было теперь лишь отлагательным; всем его убеждениям противоречит введенное позднее гражданское устройство духовенства, и в особенности требование присяги, которую должны отныне приносить священнослужители, чтобы быть признанными государством. Находясь под впечатлением от осуждения, с которым на эти установления обрушился папа Пий VI, поддержавший непокорных священников, Людовик допускает в свою часовню в Тюильри только их. Это вызывает гнев «патриотов», а журналист по имени Марат утверждает, что король попытается предпринять что-нибудь «против нации», бежать из Парижа и, возможно, призвать на помощь иностранцев. Когда в апреле 1791 г., на Пасху, монарх хочет отправиться в замок Сен-Клу, расположенный недалеко от столицы, ему препятствуют Национальная гвардия и толпа народа. «Я бы предпочел быть королем Меца, — говорит Людовик XVI, — нежели оставаться королем Франции в подобном положении, но скоро этому придет конец».

Бегство короля и Вареннский кризис

В чем заключался план короля? Соединиться, причем именно в Меце — какая опасная оговорка! — с маркизом де Булье, у которого под рукой находятся верные войска, и при поддержке нескольких австрийских дивизий двинуться на Париж, чтобы восстановить свою власть и свой авторитет. Мария Антуанетта с полным основанием рассчитывает на помощь своего брата Леопольда II — императора Австрии[64], тем более что монархи, обеспокоенные революционной заразой, дают обратный ход проведенным ранее «просвещенным» реформам.

Кроме того, была и другая причина для недовольства: отмена феодальных прав задевала интересы германских князей, так называемых «владетельных князей», которые сохраняли свои владения в Эльзасе и ссылались на Вестфальские договоры; Учредительное собрание ответило им, что Эльзас является французским, причем не в силу договоров, но по воле своего населения… То же самое происходит в Авиньоне.

Так, во имя прав человека родилось представление о праве наций.

С точки зрения иностранных монархов, это право давало Франции возможность присоединить все страны, где население стремилось к революции, пусть даже в данный момент Учредительное собрание еще отвергало право завоевания.

Таким образом, Мария Антуанетта вполне могла считать, что у князей есть все основания поддержать ее предприятие. Сама она люто ненавидела Лафайета и членов Учредительного собрания; кроме того, вместе с Людовиком XVI она противодействовала политике эмигрантов, виновных в том, что оставили своего короля и королеву. Будучи непреклонной и надменной, Мария Антуанетта не желала ни о чем договариваться с новыми людьми, выдвинутыми революцией; для них у королевы находилось одно лишь презрение. Она питала отвращение к толпе, но при этом показывала, что не испытывает перед ней страха.

«Рядом с Людовиком XVI есть всего лишь один мужчина — это его жена», — писал Мирабо.

Отъезд королевской семьи готовится в тайне, им занимается фон Ферзен, шведский граф, верный друг Марии Антуанетты. Приведена в порядок специальная дорожная карета — берлина, король должен переодеться по-домашнему, приготовлены фальшивые паспорта на имя четы Дюран. Вечером 21 июня 1791 г. все идет, как предусмотрено, за исключением того, что беглецы выезжают с опозданием, а потом, объезжая городок Варенн, не могут найти подходящих сменных лошадей. Пассажиров узнал сын почтмейстера Друэ: обеспокоенный циркулирующими уже несколько месяцев слухами, он бьет тревогу и приказывает остановить кортеж при въезде в Варенн. в то время как войска де Булье ожидают его на выезде. Людовик, которого разместили в доме одного из торговцев, поначалу отрицал, что является монархом, — пока в качестве свидетеля не был вызван слуга, некогда служивший в Версале, а ныне проживавший в Варенне. Узнав Людовика XVI, он бросается к его ногам и на коленях произносит: «О, ваше величество.»

Король вступает в переговоры, пытается что-то объяснить, но жители Варенна решают не отпускать королевскую семью без распоряжения Национального собрания. В течение всего этого времени подается сигнал тревоги. Звон колокола переполошил крестьян всей округи, войска братались с ними, и настроение толпы становилось все более угрожающим. Король и королева вспоминали худшие моменты 1789 г. При возвращении королевской семьи в Париж, распоряжение о котором привез Жером Петион, мэр, сменивший на этом посту астронома Бальи, граф де Дампьер выехал приветствовать кортеж — и крестьяне предали его смерти.

Это возвращение сопровождалось грозными предзнаменованиями, оно совершалось под наблюдением «патриотических» муниципалитетов, и в то же время его дополняла романтическая идиллия: прямо в карете Петион и мадам Елизавета, сестра Людовика XVI, влюбились друг в друга, тогда как Барнав, подобно фон Ферзену, был пленен поведением королевы. Национальное собрание, в свою очередь, теряет самообладание вследствие событий, в корне подорвавших концепцию «конституционного короля». По инициативе Ламета и Ле Шапелье, к которым присоединился и Лафайет, оно выдвигает идею, что король был похищен, — надеясь этим спасти если не человека, то хотя бы его полномочия.

Так в истории родилась идея разъединения двух ипостасей короля: суду предавалось его тело, но не функция как таковая. Король осужден, но это не должно коснуться монархии: можно было бы сказать, что на этом революция закончилась. Однако патетическому красноречию Барнава не удалось заставить Собрание поверить в небылицы о похищении, и в умах начинает укореняться мысль, что для обеспечения успеха революции необходимо также уничтожить монархию.

Умеренные революционеры, собирающиеся в клубе фельянов, хотят изменить Конституцию, но Людовика это не заботит. Он заново играет в старую игру: приносит присягу Конституции, но при этом продолжает вести переговоры с императором и другими монархами. «Для одних он всего лишь амнистированный король, для народа — предатель, для Революции — игрушка», — отмечал писатель Альфонс де Ламартин.

Идея заменить Людовика XVI на престоле «конституционными средствами», высказанная Бриссо, приводит народ в ярость… На сей раз Лафайет и Бальи считают, что следует положить предел крайностям «сброда». Национальная гвардия открывает огонь по манифестантам. Убийства на Марсовом поле знаменуют раскол патриотической партии. С одной стороны находятся фельяны, с другой — якобинцы и кордельеры, среди которых очередной новый человек — Робеспьер воплощает собой волю Революции.

Капкан войны

Отъезд короля, его задержание и жалкое возвращение получили название «бегства в Варенн». Европейские монархи не замедлили выразить свое возмущение и обрушиться на революционеров с угрозами репрессий, приняв в августе 1791 г. Пильницкую декларацию. Однако поначалу речь шла не о бегстве, а скорее об операции, предпринятой с целью возвращения королю утраченной власти при поддержке солдат де Булье. В революционных кругах это знали; однако, стремясь остановить процесс радикализации, депутаты нации делали вид, будто верят в «похищение», оберегая таким образом новую конституцию, которую они даровали Франции.

Лишь эмигранты во главе с графом д’Артуа и немецкие князья, интересам которых был нанесен ущерб в Эльзасе, требовали санкций, на которые император Леопольд не решался пойти из страха, как бы они еще больше не способствовали распространению революционной заразы. Так что именно Законодательное собрание, едва приступив к работе, потребовало мер против курфюрста Трирского, который предоставил в своих владениях убежище эмигрантам и взывал к императору о помощи, словно ему уже угрожали.

В Законодательном собрании, куда нельзя было избирать депутатов Учредительного (Национального) собрания, главную роль стали играть новые люди, которых в то время называли бриссотинцами — по имени их лидера Жан Пьера Бриссо, известного своими действиями в защиту чернокожих и объединившегося с депутатами от департамента Жиронда — Верньо, Гаде, Жансонне, — которых позднее назовут «жирондистами».

В ходе обсуждения вопроса об эмигрантах они поставили Людовика XVI перед дилеммой: если он наложит вето на их предложения, он будет опозорен и разоблачен, на сей раз окончательно; если он согласится с предложенными мерами, его право вето утратит всякий смысл, а монархия потеряет свое значение. Обращаясь к угнетенным народам «во имя крестового похода за всеобщую свободу», жирондисты, однако, сумели лишь спровоцировать курфюрста и императора на выступление против революции…

«Слабоумные, — писала Мария Антуанетта графу фон Ферзену, — они не видят, что это на пользу нам».

В Якобинском клубе, воодушевленном красноречием жирондистов, лишь один Робеспьер выступает против течения. «Остерегайтесь, — говорит он, — сопротивления народов вооруженным миссионерам»; он удивлялся, как можно доверять ведение военных действий таким лицам, как Нарбонн, любовник мадам де Сталь — дочери Неккера, назначенный Людовиком военным министром, или Лафайет, «человек Марсова поля».

Но поймать в ловушку Людовика XVI и поднять народы Европы против своих правителей — такая цель была слишком захватывающей, чтобы кто-то мог обуздать воинственный порыв.

Король и королева, уверенные, в свою очередь, что капкан, приготовленный для революции, захлопнулся, соглашаются на замену министров; ими становятся жирондисты. В военном министерстве Жозеф Серван занимает место Луи Нарбонн-Лора, министром внутренних дел становится Жан Ролан де Ла Платьер, супруга которого в своем салоне выступает тайной советницей жирондистов; в правительство входит генерал Дюмурье, аристократ, примкнувший к Революции[65]. Как и Лафайет, он рассчитывает на победоносную кампанию, которая позволит ему восстановить монархию, реставрированную таким образом, что от ее имени страной будет править он.

Отсутствовал только предлог, чтобы вспыхнула война, служившая для обоих лагерей лишь инструментом в их политике. Обмен нотами не достигал цели, пока империей правил Леопольд, осмотрительный и миролюбивый. Но 1 марта 1792 г. он неожиданно умирает, и его молодой наследник Франц II, убежденный сторонник абсолютизма, сразу же требует от французского правительства восстановить в правах владетельных князей Эльзаса, возвратить папе область Конта-Венессен и Авиньон, «пресечь во Франции все, что может обеспокоить другие государства».

Как и предполагалось, по предложению французского короля Законодательное собрание проголосовало за объявление войны «королю Богемии и Венгрии», т. е. одной лишь Австрии[66], считая, что имперские князья не последуют за ней.

При всех перипетиях кризис вызвал во Франции огромный подъем. Патриоты усмотрели дерзкий вызов в попытке чужеземных монархов вмешаться своими указаниями во внутренние дела Франции. Именно в этих обстоятельствах, когда революционный дух слился с оскорбленной любовью к нации, в возбужденной атмосфере готовности идти сражаться с эмигрантами и их иностранными сообщниками офицер Клод Жозеф Руже де Лиль сочинил свою «Боевую песнь Рейнской армии», которой предстояло стать «Марсельезой».

Двадцатое июня: народ против «короля Вето»

Между тем вновь проявила себя оборонительная и карательная реакция. Как в 1789 г. (и начал везде), от богатых потребовали средств на вооружение патриотов. Член Законодательного собрания Жорж Кутон добился от коллег постановления, согласно которому землевладельцы, если они хотели продолжать получать от крестьян платежи, выплата которых была приостановлена в ночь на 4 августа, должны были предъявить подлинные документы, подтверждавшие их права на платежи. Эти решения, принятые на фоне галопирующей инфляции, нехватка зерна, сахара и мыла лишь подлили масла в огонь народного недовольства: в мае 1792 г. Жак Ру — викарий парижской церкви Сен-Никола де Шан — уже требовал смерти для перекупщиков.

Для революционной Франции война началась неудачно, так как армия была не готова, половина из девяти тысяч офицеров успела эмигрировать, и хорошо еще, что оставшиеся не дезертировали накануне сражения, в которое хотел вступить Дюмурье. Генерал Дийон был убит своими солдатами за то, что отдал приказ отступить, а Марат подстрекал солдат-добровольцев избавляться от генералов. С другой стороны, повсюду царила измена, и капкан войны все больше оборачивался против ее инициаторов.

В этих условиях Лафайет изменил курс на 180 градусов, и король избавился от министров-жирондистов.

И тогда, во второй раз после 14 июля 1789 г., народ Парижа поднялся — на этот раз чтобы защитить Законодательное собрание, которое Лафайет толкал к разрыву с демократическим движением. Последнее ответило принятием трех декретов: об изгнании неприсягнувших священников как агентов контрреволюции; о роспуске Конституционной гвардии, фактически представлявшей собой гвардию короля; о создании вблизи Парижа лагеря для 20 тысяч солдат-федератов.

На первый из декретов Людовик XVI наложил вето.

В память о клятве, данной в Зале для игры в мяч, жители парижских предместий решили устроить 20 июня день устрашения. Манифестанты кричали: «Долой короля Вето!», «Вернуть министров-патриотов!», «Гоните вон своих священников!»…

Толпа вломилась во дворец Тюильри, в адрес короля посыпались оскорбления. Но хотя Людовика нельзя было назвать сильным человеком, он не был трусом. Король не дрогнул: надев красный колпак, он выпил за здоровье нации. Но вето не отозвал.

Что касается жирондистов, обеспокоенных этим возмущением «в момент, когда народ дал их политике ее логическое завершение», то они не отважились действовать. Подобно фельянам в предыдущие месяцы, подобно монархистам в конце 1789 г., жирондисты, столкнувшись с результатом собственных зажигательных речей, также, в свою очередь, совершили поворот на 180 градусов.

Десятое августа 1789 года: падение королевской власти

Новое оскорбление королевской персоны вызвало среди французов всплеск монархических настроений. Покинув армию, Лафайет предстал перед Законодательным собранием, чтобы призвать его членов наказать виновных в событиях 20 июня. Осуждающая самого маркиза резолюция была отклонена 339 голосами против 234, однако Лафайету это мало чем помогло, поскольку королева отговаривала своих сторонников следовать за ним: «Лучше умереть, чем быть спасенным Лафайетом и Учредительным собранием».

Она рассчитывала на армии Франца II и герцога Брауншвейгского, которые повторили свои угрозы в так называемом «Манифесте», заявив, что «подвергнут Париж военной расправе и полному разрушению, осуществив примерное и навеки памятное отмщение, если вновь будет совершено хоть малейшее насилие в отношении к Их Величествам, Королю и Королеве, и королевской семье».

«Манифест» стал искрой, упавшей на пороховую бочку.

Еще за несколько дней до этого жирондист Верньо, будучи скорее красноречивым, чем последовательным, обрушился на короля с ужасными угрозами: «Во имя короля французские принцы пытаются поднять против французской нации все европейские дворы; ради мести за достоинство короля заключено Пильницкое соглашение и образован чудовищный союз между Веной и Берлином. Но в Конституции, раздел I, статья 6, я читаю, что, поступая подобным образом, король будет сочтен отрекшимся от королевской власти.»

Провозгласив лозунг «Отечество — в опасности!» Законодательное собрание призвало Париж и провинции выставить отряды добровольцев. Те, что пришли из Марселя, сделали знаменитым гимн, сочиненный Руже де Лилем. Но жирондисты опасались, что восстание в Париже и действия федератов положат конец действию Конституции и приведут к избранию Конвента, как того требовали якобинцы — Робеспьер, Марат и Коммуна Парижа. Поэтому наиболее последовательные революционеры — якобинцы и кордельеры — решились вновь идти на Тюильри независимо от Законодательного собрания и вопреки ему.

На следующий день после оглашения «Манифеста» герцога Брауншвейгского секции[67] и Коммуна Парижа, побуждаемые призывами Робеспьера, заявили о низложении Людовика XVI.

Арестованный и смещенный с должности маркиз де Манда[68], охранявший Тюильри вместе с королевскими швейцарцами, был заменен Сантерром, одним из вожаков предместий, а затем расстрелян. Перед лицом угроз Людовик XVI пытался найти убежище в Законодательном собрании, которое дало ему приют. Множество защищавших дворец швейцарцев после перестрелки было убито. Среди демонстрантов насчитали пятьсот убитых и раненых.

Четырнадцатое июля 1789 г. спасло Учредительное собрание; 10 августа 1792 г. означало конец Законодательного собрания; из его рядов вышло временное правительство, включавшее министров-жирондистов и одного нового человека — Дантона, «Мирабо черни», который должен был защищать исполнительную власть от эксцессов Коммуны Парижа.

Падение монархии, обусловленное победой 10 августа, знаменовало начало Республики. Этот день также ознаменовал первое покушение на представительную власть — в лице первого собрания, которое нация избрала для себя.

ЖИРОНДИСТЫ И МОНТАНЬЯРЫ: ЭПОХА ТЕРРОРА

В терроре 1792–1794 гг. нередко видят прообраз и модель террора большевистского. Впрочем, именно историк Французской революции Альбер Матьез на следующий день после падения царизма первым провел аналогию между двумя революциями, отправив телеграмму, которую мы отыскали в советских архивах. «Всеобщая ассамблея исследований робеспьеризма с энтузиазмом приветствует победу над деспотизмом… Горячо желает, чтобы русская революция нашла для руководства собою робеспьеров и сен-жюстов, избежав их двойного подводного камня — слабости и перегибов» (март 1917 г.). Что касается русских, то пример Французской революции постоянно присутствовал в их сознании: одни боялись, как бы она не расчистила путь новому Бонапарту, другие полагали, что она еще не перешла «стадию» буржуазной революции, тогда как с появлением рабочего класса Россия сможет перейти в следующую «стадию» — социалистической революции.

Но между этими революциями было нечто общее, а именно то, что общества, благодаря которым они совершились, были как в 1917-м, так и в 1789 г. охвачены главным образом глубокой ненавистью, а также то, что люди, вдохновлявшие народ, очень быстро, уступив дорогу народному возмущению, были отброшены в сторону.

Во всяком случае, отвергнутые лидеры уже более никого не вдохновляли.

В отличие от предыдущих кризисов восстание 10 августа, уничтожившее монархию, не было направлено только против аристократов или против короля. Это был акт недоверия к избранным представителям нации, Законодательному собранию, которое отказалось провозгласить низложение монарха и оправдало Лафайета, враждебно относившегося к самой идее низложения. Новацией стало появление другого центра власти — Коммуны Парижа, которая оспаривала как исполнительную власть, все еще пребывавшую до 10 августа в руках короля, так и власть законодательную. Коммуна Парижа решительно осудила примиренческую политику Собрания. Однако она не поставила под сомнение его легитимность.

В 1792 г. эта Коммуна Парижа создавалась в спешке и негодовании: приближались армии герцога Брауншвейгского, громом среди ясного неба стала новость о пособничестве короля врагу, а Собрание ничего не предпринимало. Наиболее яростно тех, кто считается виновным в создавшейся ситуации, т. е. жирондистов, клеймят ораторы Якобинского клуба: Дантон, Робеспьер и Марат, которых вскоре назовут «монтаньярами» («горцами»)[69]. Жирондисты, эти нотабли, совершили революцию, но не могут найти общего языка с народной партией. Они являются революционерами-законниками, испытывающими отвращение к чрезвычайным мерам, таким, как различные регламентации, установленный курс бумажных денег (ассигнатов), ограничение коммерческой свободы, создание чрезвычайных судов. Вполне очевидно, что в 1917 г. им соответствуют такие люди, как Керенский.

И действительно, во имя «общественного спасения» триумвиры[70] требуют подобных мер: особого трибунала, призванного судить виновных в тысяче смертей манифестантов 10 августа. «Народ в отчаянии от того, что не отомщен, бойтесь, как бы он не свершил правосудие сам». Ярость предместий также разжигают угрозы врага, который подходит все ближе и только что захватил городок Лонгви в Лотарингии. Министры поговаривают об отъезде в Тур, но настроение переламывают длинные речи Дантона.

«Необходимо, — говорит он, — чтобы Собрание показало себя достойным нации. следует издать декрет, что всякий, кто откажется от службы, будет наказан смертью. Гремящий набат — это вовсе не сигнал тревоги, это призыв к атаке на врагов отечества. Чтобы их победить, господа, нам нужна смелость, еще раз смелость, всегда смелость — и Франция будет спасена». Этот пример красноречия, столь отличного от нудных речей жирондистов, вызывает энтузиазм.

Речь Дантона сопровождается выводами гораздо более тревожными: «Пребывая словно в конвульсии, мы свергли деспотизм, и только в великой национальной конвульсии мы заставим отступить деспотов. До сих пор мы вели лишь ту войну, которую изображал Лафайет; следует вести войну более ужасную. Пора сказать народу, что он должен всей массой устремиться на врага. Когда корабль терпит бедствие, экипаж выбрасывает в море все, что угрожает ему гибелью; точно так же все, что может повредить нации, должно исторгнуть из ее лона».

Эти мужественные слова повторялись в других речах, которые произносили также и ораторы-жирондисты, например Верньо; существовало своего рода патриотическое единодушие, усиливавшее эти призывы. Они были необходимы, чтобы побудить добровольцев записываться в армию: вскоре те одержали победу при Вальми[71]. Этих же призывов оказалось достаточно, чтобы жители секций в предместьях Парижа — Пуассоньере, Люксембурге, Лувре — устремились в тюрьмы и учинили там бойню (сентябрьские убийства заключенных 1792 г.).

Итогом резни, которая продолжалась несколько дней, стало убийство от 1100 до 1400 человек. Убивали неприсягнувших священников, аристократов, в числе которых погибла подруга Марии Антуанетты принцесса де Ламбаль, изувеченная жесточайшим образом. «Народ мстит за преступления, совершенные в течение трех лет измены», — писала супруга Жюльена де Ла Дрома, вскоре ставшего депутатом Конвента. Власти не вмешивались, командующий Национальной гвардией Антуан Сантерр первым заявил, что не может положиться на повиновение своих гвардейцев… Что касается Дантона, министра юстиции, то он и пальцем не пошевельнул, чтобы помочь заключенным. Его секретарь Фабр д’Эглантин выступил с апологией убийств и представил их примером для прочей Франции. На деле в этом не было необходимости: когда речь шла о священниках и «бывших»[72], провинция нередко опережала Париж в убийствах.

Это обстоятельство крайне важно, потому что подтверждает тот факт, что, как и позднее, в 1917 г., сентябрьский террор 1792 г. не был делом рук государственной власти, но исходил с самых низов, о чем свидетельствуют и принятое 12 августа 1792 г. Коммуной решение о закрытии всех роялистских газет. Законодательное собрание не только не протестует, но устами депутата Пьера Камбона оно соглашается с тем, что «народ не желает более королевской власти, и следует сделать ее возвращение невозможным». Кондорсе объявляет себя республиканцем. И лишь немногие возвышают голос против убийств. Причем депутаты Собрания скорее возражают против того, что Коммуна становится двигателем революции, превращаясь во вторую, нелегитимную власть. Таким образом, жирондисты и монтаньяры, каждый по-своему, несут свою долю ответственности за этот первый террор.

Конвент и суд над королем

По истечении своих полномочий Законодательное собрание уступает место в сентябре 1792 г. Конвенту, т. е. собранию, которое располагает одновременно законодательной и исполнительной властью, — как то было в Англии во времена Кромвеля после казни Карла I. Те, кто вдохновлял Коммуну, оказались в числе депутатов — на сей раз Конвента — лицом к лицу с жирондистским большинством. Последние сразу же предприняли атаку на триумвиров — Дантона, Робеспьера и Марата, но в большей степени для того, чтобы разоружить Париж, чем для того, чтобы осудить сентябрьские убийства, ответственность за которые лежала на обеих сторонах. Жирондист Ла Сурс определил направление этой атаки, заявив, что коль скоро во Франции насчитывается 83 департамента, то и Париж должен иметь всего лишь 1/83 влияния в стране. Существовал и классовый конфликт — в том смысле, что, хотя вожаки обеих партий вышли из одной и той же среды, они более не обращались за поддержкой к одним и тем же сторонникам и не имели более одних и тех же врагов: жирондисты обличали священников, монтаньяры — перекупщиков. Но, противодействуя сразу якобинцам, Парижу, санкюлотам и монтаньярам, жирондисты хотели предотвратить установление их диктатуры. Страсти накалялись. Марат, находясь на трибуне, выхватил из кармана пистолет и поднес его ко лбу. «Я должен заявить, что, если против меня будет принято обвинительное постановление, я пущу себе пулю в лоб у подножия этой трибуны». Произведенный эффект был весьма значителен… Марат воплощал ту народную ярость, которая сделала его жертвой Шарлотты Корде, заколовшей Марата в его собственной ванне.

Зачастую забывают, что Марат был уже мертв, когда начался Великий террор.

Но временами он действительно играл роль его провозвестника; «Друг народа»[73] предсказывал самое худшее, с тем чтобы его предотвратить: бегство короля, дезертирство Лафайета, измену Дюмурье и т. д. Он раскрывал тайные замыслы врагов, распространял идею о существовании заговора против народа; худшее для Марата состояло не в том, что контрреволюционеры враждебны, но в том, что народ упорствует в нежелании видеть это. «Нужно пролить несколько капель крови, чтобы избежать в будущем ее потоков.»

Действительно, когда в Собрании начался судебный процесс над королем, обвинителями, требовавшими смертного приговора, были прежде всего монтаньяры во главе с Сен-Жюстом («лишь тем фактом, что он правит, Людовик XVI уже виновен, ибо не правят, оставаясь невинными») и Робеспьером («если король невиновен, то виновны те, кто его сверг»). Жирондисты требовали, чтобы голосовала нация — но Собрание отклонило это предложение, чтобы не выпустить власти из рук. Затем, уже после того как депутаты проголосовали за смертную казнь, предложение о ее отсрочке было отклонено 380 голосами против 310. Депутаты вновь проявили непоследовательность, потому что ранее они объявили войну ради того, чтобы король сделал очевидной свою «измену». Что же касается короля, которого защищал Мальзерб, то Людовику было явно не по себе на этой сцене, однако перед лицом смерти он выказал немалую силу духа: «Я умираю невиновным и молю Бога, чтобы моя кровь не пала на Францию».

Вскоре, когда в Париже вспыхивает новое восстание, которое направлено против Конвента (он обвинен в слабости во время суда над королем) и вдохновляется священником Жаком Ру и другими сторонниками аграрного закона (т. е. передела земель), жители парижских предместий окружают Конвент, осаждают его и арестовывают депутатов-жирондистов. Марат принимает активное участие в этих событиях, указывая пальцем на «изменников» и спасая «благородных» (2 июня 1793 г.). Тринадцатого июля Марат был убит.

Великий террор

Известие о падении жирондистов вызывает восстание провинций, откуда вышли эти депутаты: оно получает название «федералистского», так как становится толчком к мятежу против Парижа, который ассоциируется с диктатурой предместий, монтаньяров или экстремистов вроде Эбера, которых вскоре назовут «бешеными», — хотя участники восстания не ратовали за федерализм в духе децентрализации. Двадцать девять вождей Жиронды были арестованы, многим удалось бежать, Верньо даже грозил своим обвинителям эшафотом. Как бы то ни было, торжествовал произвол, при котором идея диктатуры, пусть и не сформулированная, прокладывала себе дорогу. Например, Робеспьер, давший 2 июня добро на этот государственный переворот, писал в своей записной книжке: «Нужна единая воля. Она должна быть республиканской или роялистской: нужны республиканские министры, гражданские газеты… Чтобы победить, нужно снова сплотить народ».

В тот момент, когда Робеспьер пишет этот текст, он знает, что жирондисты во главе с Бюзо подняли восстание в Нормандии, что в Бордо, Лионе и Вандее отказываются принимать направленных туда представителей, что готовится нападение на Париж. Большинство монтаньяров в Конвенте идут еще дальше, и Дантон побуждает его принять декрет, согласно которому Париж спас республику. Одновременно в нем утверждается разделение коммунального имущества, отмена сеньориальных прав без их возмещения, продажа собственности эмигрантов — и это становится моральным наступлением, призванным вновь объединить народные классы и закрепить разгром жирондистской партии. Отныне, когда создается революционное правительство, которое, стремясь совладать с инфляцией и победить всех своих врагов, вводит «ценовой максимум» и ставит «террор на повестку дня», определение контрреволюционера существенно расширяется.

Камиль Демулен в 3-м номере газеты «Старый кордильер», вышедшем во фримере II года Республики (сентябрь 1793 г.)[74], вдохновляясь Тацитом, обличает этот процесс, поскольку его логика превращает в подозрительное лицо каждого гражданина[75].

«Некий гражданин пользуется популярностью? Это соперник государя, который может возбудить гражданскую войну. Подозрителен.

Он, напротив, избегает популярности и старается держаться в стороне? Эта уединенная жизнь обращает на себя ваше внимание, дает вам пищу для размышлений. Подозрителен.

Вы богаты? Неизбежна опасность, что народ может быть подкуплен вашей щедростью. Подозрителен.

Вы бедны? За таким человеком надобно внимательно следить. Ведь никто не бывает более предприимчив, чем тот, у кого нет ничего за душой. Подозрителен».

Провозглашенным таким образом террор обретает свои инструменты, находящиеся в распоряжении Комитета общественного спасения; в первую очередь это Комитет всеобщей безопасности, представляющий собой главный орган осуществления репрессий, затем следуют Революционный трибунал и направленные в провинции представители Конвента. Принятый весной 1794 г. «закон 22 прериаля» упраздняет прежние предписания о том, кого следует считать виновным, и обосновывает осуждение подозрительных лиц на основании доносов. Этот закон является творением Кутона, но Робеспьер выступает горячим его защитником: «Эта суровость страшна лишь заговорщикам, врагам свободы». Таким образом, вместе с Сен-Жюстом, этим «архангелом гильотины», Робеспьер, прозванный «Неподкупным», становится воплощением террора во имя добродетели. Он расправляется с теми, кто, подобно «бешеным» во главе с Эбером, желает сделать террор еще более систематическим, и с теми, кто, подобно «снисходительным» во главе с Дантоном, находит его чрезмерным. Но механизм подозрений и доносов перемалывает всех ораторов предшествующих лет — от Камиля Демулена до жирондистов, Эбера с его сторонниками и самого Дантона — человека, скомпрометировавшего себя более или менее законными махинациями, чья частная жизнь вызывала негодование у этих поборников добродетелей и самоотречения. Он также отправляется на гильотину, откуда бросает свое последнее изречение: «Палач, покажи мою голову народу, она того стоит».

В течение нескольких месяцев повозки с приговоренными к казни следуют к эшафоту одна за другой. Жертвами террора становятся 2625 человек в Париже и 16 600 во Франции; количество арестованных достигает полумиллиона. В Нанте во время устроенных комиссаром Конвента Каррье «потоплений» погибает от двух до трех тысяч человек; примерно столько же приходится на «адские колонны» войск генерала Тюрро, вырезавших население Вандеи; столько же — на деятельность учетной комиссии в Анже. Террором были затронуты все социальные группы.

Бросается в глаза, что, начатый под давлением необходимости и во имя защиты Революции, этот террор продолжался и тогда, когда опасность миновала, в час побед революционных войск при Гандсхооте и Ватиньи (1793). Игра обстоятельств нередко скрывает от нас само явление — эта характерная черта повторяется и во время большевистской революции, поскольку государственный террор начинается еще до восстаний белых и иностранной интервенции и продолжается после победы красных…

Таким образом, террор становится способом управления государством, опирающимся на озлобление народа, который не может ни удовлетвориться, ни насытиться одним лишь фактом смены власти. В этом аспекте события 1918–1921 гг. в России еще раз по-своему воспроизводят события Французской революции, происшедшие между 1793 г. и падением Робеспьера.

ТЕРМИДОР

На первый взгляд усилия якобинцев, Комитета общественного спасения и проводимый ими террор были не напрасны: победа при Флерюсе, одержанная 26 июня над герцогом Кобургским, сделала лето 1794 г. летом победы.

Французы ожидали, что теперь, после победы, революционеры положат конец террору, поскольку до этого времени все было подчинено военным целям и повсюду мерещились изменники: например, Робеспьер считал, что он «имеет доказательства того, что генерал Гош один из них». На деле же того попросту подозревали в эбертизме[76], и в борьбе фракций подобное обвинение позволяло якобинцам избавиться от соперников.

До этого момента Комитет общественного спасения передавал такого рода дела Комитету всеобщей безопасности, однако теперь члены первого комитета, заподозрив членов второго в чрезмерном потворстве эбертистам, создали конкурирующую структуру — собственное Полицейское бюро, не подконтрольное более никому. Амар и Вадье из Комитета всеобщей безопасности, принадлежащие к антихристианскому и экстремистскому крылу монтаньяров, ненавидят Робеспьера, верховного жреца культа Верховного существа, который считается ответственным за двойную чистку: от «снисходительных» вроде Дантона и эбертистов. Они знали, что в Комитете общественного спасения их чувства в отношении триумвирата Робеспьера, Кутона и Сен-Жюста разделяют Бийо-Варенн и Колло д’Эрбуа. Сен-Жюст спорил с Карно по вопросам ведения войны, а буржуазные депутаты Конвента находили, что пора положить ей конец — наряду с регулируемой экономикой и «проклятым максимумом».

Вадье взял на себя инициативу и постарался выставить Робеспьера в смешном свете, начав судебный процесс по делу некой Катрин Тео, заявлявшей, что она является Богоматерью, — процесс, который Робеспьер счел беспредметным. «Неподкупный» одержал верх в Комитете, однако он желал вскрыть гнойник и разоблачить заговор, который, как ему казалось, плелся против Комитета общественного спасения и против него лично. В день 8 термидора напряжение в Конвенте достигло предела.

«Когда кто-то хвалится тем, что обладает мужеством быть добродетельным, ему следует также обладать мужеством не бояться истины: назовите тех, кого вы обвиняете…» — обратился к Робеспьеру один из депутатов.

Слух о новой чистке встревожил Конвент. Робеспьер не назвал имен — роковая опрометчивость! Угрозу почувствовал финансист Пьер Камбон, так как Робеспьер заявил, что «его декрет по финансам просчитан таким образом, чтобы увеличить число недовольных». Вернувшийся из провинции представитель Конвента Тальен желал спасти свою любовницу Терезу Кабаррюс, незадолго до этого арестованную в Невере, и также ощутил угрозу. Депутаты-центристы не любили подобных представителей, однако группа умеренных (так называемое «Болото») нашла в них союзников, чтобы вернуть власть, которой фактически лишил их Комитет общественного спасения, где сторонниками «Болота» были Карно, Ленде, Приёр из Кот-д’Ора, Барер. Измученные и исполненные ненависти, эти легковозбудимые люди не доверяли друг другу.

Решившись расправиться с противником, чтобы самим не стать жертвами расправы, все те, кто считал, что ему угрожает опасность, 8 термидора создали блок. Тогда Сен-Жюст пожелал выступить перед якобинцами с докладом, в котором содержались такие слова. «Это обвинительный декрет, и касается он Колло д’Эрбуа. Ты трус и изменник. Ты можешь лишить нас жизни, но тебе не обмануть добродетель народа».

Вечером 9 термидора Колло д’Эрбуа председательствует в Конвенте и дает слово Сен-Жюсту. Но того прерывает Бийо-Варенн: «Он обещал представить свою речь на рассмотрение обоих комитетов». И добавляет: «Вы затрепещете, когда узнаете, что есть человек, который, когда был поставлен вопрос о направлении представителей в провинцию, не нашел среди членов Конвента и двадцати человек, достойных, по его мнению, этой миссии. Он навязывал нам свою волю в течение шести месяцев, и я не верю, что хоть один из вас хотел бы существовать под властью тирана».

Возгласы: «Пусть сгинут тираны!»

Робеспьер просит слова. Возгласы: «Долой тирана!» Робеспьер опускается на скамью, Сен-Жюст немеет, совершенно ошеломленный.

Вадье: «Он единственный защитник свободы. он отличается редкой скромностью». Смех в зале. Робеспьер поднимается, поворачивается к собранию: «Я обращаюсь к вам, честные люди, а не к этим негодяям».

Затем Робеспьер поворачивается к председателю Колло д’Эрбуа: «Последний раз, председатель убийц, я требую у тебя слова.»

Голос: «Его душит кровь Дантона.»

Тогда Луве требует ареста Робеспьера, младший брат последнего[77] требует, чтобы его тоже арестовали; голосуют за то, чтобы равным образом поступить с Кутоном и Сен-Жюстом. Леба добровольно присоединяется к ним. Они арестованы у решетки, отделяющей трибуну от депутатских скамей.

Поднятая по тревоге Коммуна Парижа хотела освободить Робеспьера и его товарищей, однако ее военным вождем был Анрио — и его помощник не посмел разогнать Конвент. По крайней мере, он освободил арестованных депутатов, но те, всегда утверждавшие, что правят именем Конвента, не посмели возглавить восстание. Тем временем национальные гвардейцы, приведенные Баррасом, оцепили ратушу; утратив всякую надежду, Леба выстрелил себе в голову; Робеспьер, кажется, хотел сделать то же и раздробил себе челюсть — во всяком случае, жандарм, ворвавшийся в помещение, где тот находился, в него не стрелял.

Десятого числа все они были гильотинированы на площади Революции; 11-го за ними последовала повозка с шестьюдесятью одним приговоренным, 12-го — еще с двенадцатью.

Кто мог поверить, что Робеспьер и Сен-Жюст, после Эбера и Дантона, были предателями Революции? Но кто не выкажет удовлетворения тем, что с их смертью наступил конец Террора?..

Девятого термидора переворот, покончивший с Робеспьером и его людьми, перерос в процесс нового террора, уже против самой Революции.

После террора на повестку дня был поставлен вопрос о правосудии. Оно осуществилось в несколько этапов: сначала были оправданы жители Нанта, арестованные Каррье, затем были заклеймены террористы, потом реабилитированы их жертвы и вновь призваны в Конвент 78 жирондистов, сумевшие избежать гильотины и осудившие «революцию» 31 мая — 2 июня 1793 г. Их призвали, но не по причине их невиновности, а во имя справедливости. Затем настал черед предстать перед судом Колло д’Эрбуа и Бийо-Варенна, Барера и Вадье.

Наконец, 2 февраля 1795 г. убийства заключенных в Лионе ознаменовали начало Белого террора, ставшего знаком полного поворота, совершившегося за несколько месяцев.

Английский десант на мысе Киберон оказал помощь шуанам — роялистам, сторонникам неприсягнувщих священников, которые отнеслись враждебно к идее мобилизации Конвентом 300 тысяч человек, однако Гош сбросил десант эмигрантов в море, захватив часть последних в плен. Военный суд приговорил к расстрелу 748 из них, в том числе 428 дворян. Началась новая вандейская война.

Тем временем в Париже, после того как термидорианцы решили, что две трети будущих депутатов Законодательного собрания должны быть членами Конвента, поднялись роялисты. Чтобы оказать им сопротивление, «Болото» оперлось на санкюлотов. Баррас взял все под свой контроль и поручил молодому Наполеону Бонапарту, новому возлюбленному своей бывшей любовницы Жозефины Богарне, подавить восстание. Тот сделал это при помощи пушек. Так появились политические «качели», когда «Болото» попеременно опиралось то на правых, то на левых. Так будет продолжаться и при Директории — режиме, установленном согласно новой Конституции, которая была утверждена Конвентом.

Термидорианцы не остановились на разделении управления, некогда ими созданного; на преследовании якобинцев, к числу которых когда-то сами принадлежали; на возвращении депутатов, которые ранее являлись их коллегами и подвергались гонениям с их стороны. Термидорианцы положили конец экономическому регулированию, которое когда-то сами ввели, и установили мир, после того как сами начали войну.

Подобная эскалация чрезмерных обещаний и подобное перерождение поражали мемуаристов; никогда ни одно Собрание не подвергалось столь резким переоценкам. Слово «термидор» приобрело символическое значение. Так и русских революционеров 1917 г., зачарованных примером 1793–1794 гг., неотступно преследовал призрак термидора. Лев Троцкий поставил его во главу угла в своей борьбе против Сталина, который, по мнению Троцкого играл роль Бонапарта, но еще до начала 20-х годов ХХ в. многих революционеров преследовал страх остановки революционного потока и поворота его вспять, а их анализ 9 термидора хорошо показывает резкий перелом, произошедший в ходе событий в России. Тамара Кондратьева проанализировала это в своей работе «Большевики и якобинцы»[78].

КОНТРРЕВОЛЮЦИЯ И ЦЕРКОВЬ

Еще до созыва Генеральных штатов 1789 г. проявили себя те силы, которым вскоре предстояло оживить контрреволюцию. Со времен Тюрго и Калонна существовало течение, выступавшее против любой демократизации монархии, своего рода «аристократическая предреволюция» или, иными словами, «феодальная реакция»: часть знатных семей противилась социальному смешению в салонах (матери Барнава однажды не позволили войти в театральную ложу), лишь некоторые лица несомненно аристократического происхождения имели доступ к военным должностям и т. д. Эта аристократическая реакция отыскивала доказательства своих прав в Истории, возводя свои привилегии к прошлому Франкского королевства.

И те и другие вполне соответствовали традиции, которая издавна практиковалась монархией: исключению из общества подвергались протестанты, янсенисты, камизары[79] и, по мнению таких деятелей Просвещения, как Монтескьё и Руссо, людьми «вне общества» становились те, кто не склонялся перед общей волей и становился таким образом чужаком. Эта нетерпимость проявилась уже 20 июня 1789 г., когда депутат Мартен Дош, выступивший против принесения присяги в Зале для игры в мяч, был вынужден покинуть зал под защитой Бальи. Она обернется против тех, кто мобилизовал массы против короля в 1788 г., т. е. против аристократов, и в 1789 г., т. е. против буржуазии.

Августом 1789 г. можно датировать появление «правых», группировавшихся вокруг председателя Собрания. Они защищали право на религиозные убеждения, предусмотренное в 10-й статье Декларации прав человека и гражданина: «Никто не должен быть притесняем за свои взгляды, даже религиозные», — а также, под руководством Мунье и монархистов, они взяли на себя защиту полномочий короля. После октября страна разделилась на «нацию» и правых, причем у последних были свои клубы и свои лидеры, такие, как Мирабо и д’Антрэг. Последний готовил народное восстание в провинциях от Форе до Виварэ[80] и бегство короля при отъезде в Лионнэ в 1790 г. Влиятельная пресса правых, известным представителем которой стал Ривароль, предвещала своего рода крестовый поход, который могли бы возглавить первые эмигранты, например граф д’Артуа: в образе «беженца» он появился в Турине, откуда перебрался в Кобленц.

Религиозный вопрос не только сыграл роль детонатора, но в то же время объединил различные группы, настроенные враждебно к революционному движению, — тем более что сам король проявил неприязнь к «Гражданскому устройству духовенства», за которое проголосовало вольтерьянское по своему составу Собрание в июне 1790 г. Пусть даже, подчиняясь силе, монарх был вынужден принять это устройство.

Церковь понесла огромные потери в связи с постановлениями 1789 г., так как Собрание отменило десятину без всякого возмещения и заставило ее покрывать дефицит, передавая, по предложению епископа Талейрана, имущество духовенства в распоряжение государства. (Сам он при этом не пострадал, поскольку взамен получил государственное содержание.) Однако осуждение этих мер папой Пием VI и враждебность определенных католических кругов — вблизи традиционных бастионов протестантизма — к этим посягательствам на обычай произвели сильное впечатление на общество. Сокращение количества епископов со 130 до 89 — в соответствии с числом департаментов — казалось несправедливостью.

Согласно Гражданскому устройству, церковное устройство уподоблялось общественному, и отныне легитимность служителей Церкви должна была, как и в государстве, основываться на их избрании. Получая жалованье от государства, епископы и священники были обязаны приносить присягу на верность Конституции.

Присягнуло 52–53 процента духовных лиц, чуть меньше от присяги отказалось, причем позднее их число выросло; приходские священники приносили присягу охотнее, чем викарии, а преподаватели коллегий — менее охотно, чем викарии. Чем больше город, тем больше было в нем неприсягнувших; бросается в глаза, что последние доминировали на западе, в глубине Центрального массива, на окраинах королевства, т. е. на территориях, последними вошедших в состав Франции, тогда как Парижский бассейн и область, простиравшаяся от города Бресс до Дофине и Прованса, представляли собой районы, где Гражданское устройство встретило более благоприятный отклик.

Это распределение актуально и по сей день, поскольку размещение количества неприсягнувших священников по областям соответствуют религиозной практике середины XX в.; оно соответствует, в большей или меньшей степени, разделению на левых и правых. Так, зоны с преобладанием неприсягнувших священников и крайне правых соседствуют или сосуществуют с зонами, где в свое время восторжествовал протестантизм, а традиционные оплоты клерикализма — с более эмансипированными регионами. Ярким примером является соседство Вандеи и Пуату.

Отныне подозрение в контрреволюции стало неотделимо от католицизма, поскольку именно в связи с Гражданским устройством духовенства контрреволюция обрела свою форму, а позднее произошло разделение на клерикальный и светский лагери, а также на католицизм непримиримый, не признававший за индивидом никакой общественной или частной автономии, и католицизм светский, признававший или отстаивавший ее.

Вместе с эмигрантами неприсягнувшие священники образовали твердое ядро контрреволюции[81], но, в свою очередь, крайние революционеры жесткой односторонностью оттолкнули в лагерь врагов Комитета общественного спасения одних за другими монархистов, фельянов, сторонников Лафайета и, наконец, жирондистов и снисходительных монтаньяров, вроде Дантона, выставляя их всех сообщниками заграницы.

Этот механизм вновь можно обнаружить в России после 1917 г., когда Временное правительство Керенского, свергнувшее царя, меньшевики и даже часть большевиков — все эти силы последовательно обвинялись Лениным и Сталиным в том, что являются агентами контрреволюции.

Данный процесс, как показал историк Жан Клеман Мартен, хорошо иллюстрирует восстание в Вандее, где восставшие — которые защищали свои общинные права и сопротивлялись призыву в армию 300 тысяч мужчин, выступая таким образом продолжателями традиции сельских бунтов, — были осуждены членами Конвента: последние были готовы сломить всякое сопротивление, объявленное ими контрреволюционным, применяя самые жестокие меры подавления.

И вновь тот же процесс можно обнаружить в России, где заслуживающими заключения в лагерь считались те, кто не выполнял нормы или тормозил, даже сам того не подозревая, движение государства вперед.

Не случайно большевики, говоря о крестьянских мятежах в начале 20-х годов ХХ в., употребляли термин «новая Вандея».

ДИРЕКТОРИЯ: ВЕЛИКИЙ СТРАХ РУКОВОДИТЕЛЕЙ

Люди, руководившие Францией в 1795 г., после того как Конвент прекратил свою работу, были теми же самыми термидорианцами — как Карно и Баррас, что казнили Робеспьера, а еще раньше отправили на гильотину короля. Можно представить, как в этих условиях, пусть и упрочив свое положение принятием уже упоминавшегося закона о двух третях[82], они боялись мести со стороны одновременно якобинцев и роялистов. Но больше всего они страшились возвращения народного правительства. Таким образом, в истории Директории доминирующим был социальный страх. Он стал поводом к 18 брюмера, подобно тому как в 1851 г. он послужит поводом к государственному перевороту 2 декабря.

Поэтому были упразднены те учреждения и свернута та деятельность, которые являлись проявлениями этой власти народа: Коммуна и мэрия Парижа, публичные дебаты в Собрании; клубы сохранились, но их активность была заметно ограничена. «Религиозная свобода» по-прежнему не предполагала прав на крестный ход, звон колоколов, ношение церковных облачений и совершение паломничеств. По сути, термидорианцы рассматривали революцию и католицизм как вещи несовместимые в принципе.

С другой стороны, опыт подсказывал новым руководителям страны, что следует страшиться не только демократии и роялизма; они хотели предохранить себя от возвращения в Париж любой всемогущей центральной власти.

Конституция III года Республики разделила законодательный орган на два совета: Совет старейшин, состоявший из лиц старше сорока лет, и Совет пятисот, в который вошли более молодые депутаты. Оба совета могли сообщаться один с другим лишь посредством посланий. Представители Совета пятисот обладали правом законодательной инициативы, которую старейшины преобразовывали — или не преобразовывали — в законы. Старейшины из списка в пятьдесят персон, представленного Советом пятисот, избирали пятерых директоров. Последние не могли ни приостанавливать работу советов или распускать их, ни предлагать тексты каких-либо законов. Советы не имели права отзывать директоров. Что касается института выборов, то речь более не шла о всеобщем избирательном праве: вводился имущественный ценз, иными словами — устанавливалась демократия нотаблей.

То, что было призвано предотвратить произвол и абсолютную власть, имело следствием беспомощность нового порядка, которая усугублялась соперничеством между исполнительной и законодательной ветвями власти. Директория получила в итоге свой термидор, но противоположный по смыслу: 18 брюмера произошел государственный переворот, в результате которого установилась диктатура Наполеона Бонапарта.

Будущее не сулило Директории ничего хорошего. Это было связано в первую очередь с тяжелейшим денежным кризисом, который свел стоимость ассигнатов к цене затраченной на них бумаги. К дороговизне добавился неурожай, крайняя нехватка продовольствия вынуждала руководителей страны ограничить выдачу хлеба семьюдесятью пятью граммами в день. В IV году (1796) около 10 тысяч человек предпочли найти конец в водах Сены. Эта нищета составляла разительный контраст с роскошью, выставляемой на показ биржевыми игроками, и с общей атмосферой реакции, ставшей очевидной с появлением молодых богатых бездельников — мюскаденов и «изумительных», наряжавшихся столь же комично, как позднейшие стиляги.

В этом тлетворном климате нищета поддерживала постоянное внутреннее брожение: оно породило ультраякобинское выступление совершенно нового рода — заговор Гракха Бабёфа (май 1796 г.).

Самоучка Гракх Бабёф, отцом которого был сборщик налогов, а матерью — неграмотная женщина, называл себя коммунистом и сторонником аграрного закона, т. е. передела земель. Он был вхож в круги, выступавшие за контроль над экономикой со стороны государства, был близок к наиболее радикальным якобинцам (таким, как Амар из бывшего Комитета всеобщей безопасности, или Робер Ленде), посещавшим Клуб Пантеона[83]. Рост нищеты народа и усиление могущества таких людей, как Тальен или Баррас, которые достигли власти благодаря деньгам и коррупции, приводили Бабёфа в отчаяние…

Заговор Гракха Бабёфа

Осуждая представительный строй, Бабёф намерен свергнуть его путем заговора и создает «Тайную директорию» во главе с Буонарроти[84]. Он желает утвердить за народом, на сей раз навсегда, власть, которая после 9 термидора все более ускользает из его рук. О движении Бабёфа известно по распространяемой им пропаганде, но возглавляемый им «Заговор равных» должен оставаться тайным. Член Директории Лазар Карно стремится уничтожить это течение, устремления которого считает экстремистскими. После ряда доносов «равные» были арестованы. Якобинцы при поддержке военных предприняли смелую попытку освободить их. Военная комиссия Тампля распорядилась расстрелять тридцать обвиняемых, в числе которых — трое бывших депутатов Конвента. Гракх Бабёф попытался застрелиться и, истекая кровью, 27 мая 1797 г. был отправлен на эшафот. В течение лета были казнены другие заговорщики и сторонники принятия аграрного закона.

Заговор был раскрыт, заговорщики казнены. Однако Гракх Бабёф оставил свой след в Истории. Не столько благодаря программе или тому, что он предвещал грядущее освобождение человека от тяжелого труда вследствие развития промышленности и машинного производства. Историческая роль Бабёфа состояла в том, что он первым пришел к выводу: представительный строй не в состоянии обеспечить радикальной трансформации общества или отношений собственности и решением проблемы стала бы передача власти от имени народа в руки небольшой группы решительных людей. Таков секрет одной из обязательных составляющих успеха.

Изложенные Буонарроти, которому удалось бежать, эти идеи о средствах осуществления революции были позаимствованы Бланки, а затем Лениным, который вдохновлялся ими при написании в 1902 г. работы «Что делать?» и при создании партии большевиков.

В 1918 г., при советской власти, в Москве был установлен памятник Гракху Бабёфу.

Не имевший скорых последствий, «Заговор равных», тем не менее, способствовал оживлению антиякобинской реакции, воодушевившей своего рода Белый террор. При этом Директории пришлось отказаться от регламентации культа, которая представляла собой внешнюю сторону преследований Церкви. В правление Тальена, Барраса и др. режим с его не получавшими жалованья чиновниками все в большей степени погряз в коррупции и биржевой игре. Следовало ожидать реакции общественного мнения — и чтобы предотвратить ее, руководители Франции, проведя манипуляции с выборами, осуществили 18 фрюктидора своего рода государственный переворот.

Восемнадцатого фрюктидора развязало своеобразный якобинский террор, без гильотины, но с арестами и высылкой в Гвиану[85], что тогда называлось «сухой гильотиной». Главными жертвами стали эмигранты, вернувшиеся после 1795 г., и в большей степени священники; всего было осуждено 9284 человека. Это антиклерикальное движение пользовалось большим сочувствием как среди нотаблей, так и среди простого народа. В лице Ребелля и Барраса Директория даже призвала Бонапарта, в то время находившегося в Италии, «разрушить центр единства римской Церкви», т. е. покончить с папством. Считалось, что оно всегда будет оставаться врагом Республики.

Однако эти акции и преследования, в отличие от террора II года Республики, касались лишь определенного круга лиц: население не чувствовало себя затронутым репрессиями. Впрочем, вновь осуществив манипуляции с выборами 22 флореаля — на сей раз в антиякобинском духе, — термидорианские нотабли сами ослабили себя проведением этой политики «качелей». Чтобы руководить страной, вожди Директории воспроизвели некоторые черты практики эпохи террора, сохраняя своего рода полицейский режим, но, как пишет Анни Журден, в отличие от своих предшественников II и III годов, они не превратили эти черты в систему, и череда различных государственных переворотов не уменьшила способности общества к политическому самовыражению. В этом заключается огромное различие этого времени с эпохой Конвента и последующим периодом Консульства.

Мысль о призвании победоносного генерала, чтобы тот обеспечил сохранение за ними власти, пришла в голову сразу нескольким членам Директории… Талантливых полководцев было немало, однако Пишегрю перешел на сторону роялистов, Гош погиб в бою; оставались Жубер, Моро, Журден. И еще Бонапарт.

После итальянской кампании и возвращения из Египта — детали которого были неизвестны во Франции, — а также после смерти Жубера Бонапарт казался наиболее подходящей фигурой. Разумеется, именно он и должен был взять власть в свои руки.

Бонапарт в Италии

Баррас первым проявил доверие к молодому Бонапарту, поручив ему положить конец антиправительственным действиям роялистских секций Парижа. Бонапарт расстрелял мятежников из пушек и приобрел прозвище «Генерал Вандемьер»[86]. Он показал, что прекрасно усвоил термидорианский дух, закрыв затем Клуб Пантеона, где продолжали господствовать якобинцы.

Вторым решительность Бонапарта заметил Карно, доверивший ему Итальянскую армию.

В Италии Бонапарт одерживал победу за победой, сумев прежде всего, несмотря на свой внешне тщедушный вид, покорить собственную армию — своей выносливостью, отвагой, пылом и манерой разговаривать с солдатами. Он находится повсюду, занимается всем — и его взлет происходит в считанные дни. Вознаграждая доблесть, выплачивая наличными половину долга по жалованью, он в один миг привязывает к себе армию; Мондови, Лоди, Кастильоне, Арколе, Риволи — в этих победах проявляется его военный гений.

В то же время Бонапарт постоянно показывает свой решительный характер. Он подписывает перемирие с Пьемонтом в Кераско, заставляет платить богачей в занятом французами Милане, отказывается от наступления на Папскую область и налагает вместо этого на папство крупную контрибуцию, причем грозит Директории собственной отставкой, если та не позволит ему поступить таким образом. Он извлекает из своих завоеваний 50 миллионов ливров и десять из них отправляет Директории, которая и не рассчитывала на столь внушительную сумму. Грабитель дает о себе знать.

В битве при Лоди он осознает свою предназначение: «Я вижу, как мир опускается подо мною, как будто что-то подняло меня в воздух».

В то время как Журден и Моро топтались в Германии, успехи Бонапарта казались все более невероятными, особенно когда Австрия после сражения у Риволи запросила перемирия. В Леобене он провел переговоры с австрийскими уполномоченными и в качестве компенсации за Ломбардию, где он намеревался создать Цизальпинскую республику, «уступил» Австрии независимую Венецию. Таким образом он отдал итальянцев немцам и присоединил к Франции территории, расположенные за ее естественными границами. К ним он добавил Ионические острова, обладание которыми позволяло наблюдать за Востоком.

Египетская экспедиция

В принципе, экспедиция в Египет была задумана как средство поставить Англию на колени, поскольку в силу недостаточного снабжения и нехватки необходимых военно-морских сил проект высадки на Британских островах был отклонен как невыполнимый. Вступление в Ганновер[87] не повлекло бы за собой судьбоносных последствий и грозило вновь разжечь войну в Германии. Поэтому проект экспедиции в Египет казался весьма привлекательным. К тому времени полагали, что Османская империя уже фактически не существует, а ее власть является чисто номинальной, поэтому за ней закрепилось прозвище «больного человека». С этими соображениями была связана идея, что через Египет и Суэц, где предполагалось прорыть канал, Франция, если ей помогут ее старые союзники, будет угрожать Британской Индии — а это разрушит всю торговлю врага, который в значительной степени вел ее именно с этой страной. Так Талейран, новый министр Директории воскресил планы Верженна; они пересекались с планами Бонапарта, завороженного мыслью об экспедиции на Восток, хотя также и по другим причинам. Будучи адептом идеи «великой нации», он представлял, как расширит ее границы на Восток. «Поскольку там отсутствует цивилизация, она будет возвращена туда: на Востоке в большей степени, чем в Европе, можно все перестроить, все изобрести». Она будет возвращена, а не принесена: Бонапарт, хорошо знакомый с восточными делами — он читал Мариньи, барона де Тотта[88] и даже написал небольшую «арабскую» сказку, — отлично знает, что «цивилизация» родилась на Востоке, но ее искоренила деспотическая система; Турция представляет собой восточное соответствие феодальной аристократии Европы — и надо восторжествовать над ней. Анри Лоран объясняет, что по сути перед нами — перенос на восточные отношения формулы Сийеса: такие нации, как подчиненные турками греки, армяне, египтяне, представляют собой всё в социальном и культурном плане; но они представляют собой ничто в плане политическом; поэтому они стремятся стать хотя бы чем-нибудь. Их восстаниям нужно оказать помощь. Во имя цивилизации Бонапарт претендует на то, чтобы стать другом народов.

Чтобы сделать это, он опирается на идеологов Французского института. Интеллектуал, ученый — таким выступает Бонапарт, проект которого прельщает не только дипломатов, но и представителей совсем иной среды. При помощи военного инженера Луи Каффарелли он привлекает к себе сто восемьдесят семь энтузиастов-ученых, архитекторов и рисовальщиков, которые будут сопровождать его в экспедиции: Монжа, Бертолле, Жозефа Фурье и др.

Но все происходит не так, как было намечено.

Поднятый по тревоге адмирал Нельсон стремится уничтожить французский флот, существенно уступающий британскому, но Бонапарт его опережает и первым высаживается в Александрии. Судьба помогает Бонапарту: он сумел высадиться в то время, когда Нельсон вновь вышел в море, чтобы продолжить свои по иск и… Там Бонапарт обращается к войскам с призывом, ставшим легендарным: «Проявляйте по отношению к обрядам, предписанным Кораном, к мечетям такую же терпимость, какую вы проявляли к монастырям, синагогам, религии Моисея и Иисуса Христа».

Он побеждает мамлюков[89] в битве у пирамид, перед воротами Каира (21 июля 1798 г.), он отбрасывает Ибрагима, одного из турецких военачальников, к перешейку, в то время как генерал Дезе преследует другую турецкую армию до самого Асуана.

И именно в этот момент Нельсон возвращается и уничтожает 1 августа 1798 г. флот Бонапарта в сражении при Абукире.

Став пленником собственных завоеваний, Бонапарт ведет себя так, словно ничего не произошло. Он учреждает своего рода протекторат, опираясь на местную элиту, постоянно проявляет благосклонность к исламу, модернизирует страну, восстанавливая заброшенные каналы и устанавливая ветряные мельницы, привлекает к работе своих ученых, которые вскоре подготовят «Описание Египта».

И именно тогда Османская империя объявляет войну Франции. Чтобы упредить ее действия, Бонапарт отправляется в Сирию, имея целью уничтожить собирающуюся там армию, однако он вынужден отказаться от попыток овладеть Акрой[90] и отдает приказ об отступлении… По возвращении в Египет он наносит сокрушительное поражение турецкой армии, высадившейся в Абукире…

Так или иначе, ситуация становится безвыходной, и в августе 1799 г. Бонапарт оставляет свою армию Клеберу и возвращается во Францию, где высаживается во Фрежюсе[91], ускользнув по дороге от кораблей Нельсона.

Во Франции о нем известно лишь то, что он дважды разгромил врага, завоевал Египет и одержал победу при Абукире. Он вновь возвращается победоносным героем, и… газета «Философская декада» радикалистического направления расценивает его чудесное возвращение как знак Судьбы.

Восемнадцатое или девятнадцатое брюмера

В тот момент, когда Бонапарт высаживался во Фрежюсе, генералы Массена и Сульт разгромили вступивших в антифранцузскую коалицию русских, которые после второй битвы при Цюрихе (14–15 сентября 1799 г.) были вынуждены оставить Швейцарию, вновь перешедшую в руки французов. И поскольку в Голландии генералу Брюну даже не пришлось вступать в борьбу с англичанами, ставшими жертвами эпидемии, казалось, что Республике более ничто не угрожает.

Правда, шуаны на недолгое время захватили Нант, а потом Сен-Бриёк, однако настоящей головной болью для политиков стали выборы VIII года, которыми вновь было необходимо манипулировать. Лучшим средством было бы изменение Конституции III года, так чтобы депутаты, чей срок полномочий истек, могли остаться у власти. Это предвещал старый аббат Сийес. Всегда умело ориентируясь в ситуации, он считал, что при помощи некоторых военных устроить такое дело можно довольно быстро.

Бонапарт производил благоприятное впечатление — не по причине популярности своих побед, поскольку выдающиеся победы одержали также Моро, Журден и др., но потому, что «генерал Вандемьер» уже зарекомендовал себя, сокрушив роялистов. Если бы он разоблачил якобинский заговор, доверие к нему только возросло бы. Талейран в согласии с юристом Камбасересом выступал посредником в переговорах. Тогда же Люсьена Бонапарта, брата Наполеона, назначили председателем Совета пятисот. Теперь оставалось лишь разыграть партию.

Восемнадцатого брюмера старейшина Совета пятисот Корне заявил о неминуемой угрозе якобинского заговора. Совет проголосовал за соответствующие меры, за перенос заседаний в Сен-Клу, что являлось вполне законным, и за назначение Бонапарта командующим вооруженными силами Парижа, что законным не было, поскольку подобное решение должно было исходить от Директории. Зная об этом, Бонапарт наносит визит в Институт Франции, где, как сообщает политик Пьер Луи Родерер, встречается с различными лицами и изображает полную невинность. Он ведет хитрую игру, действуя так, словно ничего не происходит; 19 брюмера Бонапарт приводит к месту заседания обоих советов войска — «чтобы их защитить». Так как левые противятся мерам, предписанным накануне, ему приходится выступать с речью сначала в Совете старейшин, где член Совета напоминает о Конституции. «Конституция? Вы попрали ее, ее более не существует!» В Совете пятисот, где левые занимают сильные позиции, возникает волнение. Раздаются крики: «Это незаконно! По какому праву сюда явилась армия?» Бонапарт бледнеет, покидает зал, но брат Люсьен спасает его, не позволив проголосовать за объявление ситуации вне закона и тоже покинув зал. Братья верхом объезжают войска и приказывают очистить Оранжерею[92].

Таким образом, подлинный государственный переворот произошел 19 брюмера, но наполеоновской легенде удалось сдвинуть его на день назад, так как дата 18 брюмера больше акцентирует внимание на институциональном аспекте или скорее на инициативах самих советов. В свою очередь, историческая традиция наделяет 18 брюмера чертами насильственного перелома, который на самом деле произошел 19-го числа.

Сразу же после этого две комиссии, представлявшие Советы, подготовили новую конституцию, назначив трех временных консулов для обеспечения перехода. Одним из них был Сийес, оказавшийся в роли жертвы обмана, поскольку Бонапарт, с таким трудом назначенный на свой пост, взял все дела в свои руки, отодвинул Сийеса в сторону и добился поддержки Пьера Роже-Дюко, которого представил к назначению сам Сийес…

Переворот Бонапарта завершил то, что ознаменовал переворот 9 термидора, так как он был совершен во имя борьбы против якобинского террора. Но он также означал победоносное вторжение военных в политическую жизнь. Прецедент был создан.

НЕОДОЛИМОЕ ВОСХОЖДЕНИЕ НАПОЛЕОНА БОНАПАРТА

Человек, которому предстояло создать во Франции режим диктатуры (но знал ли он об этом, когда был назначен консулом?), с самого начала обладает очарованием, которым мало кто обладал в истории. Он уже одержал свои итальянские победы, но ему пока всего лишь тридцать лет, и, как сообщает историк Жорж Лефевр, лучше всех описавший личность Наполеона, тот представляет собой человека «маленького и низкорослого, но весьма мускулистого; полнокровного и пока еще сухощавого, но тело его выносливо и всегда готово к испытаниям. Восприимчивость и крепость нервов его — восхитительны, рефлексы — молниеносной быстроты, работоспособность — беспредельна, сон приходит по команде». Переутомление, однако, приводит к внезапным срывам, которые могут доходить до слез, а всякое противоречие вызывает вспышки ужасающей ярости. «Этот мозг является одним из наиболее совершенных, которые когда-либо существовали: он внимателен, всегда бодр, неутомимо перерабатывает факты и идеи; его воображение, которое всегда в игре, неожиданными озарениями порождает те или иные решения… Азартом светятся его сверкающие глаза и все еще по-прежнему сернистое лицо корсиканца, обрамленное гладкими волосами».

Он и есть корсиканец — в своем почтении к семье и клану, в презрении к женщинам, наличия ума у которых он не переносит (мадам де Сталь, которой пришлось завершить дни в изгнании, почувствовала это на себе), в своей авторитарности. Но в равной степени это выскочка, познавший вместе со своими родными бедность, и ему нравится находиться в светской среде, среди красивых женщин, извлекая из своих успехов удовольствие, которым он не может пресытиться. Он на самом деле на равных общается с учеными, будучи столь же любознательным, как они, и в равной степени наделенным богатым воображением; он не отрицает, что эти «болтуны-идеологи» все-таки оказали ему поддержку накануне 18 брюмера. Он считает, что образование и просвещение являются краеугольным камнем общественного прогресса, заботится об их развитии, пусть даже кто-то думает, что их подъем служит упрочению государства и его славе…

Авторитарный характер его личности и способность скрывать свои подлинные чувства проявляются очень быстро. Едва он становится консулом, как из советов изгоняется 61 депутат: среди них 56 якобинцев, из которых двадцать ссылаются в Гвиану. Когда в комиссии обсуждается проект новой конституции, он добивается внесения в нее в качестве своих коллег-консулов имен Камбасереса и финансиста Шарля Лебрена — и никто не протестует против этого переворота, устраняющего Сийеса и Роже-Дюко. Эта конституция VIII года вступает в действие, даже не будучи утвержденной. Но она получает утверждение, и народ высказывается за нее 3 миллионами голосов против 1 миллиона 562 тысяч, так что Бонапарт может считать, что нация (имеющая избирательный ценз) узаконила ее.

Он сказал, что эта конституция должна быть «краткой и неясной». Такой она и была, что впоследствии позволяло менять ее действие без каких-либо трудностей. Первый консул располагает всей полнотой исполнительной власти, за исключением права самостоятельно решать вопросы войны и мира; он назначает всех министров и чиновников, кроме мировых судей, чья должность сделалась единственной избирательной. Возбудить против него судебное дело может лишь Государственный совет, членов которого первый консул назначает сам. Только он обладает законодательной инициативой: Трибунат может лишь обсуждать предложенные законы, но не голосовать за них, тогда как Законодательный корпус может голосовать, но не обсуждать. Сенат может отменять учредительные законы, но главная функция этого органа, состоящего из назначенных членов, заключается в назначении членов других собраний. Таким образом, все члены этих собраний назначаются, а сами собрания пополняются путем кооптации на основе списков значительных людей, избираемых на основе всеобщего избирательного права путем многоступенчатых выборов; однако это обновление состава собраний никогда не проводилось с привлечением сенаторов, некогда выбранных Сийесом.

Нотабли, оказавшие содействие восхождению Бонапарта, полагали, что смогут сохранить власть благодаря своему массовому присутствию в Трибунате, где они больше могли не опасаться демократической угрозы. Но они уже ничего не решали. Впрочем, при председательстве Пьера Дону они еще могли говорить — удовольствие, которого не стал лишать себя друг мадам де Сталь Бенжамен Констан; однако разгневанный Наполеон обязал Сенат обновить Трибунат, выбросив «полтора десятка метафизиков, достойных того, чтобы их швырнули в воду». Это был второй переворот, так как обновление состава должно было производиться по жребию. С другой стороны, заволновались роялисты: ведь консул Лебрен был почти что одним из них. До каких пределов дойдет Бонапарт, отшатнувшись от якобинцев и термидорианцев? Чтобы проверить это, они потребовали более последовательной чистки государственного аппарата. Семнадцатого января 1800 г. Бонапарт ответил им единовременным закрытием шестидесяти из семидесяти трех роялистских газет; затем, в свою очередь, закрытию или цензуре подверглись левые газеты. На западе Франции Наполеон предложил шуанам амнистию в обмен на то, что они сложат оружие, но так и не получил ответа; тогда генералы Брюн и Лефевр получили приказ расстреливать каждого, кто будет схвачен с оружием в руках. Многие капитулировали, последним это сделал бретонец Жорж Кадудаль. Фротте и его товарищи были расстреляны[93].

Так Бонапарт показал себя «террористом», вполне в традициях II года Республики: «Робеспьер на коне», — говорили о нем.

Но в отличие от якобинцев он ограничился лишь казнями в назидание прочим.

Однако к этому строю относились по-разному даже те, кто пользовался его плодами или являлся его гарантом. Министр полиции Жозеф Фуше считался якобинцем, а возможности его министерства позволяли ему оказывать сопротивление консулу. Бонапарт спрашивал себя, не воспользуются ли его противники второй итальянской кампанией (1800), чтобы вступить в заговор и свергнуть его. Победа при Маренго в корне изменила ситуацию, лишив всякой надежды роялистов и якобинцев. «Вам не следует желать возвращения во Францию, — писал он в сентябре 1800 г. Людовику XVIII, — так как вам пришлось бы шагать по сотне тысяч трупов». Бонапарт на самом деле был популярен. Покушение на него рождественским вечером 1800 г. на улице Сен-Никез имело следствием гибель двадцати двух человек. Фуше догадывался, что люди, выступившие с идеей уничтожить экипаж первого консула взрывом «адской машины», не являются «сентябристами»[94] или «заговорщиками»… Тем не менее он сослал сто тридцать опасных личностей, имевших репутацию якобинцев, на Сейшельские острова и в Кайенну[95]; когда позднее он раскрыл, что подлинными виновниками являются роялисты, он и не подумал вернуть назад высланных «неоякобинцев». Тотчас же, посредством сенатус-консульта[96], Сенату было дозволено изменить конституцию, гарантом которой он являлся, и Бонапарт получил пожизненное консульство. Восемь тысяч голосов, поданных на последовавшем плебисците против пожизненного консульства, могли исходить от военных, среди которых, как было известно, генералы Моро и Пишегрю готовили заговор.

Как бы то ни было, все шло к установлению монархического режима.

Фуше удалось раскрыть заговор, вдохновителем которого являлся генерал Жан Батист Бернадот, женатый на Дезире Клари, бывшей невесте Бонапарта; заговорщики клеймили «этого республиканского пигмея» в своих пасквилях. Более того, все тот же, сделавшийся решительно незаменимым Фуше раскрыл большой заговор Жоржа Кадудаля, в котором принимали участие Пишегрю и Моро. Предприятие провалилось потому, что Моро не желал, чтобы оно открыло путь к реставрации Бурбонов. После разоблачения Моро был отправлен в изгнание, Пишегрю повесился, а Кадудаля гильотинировали (1804).

За этими заговорами стояли Людовик XVIII и, в еще большей степени, граф д’Артуа, однако следствие сочло, что командование военной экспедицией в случае устранения Бонапарта должен был осуществлять принц крови Луи Антуан де Бурбон-Конде, герцог Энгиенский. Тогда консульская полиция похищает герцога в Бадене, т. е. за границей, доставляет его в Париж, где его судят и казнят без каких-либо улик, найдя достаточным, что он был «на жалованье у Англии» и горел желанием вступить в Эльзас.

Заговор Кадудаля и казнь герцога Энгиенского вызвали скандал. Они усилили мотивы, толкавшие Бонапарта на то, чтобы провозгласить себя наследным императором: измена была повсюду, и консул думал положить таким образом конец различным притязаниям и заговорам. Правда, он колебался, прежде чем совершить этот шаг, — ввиду отсутствия наследника и конфликтов в семье, что ставило вопрос о будущем наследовании. Семейство Бонапарт, жадное до почестей и доходных мест, которыми в конце концов станут целые королевства, доставляло ему множество хлопот. В нем царствовала мать, побуждавшая своих сыновей — Луи, Жозефа и Люсьена — требовать от Наполеона все больше и больше. Дело кончилось тем, что Наполеон назначил своим наследником Жозефа.

Трибунат издал рекомендательную резолюцию в пользу «необходимого» наследования. Сенат, со своей стороны, никак не высказался об этом, однако такой вид маневра не мешал Бонапарту, поскольку сенатус-консульты и конституционные изменения должны были исходить непосредственно от этой инстанции. А протестовать Сенат не решился.

Талейран и Феш, архиепископ Лионский и дядя Наполеона, были назначены вести переговоры с папой о коронации, которую Бонапарт хотел видеть похожей на коронацию Пипина Короткого. Пий VII немало выиграл от Конкордата Наполеона, подписанного двумя годами ранее (в 1801 г.). Несмотря на негодующие протесты роялистов, папа дал свое согласие на следующий день после казни герцога Энгиенского. В соборе Парижской Богоматери произошла знаменитая сцена, описанная ее участником: Бонапарт взял корону из рук папы и сам возложил ее себе на голову. Эту сцену обессмертил художник Жак Луи Давид. Писатель Жозеф де Местр заключил: «Пий VII деградировал до такой степени, что является теперь лишь ничего не значащим шутом».

Таким образом, восхождение Бонапарта к вершинам могущества состоялось благодаря его неукротимому темпераменту, его практическому уму, его победам, разумеется, и невероятной политике, состоявшей в подавлении якобинцев с целью вселить страх в давних заговорщиков и привести к повиновению нотаблей. Церковь после заключения Конкордата подчинилась, и единственным оружием роялистов, лишенных возможности осуществить вторжение во Францию извне, оставались заговоры и покушения.

Якобинцы и роялисты могли сколько угодно метать громы и молнии, но, потеряв возможность действовать, они быстро утратили своих сторонников. Один за другим Бонапарт оскопил оба лагеря щедрой раздачей доходных должностей. Настоящую активность, пусть порой и двусмысленную, отныне проявляли лишь генералы, заговорщики или верные служаки, ненавидевшие императора или очарованные его военным гением; в равной степени это относится к таким ловким и незаменимым министрам Наполеона, как Талейран и Фуше.

Но что же можно сказать о нации в целом? Приходится констатировать, что в своей цензовой части она сама избрала первого консула в ходе плебисцита — и именно эта часть общества и армия в его глазах кое-чего стоит, «черни, этих двадцати или тридцати тысяч базарных баб или людей того же сорта». Прочее население, уставшее от террора, инфляции, дефляции, жаждет порядка и мира. В плане порядка французы вполне могут оценить усилия нового строя. Что касается мира, то следует помнить, что военные кампании по большей части ведутся за пределами Франции и что на протяжении долгого времени война приносит славу и добычу.

Так что не стоит слишком удивляться тому, что именно буржуазия была враждебна деспотичной политике Наполеона. Республиканцы и якобинцы, с одной стороны, и роялисты — с другой, не могли определиться с тем, что он собой представлял. Но благодаря легенде, а также воспоминаниям «ворчунов»[97] в народе сложился иной образ императора. И вот тому доказательство: когда его племянник Луи Наполеон Бонапарт выдвинул свою кандидатуру на выборах 1850 г. против республиканцев — а монархия была только что, в 1848-м, вновь свергнута, — победил именно он, на сей раз в ходе всеобщего голосования.


НАПОЛЕОН: ОБРАЗ И ДЕЯНИЯ

Наполеон в зеркале

Фигура Наполеона настолько очаровала людей XIX столетия, что порой трудно представить какой именно из его образов был наиболее привлекателен. Постфактум во Франции республиканская, антимилитаристская, пацифистская традиция конца XIX в. — ожившая после 1914–1918 гг. — заметно сократила место, отводившееся ему в капитальных трудах историков, а поскольку история как описание битв также утратила свои права, было бы напрасно искать в больших исторических сочинениях XX в. подробное изложение того, что, собственно, составляло славу Наполеона. В «Истории Франции» Эрнеста Лависса сражение под Аустерлицем занимает полстраницы из 440 посвященных наполеоновской эпохе, в том числе фразу «Солдаты, я доволен вами». В «Наполеоне» Жоржа Лефевра объемом 585 страниц Аустерлиц также занимает всего полстраницы. В «Истории Франции» под редакцией Жоржа Дюби — десять строк.

Нет сомнений, что в наибольшей степени его образ присутствует в России. Как показывает Д.Н. Сорокин[98], в этой стране восприятие Наполеона принимало все возможные формы: «Антихрист, варвар, тиран, убийца, непризнанный мученик, один из величайших гениев мира, призрак, блуждающий по Франции на корабле-призраке, таинственный посланник судьбы, прибывший в Россию, чтобы пробудить ее и указать ей путь к славному будущему, сын революции, беспринципный и властолюбивый комедиант, орудие исторической неизбежности, муж Австрии и муж Апокалипсиса, слуга буржуазии и император Франции». Он был также вероломным тираном для последних русских классиков, эпическим героем для Пушкина, стержнем философии истории для Льва Толстого в «Войне и мире» и Достоевского, аргументом для марксистов, поскольку они считали, что его деятельность подтверждала их тезис о переходе государства от феодального строя к буржуазным порядкам и капиталистической экспансии…

«Его помраченный ум видел некое оправдание в том, что в числе сотен тысяч погибших людей французов было меньше, чем гессенцев или баварцев», — писал Толстой. И скорее писатели — от Шатобриана до Виктора Гюго во Франции, — а не историки сконструировали в основных чертах его легенду — и именно легенда, чарующая благом, чарующая злом, покорила сердца французов, по меньшей мере, на полстолетия.

Моя слава: Гражданский кодекс и префекты

«Моя истинная слава не в том, что я выиграл сорок сражений: Ватерлоо изгладит память о всех этих победах. Но что не может быть забыто, что будет жить вечно, — это мой Гражданский кодекс» — приводит слова Наполеона Эмманюэль де Лас Каз в своей книге «Мемориал Святой Елены».

Записанные во время пребывания Наполеона в ссылке на острове Св. Елены, эти высказывания никогда не считались достойными внимания в республиканской традиции, враждебной к человеку 18 брюмера, приписавшему себе авторство Гражданского кодекса, который стал законом в 1807 г., тогда как на самом деле его разработка началась еще во времена Учредительного собрания, а затем его главными редакторами выступали дипломат Порталис, а также юристы Тронше и Камбасерес. С другой стороны, этот Наполеоновский кодекс был шагом назад по сравнению с проектами Конвента. Но он обеспечил их проведение в жизнь.

Унифицировать гражданские законы, создать новое право с целью выровнять различия в титулах и богатстве, установить наследственное равенство — выполнив эти задачи, Гражданский кодекс одновременно утвердил индивидуальную свободу и светский характер гражданской жизни. Представляя кодекс, Порталис подчеркнул его ведущие идеи: отношения между законом и судопроизводством, которые обеспечивают правильное функционирование законодательства; узы между семьей и обществом — «хорошее общество состоит из хороших отцов, хороших матерей, хороших сыновей»; необходимость компромисса между писаным правом и обычаями. Кодекс признавал права внебрачных детей, право на развод ограничивалось случаями измены, бесчинств и тяжких оскорблений супруга; права отца семейства были подтверждены — за исключением права на лишение наследства. От этого законодательства больше всего пострадали женщины, имевшие меньше прав, чем мужчины, в случае супружеской неверности, а также при разводе. В то же время брак превратился в простой контракт, наследство подлежало разделу, отношения в обществе отныне контролировались государством. Кодекс ознаменовал собой триумф унификации и централизации: единая нация, единый закон, единое право. Однако в нем присутствовали нюансы, так как закон «уважал почтение бретонцев к равенству и позволял баскам сохранять их любовь к неравенству» (Ж. Гуа). Этот кодекс, считавшийся хорошим для всех французов, был сочтен подходящим и для всех прочих европейцев. Три вещи, по словам Камбарсереса, являются необходимыми и достаточными для человека в обществе: быть хозяином самому себе; обладать имуществом, чтобы удовлетворять свои потребности; иметь возможность располагать собой и своим имуществом; таким образом, все гражданские права сводятся к праву свободы, собственности и заключения договоров. Гражданский кодекс обеспечивал их.

Этот кодекс, до сих пор имеющий силу во Франции на протяжении примерно двухсот лет (и дополненный Земельным, Страховым и другими кодексами), сделался образцом для нидерландского, итальянского, португальского, румынского, испанского и иных законодательств и в этом смысле стал главным объединителем Европы после христианской Церкви.

Другим наследием наполеоновской эпохи стали «маленькие императоры» — префекты, бывшие в своем роде наследниками как комиссаров эпохи Революции, так и интендантов Старого порядка. Поскольку старое чиновное общество исчезает, управление становится единоличным, хотя отныне различаются непосредственное управление, совещание, суд. Префекты обязаны обеспечивать порядок в применении закона, они гарантируют присутствие государства и выступают главными носителями централизации, одной из характерных черт формирования нации (о централизации и ее воздействии см. далее, гл. 2 части второй наст. изд.).

Человек на поле боя

Из всех кампаний Наполеона наиболее знаменитой является та, что завершилась победой при Аустерлице, где он одержал победу над двумя императорами сразу — австрийским и российским. Несомненно, что, еще не став императором, Наполеон уже добился блестящих успехов. Будучи мало кому известным генералом, он был назначен во главе французских войск в Италии, где «этот корсиканец, — говорил генерал Луи Сюше, — имеет лишь репутацию хорошего офицера артиллерии… Этот интриган известен только парижанам [намек на 13 вандемьера], и не имеет никакой поддержки. Разве вы не знаете, что такое корсиканцы?.. Уже две тысячи лет никто не может с уверенностью положиться на них». Генерал Больё, старый австрийский аристократ, говорит о «желторотом юнце» (giovinastro). Но Бонапарт, этот альковный генерал, парой фраз умеет поставить на место любого собеседника. Холодный, резкий, он словно выражает собой новые принципы маневренной войны. «Этот генералишко навел на меня страх», — сказал генерал Ожеро, победитель австрийцев в битве при Миллезимо; он действительно превращает свою армию, голодную и нищую, но революционную и национальную, в алчную, но сплоченную когорту, готовую на все, лишь бы идти за ним, будучи завороженной его пылом, его умом и его храбростью. Он облачается в героические одежды в день битвы при Лоди в 1796 г., обращаясь к своим солдатам: «Неужели вы испугаетесь врагов, которые отгораживаются от вас рекой?» И он бросается, с поднятой шпагой, в сопровождении четырех генералов и зарабатывает прозвище «Маленький капрал» — за то, что сражался среди своих солдат. «Они ничего подобного еще не видели», — говорит он генералу Мармону. Его храбрость оценили еще раз в битве на Аркольском мосту, но только это у него тогда и было.

Если битва у пирамид стала всего лишь военной прогулкой, а его бегство из Египта — эпизодом, на который не будут обращать внимания, причем во Франции удивительным образом узнали только о второй битве при Абукире (1799), — то сражение при Маренго (1800) стало своего рода чудом. Генерал Массена был в то время зажат в Генуе: считали, что Бонапарт усилит войска Сюше, который находился в департаменте Вар, чтобы отправиться тому на выручку… Риск операции при Маренго состоял прежде всего в том, чтобы перейти через перевал Большой Сен-Бернар, чего не бывало со времен Ганнибала, и молниеносно вырваться на простор, сначала возле Турина, потом у Милана. Чтобы достигнуть цели, пришлось разобрать пушки. Однако Генуя пала, австрийский генерал Мелас нашел ответ на маневры Бонапарта, тот уже почти проигрывает сражение, но Дезе и Келлерман-сын чудесным образом меняют ситуацию, появляясь тогда, когда Наполеон уже не надеется их дождаться, — первый из них погибает в бою, помощь второго игнорируется, так что в своем сообщении Бонапарт может приписать эту победу себе.

Схема сражения при Маренго повторяется дважды: в последней битве при Ватерлоо (однако там Груши так и не пришел), и в знаменитом сражении при Аустерлице, поскольку Бонапарт, отступая, как при Маренго, но на сей раз притворно, чтобы потом было удобнее атаковать фланг противника, воспроизводил старый маневр, оставаясь, однако, хозяином положения.

Он форсированным маршем выходит к Ульму, тогда как противник думает, что он занят усилением Булонского лагеря, созданного с целою подготовки высадки в Англии. Но флот адмирала Вильнёва был разгромлен при Трафальгаре 21 октября 1805 г. Наполеон, еще до этой катастрофы извлекший урок из своих военных неудач, прошел со своими войсками 700 километров между 30 августа и 25 сентября и появился у Шпайра. После победы при Ульме одна из его дивизий проходит 128 километров за два дня. Именно эта стремительность маневра восхищает прусского военачальника Клаузевица, который вскоре вступит с ним в бой в рядах прусской армии; и именно эту способность всегда атаковать маршал Фердинанд Фош введет в принцип в 1914–1918 гг. Заняв Вену, Наполеон проводит перед своими войсками 27 тысяч пленных. «Разве не были наши солдаты в восторге от этого упоительного зрелища?» — комментирует событие генерал Мармон… Затем, под Аустерлицем, 2 декабря, Бонапарт притворно покидает Праценские высоты, чтобы заставить противника поверить, будто он начинает отступление. Скрытый туманом, он оголяет один из флангов, провоцируя врага атаковать его, между тем как этот фланг незаметно отходит. Тогда Наполеон вновь занимает оставленные противником высоты, чтобы укрепиться на господствующей позиции и перейти в наступление основными силами, которые он все это время скрывал. «Солдаты, — говорит он накануне битвы, — я сам буду командовать всеми батальонами. Я буду держаться далеко от огня, если вы со своей привычной храбростью внесете беспорядок и смятение в ряды врагов; но, если в определенный момент исход станет неопределенным, вы увидите впереди своего императора». И когда солнце разогнало туман, австрийцы и русские обнаружили хитрый маневр. Кутузов и Мак были разбиты, в Прессбурге подписан мир. Одержав победу, Наполеон сказал своим солдатам: «Вам достаточно будет сказать: “Я был в сражении при Аустерлице”, чтобы вам ответили: “Вот это храбрец!”».

Английская блокада и французская континентальная блокада

В войне между Французской империей и Англией после поражений французского флота при Абукире и Трафальгаре главным средствами борьбы стали блокада, которой Англия подвергла Францию, и континентальная блокада, которую Наполеон применял, в свою очередь, начиная с 1806 г. Замысел англичан состоял в том, чтобы разорить порты на континенте, замысел Наполеона — в том, чтобы не позволить английским товарам проникнуть в Европу: обе стороны надеялись добиться этой политикой заключения выгодного мира.

Но для того, чтобы континентальная блокада стала действенной, нужно было, чтобы для англичан закрылась вся Европа, от Папской области до Португалии, от ганзейских городов до России. Англия ответила ударом по нейтральным государствам: всякое нейтральное судно, отбывающее с континента или направляющееся во Францию, должно было зайти в английский порт и заплатить там таможенную пошлину. Заключив в Тильзите союз с русским царем, Наполеон более не боялся никого: он объявил английским всякий товар, побывавший в Англии, рассчитывая таким образом разрушить ее экономику, вызвать банкротство, безработицу и, возможно, революцию. Однако Испания и особенно Восточное Средиземноморье (Левант) оставались открытыми, Латинская Америка — тоже, а монополия Англии на колониальные товары позволяла ей сопротивляться. Франсуа д’Ивернуа, публицист, состоявший на жалованье у английской короны, писал, насмехаясь над Наполеоном:

Ничто не блокирует ваша блокада:

Счастливо на карте мы место избрали.

Заморите голодом нас вы? Едва ли!

Теряем жирок лишь, его и не надо…

Тем не менее эта блокада заставила Европу искать замену колониальным товарам: место кофе занял цикорий — его и до сих пор ценят на севере Франции; сахарный тростник заменила сахарная свекла, что обогатило север Франции и Силезию, где был открыт секрет получения из нее сахара. Наиболее ощутимым был дефицит хлопка, ткани из которого были в моде, вследствие чего части бумагопрядилен пришлось закрыться; в результате сильно подорожали изделия из шерсти и льняные ткани.

Эта автаркия вызывала раздражение у всех жертв блокады: судовладельцев и промышленников, а также потребителей; дело дошло до того, что Луи, брат Наполеона и король Голландии, лишь для видимости закрыл границу, так как продолжал вывозить масло и сыр, используя в качестве посредников американцев — столь успешно, что Бонапарт в конце концов аннексировал Голландию; маршал Иоахим Мюрат, зять Наполеона, получивший титул неаполитанского короля, соблазнился контрабандой, которая царила повсеместно.

Кроме того, создавая систему лицензий, пополнявшую его казну, Наполеон, естественно, способствовал развитию французской торговли, а не торговли других стран, и в 1811 г., перед лицом угрожавшего Англии голода, именно Франция стала поставщиком пшеницы на Британские острова — но по высоким ценам, установленным все в той же надежде подорвать английскую экономику. На самом деле подобного риска не было, однако Наполеон, не разбиравшийся в системе переводов и векселей, так и не смог понять, что «из всех английских мануфактур не было более важной, чем обращение ее банковских бумаг».

Это перемещение коммерческой активности, начавшееся в период революционных войн, достигло апогея к 1811 г., вызывая недовольство той части буржуазии, что видела в Бонапарте человека, призванного восстановить порядок и положить конец угрозам, исходящим со стороны низов.

Подрыв ряда отраслей: кораблестроения, производства холста и тканей, стекольной промышленности, — вся эта фактическая деиндустриализация прибрежных областей обрекала на смерть тех, чья работа была связана с производством товаров для поставки в страны Леванта. Историк Франсуа Крузе задавался вопросом: не было ли вызвано экономическое отставание в XIX столетии западных, юго-западных областей Франции и Лангедока упадком их традиционной промышленности во время Наполеоновских войн? И наоборот, не стал ли запрет на британскую пряжу и ткани из хлопка причиной того, что это производство пустило корни на севере и востоке Франции. Одним из важнейших последствий двойной блокады было перемещение промышленности с периферии к центру Европы, от чего пострадали Нант, Брест и Бордо, но выиграли Лион, Швейцария и внутренние области Германии. Это коснулось даже Каталонии, чьи торговые обмены переместились со Средиземноморья на внутренний испанский рынок.

Торговую континентальную систему дополняла политическая федеративная, которую Наполеон установил в Европе. Она также могла функционировать, лишь будучи завершенной, а Португалия оставалась открытой для влияния Англии. Бонапарт договорился с королем Испании о разделе Португалии на три части. Одну из них он предложил Мюрату, но тот предпочел Неаполитанское королевство. Так император Наполеон и Французская революция на свой лад воспроизвели дипломатическую практику Старого порядка. Что касается Испании, более или менее открытой для английских товаров, то у Бонапарта имелись два противоположных аргумента в пользу того, чтобы избавить ее от короля Карла IV: можно было рассудить, что этому последнему Бурбону следует уехать из страны под угрозой насилия, или же вспомнить о завещании Людовика XIV, согласно которому во Франции и в Испании должен править один государь. Весьма кстати вспыхнул семейный раздор между королем, королевой и ее любовником — министром Годоем. Фердинанд, сын Карла IV, решивший, что представился удобный случай, чтобы занять место отца, попросил Наполеона стать арбитром в этом споре. Тот вызвал все семейство в Байонну и вместо Фердинанда сделал королем Испании своего брата Жозефа, тогда как Карл IV отрекся от престола, отказавшись передать корону сыну.

В байоннской «ловушке» ярко проявились повадки Маленького капрала, который отныне полагал, что ему все дозволено. Испанцы не замедлили отреагировать, между тем наполеоновский генерал Жюно высадился в Португалии, а король Жуан IV бежал в Бразилию.

Воодушевляемая духовенством, которое приходило в отчаяние от мысли увидеть страну обмирщенной французами, возглавляемая знатью, которая была счастлива возможности вновь взять власть в свои руки, Испания восстала, Португалия — тоже. Полностью занятый своим сближением с русским царем и подготовкой встречи с ним в Эрфурте, Наполеон недооценил силу испанской армии, отправив за Пиренеи всего 150 тысяч человек; он также не учел того, что, в отличие от остальной Европы, в этой стране существовало — возможно, как наследие борьбы с исламом — сильнейшее патриотическое чувство. И наконец, как стратег император не сумел проанализировать особенности физической географии Пиренейского полуострова.

Французская армия, стремившаяся, как и в других странах, занять столицу — Мадрид, расположенный в центре кастильского плато, — оказалась в самых обездоленных провинциях, так как преуспевающие регионы: Галисия, Астурия, Каталония, Левант[99], Андалусия, Португалия — лежали вовне. Между ними и Старой и Новой Кастилией тянулись горные цепи, отделявшие центр от пограничных областей, которые могли снабжать англичане; чтобы пройти из внутренних районов во внешние, необходимо было охранять проходы в горах: в одном из них, у Байлена, испанцы заставили капитулировать войска генерала Дюпона; в другом, в Португалии, Жюно был разгромлен англичанами и португальцами, и ему пришлось оставить страну на основе подписанного в Синтре соглашения.

Наполеон пришел на выручку своим генералом, восстановив Жозефа на троне в Мадриде. Не советуясь с ним, он отменил инквизицию, сократил число монастырей, отобрал их имущество. Но повторная ошибка в оккупации столицы будет иметь те же последствия… Ни маршалу Сульту, ни маршалу Монсею не удастся установить контроль над страной.

Австрия, зная, что Великая армия[100] завязла в Испании, разумеется, начала новую войну. Наполеон спешно отправился из Вальядолида в Париж. В этой войне с Австрией он рассчитывал на поддержку русского царя. Но тот остался пассивным. Заняв Вену, Бонапарт думал, что вскоре отомстит и Александру I.

В эти годы, 1808— 1809-й, во Франции рождается новый заговор, вдохновителями которого выступают генералы Мале, Моро и министр Фуше; последний, узнав, что о заговоре стало известно, уверил Наполеона, что тот не имеет никакого значения. Однако Мале должен был перейти к решительным действиям во время кампании Бонапарта в России. В свою очередь Талейран, незаменимый советчик в иностранных делах, побуждая Наполеона вмешаться в испанские дела, считал, что в Испании тот найдет «одни лишь сожаления». Придя к выводу, что император утратил чувство реальности, он ведет тайные переговоры с Австрией, способствует разрыву Наполеона и русского царя, вступает в сговор с Фуше, чтобы в случае смерти Мюрата занять его место. В 1809 г. происходит катастрофа, и Шарль Морис Талейран — князь Беневентский, великий вице-электор и великий камергер — теряет свои полномочия. Он подготавливает почву для возвращения Бурбонов, отделяя, по собственным словам, интересы Франции от интересов Наполеона, который все же вновь призовет Талейрана на службу в 1814 г. — чтобы увидеть, как тот готовит его отречение. Той же двойной игрой позднее займется Фуше, «министр полиции» и герцог Отрантский, который в период Ста дней будет вести переговоры с австрйиским министром иностранных дел Меттернихом и готовить вторичное отречение Наполеона.

Наполеон в России: «Шел снег. Стал гибелью недавний путь победный…»[101]

«Если бы мне это удалось, я стал бы величайшим человеком в истории», — говорит Наполеон в «Мемориале Святой Елены». Поддержка со стороны России во время кампании 1809 г. против Австрии никак не соответствовала тем обещаниям, что были даны на встрече в Эрфурте; Наполеон с трудом мирился с амбициями русского царя, грезившего о Константинополе, в то же время создание большого польского государства[102] означало агрессию против Александра. И все же война вовсе не была неминуемой, хотя Россия и не соблюдала условия континентальной блокады.

Союз, охлаждение, катастрофа — напрашивается историческая параллель с предприятием Гитлера, пусть даже она и может показаться искусственной, поскольку основные причины конфликта весьма различны. Однако то, что касается причин неудачи, довольно схоже: в 1812 г. французы из собственно Франции составляли лишь треть Великой армии, так как в качестве французов рассматривались также солдаты из аннексированных стран, а прочими были немцы, поляки, итальянцы, португальцы; в 1941 г. доля немцев в армии вторжения была более значительной, однако в боях участвовали также венгры, румыны и итальянцы[103].

Эти космополитические армии были менее самоотверженны, чем армии их противника, защищавшего родную землю. Другое сходство помимо календарного (Наполеон и Гитлер выступили запоздало — соответственно 24 и 22 июня) — недооценка расстояний: они сыграли как против пехоты императора, так и моторизованных соединений фюрера. В октябре 1941 г., еще до наступления холодов, русскую армию спасла грязь: об этом свидетельствуют фотографии утопающих в ней немецких войск, уже позже обездвиженных гололедом. Последнее сходство — это русская тактика выжженной земли и непрерывного отступления с целью оторвать врага от его баз, изолировать и измотать его.

Наполеон действительно считал, что русские намерены атаковать его в Польше; поскольку они уступали ему в силах, он также считал, что стоит ему углубиться в Россию, как они начнут переговоры. Однако более верной оказалась идея генерал-губернатора Москвы Федора Ростопчина, согласно которой при умелом отходе лучшими союзниками России станут пространство и мороз. Чем дальше Наполеон продвигался вперед, тем более он утрачивал, ввиду недостаточного снабжения, свободу маневра. Он думал остановиться в Витебске, поднять крестьянский мятеж, потом двинулся дальше и 5 сентября, на реке Москве, одержал победу, потеряв тридцать тысяч солдат — русские потеряли 50 тысяч[104]. Вступив в Москву, которую вскоре охватил пожар, император, как и в Египте в 1798 г., оказался пленником своих завоеваний. Он решил начать отступление, постоянно преследуемый Кутузовым, которого победил при Малоярославце[105].

Но было уже слишком поздно, стояли лютые морозы, и к тому времени, когда 14 декабря Великая армия дошла до Тильзита, она потеряла 400 тысяч человек, тогда как в свое время в поход за Вислу выступило 611 тысяч.

В «Искуплении», одной из поэм цикла «Возмездие», Виктор Гюго, выступая в роли историка, описывает муки возвращения из России.

Шел снег. Стал гибелью недавний путь победный.

Впервые голову орел понурил медный.

Рок! Император брел и грезил наяву,

Покинув позади горящую Москву.

Шел снег. Зима на мир обрушилась лавиной:

Равнина белая за белою равниной.

Ни командиров там не видно, ни знамен.

Уже ни центра нет, ни флангов, ни колонн.

Вчера лишь — армия, сегодня — стадо. В брюхо

Убитых лошадей вползали греться. Глухо

Шел снег. На брошенных биваках ледяных

Порою видели горнистов постовых,

Замерзших и немых, — в чьи каменные губы

Заиндевелые навеки вмерзли трубы.

......................................................

Был император там — и он не мог помочь.

Он был как мощный дуб, секире обреченный,

Гигант, со славою еще не омраченной,

Но вот Несчастие, зловещий лесоруб,

К нему приблизилось…

......................................................

А он [император] страх ощутил, к нему заползший в грудь.

Ошеломлен бедой, воитель величавый

Взор к Богу обратил. Теперь избранник славы

Дрожал; он понял вдруг, что искупает здесь

Какой-то тяжкий грех, и, потрясенный весь,

Пред легионами, не снесшими удара,

Воскликнул: «Боже сил! Ужели это — кара?»

И громом прозвучал таинственный ответ —

Из мрака тяжкого сказал незримый: «Нет»[106].

Прощание среди разгрома

Позже Наполеон считал, что погребальным звоном по его империи стал именно русский поход. Великая армия фактически исчезла, хотя некоторое время император не хотел осознавать размеров катастрофы: после перехода через Вислу он оставил Мюрата сдерживать русских и устремился во Францию, чтобы там набрать новую армию. Этот момент был избран прусским королем Фридрихом Вильгельмом III, которого подталкивало национальное движение, чтобы начать освободительную войну, Befreшngskrieg. Повсюду набирались добровольцы, и в конце войны ландвер[107] составлял половину действующей армии; одни лишь поляки Силезии и Западной Пруссии[108] отказывались подчиниться или дезертировали. Эта прусская армия, можно сказать, приняла эстафету у русской и была исполнена решимости. Со своей армией, сведенной по условиям Венского мира 1809 г. до 50 тысяч человек, австрийский император предпочитал играть роль арбитра, а не участвовать в битвах…

Признаки распада Французской империи множились. Мюрат, возвращаясь из России, дал знать Меттерниху, что готов оказать тому помощь, если за ним сохранят Неаполитанское королевство. Маршалу Бернадоту предлагали Норвегию и Гваделупу[109]; сам Наполеон доверил регентство Марии Луизе — чтобы нейтрализовать Австрию — и пытался договориться с папой[110]. Тем временем он мобилизовал призывников 1813 г. и со свойственной ему решительностью, побеждая противников быстротой, одержал две победы над пруссаками — при Лютцене и Бауцене; когда русские начали отход, император предложил перемирие. Во время переговоров, на которых Австрия официально требовала от Наполеона оставить Польшу, восстановить Пруссию в ее старых границах и т. п., герцог Артур Веллингтон завершил разгром французов в Испании, при Виттории. Это усилило решимость Австрии броситься в схватку, и тогда возникла большая коалиция, к которой, помимо обычных участников примкнула Швеция Бернадота. Впрочем, на деле новый шведский монарх принял незначительное участие в войне, стараясь не сражаться против своих соотечественников и таким образом дать им возможность признать его в качестве преемника Наполеона, если тот будет побежден. В неудачной для французов Битве народов под Лейпцигом больной Наполеон мог наблюдать разгром всех своих военачальников: Макдональд был разбит Блюхером, Ней и Даву отброшены Бернадотом, Вандам и Гувион Сен-Сир — Шварценбергом. Измена в разгар сражения саксонского корпуса вынудила императора трубить отступление, но, так как мост у Линдау был взорван слишком рано, оно превратилось в беспорядочное бегство: Макдональд пересек реку Эльстер вплавь, Понятовский утонул (октябрь 1813 г.)[111]. Вюртемберг и Баден присоединись к коалиции; если не считать того, что Даву удерживал Гамбург, вся Германия была потеряна для Наполеона.

После поражения в России Наполеон уже второй раз возвращался в Париж побежденным. Там царила атмосфера конца Империи, циркулировало имя герцога Орлеанского, роялисты верили, что наступает час Людовика XVIII, Жозеф Бонапарт надеялся быть привлеченным к регентству… Измена была повсюду, и многие думали, что возвращение Франции к былым границам могло бы решить проблему отношений с коалицией. Дипломат Арман Коленкур отстаивал императорскую точку зрения, а Талейран беспокоился, но, как всегда, оказался незаменимым.

Стремясь успокоить общественное мнение и сохранить контроль над ним, Наполеон провозгласил, что обнародует условия, выдвинутые противником. Затем, желая нанести решающий удар, он сократил число членов Законодательного собрания и 1 января 1814 г. с резкими словами обратился к оставшимся депутатам; так император порвал с буржуазией, которую сам взлелеял когда-то, заклеймив ее интриги.

«Вы могли бы принести мне большую пользу, а принесли одно лишь зло. Разве вы представители народа? Я его представитель: четыре раза нация призывала меня и четыре раза я получал голоса пяти миллионов французов. У меня есть право на это звание, у вас его нет. Вы всего лишь депутаты департаментов. Вы желаете облить меня грязью, но я из тех людей, которых можно убить, но нельзя обесчестить. В то время, когда речь идет об отражении наступления врага, вы требуете изменения государственных учреждений!.. Но я совсем не похож на короля, что был прежде. Я предпочитаю быть частью суверенного народа, а не королем-рабом».

Это сближение с народными массами — со своими солдатами — Наполеон повторит еще дважды.

Так как война стояла на пороге Франции, он пользовался широкой поддержкой. Однако желание императора восстановить Великую армию после того, как он потерял уже две — в России и в Германии, — совсем не пользовалось популярностью, и количество уклоняющихся от призыва множилось.

Когда в 1814 г. вражеские армии стремительно вторглись во Францию — основные силы противника наступали с востока, тогда как выступившие из Испании англичане шли через Аквитанию, — тактическое искусство Наполеона позволило ему на время сдержать силы коалиции, но во время этой французской кампании окончательное поражение стало казаться неминуемым. Когда Бонапарт покинул Париж, у него в распоряжении было лишь 60 тысяч человек против нескольких сот тысяч неприятельских солдат. Он бросается то на армию Бюлова, то на Блюхера, сражается то с Блюхером, то со Шварценбергом, добивается ряда успехов, но они иллюзорны. Тридцать первого марта, подходя к Парижу, союзники выпускают прокламацию, призывая французов высказаться о том, какое правительство они считают подходящим для страны. В качестве примера приводится Бордо, жители которого единодушно выбрали Людовика Бурбона, герцога Ангулемского.

Монархи дали знать, что более не будут вести переговоры с Наполеоном. Тогда Талейран потребовал от Сената создать временное правительство и становится его главой. Сенаторы провозглашают низложение императора, составляют новую конституцию, в которой признаются их наследственные права, и призывают на трон Людовика XVIII. В тот момент, когда союзники вступали в Париж, в Фонтенбло маршалы добивались от Наполеона отречения от престола. Поскольку низы оставались ему верными и были готовы еще сражаться, Бонапарт колебался. Солдаты кричали: «Да здравствует император, на Париж, на Париж!» — и маршировали перед ним под звуки «Походной песни» и «Марсельезы». Однако когда Наполеон узнал, что его дорогой маршал Мармон согласился с идеей отречения и подсказал небольшую территорию, где Наполеон мог бы остаться монархом — это был остров Эльба, — тогда он отрекся.

К стоявшей лагерем в Фонтенбло гвардии Наполеон обратился со словами прощания.

«Генералы, офицеры, унтер-офицеры и солдаты моей Старой гвардии, я прощаюсь с вами; на протяжении двадцати лет я был вами доволен. Я всегда видел вас шедшими дорогой славы. У меня остается одна задача — и ради ее выполнения я соглашаюсь жить: она состоит в том, чтобы рассказать потомкам о великих деяниях, что мы совершили вместе».

Солдаты плакали. И, как пишет Шатобриан, «он поднял полог, покрывавший мир».

«Полет орла»

В то время как Наполеон устраивался на Эльбе, организуя этот остров наподобие небольшого государства, Людовик XVIII вернулся на трон.

Он показался французам существом с другой планеты.

Двадцать три года прошло после смерти Людовика XVI, и мысль о возвращении Бурбонов стала казаться нелепой: они могли вернуться лишь в обозе иноземных войск. «В глазах народных масс, — пишет Антуан Огюстен Курно в “Воспоминаниях”, — ужасное и жестокое уничтожение всего королевского семейства и выброшенные из гробниц кости его предков поставили точку в судьбе старой династии — то, что могли остаться какие-то родственники по боковой линии, в расчет уже не бралось».

Людовик XVIII въехал в Париж, сопровождаемый герцогиней Ангулемской, дочерью Людовика XVI, которая была в расшитом серебром траурном платье — в память о своем отце. Шатобриан рассказывает: «Полк Старой гвардии выстроился цепью от Нового моста до собора Парижской Богоматери. Думаю, что никогда человеческие фигуры не выражали чего-либо столь угрожающего и столь ужасного. Одни позволили своим медвежьим шапкам сползти на самые глаза, словно бы для того, чтобы не видеть. другие скалились сквозь усы, подобно тиграм. Когда они выполняли ружейные приемы, это сопровождалось каким-то яростным движением, и грохот оружия повергал в трепет».

На деле Реставрация монархии была принята с относительным равнодушием, хотя и принесла мир; одно лишь духовенство шумно проявляло свои верноподданнические чувства. Меньшей была радость знати, считавшей, что Людовик XVIII слишком уж стремится к умиротворению страны, стараясь никого не раздражать, в то время как его близкие, «которые ничего не поняли и ничего не забыли», мечтали лишь о мести, реставрации своих привилегий и возвращении потерянного имущества. Карл, граф д’Артуа, брат короля, воплощал возвращение к чистой реакции. Белый флаг с королевскими лилиями заменил трехцветное знамя Франции.

Лазар Карно — вернувшийся из изгнания, чтобы предложить шпагу Наполеону, когда Франция оказалась в опасности, — написал распространявшуюся тайно «Памятную записку для короля». Он полагал, что король, «вместо того чтобы стремиться получить корону из рук соотечественников, счел предпочтительным “пожаловать” им Хартию, и все, что носит имя патриота, отделено от дела Государя; надобно быть в прошлом шуаном, вандейцем, казаком или англичанином, чтобы быть хорошо принятым при дворе. Три с половиной четверти населения Франции глубоко оскорблены».

Наполеон, находившийся на своем острове, получал информацию обо всех этих событиях. Бешеную ярость вызывали у него участники Венского конгресса, лишившие его сына; Мария Луиза, которая уже завела себе любовника; Людовик XVIII, не плативший ему положенной пенсии. По некоторым слухам, его собирались отправить еще дальше. И кроме того, он не был человеком, способным томиться в бездействии.

Двадцать шестого февраля 1815 г., с двумя сотнями корсиканских егерей, сотней поляков и четырьмя сотнями солдат Старой гвардии, Наполеон тайно покинул остров. Высадившись в бухте Жуан, он вновь обрел порыв своих великих дней. «Солдаты, мы не побеждены. Ваш генерал, призванный на трон волей народа, вернулся к вам. Поднимите вновь орлов, что были с вами под Ульмом, под Аустерлицем, под Ваграмом, на Москве-реке, при Лютцене, при Монмирайле. Победа двинется вперед стремительным шагом; орел национальных цветов полетит от колокольни к колокольне — до самых башен собора Парижской Богоматери».

«Полет орла» продолжался двадцать дней.

Вместе с теми сценами, которые сохранила историческая память, он стал составной частью Романа о нации. У местечка Лаффре, например, дорогу на Гренобль, в узкой теснине, ему хотел перекрыть генерал Маршан. Наполеон без сопровождения идет вперед и обращается к целящимся в него солдатам: «Если среди вас есть солдат, желающий убить своего императора, он может это сделать.»

Солдаты бросают ружья и радостно приветствуют Наполеона. Он продолжает: «Вашим братьям угрожает возвращение десятин, привилегий, феодальных прав. Не так ли, граждане?»

Повсюду кричат: «Да здравствует император!». В Лионе: «Долой попов!» И вот Наполеон объявляет упраздненной палату пэров, низложенным — королевский дом, запрещает белую кокарду.

«Я привезу его в железной клетке», — сказал королю маршал Ней. Но, когда его солдаты взбунтовались, маршал отворачивается от короля и приводит их к императору. «Я люблю вас, ваше величество, но прежде всего — отечество», — говорит Ней. «Это любовь к отечеству привела меня во Францию», — отвечает Наполеон.

В одиночку он вновь завоевывает Францию, и Людовику XVIII остается только бежать, чтобы вновь оказаться среди иностранцев. Все маршалы, кроме Виктора и Гувиона Сен-Сира, примкнули к «своему» императору. Издав «Дополнительный акт» к Конституции, который устанавливает своего рода парламентскую монархию и довольно похож на Хартию Людовика XVIII, он предлагает его на рассмотрение цензовой части народа[112]. Однако тут же выясняется, что узы любви с теми, кто располагает доходом, порваны: из 5–6 миллионов человек, внесенных в списки, «да» сказали только 1 305 206, а «нет» — 4 206 000 человек.

И каждый невольно спрашивал себя: что же император будет делать дальше?

Вновь желая поразить воображение, он устроил на Майских полях грандиозную церемонию. Людовик XVIII для въезда в Париж избрал коляску, запряженную восьмеркой белых лошадей, шляпу с белыми перьями и голубое платье с золотыми эполетами. Для своего появления на Майских полях Наполеон тоже распорядился запрячь экипаж, тогда как обычно он прибывал верхом, облачился в плащ фиолетового бархата, шапочку с перьями; его братья были в одеждах из белой тафты, а великий канцлер Камбасерес — в голубом плаще с вышитыми пчелами[113]. Встав на колени перед архиепископом Буржским, Наполеон, положив руку на Евангелие, присягнул соблюдать Конституцию Империи.

Вдруг, в момент раздачи орлов, он отбросил свой плащ, подошел к солдатам и произнес: «Я вверяю вам императорского орла с национальными цветами. Поклянитесь защищать их ценой своей крови…»

Среди притихшей и пораженной толпы Национальная, а за ней императорская гвардия ответили: «Клянемся!»

Всякий понимал, что снова начнется война.

На дворе было 1 июня 1815 года.

Пятнадцатого числа Наполеон был уже в Бельгии, двигаясь навстречу армиям Веллингтона и Бюлова. Он побеждает англичан, и Веллингтон замечает: «Нужно, чтобы пруссаки подошли ночью». Наполеон думает о том же самом, ожидая войск маршала Груши. Но появляется Блюхер и начинается разгром французов, который тщетно пытается предотвратить Ней. Посреди ночи Наполеон отдает приказ об отступлении. Битва при Ватерлоо проиграна.

Натолкнувшись в Париже на враждебность палаты пэров, он вновь решается отречься от престола. И вновь Людовик XVIII отправляется в Париж, где утверждается на престоле 8 июля 1815 г., в то время как Наполеону стараниями Фуше, а потом и Людовика XVIII ничего не остается, кроме как сдаться англичанам. Пятнадцатого июля на корабле «Беллерофонт» он был отправлен на остров Св. Елены[114].

Год 1815 — год 1941: параллель Луи Арагона

Между мартом 1814-го и июлем 1815 г. во Франции сменилось четыре режима: конец Империи, первая Реставрация (с 6 апреля 1814 по февраль 1815 г.), Сто дней Наполеона (с марта по июль 1815 г.) и вторая Реставрация, начавшаяся со вторичного возвращения Людовика XVIII.

Те резкие повороты и прямые измены, которые могли совершить тогда маршалы, дипломаты и министры, Луи Арагон изобразил в романе «Страстная неделя», действие которого разворачивается в Париже в 1815 г. В нем действуют маршалы Империи, отказывающиеся служить королю, аристократы, вернувшиеся из изгнания, и главный герой Жерико — не сам ли это Арагон, не знающий, в чем его долг, в чем его выгода, какой «линии» надобно следовать? И в самом деле, Жерико весьма напоминает тех коммунистов, которые в момент заключения советско-германского пакта не знают, на верность чему они должны присягнуть — партии или нации, — и которые делают сначала один выбор, потом другой — и все еще колеблются… Словно бы ему нужно предать что-то ради того, чтоб остаться самим собой.

ИМЕЛ ЛИ НАПОЛЕОН ВЕЛИКИЕ НАМЕРЕНИЯ?

Нет сомнений, что он сам был уверен в этом. Позднее, в «Мемориале Святой Елены» он убеждал Лас Каза, что хотел создать Европу, «управляемую на основе единых принципов и посредством единой системы; Европейский кодекс, Европейский кассационный суд. единую денежную единицу. Дети государей проходили бы совместное обучение. Появились бы европейский университет и институт[115]. Проект вечного мира аббата Шарля Сен-Пьера был бы воплощен в жизнь.»

«Париж стал бы столицей мира».

Наполеон поясняет: раздать европейские престолы братьям означало «бросить спасительные якоря на морское дно… так как народы бы чувствовали себя лучше в единой семье, управляемой сестрами и братьями Бонапарт». Несомненно, еще до этого следовало бы объединить Италию.

Правда, вместо объединения Италии его первым актом стало присоединение Пьемонта к Франции в 1802 г.

Этот пример можно дополнить множеством других. Он свидетельствует о разрыве, способном возникнуть между намерениями, о которых вспоминаешь задним числом — и уже невозможно доказать, существовали они на самом деле или нет, — и реальными действиями.

Тем не менее мы знаем, что Наполеон, будучи связан с революционной традицией, постоянно стремился применять некоторые ее принципы — в частности, распространять Гражданский кодекс.

В равной степени он с самого начала осуществлял административную унификацию Европы, не говоря о социальных реформах, проводимых в разных странах вплоть до оккупированных областей России — таким образом, что будущие поколения русских революционеров прославляли его (а позднее клеймили) более, чем других.

Существовал ли в действительности этот глобальный проект Наполеона? Скажем так: он мог фигурировать среди различных прочих намерений, по меньшей мере недолгое время, поскольку он соответствовал иным потребностям.

К тому времени создание единой Европы было одной из просветительских идей; ее воспринял Сен-Симон, Кант также поддерживал идею вечного мира, который наступит после осуществления данного проекта.

Правда, при этом вовсе не подразумевалось, что Европа должна объединиться под эгидой одного государства, одного-единственного. Поэтому препятствия казались непреодолимыми, а законность проекта — сомнительной.

Именно по этой причине Наполеон обещал, что его братья, король Голландии и король Испании, сохранят самостоятельность по отношению к Французской империи. Но, когда Жозеф отказался от итальянского трона, рассчитывая когда-нибудь занять французский, Наполеон сделался также королем Италии. Бонапарт аргументировал это тем, что поскольку он является императором, это необходимо — как было необходимо во времена Священной Римской империи[116]. В то же самое время, принимая корону из рук папы, он убеждал императора Австрии, что останется лишь императором французов, не более. Это, впрочем, не исключало того, что при помощи своих братьев он будет опосредованно господствовать над прочими завоеванными странами.

Сегодня очевидно, что, если бы Наполеон на самом деле осознанно занялся объединением Европы, ее унификацией, то короли бы его не поддержали.

Рассуждения на эту тему больше подходят для любителей альтернативной истории. Тем не менее, процесс установления французского господства не увенчался успехом.

Чем это объясняется? Накануне Французской революции 1789 г. Европой правили государи и государства. Из их соперничества вытекала необходимость поддержания баланса сил, чуждая народам, в то время как философы выступали за иное устройство, европейское и мирное: оно игнорировало как государство, так и государей, но также и народы, которые ворвались в историю с революцией 1789 г. Будучи французской по происхождению, эта революция отчасти стала и европейской — благодаря своей заразительности и привлекательности, и Бонапарт оказался посреди и во главе этого движения.

Правда, государи и прочие государства сохранялись, а завоевания Бонапарта — генерала, позднее ставшего императором, привели к тому, что движения, прежде проявлявшие симпатию к Революции, сделались враждебными по отношению к ней — и эта враждебность исходила от народа, дополнив, в Германии и других странах, то сопротивление, которое государи и государства оказывали завоеваниям Революции, Консульства и Империи.

Таким образом, политика экспансии, которая поначалу несла народам освобождение, стремительно обернулась новым угнетением, и называемый «революционный» экспансионизм вскоре вызвал реакцию целых наций, противившихся унификации и отстаивавших собственную идентичность. Реформы, проводимые Наполеоном, могли по крайней мере на некоторое время заставить поверить, что он является врагом в большей степени государей, чем народов, которые затем он начинал душить поборами.

Но и сами государи не всегда проявляли враждебность к Наполеону… Швеция пригласила на свой трон Бернадота, Австрия уже не боялась Бонапарта как революционера, доказательством чему служит его брак с Марией Луизой, дочерью императора; русский царь в Тильзите пошел на союз с ним. Ни один из монархов не признавал Людовика XVIII правителем Франции; более того, папа, задолго до отлучения Наполеона от Церкви, сделал его императором после подписания Конкордата. Это означает, что в период с 1804 по 1814 г. подлинного единства контрреволюционных сил достигнуть так и не удалось.

К этой констатации надо добавить то, что множество государств считали своим главным врагом не революционную или наполеоновскую Францию с ее захватнической политикой, но скорее Англию, создавшую морскую империю в эпоху, когда капитализм обогащался не столько войнами, сколько торговлей. Таков случай России, у которой Англия встала на пути в Балтийском и Средиземном морях; таков случай Голландии, у которой Англия расстроила коммерцию и отобрала колониальные владения.

Эти факторы создавали те возможности и бреши, которыми располагал Наполеон, строя свою политику. Однако его темперамент требовал видимых успехов; кроме того, он считал, что лишь победы его армий укрепят его господство во Франции — в большей степени, чем реформы, плоды которых трудно ощутить за короткое время.

И кроме того, поскольку война была сферой деятельности, где ярче всего проявлялся его гений, и располагая армией более мощной, чем армия любого из его противников, он любил эти рискованные приключения — будь то борьба против коалиций или завоевание русского пространства. Благодаря этому он явил миру черты романтического героя.

1789–1815 ГОДЫ: КАКОВ ИТОГ ФРАНЦУЗСКОЙ РЕВОЛЮЦИИ?

Воспринимаемая как самая радикальная трансформация в истории Франции, революция 1789 г. подверглась переоценке Алексисом де Токвилем в середине XIX столетия. Он показал, что, не представляя собой полного разрыва с прошлым, Революция коренится в Старом порядке; что абсолютизм государства, сохраненный и модифицированный при Наполеоне, фактически продолжает систему управления, существовавшую при Старом порядке, теперь упроченную и усовершенствованную; централизация была начата более чем за сто лет до Революции.

Первый результат Революции — политический. В ходе нее суверенитет перешел от монархии, обладавшей Божественным правом, к народному волеизлиянию, к нации. Но, вместо того, чтобы ограничить объем этого суверенитета, революция подвергала критике его приверженцев — шла ли речь о правящем классе Старого порядка или о деятелях органов власти, созданных Конвентом. Другое изменение состоит в том, что этот суверенитет отныне в лице государства является светским, пусть даже коронация Наполеона или Реставрация после 1815 г. воскресит особые отношения между Церковью и государством.

Вторым результатом стало уничтожение юридических рамок прежнего корпоративного общества: права человека предполагали освобождение от связей, основанных на рождении или привилегиях. Статус священнослужителей Церкви был сведен к уровню простых граждан; на ее имущество, как и на имущество знати, распространилось общее право, и условия существования этих двух сословий резко ухудшились. Но и крупная буржуазия лишилась надежды получить дворянство, а уничтожение акционерных компаний, исчезновение дисконтных касс и тому подобных наиболее развитых форм капитализма сильно ударили по ее интересам. В 1789 г. корпоративная организация общества играла более важную роль, чем феодальные отношения. Корпорации на самом деле не исчезли, на что указывает напряженность между различными сферами деятельности или организации любой профессии. Эти конфликты обусловили готовность трудящихся войти в политику. Так началась битва за социальное равенство, двигателем которой, по объяснению Токвиля, была зависть, новая движущая сила, «поскольку страсть к равенству не может быть удовлетворена никогда».

Еще одним результатом Революции стало уже после 1815 г. стремительное рождение общества, открытого таланту, общества self-made-men — если угодно, выходцев из буржуазной среды, добившихся успеха самостоятельно; они сохраняют аристократическую модель, воспроизводят ее, рискуя вызвать снисходительные взгляды представителей старой знати.

Капиталистов и карьеристов из романов Бальзака и Стендаля отделяет от нотаблей эпохи Бомарше целый «геологический пласт». Аферисты и «средний класс», дети Французской и промышленной революций, появляются одновременно. Однако, стремясь не допустить, чтобы общество распалось на «песчинки», Французская империя с самого начала стремится структурировать это богатство, освятить своим авторитетом земельную собственность; в целом главными проигравшими оказались бедняки. Впрочем, Французская революция и империя освящают также семью, при том что брачный контракт становится денежной сделкой. Гражданский кодекс, этот плод Революции, был библией режима: он закрепляет личную свободу, равенство перед законом, свободу труда, свободу совести и, конечно же, свободу государства. Именно он становится символом Революции и дает значительной части Европы основополагающие принципы современного общества.

Таким образом, экономика и богатство более не обрамлены социальными отношениями, а, наоборот, отныне социальные отношения обрамлены экономическими; философ Майкл Поланьи назвал это «великой трансформацией».

Если учесть, что революционеры, а затем Бонапарт недоверчиво относились к дворянским богатствам, а также принять во внимание глубокие убеждения членов Учредительного собрания и их преемников, не приходится удивляться тому, что роль инструмента консолидации нации выпала на долю общественного образования. В большей степени, чем начальное обучение — опасное для имущих, обеспечивать утверждение нового общества были призваны среднее образование и, еще в большей степени, развитие научных исследований. Слава ученым! С этой целью, после того как Конвент создал Высшую нормальную и Политехническую школы, после того как был основан Музей естественной истории, Революция и Империя продолжали множить цветники, которые будут увеличивать численность новой элиты. Если в эпоху Просвещения идеи и философы свободно перемещались по Европе, то отныне наука локализуется и национализируется.

Ее гордостью становится Парижская медицинская школа, и слушатели стекаются туда со всей Европы, а также из Америки на протяжении всей первой половины XIX столетия. Этот расцвет французской медицины и науки, от отца гистологии и патологии Франсуа Биша до отца эндокринологии Клода Бернара, продолжавшийся вплоть до эпохи Луи Пастера, представляет одно из главных достижений революции.

Некоторые дисциплины находятся, так сказать, в привилегированном положении; прежде всего это касается математиков, которые, как Антуан Курно, отныне стремятся найти объяснения экономических явлений или, как Пьер Шарль Луи, посредством статистики способствуют развитию медицины; их триумф отчасти свидетельствует о завершении обмирщения ученого сообщества и его окончательном обращении к строгим научным методам, о его безразличии к идеологическим конфликтам, щедро порождаемым Революцией и последующими эпохами.

Начавшемуся XIX столетию предстояло увидеть союз науки и прогресса.

В 1792 г. Робеспьер заявлял, что объявление войны Австрии будет означать для Европы погребение революционных свобод; жирондисты в своем стремлении заставить короля разоблачить себя не обратили на это внимания. Да, это предприятие закончилось падением монархии, но оно также повлекло за собой бесконечные войны с монархами, устрашенными французским могуществом, и привело к триумфу Бонапарта, этого победоносного Цезаря. После того как революционная зараза охватила рейнскую Германию, Швейцарию, Италию, это движение предстало носителем универсальных ценностей, поскольку повсюду вело к рождению наций, поднимавшихся против своих тиранов. «Nation, das klingt Jacobin» — «нация, это звучит по-якобински». И напротив, наследники Старого порядка, например в Нидерландах, предпочитали остаться под игом Австрии, чем утратить свои привилегии. Так гражданская война и война как таковая заменили национализмом космополитизм эпохи Просвещения, а затем универсализм, воплощенный во Французской революции. Но это национальное пробуждение изменило свою направленность, когда в качестве главной причины экспансии на смену революционному идеализму пришел грабеж. Кроме того, кичившиеся своими завоеваниями французы презирали «эти рабские нации, которые были не способны свергнуть своих тиранов». Угнетая их, они помогли им ощутить цену независимости — и при непредвиденном изменении обстоятельств ответом на революционную экспансию стал рост национальных чувств немцев, а затем и итальянцев. Противовесом революционной концепции нации вскоре стала общая концепция Volksgeist, Kulturnation[117], которая основывалась на политической связи и борьбе; в ее рамках язык и обычаи были только внешними проявлениями; провозвестниками концепции выступили мыслитель Иоганн Гердер и немецкие романтики.

Великая нация или Европа национальностей — такова последняя характерная черта этой половины столетия.

Когда в 1848 г., после февральской революции в Париже, встал вопрос, поддержит ли Франция революционные движения, развивавшиеся в части Европы, Альфонс де Ламартин, министр иностранных дел временного правительства, обратился к зарубежным кабинетам: «Провозглашение Французской республики (Второй республики) не является актом агрессии против какой-либо формы правления в мире… в глазах подлинных государственных мужей. Монархия и Республика не являются абсолютными принципами, которые насмерть сражаются между собой: они различаются, но могут жить лицом к лицу, понимая и уважая друг друга.

Вернуться спустя полстолетия к принципам 1792 года не означало бы продвинуться вперед; это значило бы повернуть во времени вспять. Сегодняшняя революция — это шаг вперед, а не назад».

Русская революция, в свою очередь, также провозгласила это мирное сосуществование. Однако после создания в 1919 г. Коминтерна и появления коммунистических партий этот принцип был изменен.

1815–1848 ГОДЫ: НОВАЯ ЭРА ДЛЯ ДЕТЕЙ СТОЛЕТИЯ

Падение Наполеона привело к надлому почти невиданному прежде в истории Франции. Во время войн Империи, как считает писатель Альфред де Мюссе, «беспокойные матери дали жизнь пылкому и нервному поколению… И внезапно в разрушенном мире появилась встревоженная молодежь. В течение пятнадцати лет ей снились снега Москвы и солнце пирамид; ее закаливали в презрении к жизни, как закаливают новые клинки… обреченные властителями мира на бездействие, отпущенные на свободу… обреченные на праздность и скуку, эти гладиаторы, уже натертые маслом, несли в глубине своей души невыносимое страдание».

Речь идет о поколении молодых людей — ровесников XIX столетия: поколение их предшественников было выкошено революциями и войнами. Установившийся мир призвал эту молодежь к углубленной духовной жизни. На смену войне и политике пришли литература и техника. Это был романтический век и, вне всякого сомнения, век литературы идей, новизна которой состояла в том, что его средоточием более не являлся монарх или установленный общественный порядок, как во времена Корнеля и Расина или в эпоху Просвещения, но скорее Революция, которую воспевали или обличали; а также индивид, его собственное «я». Быть за Революцию или против нее, левым или правым — вот две партии, которые появились тогда и дожили до наших дней; в ту пору они именуются «сопротивлением» и «движением». «Идите ж, человечество не живет одной-единственной идеей, оно каждый вечер гасит ту, что вела его накануне. От нее оно возжигает новую, и так горит бессмертный факел», — писал Ламартин, который, подобно многим жившим в эти полстолетия, переходит из правого лагеря в левый.

Романтизм переносит движение в мир духа — в тот момент, когда промышленная революция переносит его в экономику и общество.

Это, собственно, не столько промышленная революция, сколько грандиозная техническая трансформация, происходящая на протяжении первой половины XIX в.: множатся невиданные ранее изобретения, среди которых паровая машина, появление которой приводит к полному обновлению сухопутного и морского транспорта, телеграф и т. д. Эти перемены стимулируются развитием кредита. На деле за ними скрывается куда более давнее проникновение промышленности в сельскую местность, эта протоиндустриализация, несомненно характерная для Франции в большей степени, чем для Англии, — равно как и существование традиции мануфактурного производства, отсчет которой начинается с XVIII столетия.

Развитие производственного процесса в сельской местности представляет собой одну из черт этой первой индустриализации, которая предшествовала медленному внедрению угля и пара, а также подъему текстильного прядения как конкурента традиционного ткачества мелких городских мастерских. Крупная индустрия с ее металлургией, шахтами и, наконец, химией одержит подлинную победу лишь в последней трети XIX столетия.

Таковы те комбинированные формы, которые стали источниками формирования рабочего класса.

Отличие от Англии состояло не столько в раннем начале технической революции, которое воплощала эта страна, — ведь Франция с самого начала ввозила все эти машины, — сколько в том, что в Англии лишь весьма незначительная часть населения была вовлечена, прямо или опосредованно, в сельскохозяйственное производство. С другой стороны, включение французской экономики в международное разделение труда было гораздо более скромным, чем по ту сторону Ла-Манша.


Бесспорно, что лучше всех ощутил наступление перемен и их глубинное значение Анри де Сен-Симон. Он понял, что на его поколении сильнее, чем национальная политическая революция, отразится всемирная революция в экономике и промышленности, и еще до Карла Маркса пришел к выводу, что данные изменения должны развиваться по плану. Он считал, что к осуществлению этой подлинной революции следует привлечь новую силу, новые кадры — ученых, «индустриалов», под которыми он понимал как инженеров, так и рабочих. В этом суть его формулы, показывающей, кто полезен, а кто бесполезен для общества. Критик Альбер Тибоде прекрасно продемонстрировал, что Бальзак в своей «Человеческой комедии» явил себя живописцем этого нового общества. «Тысячи реформаторов вроде Сен-Симона, которые суть руководители, смешиваются с тысячами бальзаковских героев, которые суть типы»: все эти вотрены, гобсеки, нюсенжаны, растиньяки создают картину той Франции, которая полностью порывает с той, что существовала до 1789 г., и предвосхищает общество Второй империи. Бальзак одновременно показывает читателям драму отдельного человека и общественные феномены: старые фамилии, великосветские дамы и новые буржуа; созданные им образы становятся символами ряда черт человеческой натуры: Гранде — жадности, кузина Бетта — зависти, Гобсек — мистической власти денег, Растиньяк — непомерных амбиций.

На долю Золя спустя двадцать лет выпадает задача дополнить картину изображением рабочих и простого народа, которую писатель осуществляет в многотомной эпопее «Ругон-Маккары. Естественная и социальная история одной семьи в эпоху Второй империи». Эта серия романов претендует на известную научность в изображении условий труда шахтеров («Жерминаль»), вырождения, обусловленного алкоголизмом («Западня») или проституцией («Нана»).

В постнаполеоновский период, который пришелся на эру развития капитализма и нес в себе зародыш нового общества, во Франции были заложены основы эффективного парламентского правления. Конституции революционной эпохи так и не были применены на практике — в отличие от хартий 1814 и 1830 гг. Как раз между этими годами впервые опытным путем были проверены механизмы реализации права парламентской инициативы, министерской ответственности, равновесия между исполнительной и законодательной властью. После 1830 г., при короле Луи Филиппе, определился компромисс между революционными и консервативными принципами. Получив это наследие, Третья республика пополнила его всеобщим избирательным правом, провозглашенным в ходе революции 1848 г. Таким образом, политическая система, существовавшая в течение всего XX столетия, изрядной частью своих характерных черт обязана этим первым опытам конституционной монархии. Однако находясь перед лицом принципов Божественного права, с одной стороны, и народного суверенитета — с другой, французская монархия, в отличие от английской, так и не сумела определиться со своим будущим в рамках ею же созданной системы. В итоге она трижды терпела крушение: в 1830, 1848 и 1873 гг. Во всяком случае, ее потенциальные сторонники были вынуждены становиться республиканцами, как то происходило со времен Шарля де Голля…

КРАХ ПАРЛАМЕНТСКОЙ МОНАРХИИ (1815–1848)

С установлением режима Хартии Франция вновь подверглась искушению превратиться в парламентскую монархию. В ходе революции 1789 г. накал страстей, спровоцированный бегством в Варенн, стал погребальным звоном по модели, в рамках которой пытались сосуществовать принципы наследного права и суверенитета нации. В 1815 г. страсти еще далеко не улеглись, однако двадцать пять лет потрясений и войн изменили политический ландшафт. После Ватерлоо монархии и другие участники Венского конгресса сделали все возможное, чтобы Людовик XVIII не выглядел вернувшимся в Париж в обозе иностранных армий. Однако мог ли он возвратить себе трон без них? И все-таки трезвый ум позволил ему сохранять необходимую дистанцию, чтобы доказать законность своих прав. Впрочем, в Вене, как хорошо показал Генри Киссинджер[118], у победителей хватило ума не злоупотреблять своей победой; сыграл, разумеется, роль и талант Талейрана, который сумел «ничего не попросить», но при этом добился того, что все монархи были глубоко убеждены: они вели войну против Наполеона и Революции, и только против них; вполне логично и к собственной выгоде они щадили Людовика XVIII, своего брата. Во имя принципа легитимности он был даже допущен в число членов Священного союза…

В результате Франция пребывала в мире со своими соседями вплоть до 1870 г., т. е. пятьдесят пять лет. Таков был урок, которым не сумели воспользоваться победители в Первой мировой войне: они заключили Версальский мир, не пощадив побежденных.

Итак, вовсе не внешние обстоятельства обусловили последовательное крушение режима Реставрации (1815–1830) и Июльской монархии (1830–1848). Напротив, в 1830 г. Франция даже сумела завоевать Алжир. Однако прошлое было слишком близким, чтобы его раны стерлись из памяти и чтобы режим компромисса, основанный на Хартии, мог успешно функционировать.

После Красного террора 1793–1794 гг. Белый террор 1815-го, особенно жестокий на юге Франции, внешне выглядит праздником, «фарандолой», под прикрытием которой происходят все эксцессы. Он опирается на власть, а «народ, — как пишет ярый роялист Жан-Батист де Виллель, — единожды придя в возбуждение, становится свирепым зверем, марширует ли он под белыми монархическими или под трехцветными республиканскими знаменами». В Марселе убийства республиканцев и бонапартистов начались спустя три дня после отречения Наполеона, 22 июня; позднее в Авиньоне был убит маршал Брюн, а в Тулузе — генерал Рамель… Отчитывая герцога Ангулемского[119] и «кавалеров Веры», устроивших этот Белый террор, Людовик XVIII подписывает 1 сентября прокламацию, осуждающую эксцессы на юге страны.

Главари Белого террора хотели видеть «ужасного короля, которому были бы неведомы слова милосердия, снисхождения, прощения». Они стремились способствовать падению кабинета Талейрана и Фуше, провести тотальную чистку учрежденной Наполеоном администрации. И положить конец Хартии, в которой было сделано слишком много уступок либералам.

Однако эти ультрароялисты являются сторонниками законной власти, и отныне они, чтобы продолжить Белый террор, будут использовать законные средства. Генерал Мутон-Дюверне был расстрелян, так же как и маршал Ней; издан проскрипционный закон, в котором перечислены сто пятьдесят три условных цареубийцы, в том числе Карно, Фуше и живописец Давид, на всех них объявлена охота.

В то же время король, как кажется, хотел бы восстановить Старый порядок. Свои бумаги он подписывает словами «Ибо так нам угодно». Налицо и более серьезный факт: эмигранты, не пренебрегая насилием, требуют возвращения своей собственности, конфискованной в 1795 г.; священники гневно клеймят тех, кто приобретал национальное имущество; таких они часто не допускают к таинствам. Наполеоновских офицеров отправляют в отставку с половинным жалованьем, а на службу принимают тех, кто принимал участие в борьбе против Франции, например графа Антуана де Ла Рош-Аймона, «который в 1806 г. спас прусский корпус, оказавшийся под угрозой попадания в руки французов».

Жестокость ультрароялистов вновь пробуждает к жизни революционное насилие. Герцог Шарль Фердинанд Беррийский[120] убит рабочим по имени Луи Лувель, который заявляет о своем желании полностью извести род Бурбонов: поскольку герцог Ангулемский бездетен, корона могла перейти к герцогу Беррийскому, однако у того тоже еще не было детей — таким образом династия бы угасла.

«Кинжал, поразивший герцога Беррийского, — это либеральная идея», — писал Шатобриан; слишком толерантного премьер-министра Эли Деказа обвиняют в соучастии в покушении. Ввиду толков о гражданской войне он вынужден уйти в отставку.

Тем временем возникают тайные общества по типу карбонариев. К ним примыкают республиканцы и бонапартисты, в 1820 г. они насчитывают более 30 тысяч членов. Среди их вождей были буржуа (Дюпон де л’Эра, Манюэль), но также, возможно, и Лафайет. Карбонарии при помощи уволенных с половинным жалованьем офицеров устраивали военные заговоры, однако те проваливались. В итоге было вынесено множество смертных приговоров. В числе прочих расстреляны четыре сержанта из Ла-Рошели; их храбрость произвела сильное впечатление на народ, и они вошли в республиканскую легенду.

Наследие прошлого, сведение счетов и стремление к реваншу возродили атмосферу времен Революции или гражданской войны. Нет сомнений, что сам король стремился к умиротворению, однако Хартия, которая была «дарована», не представляла достаточной преграды для политической вражды уже потому, что она — из-за ультрароялистов, бонапартистов, республиканцев, т. е. реальной Франции, — не особенно считалась с Францией «законной», т. е. с двумя собраниями (палатой пэров и палатой депутатов). Порядок избрания депутатов был совсем не демократическим: в отдельных выборах принимали участие лишь от 88 тысяч до 100 тысяч избирателей, самых богатых, которые должны были владеть землей, — примерно по тысяче избирателей на департамент… Можно ли в данном случае говорить о представительном режиме, даже если он является парламентским? С другой стороны, Хартия передавала королю всю полноту исполнительной власти, тогда как законодательная отправлялась совместно монархом и двумя палатами. Ни один законопроект не мог быть принят без согласия короля. Чтобы создать противовес палате депутатов, Людовик XVIII учредил палату наследных пэров Франции, членов которой он назначал сам.

При таком устройстве свобода, предоставленная общественному мнению, была сведена к минимуму, касалось ли то принципа предоставления избирательных прав, количества избирателей и той власти, которой могли располагать депутаты. «Да это просто небывалая палата», — в радостном изумлении написал Людовик XVIII, проявив, впрочем, присущую ему трезвость ума и подозрительность, когда он получил представление о ее составе. И вскоре палату распустили, дабы положить конец ее выходкам. Однако ни умеренные жесты герцога Деказа, стремившегося обеспечить исключительно действие Хартии, ни проведенная реформа избирательного права не успокоили умов — буржуазии, разумеется. На выборах 1819 г. в Собрание прошло около сорока «независимых»; среди них либералы вроде Бенжамена Констана, банкиры вроде Жака Лаффита, бонапартисты вроде Жака Антуана Манюэля, и республиканцы вроде Лафайета, а также генерал Максимильен Фуа, в погребении которого участвовало более ста тысяч парижан.

Королю Людовику XVIII хватало рассудительности; он сумел усмирить наиболее ретивых сторонников реванша из числа ультрароялистов. Однако его брат КарлХ, унаследовавший трон после его смерти, в 1824 г., представлял как раз течение реваншистов. Его министр Жан Батист де Виллель, стремясь обеспечить стабильность, добился принятия закона о семилетнем сроке полномочий парламента. Реакция могла торжествовать: в Реймсе состоялась коронация, проведенная согласно традиционному обряду, университет был поставлен под надзор духовенства, эмигранты получали возмещение ущерба, восстановлено право первородства, приняты репрессивные законы в отношении прессы, которые Шатобриан, не относившийся к числу самых подозрительных, назвал «вандальскими». К левой оппозиции добавилась оппозиция со стороны умеренно правых депутатов, таких, как Франсуа Гизо, основавший политическое общество «Помоги сам себе, и Бог тебе поможет». Оно оказалось настолько популярным, что в 1828 г. у либералов было 180 мест, у правых «изменников» — 75, тогда как Вийель, ужесточивший закон о прессе, мог рассчитывать лишь на 170 голосов.

Карл Х и «три славных дня»

Тогда Карл Х, желавший перейти к решительным действиям, призвал на пост премьер-министра вместо Виллеля старого шуана графа Жюля Полиньяка. Членами его «боевого» кабинета были Франсуа де Ла Бурдонне, один из «людей Белого террора», и Луи де Бурмон, выступивший против Наполеона в 1815 г.

В комментарии, данном об этом кабинете в либеральной «Газете дебатов», содержался один из самых знаменитых риторических пассажей в Истории: «Кобленц, Ватерлоо, 1815 год! Вот три принципа, три лица этого кабинета. Давите этот кабинет, сверните ему шею, от него исходят лишь унижения, несчастья и опасности». Луи Бертен, главный редактор «Дебатов», преследуемый правительством, был приговорен судом высшей инстанции к выплате штрафа.

Карл Х объявляет, что «он не желает мириться с преступными маневрами, из-за которых будут чиниться препятствия его правительству». Подготовленное председателем палаты депутатов Пьером Руайе-Колларом и принятое палатой обращение «двухсот двадцати одного» поставило Карла в известность, что, «согласно Хартии 1814 г., соревнование взглядов правительства и мнения народа являются непременным условием успешного хода общественных дел».

«Ваше Величество, наша лояльность, наша преданность обязывают нас сказать вам, что этого соревнования нет».

Как всегда, речь шла о Хартии, об уважении к ней, и Полиньяка не без оснований подозревали в стремлении ее нарушить. Он уже отказался присягнуть ей в 1814 г. по причине содержавшихся в ней уступок парламентариям. Призвание королем этого ультрароялиста среди ультрароялистов, члена Конгрегации Ватикана, который совершенно не представлял себе состояние общественного мнения, взгляды тех, кто пережил революционную и наполеоновскую эпоху, — вот что привело к образованию открыто республиканской партии, вступившей в союз с теми, кто находил необходимым смену династии. Среди первых были Ипполит Карно, Луи Антуан Гарнье-Пажес, Жан Батист Кавеньяк, в большей или меньшей степени связанные с тайными обществами, среди вторых — Лаффит, Талейран и историк Адольф Тьер, известный тем, что прославлял Французскую революцию, а также журналисты «Национальной газеты». Человеком, привлекавшим их внимание, был герцог Орлеанский, Луи Филипп.

Пишущие о Революции часто обращаются к наблюдению Ленина, который отмечал, что бездарная политика правящих кругов может развязать революцию без каких-либо усилий со стороны революционеров. Это верно для 1830 г.: когда после выборов число депутатов-оппозиционеров возросло с 221 до 274 человек, Полиньяк и Карл Х решили объявить выборы недействительными. «Лучше сесть на лошадь, чем в телегу», — говорил король. Они приняли решение вводить и изменять законы ордонансами: ограничить свободу печати, изменить избирательный закон исключительно в пользу землевладельцев, распустить палату депутатов…

Однако, плохо представляя себе настроения и возможные реакции в стране (но при этом оставаясь уверенными в законности всех своих действий), они издавали эти ордонансы чуть ли не тайком, не в силах вообразить, какие это может иметь последствия. Военный министр находился в Алжире, заместителя государственного секретаря даже не предупредили; ничего не было предусмотрено на случай тревоги; военный комендант Парижа отбыл в свой родной департамент. Король отправился на охоту: была ли это хитрость или непонимание ситуации?

Журналисты отреагировали сразу; им не давали работать, и Тьер первым выступил со смелым протестом. «Если за эту статью нужно платить головой, — говорит он, — вот моя!». Затем поднялись парижские буржуа, утратившие право голоса, — и вскоре столица покрылась баррикадами. В течение трех дней — «трех славных дней» — в городе шли бои, однако маршал Мармон так же боялся летящей с крыш черепицы и измены своих войск, как и настоящего противоборства с восставшими. Двадцать девятого июля армия оставила Париж. Восставшие обрушили свой гнев на клерикальную партию, разгромили резиденцию епископа и новициат[121] иезуитов. Тридцатого числа был издан манифест, в котором герцог Орлеанский провозглашался кандидатом на престол, а Карл X принял решение отменить свои ордонансы. Но события уже шли своим чередом, и, когда герцог согласился стать наместником королевства, 2 августа Карл Х подписал отречение от престола и вскоре удалился в Англию.

Тьер и Лаффит составили в пользу герцога Орлеанского следующий текст: «Карл Х не может вернуться в Париж, он пролил народную кровь.

Республика приведет нас к ужасным раздорам: она поссорит нас с Европой. Герцог Орлеанский — это принц, преданный делу Революции. Он никогда не сражался против нас — герцог Орлеанский воевал при Жеммапе. Герцог Орлеанский шел в огонь под трехцветным флагом. Герцог Орлеанский — король-гражданин».

Все было сказано прекрасно — апелляция к истории служила гарантией. Однако ничего не говорилось о будущем — об организации системы власти, поскольку предполагалось, что король Луи Филипп примет условия Хартии… Разумеется, слова пугали: «Нам нужно республиканское дело и монархическое слово», — писал Викто Гюго. Приветствуя Луи Филиппа в парижской мэрии, Лафайет сказал: «Это лучшая из республик». «Республиканский поцелуй Лафайета сделал из него короля», — комментировал Шатобриан… Король-гражданин должен был попросту дать несколько обещаний. «Король царствует, но не правит», — объяснял Тьер.

Как работает эта формула, показал историк Пьер Розанваллон, а Бенжамен Констан уточнил ее содержание: «Монархия учреждается не для того, чтобы управлять, но чтобы препятствовать части тех, кто управляет, желать себе больше власти, чем требуется на деле для осуществления их миссии, с одной стороны; с другой же стороны, чтобы избавить других, которые не правят, от мысли овладеть властью насильственными или мятежными средствами».

Луи Филипп ограничился высказыванием, что он хотел бы изобрести политическую форму, которая бы ни была ни Старым порядком, ни революционной республикой. «Он не заинтересует, — вынес свой диагноз Луи Филиппу король Людовик XVIII, — искусного психолога по причине отсутствия великого характера, но я чувствую, как он подступает все ближе». Луи Филипп не переставал маневрировать между лидерами партии «движения» — Лаффитом, Одилоном Барро и Лафайетом, командующим Национальной гвардией, которому поначалу было вверено управление страной, а позднее лидерами более консервативной партии «сопротивления» — Гизо, Казимир-Перье; последние были еще более твердыми, чем первые, так что ему лучше всего удавалось противостоять легимистам, и в особенности республиканцам.

Наиболее недовольные воспользовались похоронами генерала-республиканца Ламарка, чтобы вступить в схватки с драгунами, начать строить баррикады — но, в конце концов, оказаться раздавленными в монастыре Сен-Мерри.

И вновь, в 1834 г., когда в Лионе взбунтовались ткачи, республиканцы пришли в Париже на помощь рабочим, поднявшимся против роспуска одного из обществ взаимопомощи, — и в ответ войска перебили обитателей целого дома на улице Транснонен. Вскоре было совершено покушение на короля, ему удалось спастись, но погибло 18 человек; последовали репрессивные законы о печати — творение Тьера, усилившие негодование республиканцев. Все это было ярко отображено в карикатурах Оноре Домье.

По существу, республиканцы считали, что их одурачили дважды. В 1830 г., когда, приняв активное участие в возбуждении революционных настроений, монарх сумел ловко присвоить власть, играя роль наследника Революции. И во второй раз, когда власть у них на глазах перешла от «движения» к «сопротивлению» и понемногу стала репрессивной. Вместе с тем республиканцы и либералы видели, как, к их разочарованию, глашатаи политического социализма добавляют собственное нетерпение. Кабе, Прудон, Луи Блан, а также Луи Наполеон Бонапарт провозглашали тогда, перед лицом надвигавшегося кризиса, право на труд — нечто, доселе неслыханное. Дошло до того, что состоявшая из буржуа парламентская оппозиция могла начать опасаться, что ее обойдет собственное радикальное крыло, в то время как Гизо и не пытался привлечь ее на свою сторону. Например, он проводил в парламент государственных чиновников — их там бывало до 184 из 459 депутатов, в особенности же он старался отвлечь от политики нотаблей, тогда как те, наоборот, стремились заниматься ею. «Обогащайтесь», — говорил он.

И в самом деле, еще никогда предприниматели и буржуазия не были так богаты; железные дороги и государственные займы давали самым зажиточным возможность еще больше обогатиться. Кроме того, режим завершил (или почти завершил) завоевание Алжира, а Гизо распространил на всю страну систему начального образования. Оно не было ни бесплатным, ни обязательным, однако для детей неимущих все же предполагалась бесплатность.

В данном контексте растущая нищета рабочих, казалось бы, не тревожила никого. Общественное мнение только начинали волновать разоблачения, содержавшиеся в докладе Виллерме о детском труде[122].

Картина условий жизни на фабриках или в шахтах затрагивала общество вовсе не так сильно, как это будет позднее.

Экономический кризис 1846–1847 гг. дал оппозиции тот толчок, в котором она нуждалась; при отсутствии всеобщего избирательного права она выступила с требованием расширения круга избирателей.

Начало кризису положили неурожай и наводнения, опустошившие области Луары и Роны, затем последовали голодные бунты, в промышленных районах севера Франции и в Нормандии свирепствовала безработица… Оппозиция, которая могла критиковать власти только через прессу, теряла терпение. В конце концов Гизо запретил банкетную кампанию в пользу политических реформ, целью которых было обеспечение более реального участия депутатов во власти. На бульваре Капуцинов произошел кровавый инцидент, и разразилась Февральская революция 1848 г.

Что же касается Луи Филиппа, которому довольно долго удавалось ловко вести дела, то первоначальные успехи сделали его авторитарным и крайне самоуверенным — он перестал прислушиваться к критике и советам тех, кто следил за ситуацией в стране. «Но у него недостало сил принять мужественное решение». И он отрекся.

КЛАССОВАЯ БОРЬБА ОБЪЯВЛЕНА

1831 год: восстание лионских ткачей

Еще до того, как Карл Маркс дал ей определение, а Парижская коммуна стала ее воплощением, лионские ткачи в 1831 г. оказались первыми, кто поднял знамя классовой борьбы: «Жить, работая, или умереть, сражаясь!» Разумеется, романтическая и социалистическая мысль первой половины XIX столетия хорошо почувствовали важность и значение этого восстания. Но впоследствии его след несколько стерся. Так, в «Истории Франции», написанной советскими учеными в 1973 г., Парижской коммуне посвящено шестьдесят три страницы, тогда как лионским ткачам менее двух.

Рабочие шелкоткацких предприятий зарабатывали в 1815 г. сто су в день; в 1830 г. вследствие конкуренции и кризиса они получали не более восемнадцати — это означало нищету. При посредничестве префекта некоторые хозяева согласились подписать договор о минимальной оплате труда. Но остальные отказались. Ликование рабочих сменяется их гневом, забастовками, стычками. Спустившись с холма Круа-Русс, рабочие заняли Лион. Правительство Жана Казимир-Перье видело в них мятежников, и на ткачей были обрушены ужасные репрессии, тарифы упразднены, а префект смещен.

Затем правительство ускорило в городе фортификационные работы. Вскоре Лион оказывается в кольце укреплений: форт Ламот, форт Монтесюи, форт Сент-Ирене.

Лучшей обороны города от врага нельзя было придумать. «Итак, пушки, чтобы предотвратить неприятные последствия конкуренции. бедно вооруженные солдаты, чтобы сражаться против безоружных бедняков. Министры, депутаты, пэры Франции, похоже, не нашли лучших средств управления», — писал Луи Блан.

Благородство и бескорыстие, проявленные восставшими рабочими, поразили и восхитили современников, в том числе тех, кому пришлось осуществлять репрессивные меры. Одним из них был, например, Ламартин, писавший: «Город взяли штурмом сорок тысяч рабочих, но, победив, они вели себя подобно семинаристам». Двадцать девятого ноября 1831 г. он писал своей лионской подруге Марселине Деборд-Вальмор: «Взгляды прикованы к Лиону. Сочувствие, которое вы проявляете ко всему человечеству, в этот момент должно было иметь источником жалость. Сколько невинных погибших. Вокруг поступает столько заказов на траурные одежды, что мы падаем к коленям жертв — в изумлении, что сами не носим траур. В этом громадном восстании политика не играла никакой роли. Это голодный бунт. Женщины кричали, бросаясь к военным: “Убейте всех нас, мы больше не будем голодать.” Раздались два или три возгласа “Да здравствует Республика!”, но рабочие и народ ответили: “Нет, мы сражаемся за хлеб и работу”. Мы ожидали грабежей и поджогов в случае их победы. Ничего подобного. Ни одного хладнокровного преступления после борьбы. Триста солдат погибли. Рона стала красной. Эта бедная [Национальная] гвардия отказалась стрелять первой по рабочим, которые всего лишь требовали работы. Десять или двадцать неблагоразумных гвардейцев все же открыли огонь. Тогда все смешалось и сбилось в кучу: женщины, дети и народ, шедший рядом с рабочими, храбрость которых была тем более невиданной, что они, шедшие в лохмотьях, были измучены голодом».

Ламартин комментирует: «Все чувствуют, инстинктивно, что социальный вопрос более не окрашен в цвета какого-либо знамени». Он скорее обвиняет буржуазную Национальную гвардию, в которую входит сам и которая «при первом же бунте заменяет собой закон».

В 1848 г. Ламартин будет взвешивать значение событий, но в 1831-м он искренне страдает и возвращается к себе на родину в Мильи в полной растерянности. Другие романтики анализируют, не поддаваясь чувствам. «Итак, — пишет Марк Жирарден, — судьбами современного мира правят превратности торговли. Варвары, угрожающие обществу, более не живут на Кавказе или в степях Татарии: они обитают в пригородах наших фабричных городов. У нашего общества есть собственная язва — это его рабочие. Удалите торговлю, и наше общество умрет. Увеличьте ее, и вы увеличите пролетарское население, которое от малейшего несчастья может остаться без средств к существованию». Шатобриан видит в этом еще более глубокий политический урок. «Это сословие [рабочих] предвещает собой конец одного общества и рождение другого… Королевская власть и аристократия гибнут. Грядущее наступление на собственность является фактом, который имеет непосредственное отношение к французскому обществу.

Иными словами, иерархию чинов сменяет иерархия богатств. Промышленная собственность уже сейчас поставлена под вопрос, завтра под вопрос будет поставлена собственность вообще». В 1840 г. Пьер Прудон пишет: «Собственность — это зло». Меттерних, гарант европейского порядка, в 1831 г. рассуждает: «В Германии мы пока еще имеем дело с оживленными выступлениями среднего класса против трона и высших классов; во Франции, где эти два элемента почти исчезли, чернь бунтует сейчас против среднего класса. Если не прибегать к мерам подавления, это закончится распадом буржуазного общества».

Некоторые романтики связали восстание ткачей с идеями Сен-Симона. Однако все было скорее наоборот. Только на исходе лионских событий сенсимонисты пошли к рабочим. В своем «Кратком изложении рабочего вопроса» Сен-Симон в 1835 г. писал: «Таким образом, на нижнем уровне повседневные превратности частной индустрии и колебания мировой торговли; а выше — фазы политического порядка, высшего регулятора всего и вся, отображают, как на термометре, эти высшие и низшие ступени нашего фундаментального кризиса».

Энгельс в «Анти-Дюринге» (1878) отмечал, что следствием первого восстания рабочих, которое вспыхнуло в Лионе в 1831 г., одновременно с началом английского чартизма, стала знаковая революция в понимании Истории: это было банкротство либеральных экономических учений, постулировавших возможность достижения всеобщей гармонии на основе свободной конкуренции.

Классовая борьба — война между капиталом и трудом — была объявлена.

От классовой борьбы к интернационализму

Появление рабочего класса несло в себе зародыш восстания, которое отличалось от традиционных социальных конфликтов. Эта новая сила появилась в течение первой трети XIX столетия и впервые взорвалась во время восстания лионских ткачей[123].

Подмастерья, ремесленники, работники, разоренные или ставшие жертвами этого нового рабства, которое несли в себе промышленная революция и пришедшие с нею фабрики, охотно склонялись к мысли, что их правители предали идеалы 1789 г. Образцом для них был Гракх Бабёф (а затем Шарль Фурье), их духовный наставник, еще до Прудона и Маркса. Условия труда становятся все хуже, рождается новая каторга, спутница бедности, спутница нищеты; и тогда на сцену выходит новый персонаж Истории — забастовка, получившая вторую жизнь после того, как ее в годы революции 1789 г. запретил закон Ле-Шапелье, и ставшая оружием невиданной ранее силы ввиду сосредоточения масс рабочих в новых крупных промышленных городах. Ее воспел Виктор Гюго. Эжен Потье заклеймил тех, чьи действия явились ее причиной. В своем стихотворении «Мужество — в карман!» он призывал горожан к солидарности с забастовщиками всех времен. Призыв, предвосхищающий будущие мотивы «Интернационала». После 1830 г., очевидно, именно дух классовой борьбы воодушевлял поколения рабочих. Эксплуатация человека человеком, погоня за прибылью — таковы бедствия, которые в эту эпоху объединяются термином «изнурение»: «Твоя фамилия — Буржуазия, твое имя — Изнурение».

И поскольку реакция объединилась под знаменем Священного союза, а капиталистический мир представляет собой своего рода либеральный Интернационал — в сфере экономики характерен пример банков, — то существующие рядом с ними и противостоящие им мир рабочих и социалистическое движение, как зарождающееся, так и находящееся на подъеме, считают, что они также должны объединить рабочих всех стран. Так рождается интернационализм, который начиная с 1830 г. пытается приобрести организованные формы. Прежде он существовал как некое веяние, скорее символическое, выражаясь в большей степени в своем политическом представительстве, чем через функцию коллективного общественного деятеля: об этом свидетельствует присутствие в революционных собраниях таких людей, как американец Томас Пейн, немец Анахарсис Клоотс, называвший себя защитником рода человеческого, англичанин Уильям Вордсворт…

Семя брошено. В 1833 г. рабочие портняжных мастерских предлагают создать «Ассоциацию рабочих всех государств». Идея солидарности развивается, появляется мысль о координации рабочих, и в 1848 г. она несколько раз применяется на практике. С 1830 г. английская феминистка Фрэнсис Райт писала: «От любой другой борьбы, в которую до сих пор бывал вовлечен человеческий род, сегодняшнюю отличает то, что она является и открыто признает себя войной между классами и эта война является всеобщей. По всему миру миллионы угнетенных выступают за общее дело против своих угнетателей».

Первая инициатива исходила от английского публициста Уильяма Кобетта, который пытался создать то, что со временем станет профсоюзом, — с целью передать промышленное производство и капитал тем, кто работает собственными руками, т. е. рабочим. На его призыв откликнулись рабочие Нанта, написавшие лондонским собратьям: «Давайте объединим Лондон, Париж, Нант, Порту, Кадис, Турин и все прочие индустриальные центры мира». Вторая инициатива также принадлежала Англии — рабочий Уильям Лоуэтт установил контакты с французскими революционерами Огюстом Бланки и Флорой Тристан; вместе с Фергюсом О’Коннором он основал первое революционное рабочее движение — чартизм, «с целью свержения буржуазии».

С той же самой целью в 1847 г. была проведена конференция в Лондоне, где Маркс и Энгельс прочли то, что станет «Манифестом Коммунистической партии»: в нем мысли Сен-Симона, Фурье и Этьена Кабе были объединены с идеями английских экономистов, доводами чартистов и революционной тактикой бланкизма. Авторы «Манифеста» представили все названные тенденции как проявления единого процесса, а именно процесса классовой борьбы, который должен привести к созданию рабочей партии, ставящей своей задачей уничтожение собственности, этой «кражи», как говорил Прудон.

Хотя по причине дальнейшего развития индустриализации происходила денационализация рабочих, они продолжали оставаться представителями своих наций, так как еще не лишили буржуазию власти в каждой отдельной стране; когда же они добьются этого и станут, в свою очередь, воплощением своей нации, результатом этой революции будет торжество интернационализма и мира.

Наряду с этим революционным интернационализмом, сторонники которого боролись за социальную самоорганизацию рабочих во всех странах, и наряду с интернационализмом реформистским, представители которого, напуганные революциями 1830 и 1848 гг., выступали скорее за международное сотрудничество, которое бы позволило обеспечить рабочим достойный уровень жизни, появился также гуманистический и пацифистский интернационализм, враждебный росту национализма. Ему был присущ антимилитаризм. Подлинными основателями этого движения сторонников мира были последователи русского анархиста Михаила Бакунина. Бакунин добавил пункт об антимилитаризме в свою революционную программу, куда уже были включены защита атеизма, уничтожение права наследования, введение общественной собственности на средства производства и общественное распределение продукции, ликвидация государства, создание федерации общин. Эта программа заходила таким образом дальше, чем программа Интернационала, созданного по инициативе появившихся тем временем английских профсоюзов и таких французских рабочих, как Анри Толен. Интернационал впервые собирается в Лондоне в 1864 г. Мадзинисты, марксисты, бакунисты и бланкисты ожесточенно спорят о тактике — и именно в это время рождается и терпит поражение Парижская коммуна, которую они все восторженно приветствуют. Так сходятся пути рабочего движения, социалистических и анархистских течений. Их сложные взаимоотношения отныне проявляются в формах борьбы пролетариата и в столкновениях между теми, кто выступает от имени рабочего движения.

Авторитарный или либеральный социализм…

Притча Сен-Симона (1819)

«Предположим, что Франция вдруг потеряет пятьдесят своих первых физиков, пятьдесят первых химиков. пятьдесят первых живописцев… пятьдесят первых музыкантов. пятьдесят первых инженеров, пятьдесят первых архитекторов, пятьдесят первых врачей. пятьдесят первых банкиров, шестьсот первых агрономов, пятьдесят первых военных промышленников и так далее, — таким образом, в целом три тысячи первых ученых, художников и ремесленников Франции.

Так как эти люди являются среди французов наиболее значительными производителями. нация, потеряв их, окажется телом без души.

Перейдем к другому предположению. Допустим, что Франция сохраняет всех талантливых людей, которых имеет. однако к своему несчастью теряет в один день Господина брата короля, Господина герцога Ангулемского. главных должностных лиц королевства, всех государственных министров, всех государственных советников. всех кардиналов, архиепископов, епископов, всех префектов и субпрефектов, а кроме того, десять тысяч наиболее богатых собственников.

Это несчастье, разумеется, опечалило бы французов, поскольку они не смогли бы равнодушно взирать на потерю столь значительного числа соотечественников. Но эта потеря тридцати тысяч индивидуумов, считающихся наиболее важными людьми государства, доставила бы им исключительно душевные переживания, поскольку она не нанесла бы никакого политического ущерба государству.

Причина этого в том, что было бы очень легко заполнить места, которые сделались вакантными: существует множество французов, которые в состоянии исполнять обязанности брата короля; что же касается десяти тысяч благородно живущих[124] собственников, то их наследники не нуждались бы ни в каком особом обучении, чтобы устраивать приемы в своих салонах столь же хорошо, как и они.

Эти предположения делают очевидным то, что современное общество в действительности представляет собой перевернутый мир. так как забота о руководстве способными людьми возложена на людей неспособных».

Будучи сочинением провидца, эта притча Сен-Симона была не только рассказом о переменах, возвестивших торжество капитализма, производственной и деловой сфер. В ней заключалось предвидение такой организации общества, при которой власть будет принадлежать ученым. Вместе они создадут научное сообщество. Оно будет выше парламентов и положит конец конфликтам между державами. Придя на смену богословам, т. е. тем, кто господствовал именем веры, ученые будут править именем науки.

Сен-Симон предполагал введение организации производства, запуск таких крупномасштабных работ, как строительство Суэцкого канала, которые позже будут осуществлены его учениками: Бартелеми Энфантеном, Фердинандом де Лессепсом, принцем Эженом Наполеоном. Он считал необходимым планирование производства авторитарными методами, т. е. речь шла о такой форме социализма, которая должна была «также упразднить нищету» и которая вскоре вдохновит Карла Маркса.

Маркс также воспринял враждебные либеральным теориям идеи экономистов Сисмонди и Рикардо, доказывавших, что вместо предустановленной гармонии свободная конкуренция приведет к концентрации богатств, перепроизводству и кризисам — к тому, что станет причиной беспорядков и революций.

Эти теории открыли эру модернизации, продолжавшуюся до конца XX столетия наряду с нарастанием феномена глобализации. Они породили двойную проблему: как организовать производство и труд, как предотвратить экономические и социальные кризисы, порождаемые этим развитием.

У этих экономических и авторитарных по своим взглядам социалистов вскоре появились противники в лице антиэтатистских социалистов (антигосударственников), прежде всего, в лице Шарля Фурье. Он находил политические идеи эфемерными и желал создать новое общество, основанное на системе кооперативов; этот принцип был опробован в США и Бразилии, однако дело кончилось неудачей.

Вечным оппонентом либералов, сенсимонистов, а позже и марксистов был Прудон со своим афоризмом «Собственность — это кража».

Он показал природу прибавочной стоимости, которую собственник извлекает из количества своих работников. «Возведение обелиска, возможное при работе двухсот гренадер, было бы невозможно усилиями одного-единственного, даже если бы он располагал в двести раз большим количеством времени. Следовательно, коллективная сила превосходит индивидуальные силы: совместный труд рабочих сам по себе представляет созидательную ценность, и он не вознаграждается. Поэтому собственность представляет собою индивидуальное отчуждение плодов коллективного труда в той степени, в какой она к такому труду прибегает». Прудон предлагал введение подоходного налога и создание народного банка для финансирования коллективных проектов; он оспаривал этатистские проекты Луи Блана.

Позднее, предлагая создание коммун, производственных и потребительских кооперативов, Прудон выступал против гегемонии политических властей, поскольку фундаментом общества для него являлась экономика. Говоря о проблеме вхождения рабочего класса в политическую жизнь, он заявлял, что, как только тот осознает свое существование и свое место в обществе, он создаст новый политический строй, точно так же, как то смогла сделать в 1789 г. буржуазия.

Бакунин, который воспринял эти идеи и пошел еще дальше, провозгласил, что сначала необходимо уничтожить институт государства, так как деспотизм представляет собой не одну из форм государства, но саму его суть. Он предполагал, что наиболее благоприятные условия для подобной всеобщей революции сложились в Италии, поскольку ее нищий пролетариат обладает необычайным умом и творческими способностями.

ПУТЬ РОМАНТИКОВ

Есть ли смысл в сравнении? Во всяком случае, при взгляде назад некоторые итоги революции 1917 г. могут помочь ухватить одну из нитей, которая, по крайней мере во Франции, позволяет объяснить феномен романтизма.

После восстания в России в феврале 1917 г. поэты и другие деятели искусства с энтузиазмом присоединились к революционному движению: Блок, Маяковский и Мейерхольд, чуть позже Эйзенштейн. Эта элита рассчитывала осуществить собственную эстетическую революцию, подобно тому как новый режим стремился провести революцию социальную.

Но последняя изгнала из России образованную публику, которая была в состоянии оценить авангардистские произведения. Читатели и зрители, которые знакомились с новым искусством, — все эти рабочие и мужики, заменившие изгнанных, ничего не понимали в абстракциях художников, и те вскоре были обречены на долгое молчание.

Нечто подобное произошло вскоре после революции 1789 г. во Франции. Авторы «Опасных связей», «Женитьбы Фигаро» и «Поля и Виргинии», пережившие революцию, не создали больше ничего выдающегося.

Они остались без своей публики…

Одни эмигрировали, как Жозеф де Местр или мадам де Сталь. Другие писали сами для себя. Рассказы «Оберманн» Сенанкура и «Рене» Шатоб-риана — это монологи одиночества.

Космополиты, вопреки своим собственным взглядам, иногда обнаруживали за границей, как пробуждаются национальности. Жозеф де Местр свидетельствует: «В своей жизни я видел французов, итальянцев, русских; благодаря Монтескьё я знаю даже, что можно быть персом. Что же касается человека, то я заявляю, что никогда не встречал его в своей жизни. Мне неизвестно, существует ли он». Так эти эмигранты, все благородного происхождения, реагировали на универсализм Просвещения и, будучи предвестниками романтизма, изыскивали для каждой нации ее характерные черты. Но это также порождало иную форму реакции, которая обращалась к прошлому, тогда как люди Просвещения во имя прогресса смотрели в будущее.

Из этих внутренних эмигрантов именно мелкопоместный дворянин Шатобриан сумел позднее найти свое место возле императора. Мечтая быть «Наполеоном кое в чем», он сумел уловить дух времени, проникнуться верой и возвестить возвращение к религии. Его «Гений христианства» (1802) стал манифестом тех, кто не был согласен с духом Просвещения. Получив официальную поддержку, это произведение имело сильный резонанс. Оно прославляло не столько учение христианства, сколько его свершения и благотворное влияние, не столько его догму, сколько его труды и дни. Доказательство совершенства, истинности и необходимости христианской религии было не новой апологетикой, а новым способом тронуть читателя. «Не в листве деревьев и не у источников является истина во всей своей силе; ее надобно видеть в тени тюремных стен и в потоках крови и слез. Религия становится Божественной, когда в глубине подземелья, в тишине и во мраке гробниц пастырь, коему угрожает опасность, перед немногими учениками отправляет при свете лампы таинство преследуемого Бога».

Будучи мальтузианцем[125], настроенным враждебно к промышленности, Шатобриан боялся, что с демографическим ростом «эта земля будет постоянно уменьшаться, а непрестанно усиливающиеся мучения, вытекающие из этого, приведут рано или поздно к страшнейшим революциям». Обращение к прошлому, «столь очерненному», напоминает, что христианство сумело отождествиться с благородством, которое впоследствии исчезло. «Возможно, скажут, что причин, породивших монашескую жизнь, более средь нас не существует, монастыри сделались бесполезными прибежищами бесполезных людей. И когда же исчезли эти причины? Разве уже не осталось сирот, калек, путников, бедняков, несчастных?.Как прекрасны были эти монашеские дома, где можно было найти надежное убежище от ударов судьбы и неистовств собственного сердца. Поистине варварской является политика, обрекающая несчастных жить в гуще этого мира».

«Гений христианства» представлял собою политический манифест первых романтиков, «битва за “Эрнани”»[126] стала их Аустерлицем. «Быть Шатобрианом или не быть ничем», — говорил юный Виктор Гюго. То, что воплощал его старший собрат, — новую философию Истории, сам Гюго желал изобразить художественными средствами. Битве было суждено разразиться в театре, на единственной сцене, которая собирала обширную публику. Так же как Вальтер Скотт и Оссиан (псевдоним Джеймса Макферсона) вдохновили французских романтиков, постановка Шекспира в 1827 г. явилась подлинным потрясением. Это потрясение породило новую драму; перед Шекспиром Стендаль, подобно Александру Дюма, почтительно снял шляпу. «Я признал, что Шекспир был столь же драматичен, как Корнель, столь же комичен, как Мольер, столь же оригинален, как Кальдерон, столь же философичен, как Гёте, столь же страстен, как Шиллер. Он был человеком, создавшим больше, чем кто-либо другой после Бога». Виктор Гюго, признанный глава романтического сообщества, писал в предисловии к своей пьесе «Кромвель», что драма упраздняет произвольное разделение жанров, предоставляя им полную свободу; она показывает человека во всей его сложности; таковы герои, которых выводит на сцену Дюма в «Антонии» и Гюго в «Эрнани».

В «битве за “Эрнани”», в которой в 1830 г. сшиблись классики и романтики, «доходило до рукоприкладства, — вспоминал поэт Теофиль Готье. — Были налицо две системы, две партии, две армии и даже две цивилизации — это сказано не слишком сильно, — которые всеми фибрами души ненавидели друг друга… жаждая только битвы». Одно поколение, молодое поколение 1820–1830 гг., против другого, старшего.

Сражение в сфере культуры было также сражением в сфере политики — несколько месяцев спустя, когда Три славных дня закончились свержением Карла X, Огюст Бланки, революционер, восклицал: «Получили, романтики?»

Однако после 1830 г. уже романтики, вытеснившие сторонников классики, были в моде. Этим они часто были обязаны своему стилю, например ритмической прозе, порывавшей с прозой своих предшественников. Нередко в литературе и изобразительном искусстве именно такой разрыв способствует передаче идейной эстафеты. После романтического прорыва в литературе нечто подобное произошло в кинематографе с приходом «новой волны».

После 1830 г. глашатаи романтизма перенесли свое стремление к переменам из области литературы в область политики. Ни в чем не отрекаясь от своих религиозных убеждений, они чувствовали в себе миссионерское призвание служить обездоленным. Ламартин, Жорж Санд, Гюго обратились к социальным проблемам или поддерживали, подобно Байрону, подъем национально-освободительной борьбы в других странах.

А вскоре все они приняли участие в политической авантюре. В 1848 г. они оказались в гуще борьбы, но на этот раз — на стороне революционеров.

1848 ГОД: ВЗЛЕТ И КРАХ РОМАНТИЧЕСКОЙ РЕВОЛЮЦИИ

«Первая республика дала нам землю, Вторая — избирательное право, а Третья — знание» — в этой краткой формулировке Жюля Ферри, прозвучавшей спустя сорок лет после революции 1848 г., не учитывался след, которыйона оставила в памяти французов, воплотивших в жизнь ее идеи значительно позже, уже при Третьей республике.

Революция 1848 г. в первую очередь была порывом к справедливости, свободе, демократии. Конечно, она являлась восстанием против режима Луи Филиппа, который сначала заигрывал с либералами, чтобы взять в руки власть, а потом проявил свой авторитарный характер. На демонстрациях 1848 г. вновь звучали требования, повторявшие обещания, которые не были сдержаны после 1792 и 1830 гг. Однако непосредственно после запрещения банкетной кампании за предоставление более широких политических свобод, что в конечном счете привело к отречению монарха, энтузиазм участников демонстрации 24 февраля ясно указывал на перемены в ожиданиях. Они шли уже существенно дальше тех требований, которые были выражены на демонстрации, прошедшей накануне.

Была провозглашена Республика. Чтобы четко противопоставить ее республике 1793 г., были отменены смертная казнь по политическим мотивам и рабовладение, провозглашены мир во всем мире, право на труд и борьба с бедностью; плохое обращение с животными в обществе сделалось преступлением (закон Граммона 1850 г.).

Гуманная и благородная в своем глубинном порыве, воодушевленная романтиками, такими, как Ламартин, Жорж Санд, Виктор Гюго, революция 1848 г. также была осуществлена адвокатами, защитниками прав человека и гражданина; глашатаев этой революции воодушевлял своеобразный мистицизм, которому не было равного в истории, за исключением, быть может, Февральской революции 1917 г. в России.

Однако то, что стало ненасильственной революцией, внезапно приняло новый оборот и уступило место авторитарному, консервативному режиму. Менее чем за один год иллюзии рассеялись, и республиканская идея рухнула, уступив место Второй империи.

Февраль 1848 года. В Парижской ратуше спонтанно формируется правительство с участием избранных оппозиционеров. Его воодушевляют Ламартин и Ледрю-Роллен, «исторический» основатель республиканской партии; к ним примкнули либералы из газеты «Насьональ», ученый-физик Франсуа Араго и близкие к социализму демократы — Арман Марра и Флокон. Чтобы создать противовес этим левым депутатам в парламенте, которые, тем не менее, не утратили связи с рухнувшим режимом, такие демократы, как Александр Ледрю-Роллен, обратились к Луи Блану, борцу за право на труд, и рабочему Александру Альберу, воплощавшему идеи своего класса. Пели «Шляпу долой перед картузом. На колени — перед рабочим».

Это правительство воплощает Вторую республику, оно распоряжается принять в качестве государственного флага не красное знамя, за которое выступали наиболее революционно настроенные депутаты, а — вместе с Ламартином — французский триколор, «объехавший весь мир» и украшенный красным помпоном.

Так друг с другом борются либералы и социалисты, а Ледрю-Роллен и Ламартин воплощают примирение, центр. Но настроение жизнерадостное, сговорчивое. «Поскольку дела были отложены, — рассказывает Гюстав Флобер, — тревога и ротозейство подталкивали всех за пределы своих домов. Небрежность в одежде смягчала социальную разницу, ненависть пряталась, надежды выставлялись напоказ, толпа была безмятежна. Лица освещала радость по поводу завоеванного права. Чувствовалось некое карнавальное веселье, атмосфера бивуака; ничто ни развлекало в первые дни так, как виды Парижа» («Воспитание чувств»).

Но эти первые дни не были долгими.

Каким же образом ситуация успела ухудшиться так быстро?

Начиная с 28 февраля демонстранты стали требовать создания министерства труда, которое гарантировало бы занятость безработным, — поскольку их количество не переставало расти начиная с экономического кризиса 1847 г.[127] Экзальтация манифестантов, ожидавших установления социализма, была огромной, — в этот момент социализм означал не национализацию средств производства, а защиту, которую государство обеспечивает трудящимся.

Чтобы изучить и разрешить эту проблему, была создана так называемая «Люксембургская комиссия», руководство которой доверили Луи Блану и Альберу: от них таким образом намеревались избавиться другие, обеспокоенные члены правительства. Что касается практического решения проблемы — т. е. создания Национальных мастерских, — то оно было поручено одному из министров, Александру Мари, который, правда, не особо жаждал выполнять подобное задание, так что мероприятия, в частности земляные работы, не приносили ощутимой пользы и дискредитировали тех, кто их выполнял. Это был провал.

Поскольку следовало пополнять государственную казну, то же самое правительство увеличило прямые налоги на 45 процентов, называемые «45 сантимами» (подразумевалось — с одного франка налога); подобная мера настроила против правительства правый фланг общественного мнения. Другая оплошность состояла в том, что правительство решило расформировать элитные роты бывшей Национальной гвардии — отряды из самых благополучных кварталов, что спровоцировало первую демонстрацию правых, так называемых «медвежьих шапок» (эти головные уборы носили гвардейцы).

Настроение и левых и правых ожесточалось от демонстрации к демонстрации. Предчувствуя, что остальная часть страны не понимает смысла этих парижских состязаний, известный интриган Луи Огюст Бланки потребовал перенесения выборов. Этот человек в черном вызывал страх. «Бледный, харкающий кровью, он спокойно требовал цену — голову Ламартина, предполагая взамен голову своего брата, члена Института Франции[128]. Он выставлял напоказ свое отрепье с сумрачной спесью, носил лишь новую обувь и перчатки, черные, как и все остальное», — писал Виктор Гюго.

Он добился перенесения выборов на наделю.

Хотя Ледрю-Роллен, воплощавший временное правительство, заявил о своем отказе от социализма, этот защитник стабильного порядка, щедрый, однако, когда требовалось предложить планы реформ, слыл демагогом в буржуазных кругах. В результате выборов крайне левые потерпели поражение, и некоторые провалы особенно показательны: неудачу потерпели Бланки, Франсуа Винсен Распай, Этьен Кабе. Появился новый избранник народа: Луи Наполеон Бонапарт.

Разумеется, Национальное собрание вновь провозгласило Республику 4 мая, но лишь ради того, чтобы изгладить из памяти 24 февраля, когда она родилась на баррикадах. Симптом.

Узаконенный подобным образом режим более не допускает кощунственных демонстраций: 15 мая, по случаю Дня независимости Польши, все происходит так, будто потерпевшие поражение на выборах желали вновь собраться с силами и устремиться к февральским надеждам. Публика заполнила здание Национального собрания, революционер Арман Барбес карабкается на трибуну и выкрикивает фамилии, словно приветствует избрание нового временного правительства. Там же Бланки, тут и Блан, и Распай, и Альбер. Вмешиваются силы порядка — и указанные лица арестованы.

Что это? Сигнал к отступлению? Ледрю-Роллен снят с министерского поста, подает в отставку католик Лакордэр, Филипп Бюше отказывается от председательства в Собрании, — и оно достается человеку, который подавил рабочее восстание в Руане. Но искрой, возжигающей пламя гнева, оказывается расформирование Национальных мастерских. Трудящимся предоставляется выбор: или поступление на военную службу, или безработица. «А, месье Араго, — кричит кто-то из манифестантов, — сразу видно, что вы никогда не голодали!»

По сути, возмущение июньских дней представляет собой первый в национальном масштабе случай классовой борьбы — не рабочих против хозяев, вроде лионских ткачей, а бедняков против богачей. Конфликт был ожесточенный, ибо решения новых буржуазных правителей относительно принципов порядка, собственности, свободы столь же основательны, сколь сильна решимость восставших в борьбе за справедливость и счастье.

Если не считать того, что безработные, завербованные в Национальную гвардию, стреляли в своих «рабочих братьев».

Национальное собрание расценило действия правительства как нерешительные: оно лишило его полномочий и передало исполнительную власть военному министру, генералу Кавеньяку. Ламартин и Ледрю-Роллен покинули свои посты и больше не вернулись. Республика избавилась от республиканцев.

Что касается Кавеньяка, то он за три июньских дня подавил восстание в Париже, где население восточных кварталов противостояло жителям западных районов, возводя баррикады. Последним воплощением февральского духа был архиепископ Парижа, его высокопреосвященство г-н Аффр, пожелавший выступить посредником: у въезда в Сент-Антуанское предместье он пал жертвой фанатика. «Пусть кровь моя будет последней пролитой кровью», — сказал он и упал, держа в руке крест.

Реакция на восстание была жестокой: 6 генералов, 1600 граждан, 4000 повстанцев были убиты; 11 000 человек арестованы, 4300 — высланы из страны.

«Полотняный колпак [буржуа] не менее отвратителен, чем красный [пролетарский]», — рассудил Флобер. «Я не верю в будущее Республики, которая расстреливает своих пролетариев», — писала Жорж Санд. В сущности, отныне реакция торжествует под флагом Республики, ибо Национальное собрание, которое с политической точки зрения связывало себя с левыми силами, в социальном плане проявило себя справа, упраздняя право на труд, отвергая проект бесплатного светского образования, предложенный Ипполитом Карно, и провозглашая свободу труда, т. е. противоположность права на труд.

На выборах президента Республики (10 декабря 1848 г.) нация отомстила за себя, избрав Луи Бонапарта: за него было подано 5 436 000 голосов против 1 448 000 — за Кавеньяна. Век романтизма миновал. Ледрю-Роллен получил только 370 000 голосов, а Ламартин — 17 000.

Второе декабря 1851 года: один переворот, три вывода

Революция 1848 г. учредила Республику, провозгласившую народный суверенитет и узаконившую всеобщее избирательное право. Но этот порыв разбился, столкнувшись с нерешенным вопросом о праве на труд и с последовавшей затем июньской резней.

Социальная проблема хорошо продемонстрировала то, что представительная Республика в сравнении с монархией представляла собой изменение в вопросе об основах суверенитета, но эти изменение никоим образом не касались содержания республиканской политики. У тех, кто ее установил, — в первую очередь у граждан Парижа, — Вторая республика оставила горький привкус.

Она даровала стране Конституцию, которая доверила основные полномочия сильной исполнительной власти. В ходе президентских выборов декабря 1848 г. между республиканцами произошел раскол. Кавеньяк воплощал сопротивление реставрации монархии и защиту светского образования: он проявил себя подлинным республиканцем, но Ледрю-Роллен, Распай и Ламартин не простили ему июньскую резню 1848 г. Этот раскол привел к победе «партии порядка», которая делала ставку на Луи Наполеона: его Тьер называл «кретином на поводке».

Однако Луи Наполеон был большим мастером сокрытия мыслей и чувств. У него имелись собственные соображения относительно будущего страны в духе убежденного сторонника Сен-Симона. Промышленники ориентировались на него. Что касается множества избирателей, особенно крестьян, то они голосовали не только за его имя, они наказывали и бессилие республиканцев, их попустительство по отношению к тем, кто, подобно Прудону, считал, что «собственность— это воровство». Подпитываемое «партией порядка», возникло замешательство — между теми, кто требовал права на труд и теми, кто выступал за упразднение собственности.

Принц-президент дает гарантии партии порядка. Он подавляет демонстрацию, организованную Ледрю-Ролленом против отправки французских войск в Рим для поддержки папы. Затем он идет на уступки духовенству благодаря закону Фаллу[129], который, конечно, не обеспечивает монополии в области образования, но ради свободы допускает конкуренцию между светскими школами и преподавателями. Так, «вдохновляясь» законом от 31 мая 1850 г., «партия порядка» ограничивает роль всеобщего избирательного права, требуя от избирателей подтверждения, как минимум, трехлетнего проживания в кантоне, — а это наносит удар по трудящимся, которых экономические обстоятельства вынуждают менять местожительство.

Таким образом, количество избирателей уменьшается с 9 миллионов 600 тысяч до 6 миллионов 800 тысяч человек.

За эту «ошибку» «партии порядка» приходится дорого расплачиваться, ибо президент Луи Наполеон подчеркивает, что республиканцы нарушили Конституцию. Он планирует восстановить всеобщее избирательное право. Когда он требует изменить Конституцию, дабы продлить свой мандат, Национальное собрание соглашается на пересмотр лишь путем голосования: «за» — 446 голосов, «против» — 278; в то время как для пересмотра требуется две трети, т. е. 482 голоса.

Провал пересмотра лишает Луи Наполеона легального средства удержаться у власти. Он решается на государственный переворот, созывая в Париж генералов для повышения по службе на секретное совещание: его мало волнуют их политические мнения; он уверен, что производство в высший чин способно привязать их к его персоне. Среди других доверенных лиц можно назвать его сводного брата герцога де Морни, герцога де Персиньи, депутата Эжена Руэра. В чем состоит его план? Арестовать ключевых представителей Национального собрания и объявить о его роспуске, ибо, как говорил Морни, «нет нужды свирепствовать в тюрьмах, а аресты, проведенные с умом, могут предотвратить гражданскую войну». Сказано — сделано: в ночь на 2 декабря — память об Аустерлице — «с помощью умело проведенной полицейской операции» были арестованы, едва успев проснуться, главы партий — такие, как Тьер, а также военные: генералы Ламаристер, Кавеньяк и Шангарнье. Последний ранее заявлял, что, по распоряжению Национального собрания, ему пришлось бы арестовать президента.

Попытки легального сопротивления в Собрании принимают внезапно новый оборот, несмотря на усилия Одилона Барро. Издается указ об отрешении от власти Луи Наполеона, но вооруженные силы разгоняют представителей, и тем же вечером в газете «Монитёр» публикуется декрет, призывающий французский народ к участию в референдуме по вопросу принятия новой Конституции.

Однако призыв избранных депутатов-республиканцев к оружию взывал к защите Конституции, а не Национального собрания, утратившего популярность с тех пор, как оно ликвидировало всеобщее избирательное право. Герцог де Морни и генерал Сент-Арно решили позволить парижанам спокойно сооружать баррикады, чтобы затем дать им «хороший урок». Однако в первый же день вспыхнул инцидент, когда неожиданным залпом был убит депутат Боден. Этот эпизод стал известен благодаря свидетельству депутата Виктора Шельшера, человека, отменившего рабство. «Буквально накануне, — сообщил он, — какой-то рабочий будто бы сказал Бодену: “Вы что, думаете, мы сейчас подставим головы под пули, ради того чтобы вы по-прежнему получали 25 франков в день?” А тот ему ответил: “Сейчас вы увидите, как умирают за 25 франков в день”. И пуля сразила его. А затем, когда началось восстание на баррикадах, были убиты триста восемьдесят человек, из них двадцать семь — солдаты, а остальные в большинстве своем рабочие»[130].

Республиканское восстание еще активнее развертывалось в провинции, особенно в маленьких городах на юго-востоке и юго-западе, в сельской местности, но это не были крестьянские бунты, «Жакерия», как утверждала бонапартистская пропаганда: большинство из 26 800 арестованных были ремесленниками и лицами свободных профессий… Десять тысяч французов были сосланы прежде всего в Алжир или Кайенну[131]; более двух тысяч восьмисот — интернированы. Виктор Гюго и Виктор Шельшер, заклеймив государственный переворот, удалились в изгнание.

«Партия порядка», обезглавленная в Париже парламентским переворотом, тем не менее поддержала его в провинции из страха перед социальным взрывом. «Голосовать за Наполеона — не значит одобрять то, что он сделал, это означает выбрать между ним и полной катастрофой Франции», — говорил публицист Монталамбер. «Голосовать против него, — добавлял он, — значит согласиться с социалистической революцией. Это значит призвать диктатуру красных, с тем чтобы она заменила диктатуру принца, который за последние три года оказал несравненные услуги делу порядка».

Во время плебисцита, проведенного 24–31 декабря, 7 439 216 голосов были отданы «за», 646 737 — «против», 36 880 оказались «недействительными». За границей были высказаны сомнения относительно честности подсчетов; последующая проверка протоколов, сданных в архивы, показала следующие результаты: 7 145 393 — «за», 592 609 — «против».

Согласно республиканской традиции, принято обращать внимание в большей степени на репрессии, последовавшие за государственным переворотом, чем на количество жертв, к которым привела та же Республика в июне 1848 г., — а их было в три раза больше; или же на метод, которым республиканцы выхолостили результаты всеобщего голосования до того, как Луи Наполеон, в свою очередь, не преступил Конституцию.

Анализируя эти события, Огюст Конт, Алексис де Токвиль и Карл Маркс сделали совершенно разные выводы.

Конт радовался ликвидации парламентских институтов, учрежденных Хартией 1815 г. и отрегулированных в 1830 г. По его мнению, парламентаризм в Англии олицетворял победу аристократии и других классов над монархией. Но иначе обстояло дело во Франции, где уже в Средние века монархия соединилась с коммунами и буржуазией, дабы ограничить возможности аристократии. Практику сочетания парламентаризма и монархии Конт считал абсурдной. Следовательно, удовлетворительное решение состояло в том, чтобы ликвидировать парламентаризм, даже если страной управлял Наполеон III, ибо таким образом можно было положить конец «парламентскому идиотизму». Этот вывод следует из соображений человека, не желающего считаться противником демократии, заключает Раймон Арон. Отныне, считает Огюст Конт, бразды правления принимает экономическая система; значение имеет не представительство политических взглядов, а совокупность общественных и производственных сил. То, что происходит в парламенте, — дело второстепенное, если не ничтожное.

Токвиль — монархист, удрученный успехом революции февраля 1848 г., — участвует в выборах и фигурирует в кабинете Одилона Барро в то время, как Луи Наполеон занимает пост президента Республики. В отличие от кабинетного ученого Огюста Конта Токвиль — непосредственный участник событий. Монархист, ставший республиканцем-консерватором, этот именитый деятель видит опасные признаки возникновения диктатуры и дает негативную оценку Революции, результатом которой стала «замена полулегальной монархии на монархию незаконнорожденную». Он настаивает на «возбуждении безработных масс, подстрекаемых правительством, масс, которыми движет жажда получить доступ к материальным благам», и указывает на «демократическое недомогание — зависть, которая их тайно мучает». Он клеймит социалистов, пользовавшихся огромным влиянием и употребивших его, чтобы «нагонять страх на буржуа и большую часть крестьянства, но которого недостаточно, чтобы обеспечить господствующее положение… Они не знали, играть ли на руку революции или конституционному режиму; затем в решающий момент они оставили свои “войска” — парижских рабочих, которые сражались одни, без командиров».

Маркс, будучи журналистом и революционным агитатором, участвует в революционных событиях в Германии и верит в международный характер революции. В своих работах «Классовая борьба во Франции с 1848 по 1850 г.» и «Восемнадцатое брюмера Луи Бонапарта» он, как и Токвиль, поражен фактом отречения парламентских лидеров Горы от революционеров по прошествии июньских дней. Как и Токвиль, Маркс видит в революции 1848 г. перспективы социальной революции, но это его радует; он считает нормальным, что после 1789 г. и поражения аристократии народные классы набрасываются на знать и буржуазию.

Маркс подчеркивает, что избрание Луи Наполеона 10 декабря 1848 г. «было днем крестьянского восстания», ибо Наполеон был «единственным человеком, представлявшим интересы и занимавшим воображение нового класса — крестьян, — созданного в 1789 году». Поднимая знамена, крестьяне кричали: «Долой налоги, долой богачей, долой Республику, да здравствует Император!». «Избрать Наполеона — значило сразить республику богачей». «Малокультурный крестьянин, — говорит Маркс, — предпочитает избрать скорее племянника Наполеона, некий символ, чем генерала-республиканца». Класс крестьянства разделен, поясняет Маркс, для него существуют лишь местные связи, отсутствует подлинная общность интересов, обеспечивающая общенациональную связь. «Они не могут представлять себя, их должны представлять другие. Их представитель должен. являться. авторитетом, стоящим над ними. правительственной властью»: это мог быть только Луи Наполеон.

Спустя пятьдесят лет Ленин воспримет эти умозаключения, подчеркивая, что социализм рабочего класса не способен происходить из демократической деятельности, ибо рабочие не имеют возможности представлять самих себя. Отсюда возникает необходимость создания партии, которая воплощает их класс и говорит от его имени. Работа Ленина «Что делать?», таким образом, является продолжением труда «Восемнадцатое брюмера.» Маркса.

КАКОВЫ ИТОГИ ВТОРОЙ ИМПЕРИИ?

Историческая память Республики не забыла государственный переворот 2 декабря 1851 г.: на юго-востоке (в департаментах Вар, Нижние и Верхние Альпы), на юго-западе (Эро) общественные организации и в 2001 г. вспоминали клятвопреступление Луи Наполеона, который присягнул, что «демократическая республика станет предметом его культа», и отправил в ссылку тех, кто выступил против его государственного переворота. Провозгласив: «Империя — это мир», Наполеон III развязал войну, потерпел поражение под Седаном и сдался в плен пруссакам, которые аннексировали Эльзас и Лотарингию.

Заклейменная сарказмом Виктора Гюго (памфлет «Наполеон Малый»), диатрибами[132] Жореса и Жюля Ферри («Фантастические подсчеты барона Османа»), Вторая империя почти не имела адвокатов, чтобы защищаться. По правде говоря, ни политический, ни литературный мир, будучи изгнанным из поля зрения Империи, ни деловые люди, ни светская публика, ни инженеры, друзья императора, не были склонны превозносить его память.

Таким образом, республиканская традиция затрагивает политический аспект режима, установленного Наполеоном III, провозгласившим себя императором год спустя после государственного переворота. С полным основанием эта традиция напоминает о том, что режим не избегал репрессивных мер, в числе которых была и практика предварительного разрешения на издание газет, «с уведомлением» и запретом в случае повторения провинности, и введение надзора за университетом и запрещение курсов современной истории, и установление присяги на благонадежность, обязательной для государственных чиновников, и проведение проскрипции (исключения) республиканских лидеров из органов власти, и правительственное назначение мэров, кандидатуры которых выдвигались сверху… Циркуляры, направляемые мэрам, могут представляют собой блестящие примеры делопроизводства.

«Господин мэр, голосование начинается завтра. Имею честь Вам напомнить, что Вам надлежит открыть его немедленно после первого богослужения, что на письменных столах у Вас будет находиться некоторое количество бюллетеней на имя г-на де Дальмаса (официального кандидата), и никаких других; важно, чтобы надежные и разумные люди с бюллетенями в руках на имя г-на де Дальмаса стояли у входа в мэрию и охраняли благонадежных избирателей ото лжи и ошибок.

Присутствуют три кандидата. Г-н де Дальмас, действующий в интересах кабинета императора, г-н Ле Безельм де Шансавен, г-н Дрео, зять г-на Гарнье-Пажеса, основателя республики 1848 г., одного из тех, кто издал указ о налоге в 45 сантимов, о чем вы помните. Г-н де Дальмас воплощает принцип преданности правительству; одного его положения достаточно для того, чтобы благоприятствовать решению многочисленных задач, стоящих перед округом».

В Конституции, сочетающей отдельные положения Конституции 1848 г. и наследие Первой империи, предусмотрено, что законодательная власть не может даже вносить поправки в законопроекты, исходящие от императора. Этот так называемый режим «авторитарной Империи» некоторым образом смягчился, когда, поддерживав Пьемонт в его борьбе против папы римского в процессе объединения Италии, Наполеон III оттолкнул от себя католиков и счел необходимым разрешить законодательной власти направлять ему «обращения», а затем добиваться выполнения закона. Республиканцы примкнули к режиму, как, например, Эмиль Оливье; затем мало-помалу представительная власть обрела некие реальные права: право голосовать за бюджет постатейно и — особенно — право выступать с законодательной инициативой.

В процессе преобразования этой авторитарной Империи в Империю либеральную, который продолжался десяток лет, оппозиция численно выросла; этот процесс поощрял монархист орлеанистского толка Адольф Тьер, требовавший, чтобы нации были переданы «необходимые свободы» (свобода личности, печати, смещения правительства). Он обрел огромную популярность, неустанно заявляя о неизбежности падения режима.

Подобное отторжение фигуры императора политическим классом отчасти объясняется его осознанием подлинной измены. Племянник Наполеона, независимо от наследия, которые он воплощал, демонстрировал особенности наследника Революции. Некогда он вступил в тайное общество карбонариев, воевал с папой в 1831 г., в Страсбурге в 1836 г. пытался свергнуть монархию, затем снова в Булони, в результате неудачного путча, попал в тюрьму, в форт де Ам, откуда бежал в 1846 г. Он написал «Преодоление пауперизма», текст, «единственная цель которого — благосостояние рабочего класса». Будучи решительным сторонником сен-симонистов, Луи Наполеон принадлежал к кругу социалистов и представлялся смелым реформатором. У него не было ничего общего со знатью эпохи Луи Филиппа… Гизо говорил о нем: «Быть одновременно воплощением национальной славы, гарантии революционных традиций и принципа авторитета — это много». Поскольку он был неважным оратором, то говорил мало и еще меньше откровенничал, усвоив привычки заговорщика, — за что и получил прозвище Сфинкс. Если не принимать в расчет эту черту характера, то резкий поворот в сторону антидемократизма, который характеризует его вступление во власть, выглядит как поведение изменника; полвека спустя точно такая же перемена произойдет с Муссолини, за исключением того, что фашистский лидер сделал резкую перемену во взглядах достоянием общественности, в то время как Луи Наполеон был человеком скрытным. Ради сохранения власти и из любви к славе он забыл о своих убеждениях.

Тем не менее резкая перемена в его взглядах и поведении не была абсолютной. Начиная с 1852 г. он способствовал развитию «обществ взаимопомощи», хотя и под своим надзором. Подавив забастовки, Луи Филипп отнял у законодательного корпуса процедуру голосования по закону о легализации забастовок (1864) при условии, что те не будут сопровождаться ни насилием, ни посягательствами на свободу труда. Это был важный поворот в истории рабочего движения. И хотя затея с подкупом трудящихся провалилась, пусть и частично, как о том свидетельствуют разного рода голосования, также следует констатировать, что, вопреки тому что долгое время утверждалось, «социальные законы, принятые в период Второй империи, не отставали от законов Пруссии или Великобритании» (Ален Плесси). И фактически на выборах мая 1870 г. около 7,3 миллиона голосов против 1,5 миллионов одобрили сенатус-консульт, устанавливавший парламентский режим; эта победа, возможно, облегчалась репрессиями оппозиции, однако и успехом императора, который «вновь добился результатов голосования 1851 г.».

Несомненно, важным было то, что Наполеон III стал первым монархом во Франции, да и в Европе, который, отталкиваясь от своих сен-симонистских идей, счел делом первостепенной важности экономическое развитие страны и обеспечение власти «производителей» (в доктрине Сен-Симона к производителям относились также рабочие), полагая, что именно здесь, а не в политическом представительстве сосредоточены жизненные силы страны. По совету экономиста Мишеля Шевалье он даже заставил промышленников ввести в 1860 г. свободный товарообмен, в результате которого территория Франции оказалась открытой для конкурентных английских товаров, а также обязал промышленников проводить модернизацию заводского оборудования. Для него важны были только эти проблемы, а не политика. Свой вялый интерес к ней Луи Филипп выразил в шутливой форме: «Императрица — легитимистка, наследный принц Наполеон — республиканец, герцог Морни — орлеанист, сам я — социалист, и только Персиньи (министр внутренних дел) — бонапартист, но он сумасшедший». Однако именно эти люди были его соратниками, его семейством.

Итак, самым главным для Наполеона III было развитие торговли, рост производства, банковское дело; рядом с ним чаще, чем депутатов парламента, видели дельцов-аферистов, которые нередко входили в его клан — а также банкиров и инженеров. Этот режим воплощали такие личности, как банкиры братья Перейр, финансист Ахилл Фульд, бизнесмен Якоб Ротшильд, банкиры и строители сети французских железных дорог; барон Осман, перестроивший Париж, один из вдохновителей Императорского праздника, светские персоны, находившиеся рядом с теми, кто обеспечивал порядок, вроде Руэра и Персиньи.

При Наполеоне III государством правят деньги, биржа, которая, по словам Дюма-сына, «стала для этого поколения тем, чем в Средние века был кафедральный собор». Деньги стимулируют банковский оборот, который олицетворяют братья Перейр — основатели банка «Креди мобилье», выпускающего бесконечные акции; таков и банк Ротшильда, работающий лишь с собственными капиталами. Стимулируемый международной конъюнктурой, банковский оборот скоро станет «праздником прибылей» для банков и предпринимателей. Поощряемые Наполеоном III, братья Перейр видят будущее там, где дело идет полным ходом, они также являются инициаторами формирования современной банковской системы; по их модели создаются банки «Сосьете женераль», «Банк де Пэи Ба» (Нидерландский банк), «Креди Лионнэ» и т. д. Важнейшим экономическим проектом Империи становится строительство национальной сети железных дорог, в то время поделенной на сорок две малых сети, за которыми вскоре последуют создание шести компаний («Нор», «Пэ-Эл-Эм», «Пари-Орлеан», «Миди», «Эст», «Уэс»[133]) о своими вокзалами, своей культурой… Сеть за двадцать лет выросла с 3200 до 16 400 километров.

Другая эпохальная программа Второй империи — строительная, включавшая в себя реконструкцию Парижа, префект которого, барон Жорж Осман, стал великим архитектором. Его помощниками были Виктор Бальтар, Адольф Альфан; за их работами по реконструкции пристально следит сам Наполеон III. Никогда еще, будь то в провинции или в Париже, дела не двигались так успешно: их масштаб удвоился в эпоху Второй империи. Но главным, конечно, стало строительство уличной сети Парижа, его «османизация» — с роскошными проспектами, исходящими от площадей, — которые ознаменовали это возрождение, обогатили владельцев земли, получивших отличную компенсацию, и потеснили жильцов. Ибо новый Париж был отстроен для тех, кто имел деньги; он усилит социальную дифференциацию, поскольку рабочим, вышвырнутым из своих домов, придется искать жилье на периферии. Уничтожение многих старых кварталов — это «хирургическое» благоустройство города, — разумеется, не обошлось без жертв, и сегодня такой метод градостроительства выглядел бы святотатством. Тем не менее примеру Парижа последуют Вена, Каир и того более — Брюссель.

Будучи любителем великих проектов, Наполеон III также поддержал проект сооружения Суэцкого канала, предложенный Фердинандом де Лессепсом (церемонию открытия канала проводила супруга Луи Наполеона — императрица Евгения); кроме того, император содействовал реализации планов молодого инженера Гюстава Эйфеля: тот создал эллипс из металлических арок, который в 1867 г. произвел фурор на Всемирной выставке в Париже. В тот год восемь королей и три императора посетили Париж: это ли не апофеоз императорского правления?

Вскоре после того, как исчез мираж Всемирной выставки, суровый республиканец Жюль Ферри, разоблачая коррупцию, писал в «Фантастических расчетах Османа»: «1867 год начался с ликвидации всех ошибок Империи. Ее политика за пределами страны закончилась гигантским двойным разочарованием в Мексике и при городе Садова[134]; внутри страны процветание вылилось в болезненный кризис, ибо финансовые институты, созданные Империей, лелеемые ею, вынашиваемые с самой нежной любовью, имели ту же судьбу, что и дипломатия, наделав много шума в мире; запыхавшиеся, вздувшиеся, они дряхлеют и терпят крах».

После банкротства братьев Перейр, разоблачения всех скандальных дел — и финансовых, и нравственных — провалы внешней политики кладут жестокий конец этому режиму. Франция, конечно, разбогатела, но Наполеон III, мечтающий о национальной славе, ведет неумелую политику, которая не чета политике Кавура или Бисмарка. Утрата Эльзаса и Лотарингии в результате поражения в войне 1870–1871 гг., в конечном счете заставила забыть о том, что ранее в результате этой же политики Франция расширила свою территорию за счет приобретения Савойи и Ниццы.


1870 ГОД: УНИЗИТЕЛЬНОЕ ПОРАЖЕНИЕ

Кто мог предположить летом 1870 г., что Франция потеряет две провинции, что ее армии будут разбиты, ее император станет пленником, а Революция лишит его власти? Только что проведенный плебисцит стал его подлинным триумфом — более 7 миллионов голосов против 1,5 миллионов — и это после десяти лет царствования. «В политике больше нечем заниматься», — полагал республиканец Жюль Фавр. «Империя сильна как никогда», — вторил ему Гамбетта. Эмиль Оливье, бывший республиканец, ставший премьер-министром, добавлял: «Мы обеспечим императору счастливую старость».

Два месяца спустя, объявив войну Пруссии, император выехал в армию, чтобы принять командование; едва прибыв в Мец, он констатирует: «Ничего не готово… я с самого начала вижу, что мы проиграли».

Могли ли представить себе это те, кто демонстрировал на улицах Парижа свою воинственность — настолько рьяно, что этим патриотам разрешали распевать «Марсельезу», запрещенную в последние десятилетия? Истерия охватила значительную часть страны, на парижских бульварах гремело: «Да здравствует война, на Берлин!». Все сплотились вокруг государя — его врагами могли быть только иностранные агенты и предатели. В Отфэ, коммуне в департаменте Дордонь (Юго-Западная Франция), толпа растерзала, изрезала и сожгла аристократа-легитимиста — он мог быть только пособником пруссаков.

Откуда могла появиться эта ярость?

Французы верили, что армия готова к войне. Военный министр маршал Лебёф заявил, что она обеспечена «всем до последней пуговицы на гетрах». В связи с походом на Рим итальянских республиканцев во главе с Гарибальди в официальном сообщении, выпущенном на следующий день после битвы при Ментане, говорилось: «Наши шаспо показали себя наилучшим образом»[135]. Ко всему, в стране господствовало убеждение, что Пруссия относится к ней пренебрежительно.

В 1863 г. Наполеон III не смог помешать Бисмарку оказать помощь русскому царю в подавлении восстания поляков, «наших традиционных друзей». В 1864 г. французскому правительству пришлось маневрировать в деле датских герцогств, которые Пруссия аннексировала после раздела добычи с Австрией[136].

Бисмарк издевался над французским императором, этой «великой непризнанной бездарностью». В 1866 г., во время австро-прусской войны, Наполеон III желал победы пруссакам, потому что в этом случае Италия, враг Австрии, могла бы вернуть Венецианскую область, увенчав этим успехом великое дело императора — объединение Италии (но без Рима!). Однако победа пруссаков при городе Садова, одержанная неожиданно быстро, оставила горький привкус французской дипломатии. В обмен на свой нейтралитет Наполеон III хотел бы получить «компенсацию», «чаевые», как сказал Бисмарк; это словцо приобрело известность. Министр иностранных дел Франции Грамон втайне высказался о претензиях на Люксембург. Не может быть и речи об уступке земли, входящей в Германский союз, велел ответить Бисмарк. Он дал понять, что Франция могла бы кое-что получить в Бельгии, но тогда возмутилась обеспокоенная Великобритания…

Утратив поддержку Великобритании, Италии (из-за римского вопроса) и Австрии, французская дипломатия неожиданно столкнулась с новым вызовом — кандидатурой принца Леопольда Гогенцоллерна на испанский трон.

Переговоры велись Бисмарком с Хуаном Примом, председателем Совета министров Испании, и дело должно было быть представлено как сугубо семейное. Бисмарк даже скрывал его от собственного короля. Но секрет был раскрыт, и, естественно, Франция выступила против того, чтобы восстанавливалась «империя Карла V». Устами Грамона Франция заявила, что рассчитывает «на мудрость немецкого народа и на дружбу народа испанского», чтобы предотвратить подобное, — «в противном случае она исполнит свой долг без колебания и слабости». В результате глава семейства Гогенцоллернов — Антон, отец Леопольда, заявил об отказе сына от испанского престола.

Дипломатическая победа Франции была неполной, так как отступил не король Пруссии, а Антон Гогенцоллерн, его дальний родственник и бывший премьер-министр. Наполеон III и Грамон потребовали в мягкой, а затем в жесткой форме от прусского короля гарантий на будущее: они желали, чтобы отказ исходил не только от Леопольда, но и от короля Пруссии. Добиваться этого поручили послу Бенедетти; король в устной форме ответил, что не имеет к этой затее никакого отношения. Ввиду настойчивости Бенедетти, который действовал согласно предписаниям из Парижа, король ответил, что находится на отдыхе в Эмсе, и поручил позаботиться о письменном ответе Бисмарку. Последний придал этому ответу, так называемой «Эмсской депеше», оскорбительную форму: «Его Величество отказался вновь принять посла и приказал передать через своего адъютанта, что Ему более не о чем тому сообщить».

Это означало войну.

В Законодательном корпусе[137] Тьер, подвергаясь оскорблениям, разобщенный со всеми, оказался единственным, кто заявил, что «принято решение пролить потоки крови ради сугубо формального вопроса».

Но возбуждение в собрании достигло такой степени, что депутаты, за исключением одиннадцати, кто выступил «против», и пяти воздержавшихся, проголосовали за военные кредиты, а глава правительства Эмиль Оливье провозгласил, что «объявляет войну с легким сердцем».

Франция была готова к войне, но мобилизация и сосредоточение войск проводились одновременно, что стало источником невероятной путаницы. «Одно из подразделений 53-го полка 18 июля отбыло из Лилля, 28 июля прибыло в полковое депо в Гап и 30 августа было отправлено в Лион… Один генерал, прибыв в Бельфор, телеграфировал: “Не нашел своей бригады, что делать?”» — отмечал историк Шарль Сеньобос.

Уже с самого начала на этой войне можно было, так сказать, ставить крест. Битвы — при Вейсенбурге, на Шпихернских высотах, при Вёрте, несмотря на блестящую атаку кирасир («Ах, что за храбрецы!» — якобы вскричал прусский король Вильгельм I, увидев их) при Рейхсхоффене — были доблестно проиграны, армия Базена блокирована в Меце, и армии императора пришлось капитулировать в окруженном Седане.

Ничто больше не могло остановить марш пруссаков на Париж, где 4 сентября Законодательный корпус объявил о низложении Наполеона III, затем провозгласил Республику и начал — в Париже под руководством генерала Трошю, а в провинции под руководством Гамбетты — приготовления к продолжению борьбы. Три генерала, Федерб (на севере), Орель-де-Паладин и Шанзи (на Луаре), готовились выступить на помощь Парижу, тогда как генерал Бурбаки пытался, впрочем безрезультатно, разрезать прусские коммуникации действуя в тылу наступавшей на Париж армии.

КОММУНА 1871 ГОДА: МИФ И ИСТОРИЯ

Парижская коммуна — повстанческое и патриотическое движение, подавленное обосновавшимся в Версале правительством Адольфа Тьера, — виделась Карлу Марксу в качестве «славного предвестника нового общества»; он считал, что она могла бы стать примером «не парламентарной, а работающей корпорации, одновременно и законодательствующей, и исполняющей законы». Для Михаила Бакунина, наоборот, Коммуна «была смелым, ясно выраженным отрицанием Государства»; он отмечал в ней признаки атеистичности и федерализма. Приблизительно полвека спустя Ленин повторил мысль Маркса, увидев в Коммуне предвестницу Октября 1917 г., а в Советах — ее возрождение. Такое понимание сущности и исторической роли Коммуны укоренилось в сталинской традиции, и мы можем видеть, что в фильме Козинцева и Трауберга «Новый Вавилон» показаны два противостоящих друг другу мира, старый и новый, т. е. буржуазия и трудящиеся…

На звание наследников Коммуны претендуют социалисты, коммунисты и анархисты, память о Парижской коммуне связана с жестокими репрессиями, двадцатью тысячами расстрелянных, напоминанием о которых является кладбище Пер-Лашез со Стеной федератов. Коммуна просуществовала с 26 марта по 28 мая 1871 г.

История Парижской коммуны уходит корнями в отдаленное революционное прошлое, вновь заявившее о себе с возрождением сильной республиканской партии в последние годы Второй империи и созданием Бельвильской программы реформ. Революционные устремления усилились благодаря развитию рабочего движения, которое, будучи прудонистским по происхождению, устами революционера Варлена заявляло: «Ничто не может быть осуществлено посредством реформ, пока не уничтожено старое политическое государство». Эта связь дает о себе знать в большинстве крупных городов, переживающих приход в них сельского населения и прирост трудовых и «опасных» классов. Там происходят мощные стачки — в Ле-Крезо, Лионе, Марселе, Руане. Можно сказать, что в период Второй империи существует республика городов, которая торжествует на выборах 1869 г., в частности в Париже.

Но эти города — «всего лишь острова в океане деревень». Большинство населения сельской местности как раз приветствовало объявление войны Пруссии 19 июля и уничтожение империи 4 сентября, после разгрома под Седаном и пленения Наполеона III. По предложению Жюля Фавра провозглашена Республика и создано правительство националы ной обороны, председателем которого становится генерал Трошю, столичный губернатор. Париж бросается в войну и проводит мобилизацию в свою Национальную гвардию, в то время как Гамбетта восстанавливает армию в провинции. Как и в 1792 г., создается Коммуна, которая вовсе не стремится создать конкуренцию правительству, как предполагает уже знакомый нам миф 1917 г., а желает оказывать ему поддержку. Коммуны, впрочем, создаются во всех крупных городах — сначала в Лионе, где, находясь под влиянием Бакунина, она в большей степени, чем в Париже, представляет модель революционного противовеса государственной власти, затем в Марселе, в некоторых других местах; в вопросах муниципальной автономии провинция заметно обогнала Париж.

Столица была осаждена, голодала и страдала от холода. В народной памяти сохранились сведения о том, как люди из-за нехватки продовольствия ели крыс, как Гамбетта на воздушном шаре покинул город, чтобы добраться до армий в провинции. Двадцать восьмого января 1871 г., после капитуляции Базена в Меце, появилось сообщение, что правительство просит перемирия, — это становится потрясением, вызывает ярость, тем большую, что Тьер, победивший на выборах, хотя и называет себя республиканцем, но пребывает «в ожидании будущего решения о государственном строе Франции». В Версале, где собирается Национальное собрание — и это тоже символично, — правительство прекращает выплату жалованья Национальной гвардии, которой остается лишь самораспуститься; затем оно отменяет мораторий на квартирную плату для населения, потерявшего доходы во время блокады.

Восемнадцатого марта начинается драма.

Правительственные войска поднимаются на холм Монмартр, чтобы захватить пушки, которые парижане купили на свои гроши и передали Национальной гвардии. Генерал Леконт, которому дано это задание, арестован национальными гвардейцами. Население пребывает в раздражении и ярости. Также арестован генерал Тома, оказавшийся там случайно, но участвовавший в карательных мероприятиях в июне 1848 г. Оба расстреляны. Этот эпизод был воспроизведен в одном из первых исторических фильмов, снятых в 1906 г.

Начинается восстание: поднимается квартал за кварталом, занята мэрия. Тьер бежит в Версаль, «так как с убийцами не ведут переговоров».

Тогда Париж выбирает свою коммуну, позднее названную «правительством неизвестных», среди которых якобинцы 1848 г., такие, как Делеклюз, бланкисты, члены Интернационала, как Лео Франкель, прудонисты. Социалистические взгляды этой коммуны остаются довольно смутными, несмотря на программу, в которой поставлена цель положить конец эксплуатации человека человеком. Не предусматривается ни социализация крупных мастерских, ни конфискация имущества; налицо лишь активный антиклерикализм, который выражается в идее отделения Церкви от государства; Коммуна также казнит монсеньора Дарбуа, архиепископа Парижского. В столице искореняется все, что напоминает о деспотизме и завоеваниях, — разрушена Вандомская колонна, отлитая Наполеоном из австрийских пушек, захваченных в 1809 г.

Блокированная войсками Тьера, Национальная гвардия под командованием Луи Русселя пытается осуществить прорыв, — безуспешно. Затем коммунары возлагают надежды на общенациональное восстание. Но повстанческие движения в Лионе и Марселе терпят поражение, равно как и попытки достичь примирения, предпринятые среди прочих и некоторыми масонами.

Франкфуртский мир, подписанный Францией и Пруссией, передает в распоряжение Тьера свежие войска. Говорят, что Бисмарк проявил уступчивость в статье о количестве войск, которые договором позволялось иметь Франции, ради того, чтобы Тьер имел возможность подавить восстание… Правда ли это? Как бы то ни было, Коммуна создает Комитет общественного спасения, для того чтобы вести борьбу, и ставит во главе своих вооруженных сил Ярослава Домбровского — польского офицера, отличившегося во время антироссийского польского восстания в 1863 г.; после его гибели войска возглавляет старый Делеклюз. Но «в терроре ищут безопасность, которой не могут найти в силе»; и вскоре, после одобрения Коммуной декрета о заложниках, дается определение подозрительных, и начинаются расстрелы.

Двадцать первого мая ворота Отёйль открываются перед версальскими войсками, которые начинают свой безжалостный марш по столице. С 21 по 28 мая, в течение «кровавой недели», погибает от 17 тысяч до 35 тысяч человек. После боев военные советы заседают вплоть до 1875 г.; перед судом предстают 35 100 человек, осуждено 13 000, 3043 сослано. В целом население уменьшилось на 100 тысяч человек. И сколько еще оказалось в изгнании.

В Версале, похоже, верили, что революционная партия обезглавлена. Да, это было поражением, но поражением настолько же славным, как победа, потому что жестокие репрессии породили легенду.

Но во второй раз, как и в 1848 г., Республика оказалась под подозрением. Гамбетта, Жюль Ферри держались в стороне, даже Жорес проявлял осторожность. Чтобы примирить «Марсельезу» и «Интернационал», требовалось время.

ОСНОВАТЕЛИ РЕСПУБЛИКИ:ТЬЕР, ГАМБЕТТА, ЖЮЛЬ ФЕРРИ, ВИКТОР ГЮГО

Адольф Тьер, оказавшийся в июле 1870 г., при Второй империи, единственным депутатом Законодательного собрания, который просил тех, кто неистово выступал за войну против Пруссии, «на минуту задуматься», вскоре стал казаться мудрецом, который все предвидел. После отречения Наполеона III и провозглашения Республики он на выборах 8 февраля 1871 г. был избран в 27 департаментах, а затем Собранием, состоявшим из четырехсот монархистов и двухсот республиканцев, единодушно объявлен «главой исполнительной власти Французской республики… в ожидании будущего решения о государственном устройстве Франции». Либеральный журналист во времена Карла X, теоретик парламентской монархии, когда «король царствует, но не правит», затем историк Революции, Тьер при Луи Филиппе стал министром, который умел ударить и по левым, и по правым. При Наполеоне III он становится глашатаем «необходимых свобод» и предстает как умеренный республиканец, если не консерватор. Во всяком случае, обсудив во Франкфурте условия мира с Пруссией и добившись того, что Франция, которая теряла Эльзас и Лотарингию, по крайней мере, сохраняла Бельфор[138], он смог добиться ратификации этого договора Национальным собранием, несмотря на сопротивление непримиримых республиканцев во главе с Гамбеттой. Заключив с депутатами Собрания соглашение в Бордо (10 марта 1871 г.), он сумел отложить решение вопроса о будущем государственном устройстве страны до ее восстановления. И после этого, не желая замечать страданий парижан, ставших жертвами блокады, недооценивая их патриотизм и стремление к обеспечению порядка, беспощадно расправляется с Парижской коммуной.

Тьер увидел в этом восстании редкостную возможность предстать перед обществом в роли гаранта порядка, после того как он уже выступил в роли миротворца. С этого времени носителями хаоса стали монархисты, тогда как социальному строю более ничто не угрожало. Франция буржуа и Франция крестьян были успокоены и отныне готовы под эгидой Тьера пройти курс раскаяния и морального порядка, чтобы получить прощение за шалости времен Императорского праздника и в то же время — за неблагоразумную воинственную спесь. Это покаяние поощрялось деятельностью монашеских орденов, возрождением ультрамонтанства (учения о подчинении национальной Церкви власти папы), распространением или восстановлением местных культов Девы Марии, связанных с паломничествами в Лурд, Ла-Салетт или Понмэн близ Лаваля. «Со всех сторон сегодня слышен лишь шум разговоров о чудесах и пророчествах», — пишет в 1874 г. монсеньор Дюпанлу.

Но не предвещает ли то сверхъестественное, о котором все говорят, возвращение монарха? Этого боятся республиканцы, и Адольф Тьер понимает их, однако слияния двух монархических течений не происходит. Орлеанисты, наследники Луи Филиппа, соглашаются, правда, признать права Генриха, графа де Шамбора, который не имеет детей и вынужден признать своим преемником представителя Орлеанской династии. Но он фанатично предан белому знамени, «неотделимому для него от потерянной родины», — потому что, по его словам, «никакие увертки не заставят его отказаться от вечных истин». Для этого легитимиста такими «увертками» были революция 1789 г., революция 1830 г., а также и Вторая империя.

Если в народе существовали сторонники и легитимистов (т. е. династии Бурбонов), и республиканцев, то буржуазия была исключительно орлеанистской. Тьер, само собой, хорошо понимал, кто ближе к республиканскому, а кто к монархическому или консервативному направлению.

Другим воплощением Республики был Леон Гамбетта, прославившийся в годы Второй империи как адвокат, добивавшийся возведения памятника в честь депутата Годена, павшего на баррикадах во время государственного переворота 2 декабря 1851 г. Будучи страстным оратором, Гамбетта был избран в 1869 г. депутатом от Бельвилля с программой, ставшей библией радикализма: введение всеобщего избирательного права, личных свобод, отделение Церкви от государства, учреждение бесплатного, светского и обязательного начального образования. Четвертого сентября 1870 г., сразу же после седанской катастрофы, он добился манифеста о низложении Наполеона III и вместе с Жюлем Ферри и Жюлем Фавром провозгласил Республику. Выбравшись на воздушном шаре из осажденного пруссаками Парижа, он формирует в провинции армию для борьбы с врагом. И хотя эта армия уже не может помешать окончательной победе Пруссии, уже тогда Гамбетта становится символом мужества, и это становится еще очевиднее после его решения идти на выборы от департамента Нижний Рейн[139]. На следующий день после подписания Франкфуртского мира он вышел в отставку, протестуя против передачи Эльзаса-Лотарингии Германии.

Эксцессы периода Парижской коммуны и последующих репрессий обеспокоили Гамбетту, и он на время отходит в сторону. Он стремится, чтобы Республика воплощала «новый социальный слой», в данном случае — средний класс, т. е. мелкую буржуазию, и энергично сопротивляется реставрации монархии. В мае 1877 г., после того как с минимальным перевесом была принята Конституция 1875 г. и родилась Третья республика, он, подозревая президента Мак-Магона в намерении распустить Национальное собрание, чтобы облегчить реставрацию монархии, обращается к нему со знаменитыми словами: «Когда Франция заговорит своим суверенным голосом, придется или подчиниться, или сложить полномочия».

Популярность Гамбетты вызывает беспокойство, его авторитарные замашки тоже. Второй президент Республики Жюль Греви пытается отстранить его от власти. В итоге, однако, после победы Гамбетты на выборах 1881 г.[140] Греви доверяет ему министерский пост. Но левые нападают на Гамбетту за его поддержку колониальной экспансии, а правые — за намерение национализировать железные дороги. Он работает в правительстве лишь несколько месяцев — и умирает в возрасте сорока четырех лет, так и не выполнив по-настоящему своего предназначения.

Жюль Ферри, напротив, выполняет свою миссию, но платой становится невероятная непопулярность, примеров которой мало отыщется в истории. В эпоху Второй империи этот вогезский адвокат становится известным после публикации в газете «Ле Там» (Le Temps) серии ядовитых статей под названием «Фантастические счета Османа», в которых суровый провинциал разоблачает махинации с финансированием осуществляемых префектом работ по перестройке столицы, и в результате становится депутатом от шестого избирательного округа Парижа. Будучи пламенным республиканцем, он вместе с Гамбеттой способствует низложению Наполеона III и во время блокады Парижа занимается снабжением столицы продовольствием, получая в награду первое прозвище — Ферри-Голод.

Враждебно настроенный к эксцессам Коммуны, которые напоминают ему бесчинства якобинцев, Ферри превозносит заморскую экспансию, которая якобы позволит Франции возродить «великую нацию». Однако наличие супруги из Эльзаса, а также любезность, проявленная Ферри по отношению к Бисмарку ради того, чтобы тот позволил Франции расширяться за морем, — все это завершается тем, что его награждают вторым прозвищем — Ферри-Немец. Когда он «небольшими партиями» направляет французские войска в Индокитай, то подвергается ожесточенной критике в собственном лагере, особенно со стороны Жоржа Клемансо, который в 1885 г., после лангсонской катастрофы, требует его отставки[141]. Ферри старается, однако, молчать о главном — о секретных переговорах с Китаем, которые должны окончиться уступкой Тонкина Франции. Третье прозвище Ферри, Тонкинец, содержит упрек в измене делу реванша, в том, что он «отвел глаза от синей линии Вогезов».

И все же главным для Жюля Ферри являлось другое. Вся его жизнь была словно бы исполнением некогда данной клятвы. В апреле 1870 г., за несколько месяцев до крушения Империи, он произнес в Париже ставшую знаменитой речь о равенстве в области образования. Целью было искоренение наиболее вопиющих проявлений неравенства, сопровождавших человека с самого рождения. Его основная мысль была основана на краеугольных камнях республиканской традиции: на идеях Просвещения, в первую очередь Кондорсе, желавшего подвести под образование научную базу; на «позитивной религии» Огюста Конта, с его девизом «Порядок и Прогресс», иными словами — «Наука и Промышленность»; но также на отделении Церкви от государства, духовного от светского. Школа, считал Конт, а вслед за ним Ферри, позволит освободить народ от влияния священников, но также и от влияния революционеров. Ферри также вдохновляется либеральным протестантизмом и, будучи католиком, эволюционирует в сторону свободомыслия. Вслед за философом Шарлем Ренувье он призывает дать возможность осуществлять нравственное воспитание без ссылок на Евангелие. Его, впрочем, окружают либеральные протестанты, и он правит вместе с ними. Это Поль Бер, Шарль Ваддингтон, Шарль де Фрейсине. Для Жюля Ферри школа является местом, где учатся вместе богатый и бедный, а демократия должна вести к смешению классов, равенству возможностей — таков идеал, отстаиваемый масонами, к которым он принадлежит.

Господствуя в политической жизни с 1879 по 1885 г., Ферри выполняет свою клятву 1870 г., создает начальные школы и Высший совет народного просвещения, учреждает средние школы для девочек, по его инициативе начальное образование становится светским, бесплатным и обязательным. Являясь орудием цивилизации, школа должна предотвратить те социальные конфликты, что дали о себе знать в 1830–1831 гг., и те революционные порывы, что воодушевляли якобинцев или парижских коммунаров.

Жюль Ферри наизусть знает «Возмездие»[142] Виктора Гюго, который исповедует те же идеи и который также борется против Второй империи, отправившей его в январе 1852 г. в изгнание. Поэт написал тогда: «Что, разве из-за того, что у нас был Наполеон Великий, теперь нужно, чтобы у нас был Наполеон Малый?»

Виктор Гюго прошел по пути политической эволюции от абсолютного роялиста, конец которому положило запрещение его пьесы «Марион Делорм», ставшей обличением монархии, к поддержке Луи Филиппа. Он принял орден Почетного легиона, свое назначение в палату пэров и избрание во Французскую академию. В феврале 1848 г., храня верность королю-гражданину, он отказывается от поста министра просвещения, предложенного ему Ламартином.

Таким образом, природа режима Гюго безразлична. Его волнует подмена социальных вопросов политическими конфликтами.

Все сильнее ощущая, что подлинной причиной действий правящих кругов является страх перед народом, он понемногу расходится с республиканцами, когда видит, как те изменяют республиканскому духу. Перед тем как написать роман «Отверженные», уже вступив в борьбу за отмену смертной казни, Гюго ополчается против Наполеона III, бросая в период своего изгнания на острове Джерси пророческие призывы, побуждающие народ к свержению тирана. В «Возмездии» он призывает золотых пчел с пурпурной мантии императора дать народу пример мужества.

Потом в обманщика, злодея

Вцепитесь, гневом пламенея,

Чтоб свет померк в его глазах!

Его гоните неотступно,

И пусть от пчел бежит, преступный,

Когда людьми владеет страх![143]

Находясь в изгнании, Виктор Гюго обретает свое величие, ибо никогда он не был столь популярен, как в период жизни на своем скалистом острове. Все читали «Отверженных», все декламировали «Возмездие». Но хотя в 1870 г. он, как Ферри и Гамбетта, сопротивлялся перемирию, Коммуну он поддержать отказывается, так как она напоминает ему июнь 1848 г. — «народ против самого себя». Подобно Гамбетте и Клемансо, он выступает лишь против репрессий, которые считает несправедливыми. А в 1877 г., когда маршал Мак-Магон в тщетной надежде на возвращение монарха распускает Национальное собрание, Гюго пишет стихи, в которых подтверждает статус восьмидесятилетнего пророка, признанный за ним народом Парижа.

Ужасная вещь — быть пророком…

В марте 1871 года я говорил:

Если вы отвергнете Республику, вы заставите Париж восстать;

Если Париж восстанет, вы раздавите восстание;

Раздавить восставших парижан означает разоружить Национальную гвардию; Разоружить гвардию означает отдать Францию в руки армии;

А когда армия станет хозяйкой страны, это будет означать низвержение Франции;

Вот мы к этому и пришли.

(«Пережитое», 1877)

Несомненно, в повседневной политической борьбе Виктор Гюго не играл той же роли, что другие основатели Третьей республики. Но могущество его слова придавало мощный резонанс идеям, которые они совместно защищали.

Дело пережило своих творцов, и благодаря Жюлю Ферри последующие поколения уже в школе пропитывались идеалами и благородством последнего.

«ОБОГАЩАЙТЕСЬ!»

От нотаблей к капиталистам и аферистам

«Обогащайтесь посредством труда, посредством бережливости и посредством честности». Так звучало предложение, сделанное Гизо своим избирателям на открытом банкете в Сен-Пьер-сюр-Див в 1843 г. Этот совет был целой программой, но также и ответом тем, кто упрекал Гизо в консерватизме; не соответствуя настроениям сурового протестантизма, он морально поддерживал позицию буржуазии. Однако Роман о нации сохранил лишь два первых слова из этой фразы[144], и только два эти слова с возмущением повторил президент Республики Арман Фальер… с целью заклеймить «гнусные наставления монархии».

Но кто они, эти люди, которых призывают обогащаться, и кто обогащается? Как понять данный феномен, заявивший о себе во времена Хартии и достигший апогея при Второй империи и в начале Третьей республики — вплоть до 1914 г.?

Составленный в 1870 г. список владельцев крупных состояний — начиная с доходов генеральных советников — возглавляли, без указания конкретных цифр, новые богачи — барон Ротшильд и Эмиль Перейр, а также несколько других банкиров. Но особенно поражает то, что рядом с индустриальными и торговыми нуворишами — Шнейдерами, Дюфайелями и др. — в нем, причем в более высоких эшелонах, присутствует масса аристократов, т. е. получателей доходов с земельных владений, — герцог де Ларошфуко, герцог д’Одиффре-Паскье, маркиз де Шасслу-Лоба и т. д.

Так или иначе, к середине XIX столетия во Франции наряду с крупным землевладением утвердился промышленный и финансовый капитализм.

Способы применения Хартии, лежавшей в основе управления страной с 1814 по 1848 г., обуславливают то обстоятельство, что владение землей одновременно вводит человека в круг нотаблей и дает право быть избранными при условии выплаты 500 франков ценза. Поэтому разбогатевшие торговцы и фабриканты, начиная с этого времени, приобретают имения. Однако настоящий нотабль не может быть просто нуворишем; постоянство этого статуса обеспечивают брачные связи. Могущественные нотабли обладают экономической властью над крестьянами и рабочими, а авторитет их кажется вполне естественным, ведь нотабли также выступают посредниками в отношениях с Парижем, способными донести туда жалобы с мест. Историк Андре Жан Тюдеск приводит пример Гайяра де Кербертена, который является не только первым председателем Королевского суда в Ренне, но также крупным собственником и занимает важный пост в масонской ложе «Совершенный союз». Другой пример — субпрефект города Гайяк, некто Бермон, сын бывшего члена Совета старейшин, либеральный депутат в 1830 г., брат генерального советника; его семья является второй в округе по своему богатству. Этот нотабль обладает имениями и связями — рентой, подверженной более медленным колебаниям, чем прочие виды доходов. Таким образом, он поддерживает собой консервативную систему в то время, как общество изменяется…

Нет сомнений, что новые промышленники еще напоминают прежних торговцев-фабрикантов и разрыв между буржуазией третьего сословия и буржуазией Третьей республики еще не вполне завершился. Возможность достичь экономического успеха быстрее, чем в прошлом, все еще представляет сравнительно новый феномен, хотя многие рабочие в конце XIX в. страдают от мысли, что им не посчастливилось завести собственное предприятие. То, что казалось возможным в начале столетия, когда расходы на начало собственного дела оставались довольно низкими, позднее стало почти неподъемным. Впрочем, в машиностроении, где одаренность или исполнительность значили больше, чем в других областях, некоторым весьма способным универсальным работникам удалось сделаться крупными предпринимателями — как, например, это удалось около 1890 г. основателям лионских фирм «Роше-Шнейдер» и «Берлие» (велосипедная, а затем автомобильная отрасль).

Но вскоре к этой социальной группе присоединились выпускники политехнических школ. Эти новые персонажи появились довольно быстро благодаря учебным заведениям гражданского назначения — горным, мостостроительным и дорожным, которые способствовали формированию корпуса, ставшего инструментом контроля за экономической деятельностью со стороны государственной власти. Артиллеристы становились металлургами, подобно Пьеру Эмилю Мартену, связанному с нотаблями из компании «Фуршамбо-Коммантри». Эти инженеры воссоздают семейную систему власти, в рамках которой предприятие переходит от отца к сыну или зятю. Однако данная прививка происходит с трудом, так как предприниматель, с одной стороны, и инженер или ученый — с другой, принадлежат к различным культурным мирам. Ни один из братьев Пруво, основавших крупное чесальное производство в Рубе, не имеет университетского образования, точно так же как Пьер Пежо или некоторые из Шнейдеров. Общество находит образование, быть может, и полезным для технического прогресса, но можно с уверенностью сказать, что ни один выпускник политехнической школы в XIX в. не в состоянии тягаться с банкиром. И так по всей стране. Банкир — это не только пионер промышленных изменений, он их постоянный спутник, ведь умножение числа местных банков — неизбежное следствие экономического развития, а повсеместное присутствие Банка Франции, этого огромного парижского организма, занятого переучетом векселей, является гарантом надежности этих предприятий и одновременно препятствует их перегруппировке. Подлинными «королями» XIX столетия выступают именно банкиры, промышленники не играют в тогдашнем капиталистическом обществе ведущей роли. Стоящий на самой вершине главный банк находится под пристальным вниманием властей, которые неоднократно посягают на него — как это делали Лаффит и Казимир-Перье в период Реставрации, Годшо во время революции 1848 г. или вскоре после нее Ахилл Фульд[145]. А те, кто доминирует в этой сфере, — Ротшильды, Талабо, братья Перейр интересуются прежде всего крупными поставками оборудования на национальном и международном уровне, строительством железных дорог, каналов и т. д. и тем самым стягивают к себе сбережения нации. Появляются деловые банкиры — не такие, как Ротшильды, остающиеся в лагере приверженцев семейной фирмы, — а такие, как братья Перейр или Фульд, создавшие в 1852 г., при опоре на старинные семьи нотаблей, банк «Креди мобилье», или как семьи Малле, Сейер и др., или же как династии эмигрировавших в давние времена протестантов — таких, как семейство Мирабо.

Семейные предприятия и династии дают, таким образом, свое имя банкам и фабрикам. Однако каждая смена хозяев чревата изменениями, как то было, например, когда лионские Перре-Оливье продают свои химические заводы в Сен-Гобене. В итоге наряду с семейными предприятиями появляются анонимные товарищества и акционерные общества. Это уже другая история, которая начинается с момента накопления и роста капитала, выборов членов административных советов и завершается с появлением капитализма нового типа — более анонимного.

Эта анонимность усиливает секретность, которая во Франции покрывает все, что касается денег и финансов. Еще Жак Кёр говорил: «В закрытый рот муха не влетит». Историк Жан Гарриг хорошо показал, что в памяти французов сохранились далеко не все деяния «великих республиканцев» — Гамбетты, Ферри, Греви, а конкретнее не сохранилось то, что они клеймили господство денег при Второй империи, но так и не оторвали парламентскую демократию от делового мира: в рамках своеобразного контракта тот помогал Республике выплачивать контрибуции после войны с Германией, восстанавливать государственные финансы, поскольку режим спасал их от «красных» и легимистов. Взамен представители делового мира получали государственное покровительство и мстительные репрессии против рабочего класса, а в экономическом плане государство должно было давать им преимущества в железнодорожном строительстве, в сфере снабжения метрополии и колоний и т. д. Люди, подобные Леону Сэю, министру и банкиру, правой руке Ротшильда; Фрейсине, министру общественных работ; Анри Жермену, основателю банка «Лионский кредит» (Credit Lyonnais), — воплощают в себе этот союз, который утверждается под маркой левого центра.

Переплетение деловой среды и политического представительства неизбежно приводило во Франции, как и в других странах, к злоупотреблениям и коррупции. Место официальных выборных кандидатур занял предвыборный сговор. Историк Жан Ноэль Жанненэ в книге «Скрытые деньги» приводит свидетельство Альфреда Маскюро, который через десять-двадцать лет возглавит Республиканский комитет коммерции и индустрии, о том, как он ранее распределял предвыборные фонды: «Я не вел никаких бухгалтерских счетов… вы не найдете плана выборов, его вообще не существует. Когда выборы прошли, у нас все было окончено. Будьте уверены, ни о чем из того, что мы сделали, не узнал никто».

Чем больше молчания, тем громче скандал.

Крах банка «Юнион женераль» в 1882 г. отразил борьбу между ведущими католическими, протестантскими и еврейскими финансистами. Жертвами краха стали мелкие вкладчики. Панамский скандал 1892 г. выявил сто четырех взяточников, принявших деньги за согласие провести в палате депутатов голосование по займу, предназначенному для оказания помощи Компании Панамского канала, которой руководили Фердинанд де Лессепс и Филипп Бюно-Варилья, главный редактор газеты «Ле Матэн» (Le Matin). Также выяснилось, что соучастником взяточников была пресса, без устали работавшая «на всех фронтах», — оказались скомпрометированы как министр Морис Рувье, так и депутат Жорж Клемансо или банкир Жак де Рейнах. Разорение постигло 80 тысяч вкладчиков.

Эти аферы создавали ту питательную почву, на которой расцветет антисемитизм, антипротестантизм и антипарламентаризм[146].

ВТОРАЯ КОЛОНИЗАЦИЯ ИЛИ ИМПЕРИАЛИЗМ?

Отличался ли новый подъем колониализма, случившийся в XIX в., от экспансии прошлых столетий? Далеко не во всем. Подобно тому как заморская экспансия отвлекла Португалию в XVI в. от прямой и не всегда удачной борьбы против Кастилии и мавров, французская экспансия после 1871 г. также была нацелена на то, чтобы забыть и стереть из памяти поражение под Седаном, провал европейской политики Наполеона III и утрату Эльзаса и Лотарингии. Это ярко выразилось в словах Клемансо, адресованных Жюлю Ферри, стороннику завоевания Туниса и Индокитая: «Я потерял двух детей, а вы мне предлагаете двух слуг».

Другая черта, свойственная империализму, — жажда новых территорий, наиболее явным воплощением которой стал раздел Черной Африки в 1885–1890 гг., эта «гонка с препятствиями», — также проявилась задолго до наступления эры, названной империализмом. Так, чтобы оправдать увеличение масштабов завоеваний в Канаде, Самюэль де Шамплен в 1615 г. писал Марии Медичи: «Если там не утвердимся мы, там утвердятся англичане, т. е. протестанты». И точно так же в обоих случаях находятся первопроходцы, которые открывают дорогу завоевателям, — в XVI в. такие, как Эсташ де Ла Фосс, в XIX в. такие, как Пьер Бразза.

Почему же тогда современники пришли к заключению, что в европейской экспансии началась новая эра? Во-первых, в это время просыпается осознанное стремление к экспансии, тогда как прежде последняя зачастую осуществлялась в силу обстоятельств. Случай с Алжиром следует рассматривать как нечто среднее между старой и новой ситуациями. В новых колониях охотно селят мятежников, политических заключенных или каторжников, в частности в Алжире, Новой Каледонии, Гвиане, — в этом Франция подражала Португалии (Ангола) и Англии (Австралия). С этими завоеваниями прочно связаны два института — военно-морской флот в Кохинхине и сухопутная армия в Алжире. «В то самое время, как происходит колониализация части армии, осуществляется частичная милитаризация колониальной идеи в общественном сознании», — пишет историк Рауль Жирарде. С другой стороны, по сравнению со Старым порядком происходит изменение идейных обоснований колонизаторов: для Республики, ставшей светской, христианизация отныне отождествляется с процессом цивилизации.

Но главное состоит в том, что на первый план в определении целей новой экспансии выдвигаются материальные соображения. Они были провозглашены Жюлем Ферри в период завоевания Тонкина (Северного Вьетнама). «Колониальная политика — это дочь политики индустриальной. Для богатых государств вывоз товаров является решающим фактором процветания… Если бы было возможно установить между производящими нациями нечто вроде разделения промышленного труда. Европа могла бы не искать места сбыта своей продукции вне своих границ. Но все хотят прясть, отливать металл, перегонять напитки, производить и экспортировать сахар». Заморская экспансия необходима, чтобы располагать дешевым — благодаря ручному производству — сырьем и рынками. «С другой стороны, — объясняет Ферри, — расы, стоящие на высшей ступени развития, должны исполнить свой долг перед расами, стоящими на низшей ступени, пока не вступившими на путь прогресса». Остается еще националистический довод: если мы откажемся от колониальных предприятий, наше место займут Германия или Испания. Политика «родного очага» лишь открывает путь к «упадку». «Блистать, бездействуя, — значит отрекаться от власти», — считает Жюль Ферри.

Народная поддержка экспансии составляет одну из специфических черт эпохи империализма — связана ли она с оживлением франко-английских противоречий (инцидент в Фашоде в 1901 г.) или с ростом страха перед Германией и ненавистью к ней (марокканский кризис 1911 г.). Однако первостепенной характеристикой является связь между экспансией и финансовым капиталом. Она бросается в глаза в Тунисе, в Марокко, в Индокитае. Она также может сопровождаться проникновением без территориальных захватов, каким было для Франции — но также для Германии и Великобритании — проникновение в Османскую империю, в Китай, а также в Россию. Именно финансовая верхушка правит бал при аннексии Туниса или в Египте во время кризиса 1882 г.

Еще одно различие между колониальной экспансией и империализмом состоит в том, что промышленная революция дает последнему такие средства, которые изменяют его природу.

Экспансия первого типа не намного отличалась от колонизации былых времен (тюркской, арабской или римской) в том смысле, что экономический и культурный разрыв между колонизаторами и колонизуемыми был относительно небольшим. Но со временем он значительно увеличился. По подсчетам историка-экономиста Поля Бэроша, коэффициент разрыва в середине XIX в., т. е. в начале «империалистической» эры, составлял 1,9, в 1914 г. — 3,4, около 1950 г. — 5,2. Понятно, что в представленном балансе учитываются также плоды цивилизации, полученные колонизованным населением: школы, больницы, дороги, плотины, — однако относительное отставание все равно углублялось.

Добавим, что углубление разрыва в уровне жизни не прекратилось с концом колониальных времен: причиной этого стали воздействие на бывшие колонии экономического неоколониализма, отрицательные результаты обретения независимости, зачастую ограниченного сменой суверенитета, и, наконец, воздействие глобализации.

Алжир: «Здесь не сражаются, здесь сжигают» (маршал Бюжо)

Если завоевание Алжира отвечало политическим целям Карла Х, к которым добавлялись экономические соображения, в частности интересы тысяч марсельцев, то колонизация этой страны представляла собой экспансию старинного, если можно так выразиться — доимпериалистического типа. Однако вскоре характер французского господства изменился, в той мере, в какой Алжир вскоре стал местом монопольного вложения французских капиталов — частных, но с государственными гарантиями получения прибыли. Именно этим можно было поколебать широко распространенное мнение, что колониальная экспансия представляет бездонную бочку, лишь поглощающую вложения. И действительно, хотя колонии дорого обходились государству, они давали значительную прибыль частным компаниям в метрополии.

С другой стороны, эти расходы способствовали обогащению тех граждан, которые стали колонистами и которые прежде, живя в метрополии, не обладали подобными преимуществами.

Политика сохранения Алжира в доиндустриальном состоянии обеспечивала капиталам, вложенным в промышленность метрополии, надежные каналы сбыта, гарантированные господствовавшим в алжирских «департаментах» протекционизмом.

Завоевание произошло благодаря новой породе завоевателей, которые, мало напоминая прежних людей шпаги, желали видеть себя исполнителями великого замысла. Им ничего не стоило перерезать все население целиком или сжечь его заживо — как поступал в Алжире Бюжо или в начале своей карьеры Галлиени, — такие действия представляли собой в их глазах всего лишь необходимое средство осуществления «цивилизаторской миссии», пришедшей на смену христианизации, дорогой сердцам завоевателей прошлых столетий. Как позднее офицеры Пьер Бразза, Юбер Лиоте, Франуса Лаперинн, они составляли разновидность интеллигенции, подобной русским революционерам, — исключением были разве что Луи Федерб в Сенегале и Огюст Пави в Индокитае. Все они писали книги или памфлеты, а генерал Сент-Арно в Алжире между двумя сожженными по его приказу бедуинскими селениями читал «Подражание Иисусу Христу».

В этом плане маршал Тома Бюжо, несомненно, наиболее ярок. Он просит Тьера послать «идеологов» в Африку, чтобы перебить их там, — «это бы пошло на пользу стране».

В Алжире, победив Абд аль-Кадера, он требует у него бакшиш на строительство проселочных дорог у себя в Дордони и на нужды своих офицеров… Ведь благополучие солдат было первой его заботой. В обмен на железную дисциплину он позволял им грабить, насиловать — надо ведь и развлечься. В бою он всегда был среди них, отсюда его популярность и знаменитый рефрен:

Ты увидел ее, эту каску,

Каску папаши Бюжо.

В Алжире его интересовала только земля, а главным средством заставить арабов сдаваться, моля о пощаде, он считал огонь. «Здесь не сражаются, здесь сжигают. Сжигают все таборы, все деревни, все хижины. огни обозначают движение колонны».

Генерал Пелисье в 1845 г. удушил дымом тысячу арабов в пещере Дахра.

В 1844 г. после битвы при Исли основное сопротивление было сломлено. Но в 1871 г. прокатились мятежи, которые впоследствии повторились…

Тунис и Марокко

Если в алжирских делах Франция обошлась без иностранного вмешательства, то иначе дело обстояло в Тунисе, где европейские державы соперничали в стремлении утвердить свое влияние посредством назначения консулов.

Метод состоял в том, чтобы получить концессии на проведение общественных работ для этой страны и заставить местного вождя — бея — брать займы, по которым он однажды окажется не в состоянии платить, — метод, показавший себя чрезвычайно действенным в Египте. В Тунисе ожесточенно соперничали французы и итальянцы. Это стало особенно заметным, когда одна итальянская компания приобрела концессию на строительство железной дороги между Тунисом и Ла-Гулеттой — у одной английской компании, обойдя при этом французскую железнодорожную компанию «Бон-Гельма». Французская фирма, в свою очередь, добившись назначения одного из своих клиентов главным министром Туниса, сумела приобрести район Энфиды площадью 90 тысяч гектаров. Образовался своего рода финансовый консорциум, объединивший тех, кто наживался на земельных сделках, и тех, кто спекулировал тунисскими ценными бумагами. Его члены, составлявшие важную часть колониальной партии, «часто бывали у Гамбетты» и не могли не знать, что замышляется в политических кругах.

Огромное впечатление произвела одна фраза британского министра лорда Солсбери. «Вы не можете оставить Карфаген в руках варваров», — сказал он председателю Совета министров Франции Ваддингтону в тот момент, когда Англия намеревалась овладеть Кипром (1878). Италия, предвидя планы французов, протестовала, увеличивая число своих колонистов, которых вскоре было уже десять тысяч в сравнении с тысячей французов, и обращалась к Бисмарку и Гладстону, преемнику лорда Солсбери, которые были вполне удовлетворены возникшим франко-итальянским соперничеством. Но Бисмарк считал, что после утраты Эльзаса и Лотарингии совсем не нужно, чтобы Франция в любых обстоятельствах сталкивалась на своем пути с Германией. «Груша созрела, — говорил он французскому послу, — вам предстоит ее сорвать».

Блистательная Порта, теоретический сюзерен Туниса, даже несколько десятилетий спустя не признавала потерю Алжира окончательной. Со стороны Туниса совершались частые набеги на Алжир. Они угрожали французским колонистам, поселения которых растекались по стране, подобно масляному пятну… В 1871–1881 гг. их насчитывалось 2379. Появление 2380-го было встречено как добрый знак, поскольку оно дало французской армии предлог положить конец «тунисской угрозе». Быстрота, с которой был достигнут этот успех, удивила всех; немцы сделали жест, чтобы удержать турок от вмешательства со стороны Триполитании[147]. Италия протестовала, произошли волнения на юге страны, потребовавшие второго похода, однако договор, подписанный тунисским беем и французским правительством во дворце Бардо, был ратифицирован палатой депутатов благодаря Жюлю Ферри, несмотря на возражения Клемансо.

За ним в 1883 г. последовала конвенция, подписанная в Ла-Марсе: она установила над Тунисом французский протекторат — новая формулировка, представлявшая одновременно уступку державам-соперницам и бею, так как реально управлявший страной генерал (французский) должен был стать при нем министром иностранных дел.

В марокканском случае прослеживается сходство с тунисским, однако с двумя отличиями. Сначала Францию поощряла Германия, но ситуация стала иной, когда германский кайзер изменил свое отношение к проблеме. Дело в том, что между 1880 г. и рубежом столетий его амбиции сделались еще более имперскими, так как раздел Черной Африки его не удовлетворил. Угрожая Франции, он испытывал на прочность Антанту. Другое отличие заключалось в том, что в самой Франции экономические и финансовые круги «в конце концов навязали свою волю государству, тогда как ранее, в Тунисе, они еще не обладали для этого средствами», — пишет историк Жак Тоби.

Для Делькассе[148] был крайне важен финансовый аспект проблемы: в игре принимал участие капитал Парижского и Нидерландского банков. В то время наметилась тенденция к слиянию интересов французских банков с политикой правительства. Условия, выдвигаемые ими султану, были драконовскими, и некоторые считали, что военная оккупация станет лучшей гарантией возвращения ссуд. Комитет по делам Французской Африки даже выделил финансовые средства генералу Лиоте, чтобы тот платил за содействие вождям оазисов по другую сторону границы (оазисы Бешар, Фигуиг, Бергент), в районе Орана… «Я начинаю действовать, как штопор», — отмечал Лиоте, которого в Алжире поддерживал губернатор Жоннар.

В Алжире хорошо помнят, что вмешательство султана в 1844 г. помогло Абд аль-Кадеру оказывать сопротивление Франции и что, несмотря на военное поражение, оно ограничило расширение территории Алжира на запад; впоследствии там так и не было проведено подлинного разграничения, и условные границы даже пережили период обретения независимости обеими странами[149] после 1960 г.

Помимо всего прочего, предполагалось, что в этом регионе под скалами имеются богатые месторождения фосфатов.

На Мадридской конференции в 1880 г. Франции пришлось согласиться на участие в делах Марокко Испании, Великобритании и Германии. Делькассе сумел отвлечь от Марокко внимание Англии, предоставив ей свободу рук в Египте. Испании он дал согласие на оккупацию Рио-де-Оро[150]. Оставалась Германия.

Конфликт с последней оживился перед 1906 г., до конференции в Альхесирасе; он резко обострился в 1911 г., когда по приказу Вильгельма II германская канонерская лодка встала на рейде у города Агадир. Визит Вильгельма в Танжер[151] на полстолетия обеспечил Германии симпатии арабов, поскольку кайзер представлял великую державу, которая не имела колоний и которая противостояла империалистическим аппетитам французов и англичан.

Франция в Индокитае: двойная компенсация

В середине XIX столетия Великобритания в ходе Первой опиумной войны (1840–1842) открыла для себя китайский рынок: она обеспечила себе базу в Гонконге (1842), а затем открытие китайских портов, чего, в свою очередь, вскоре добилась и Франция. Тогда же капитан Геннадий Невельской именем русского царя объявил о присоединении к России устья Амура, поставив Пекин перед свершившимся фактом, — это приобретение было признано Айгунским договором. Тем временем Кульджинский договор открыл для русской торговли Синцзян, став первым в серии неравноправных договоров, навязанных Россией Китаю.

В этот самый момент французский военно-морской флот, все еще не смирившийся с потерей Индии, «проявляет интерес» к Индокитаю, где «вопреки договорам» были перебиты миссионеры.

В действительности французскую интервенцию в Индокитай вдохновляли три фактора. Хронологически первым было христианизаторское рвение, активное на протяжении всего XIX столетия. Затем — англофобия офицеров флота, таких, как Франсис Гарнье, стремившийся создать для Франции колониальную империю на Дальнем Востоке — равную британской, протянувшейся от Бирмы до Сиама. Наконец, играли роль деловые интересы французских текстильщиков и поставщиков оружия, вдохновляемых купцом Жаном Дюпюи, а также лионскими фабрикантами шелковых тканей. Они стремились занять Тонкин и поставить под свой контроль Красную реку (Хонгха), которую они считали путем на китайский рынок, — великий миф XIX в. Именно в этом контексте Гарнье в результате ряда инцидентов захватывает в 1873 г. Ханой и позднее погибает в сражении с «Черными флагами» (китайскими отрядами, направляемыми во Вьетнам), тогда как его преемник Поль Филястр заключает Сайгонский договор (1874), добившись от вьетнамского императора Ты Дыка отказа от Кохинхины (Южного Вьетнама), согласия на установление протектората над Аннамом (Центральным Вьетнамом), передачи трех фортов в городе Хайфон и открытия Красной реки для торговли.

«Проникновение в Тонкин — это вопрос жизни и смерти для будущего нашего господства на Дальнем Востоке», — считают торговцы и сайгонские адмиралы. А Гамбетта в 1872 г. видит в Красной реке второй Суэц, «путь для всемирной торговли».

Новые инциденты приводят к тому, что майору Анри Ривьеру поручается полностью занять Тонкин, богатства которого уже подсчитаны в Париже и представлены на карте, распространяемой среди депутатов друзьями Жана Дюпюи, который только что создал Общество тонкинских копей. Майор Ривьер погибает, причем в том же самом месте, где несколькими годами ранее пал Гарнье. Его тело обезглавлено. Историк Шарль Фурньё пишет: «Вызванная смертью Ривьера, патриотическая реакция обернулась получением Дюпюи крупных золотых самородков».

«По-настоящему переговоры с китайцами, — писал Жюль Ферри, в ту пору глава правительства, — нужно вести посредством мощных и исправных пушек». Но правительство недооценивало противника и направляло в Индокитай войска «небольшими партиями». Тем не менее в конечном итоге, имея под началом 25 тысяч человек, адмирал Амедей Курбе добился ряда успехов, и Китай подписал мирный Тяньцзинский договор (1885), предполагавший вывод китайских войск из Тонкина.

Однако французские войска, попытавшиеся занять город Лангшон, были вынуждены отступить. Эта неудача вызывает панику, растерянность, политический кризис в Париже, и сразу же по сигналу Клемансо начинается травля Жюля Ферри. В действительности китайцы уступили Лангшон, но, так как соглашение еще хранится в секрете, Ферри вынужден подать в отставку (1885). Однако Индокитайская конфедерация родилась, в нее вошла одна колония, Кохинхина, и четыре протектората — Тонкин, Аннам, Камбоджа и Лаос.

Так для вьетнамцев пробил час начала сопротивления, но понадобится еще несколько десятилетий, прежде чем они смогут проявить его открыто. В конце XIX столетия взаимодействие развивающихся финансовых и промышленных групп, с одной стороны, и государства — с другой, все более разжигают аппетиты промышленно развитых наций, ищущих рынки для сбыта продукции и вложения капиталов. Колониализм становится одной из форм такой экспансии, однако захват территорий, который кажется наиболее надежной ее формой, не считается наиболее выгодным во всех случаях, и, скажем, во Франции между 1870 и 1914 гг. предпочтение отдается финансовой экспансии за рамками колониальной империи. Ее объектом становится в первую очередь Османская империя (до 1882 г.) и особенно Россия (после 1891 г.). Это не исключает также — если позволяют обстоятельства — полуколониального господства (или мысли о нем), которое проявляется во время египетского кризиса 1881–1882 гг., финансового кризиса в Тунисе в 1882 г., при разделе Османской империи в 1918 г. и в проекте раздела России на «сферы влияния» во время Гражданской войны и иностранной интервенции (1918–1920).

Хотя абсолютной корреляции между политическими действиями Франции за морем и кривой французской коммерции не существует, мы все же можем наблюдать обратную корреляцию, существующую между долей экспорта товаров в колониальную империю и снижением экспорта в целом.

Таким образом, став для Франции компенсацией за ее неудачи после 1871 г., колониальная экспансия в равной степени обеспечила ее экономическое благополучие и в этом смысле также сыграла компенсирующую роль.

ОТ ПАТРИОТИЗМА ПОРАЖЕНИЯ К НАЦИОНАЛИЗМУ РЕВАНША

Разгром французских войск армией короля Пруссии, этого «малого государства», унижение, испытанное после Седана от капитуляции Базена в Меце и в особенности утрата Эльзаса и Лотарингии — вот что породило патриотический подъем, который вскоре вылился в национализм и разделил французов — чтобы вновь объединить их в 1914 г.

Проклятие, адресованное победителям, — вот что подпитывало французскую литературу после 1871 г. Примером этого служит стихотворение Виктора де Лапрада «Святая ненависть».

Как описать и как воспеть сумрак поражения

На руинах поруганной чести?

Как собирать цветы и устраивать празднества

На земле, истоптанной ногами варваров…

Чтобы быть сильными, как они, сделаемся варварами вновь,

Эгоистичными, завистливыми.

Отречемся от сострадания,

Останемся в одиночестве, воспитывая в себе беспредельную ненависть!

Драма изгнания из утраченных провинций питает наиболее патетические произведения, такие, как «Последний урок» Альфонса Доде в его «Рассказах по понедельникам» (1873).

«В то утро я сильно опоздал в школу. Пробегая мимо мэрии, я заметил, что народ толпится у доски с объявлениями. Тут кузнец Вахтер, читавший объявление вместе со своим подручным, окликнул меня:

— Не торопись в школу, малый; все равно поспеешь.

Я решил, что он смеется надо мной, и, запыхавшись, вбежал в палисадник перед домом мосье Амеля. Но нет, ничего. Мосье Амель взглянул на меня без гнева и сказал очень ласково:

— Ступай скорей на место, Франц, мой мальчик.

Я заметил, что на учителе парадный зеленый сюртук… так он одевался только в те дни, когда приезжал инспектор или когда раздавались награды. Да и весь класс поразил меня каким-то необычайным, торжественным видом. Но еще больше удивился я, увидев, что на задних скамьях, обычно пустых, сидят и молчат, как мы. другие жители деревни. У всех у них были печальные лица.

— Дети, сегодня я в последний раз занимаюсь с вами. Из Берлина пришел приказ преподавать в школах Эльзаса и Лотарингии только немецкий язык… Новый учитель приезжает завтра.

Эти несколько слов потрясли меня. Ах, негодяи! Вот о чем они объявили на стене мэрии…

И вдруг церковные часы начали бить полдень, а затем раздался звон к молитве. В тот же миг под окнами грянули трубы пруссаков, возвращавшихся с учения. Мосье Амель побледнел и выпрямился на кафедре. Никогда не казался он мне таким большим.

— Друзья мои, — начал он, — друзья мои, я… я…

Но что-то душило его, он не мог договорить. Тогда он повернулся к доске, взял кусок мела и, нажимая изо всех сил, написал огромными буквами:

“Да здравствует Франция!”

Потом он застыл на месте, припав головой к стене, и без слов сделал нам знак рукой: “Теперь кончено… Уходите…”»[152]


Подобные свидетельства в первые годы после поражения появлялись бесконечной чередой — об этом пишут Сюлли Прюдом, Эдмон Абу, Франсуа Коппе. Непрерывная акция протеста несколько ослабела в последующие десятилетия, заслоненная франко-французскими спорами о колониальной экспансии, финансовыми скандалами, делом Дрейфуса, которое, однако, касалось эльзасца и вызвало всплеск национализма. Эльзас и Лотарингия — не будут ли они позабыты? Морис Баррес возродил память о них в своем романе «Колетт Бодош». Его героиня, жительница Меца, влюблена в немца, но, вспоминая о погибших на войне 1870 г., она терзает себя вопросами и в итоге отказывается от этой любви.

«Простительно ли спустя тридцать пять лет выйти замуж за немца? Она прекрасно понимает, что прошедшее время не служит оправданием и что тридцать пять лет не слишком долгий срок, когда столько павших героев дожидаются возмездия. Их тени мелькают перед ней, они наблюдают за ней. Посмеет ли она их разочаровать, нанести им оскорбление, отвергнуть их? Этот собор, эти песни, эти почтенные горожане — все это смущает бедную девушку, но более всего — присутствие умерших. Колетт сознает невозможность договориться с этими мертвецами, которые здесь, рядом».

Таким образом, мысль о возвращении двух утраченных провинций по-прежнему задевала страну, которая, казалось бы, с течением времени успокоилась, — в то время как значительная часть Эльзаса и Лотарингии смирилась со своей судьбой. Патриотический подъем начала XX в. привел к возникновению двух патриотических течений, которые, будучи противоположными друг другу по духу, все же соединились, чтобы придать силы возрожденному национализму.

Одно из них олицетворяли основатели Республики, разрабатывавшие доктрину нового величия, основанного не на «гексагональном патриотизме»[153], а на колониальном империализме. Эту новую, еще большую по своим размерам Францию прославляли географы, экономисты, в особенности Анатоль Леруа-Больё, для которого «народ, который колонизует самую большую территорию, является первым народом на земле». Вскоре эту политику колонизации, проводившуюся Жюлем Ферри, признают делом гуманизма и прогресса такие разные люди, как социалист Жан Жорес, историк-позитивист Эрнест Лависс и архиепископ Алжирский. Разумеется, им противостояли те, кто во главе с Клемансо связывал свой патриотизм с континентальной Францией. Но они тоже поддерживали идею создания колониальной империи, особенно когда Германия противодействовала ее расширению — в Марокко, в Камеруне, — и Клемансо сам написал предисловие к сочинению Огюста Пави «К завоеванию сердец», содержащему призыв присоединить Лаос к Франции. Популярность этого произведения в колониях оказала немалое воздействие на воображение французов, которые понемногу превратились в сторонников создания колониальной империи; произведения писателей Поля д’Ивуа и Жюля Верна подпитывали мысль о благодеяниях, которые несла Франция жителям колоний, а «История Франции» Лависса прославляла всех этих завоевателей, кем бы они ни были: Жозефа Жоффра в Судане, Жозефа Галлиени на Мадагаскаре, Анри Гуро в Дагомее, Юбера Лиоте в Марокко, какими бы ни были их политические позиции.

Подобно вопросу об Эльзасе и Лотарингии, существование колониальной империи питало французский национализм, пусть даже левые и осуждали его крайние проявления (но не сам принцип), а правые во главе с публицистом Эдуардом Дрюмоном опасались, что обладание колониями может подорвать французскую идентичность.

Это второе течение придавало еще большую остроту французскому национализму. Его представители боялись, что существующий режим будет не в состоянии даже восстановить страну, не сможет гарантировать реванш. Они испытывали страх перед тем, что парламентаризм не способен дать достойный ответ на вызов в области демографии — по сравнению с Германией Франция обезлюдела — и экономики, не в состоянии восстановить жизнестойкость страны. Этот подход впервые провозгласил генерал Буланже: «Нечего делать за пределами страны, пока не будет излечена Франция. Наша страна — это больной, ослабевший человек, которому нужно всестороннее лечение. Прежде чем возвращать Эльзас-Лотарингию, нужно вновь обрести Францию. Да, в настоящее время нам прежде всего необходимо правительство, а не сборище обезумевших марионеток» (1888).

Таким образом, патриотизм такого рода оказывался направленным против государственных институтов.

Его отстаивал поэт Поль Дерулед, им руководствовались радикальная партия и даже такой старый коммунар, как Анри Рошфор.

Во главе с Жоржем Буланже сформировалась национальная партия, которая в атмосфере финансовых и других скандалов потребовала «большой чистки». Назначенный военным министром, а затем неоднократно побеждавший на выборах с программой «роспуска, созыва учредительного собрания, пересмотра», «храбрый генерал» Буланже вызывал энтузиазм. Вечером 27 января 1889 г. толпа вынудила его совершить марш к Елисейскому дворцу. Избегая риска, он предпочел дождаться осенних выборов, а затем, охваченный сентиментальным приключением, уехал к своей тяжело больной любовнице к Бельгию. Вскоре она умерла, и Буланже 30 сентября 1891 г. покончил жизнь самоубийством на ее могиле.

Буланжистский эпизод не был долгим, однако именно тогда родилась и начала развиваться идея спасителя, некой национальной партии, объединяющей правых и левых. Позднее ее будет отстаивать Шарль Моррас, олицетворяющий «интегральный национализм», который объединит вокруг себя всех антидрейфусаров и объявит войну демократии, восхваляя возвращение к «наследственной, традиционной, антипарламентской и децентрализованной» монархии. Он превозносил нацию выше всех политических реальностей и выше всех учреждений, которые обеспечивают ее существование. Моррас считал, что реальная власть перешла в руки «четвертого сословия», «заговорщиков, поголовно имеющих заграничное происхождение, — сословия евреев, метеков[154], масонов и протестантов».

С 1905 г. и в еще большей степени с 1911 г. германская угроза сближает эти две ветви национализма. Принимая во внимание патриотизм, воодушевлявший интернационалистов, социалистов и анархистов, которые желали мира, но готовы были поддержать и войну, легко понять, как в 1914 г. по первому же зову трубы образовалось реваншистское по своему характеру правительство «священного единения».

ДЕЛО ДРЕЙФУСА

«Франция в самом конце столетия — это прежде всего дело Дрейфуса», — писала историк Мадлен Ребериу. Возникнув в сентябре 1894 г., оно вызвало шум гораздо позже, когда было доказано, что обвинение и осуждение капитана Дрейфуса имело место в ходе процесса, проведенного вопреки нормам военного правосудия, и что само обвинение основывалась на сфабрикованном деле. Назревал скандал, разразившийся после публикации 13 января 1898 г. статьи Эмиля Золя «Я обвиняю» в газете Жоржа Клемансо «Орор» (L’Aurore). Со времени осуждения (1894) до момента реабилитации Дрейфуса (1906) это дело вызвало глубочайший раскол французского общества, который проявился в формах обостренного антисемитизма, антимилитаризма и национализма.

Эти черты наглядно проявились в перипетиях драмы, которая в течение столетия остается одной из тем франко-французской «гражданской войны».

В конце сентября 1894 г. в бюро военного министра генерала Огюста Мерсье поступает сопроводительное письмо (бордеро), адресованное немецкому военному атташе в Париже Максимилиану фон Шварцкоппену. Автор письма сообщал о скорой передаче Германии важных разведданных, касавшихся тормоза отката французского 120-миллиметрового орудия, плана мобилизации войск прикрытия и т. д.

Французская разведка, возглавляемая полковником Жаном Сандером, немедленно приписала авторство письма капитану Альфреду Дрейфусу, в ту пору стажеру Генерального штаба, так как тот был артиллеристом, евреем и находился на своем тогдашнем месте лишь временно. Шестого октября он был арестован, даже не получив уведомления, в чем именно его обвиняют. Тридцать первого октября имя Дрейфуса становится известно в прессе. На следующий день после ареста антисемитская газета Эдуарда Дрюмона «Ла Либр Пароль» (La Libre Parole) писала: «Речь идет о государственной измене, но дело будет замято, ведь этот офицер — еврей». На деле же расследование свелось к выявлению связей Дрейфуса с различными дамами, тем более что до женитьбы он имел репутацию отчаянного бабника. Собственно, в военных кругах это явление было довольно обыденным и не рассматривалось как нечто предосудительное, однако оно позволяло заподозрить его еще и в том, что он мог выдавать секреты в интимной обстановке. Дрейфуса заставляют написать часть текста сопроводительного письма под диктовку, чтобы сравнить почерки. По мнению одного эксперта, они похожи, по мнению другого — различны, а следовательно, Дрейфус «подделал свой почерк». Поскольку он отказался признать свою вину, 19 сентября был начат процесс, и майор Юбер Жозеф Анри из разведывательной службы заявил, что он раскрыл предателя в Генеральном штабе. «Изменник, вот он!» — объявил он, указывая на Дрейфуса. После совещаний судьи приняли к рассмотрению секретное досье, в котором содержалось письмо от итальянского военного атташе к немецкому с такими словами: «Этот мерзавец Д.». О досье не сообщили защите обвиняемого, которая понятия не имела о его существовании. Так Дрейфус был признан виновным и приговорен к пожизненному заключению. Необоснованно, как считал Жорес. «Маршал Базен, приговоренный к смерти и изобличенный в измене, не был расстрелян; капитан Дрейфус, изобличенный в измене не проявившим единодушия судом, не приговорен к смерти; но на фоне этих вердиктов без пощады и жалости расстреливают простых солдат, жертв минутной растерянности или насилия». Клемансо в газете «Жюстис» (La Justice) так рисует портрет Дрейфуса: «В нем нет ничего, кроме подлой душонки и мерзкого сердца». Дрейфуса публично разжаловали на плацу Военной школы и отправили на Гвиану. Звучали призывы: «Смерть евреям!» Как видим, презрение к предателю охватывало все общество…

Капитан Дрейфус всегда утверждал, что он невиновен. Его брат Люсьен, жена Люси и ее семья — все родом из Эльзаса, выбравшие в 1871 г. Францию, — ни секунды не сомневались в его невиновности. Они обратились к журналисту Бернару Лазару с просьбой расследовать условия, в которых проходил процесс. И тогда же подполковник Жорж Пикар, заменивший полковника Сандера на его посту во французской разведке, обнаружил, что почерк, которым написано бордеро, принадлежит полковнику Эстерхази, чью переписку со Шварцкоппеном он перехватил. Однако начальник Пикара, генерал Рауль де Буадефр, ничего не желал слушать. Тем не менее газета «Эклер» (L’Eclair) опубликовала письмо, напоминавшее об «этом мерзавце Д.»; оказалось, что секретные документы не были переданы защите обвиняемого и не упоминались в ходе процесса. Имело место нарушение судебной процедуры.

С этого момента дело Дрейфуса стало Делом. Доносчики, не желая быть изобличенными во лжи, изготовили некое письмо итальянского военного атташе, в котором доказывалась именно вина Дрейфуса. Речь идет о «псевдо-Анри», чью сущность распознают позднее. Пикар был удален из Парижа, но движение за установление правды началось. Встревоженный журналистом Бернардом Лазаром, а также братом Дрейфуса и Пикаром, вице-председатель Сената, эльзасец Огюст Шёрер-Кестнер, недоумевал, кто был покровителями Эстерхази. Последнему предъявили иск, но эксперты заявили, что почерк Эстерхази иной. Под одобрительные возгласы публики Эстерхази был оправдан, в то время как Эмиля Золя, который только начал вести в газете «Фигаро» (Le Figaro) свое расследование этого дела, получил уведомление дирекции газеты о прекращении сотрудничества, поскольку его статьи вызвали целую кампанию — читатели отказывались от подписки на газету.

Итак, против Дрейфуса складывалось общественное мнение, в то время как правительство и армия были уверены, что самого «дела Дрейфуса не существует». Суд вынес решение: капитан Дрейфус виновен, полковник Пикар осужден на шестьдесят два дня тюремного заключения, а Шёрер-Кестнер не переизбран заместителем председателя Сената.

Суть этого первого «антидрейфусарства» — в стремлении проявить свое доверие к армии в тот момент, когда вновь может разразиться война с Германией. Тем самым формировался некий священный союз вокруг армейского командования. Следом прошла антисемитская кампания Эдуарда Дрюмона, затем — кампания католиков-ассумпционистов[155] из газеты «Круа» (La Oroix), и были опубликованы аргументы Анри Рошфора в газете «Энтрансижан» (L’Intransigeant): «Пересмотр процесса Дрейфуса стал бы концом Франции». Некоторые добавляют: «Даже если Дрейфус невиновен, ради чести армии он должен согласиться и признать себя виновным».

Убежденный отныне в невиновности Дрейфуса, Эмиль Золя опубликовал свой памфлет «Я обвиняю» в газете Клемансо, изменившего свое мнение благодаря доказательствам, скопившимся с января 1898 г. Он не сомневается в существования «финансового еврейства», и, хотя не был склонен интересоваться судьбой Дрейфуса, беззаконие процесса убеждало его в том, что надо что-то предпринять.

Вот несколько последних абзацев из письма Эмиля Золя «Я обвиняю».

«Я обвиняю генерала Мерсье в том, что он явился в лучшем случае по слабости рассудка пособником одного из величайших беззаконий нашего столетия.

Я обвиняю генерала Бийо в том, что он, располагая бесспорными доказательствами невиновности Дрейфуса, сокрыл их и нанес тем самым злостный ущерб обществу и правосудию, побуждаемый к тому политическими соображениями и помышляя спасти скомпрометировавшее себя верховное командование.

Я обвиняю генерала де Буадефра и генерала Гонза в том, что они стали соумышленниками того же преступления, один, несомненно, в силу своей приверженности Церкви, другой — подчиняясь закону круговой поруки, благодаря которому Военное ведомство превратилось в непорочную, неприкасаемую святыню…

Выдвигая перечисленные обвинения, я отлично понимаю, что мне грозит применение статей 30 и 31 Уложения о печати от 29 июля 1881 года, предусматривающего судебное преследование за распространение лжи и клеветы. Я сознательно отдаю себя в руки правосудия.

Что касается людей, против коих направлены мои обвинения, я не знаком с ними, никогда их не видел и не питаю лично к ним никакого недоброго чувства либо ненависти. Для меня они всего лишь обобщенные понятия, воплощение общественного зла. И шаг, который я предпринял, поместив в газете это письмо, есть просто крайняя мера, долженствующая ускорить торжество истины и правосудия.

Правда — вот все, чего я жажду страстно ради человечества, столько страдавшего и заслужившего право на счастье. Негодующие строки моего послания — вопль души моей. Пусть же дерзнут вызвать меня в суд присяжных и пусть разбирательство состоится при широко открытых дверях!

Я жду.

Соблаговолите принять, Господин Президент, уверения в совершенном моем почтении»[156].

Золя долго колебался, ведь он покушался на армию, государство, правительство, католическую Церковь. Приняв во внимание пятнадцать строк из тридцати девяти страниц памфлета, военный министр велел вызвать Золя в суд присяжных за клевету: его осудили на один год тюрьмы и 3 тысяч франков штрафа. Золя пришлось удалиться в изгнание в Лондон, а по возвращении он также испытал на себе ненависть крайне правых националистов и антисемитов: ранее Золя обвинял Военный совет за умышленное оправдание виновного, т. е. Эстерхази. Его поддержал Клемансо, но не социалисты, вместе с Жоресом клеймившие «еврейских прихлебателей, ожидающих неизвестно какой реабилитации».

И тогда произошла сенсация: капитан Кинье, атташе в кабинете нового военного министра Кавеньяка, разоблачает подделку «лже-Анри». Подполковник Анри признается, что он — автор письма, где назван Дрейфус, и кончает жизнь самоубийством (август 1898 г.). Эстерхази бежит в Бельгию. Однако значительная часть общественного мнения продолжает враждебно относиться к Дрейфусу. Шарль Моррас превозносит Анри, «этого героического служителя великих интересов Государства, этого великого человека чести». Когда открывается подписка в помощь вдове Анри для сооружения «памятника» его мужу, деньги стекаются со всей Франции.

Тем временем правда пробивала себе дорогу, а министр юстиции потребовал пересмотра приговора 1894 г.; была создана Лига в защиту прав человека, во имя чести невиновного. Однако на судебном процессе в Ренне Военный совет вновь вынес обвинительное заключение, правда, со смягчающими обстоятельствами. «Герой», вернувшийся из Гвианы, разочаровал своих защитников. В ходе судебного заседания он говорил мало, плохо, держался напряженно, словно охваченный неприязнью ко всему устроенному вокруг него и армии шуму; отмечали, что, если бы речь шла не о нем самом, он выглядел бы антидрейфусаром… Количество инцидентов в обществе, связанных с этим делом, множилось, и председатель Совета министров собирался наложить арест на лидеров движения антидрейфусаров: один из них, журналист Жюль Герен, заперся от представителей властей со своими сторонниками в особняке «Гран-Оксидан» на улице Шаброль. Этот так называемый инцидент «осады форта Шаброль» показывает размах ожесточения националистов и антисемитов, которые бьются за «выживание наций» даже ценой судебной ошибки. Писатель Поль Леото, передавая свою лепту вдове Анри, заявил: «Я участвую в борьбе за порядок, против юстиции и правдоподобия». Дрейфусары, напротив, поясняли, что армию больше любили бы, если бы она была справедливой и признавала свои ошибки. Интеллектуалы разделилась таким образом: Анатоль Франс, Марсель Пруст, Жюль Ренар защищали Дрейфуса, в то время как Морис Баррес, Франсуа Коппе, Поль Бурже, Жюль Верн называли себя антидрейфусарами. Так Франция разделилась надвое, по крайней мере, это случилось с ее «интеллектуальными» и правящими кругами. Но после выступлений антидрейфусаров огромные демонстрации республиканцев, в свою очередь, отдали честь победе партии дрейфусаров, которые долгое время не пользовались народной поддержкой (ноябрь 1899 г.).

Президент Франции Эмиль Лубе подписал «помилование» Альфреду Дрейфусу; тот его принял, чтобы иметь возможность защищаться. Так как в 1904 г. вновь открытые факты обнаружили всю правду, имела место вторая просьба о пересмотре дела, и в 1906 г. Дрейфус был реабилитирован. Он участвовал в Первой мировой войне в чине майора и умер в 1935 г.

На протяжении этого процесса армия играла роль группы давления, однако воздерживалась от угроз в адрес власти, поскольку последняя со времени председательства в Совете министров Жюля Мелина (1896–1898) демонстрировала очевидное «желание быть беспомощной». На процессе Золя судебное ведомство вело себя как уполномоченный этой власти, несмотря на мнимую независимость. Две Франции противостояли друг другу, подобно «двум трагическим хорам», которые бранились между собой, а часть страны прямо участвовала в этой перебранке, так как дрейфусаров становилось все больше. Карикатура Эммануэля Пуаре, рисовавшего под псевдонимом Каран д’Аш, которая появилась в 1898 г. в газете «Фигаро» проиллюстрировала эту атмосферу. На двух рисунках был изображен семейный ужин. «Только не говорите о деле Дрейфуса», — советует хозяин дома, в то время как слуга приносит супницу. Чуть позже мы видим, что столы и стулья опрокинуты, а приглашенные к ужину передрались: «Они говорили именно об этом».

Пресса в большинстве своем занимала антидрейфусарскую позицию: однако постепенно она поменяла точку зрения, подобно социалистам, которые, вслед за Жоресом, стали говорить, что Дрейфус — невинная жертва, «он ни офицер, ни буржуа, он — само человечество». Смогли ли взять реванш противостоявшие им активные антидрейфусары, оказавшиеся в меньшинстве? Во всяком случае, откровенно антисемитские манифестации наложили отпечаток на ту эпоху, даже если по факту их было немного. Тон задавала печать. Демонстрации организовывали те, кто был охвачен националистическим угаром, и более того — кто боялся, что Франция будет предана. Все эти люди вместе взятые выпустили политическую жизнь на улицу.

Дебаты, разделявшие Францию надвое, касались не только вопроса о виновности или невиновности Дрейфуса; в них сталкивались защитники прав индивида и те, «кто считал первичными права общества или нации». Но что, собственно, такое нация, Франция? Для одних Францию воплощали армия, аристократия, Церковь; для других — тех, кто исповедовал своего рода идею Франции, — демократия, права человека, Республика… Вопрос определения того, что действительно является французским, разделяет, таким образом, все общество, а точнее — политические, культурные и художественные круги.

Свидетельством этого раскола является бурный спор об идентичности музыки, который разгорается как раз в связи с делом Дрейфуса. В знак протеста против вторжения «чужой» музыки напротив консерватории открылось учебное заведение Schola cantorum, где вновь подняли на щит хоровую музыку и поддерживали Церковь, которая в ней нуждается. Schola установила тесные связи с «Лигой французского отечества», а композитор Венсен д’Энди, ее духовный вождь, сражался против Дрейфуса вместе с писателями Жюлем Леметром, Фердинандом Брюнетьером и т. д. Таким образом, музыка вторглась в интеллектуальную сферу как полноправная политическая составляющая. В этой сфере воюют как с французским композитором Мейербером, выходцем из Германии, так и с тремя великими немецкими композиторами, доминирующими в мировой музыкальной культуре, — Шубертом, Бетховеном и Брамсом; воюют также с «италоиудейской» музыкой аббата Россини и некоторыми другими.

Напротив, такие фигуры, как Альбер Брюно и Гюстав Шарпантье — друзья Эмиля Золя, воплощают собой музыку с более выраженными социальными коннотациями; примером может служить опера Шарпантье «Луиза», которую относят к «дрейфусарским» произведениям.

Проблема состоит в том, что и те и другие причисляют себя в эстетическом смысле к последователям Рихарда Вагнера, который для первых важен тем, что вновь ввел в моду тональности, звучность, близкие к григорианскому хоралу, а для других он воплощает современность; при этом Ромен Роллан протестует против этого неомистицизма.

Звучание и тревожные ритмы музыки Клода Дебюсси вызывали парадоксальную реакцию: националисты провозгласили этого новатора, импрессиониста прямым наследником Рамо и Куперена. А сам Клод Дебюсси, обожавший Вагнера, согласен, в порыве национализма, записать себя в классики, в «подлинные защитники французского духа», а также в число несогласных со Стравинским, другим успешным иностранцем, чьи революционные звучания накануне войны раздаются, подобно грому, и пленяют либо отталкивают шовинистов.

ПРОЕКТ РАДИКАЛОВ И ЕГО ПРОТИВОРЕЧИЯ

В течение полувека с момента завершения дела Дрейфуса и до 30-х годов ХХ в. бал в политической жизни Франции правила партия радикалов, вне зависимости от того, была ли она связана с другими политическими силами в стране. Эта партия родилась в левом лагере. Но если либеральный и демократический левый фланг, наследник ценностей 1789 г., боролся с монархическим абсолютизмом, в конечном счете установив государственный строй, основанный на свободе личности и контроле исполнительной власти властью законодательной (что было поставлено под вопрос после 1945 г.), то радикальные левые самоопределились в борьбе против силы, которая казалась ей более грозной, — против католической Церкви.

Церковь, примкнувшая к консервативным силам, прослыла виноватой в том, что продолжала держать народ в невежестве, что объясняет враждебность радикалов к введению избирательного права для женщин: их подозревали в том, что они спрашивали у священников указаний, как голосовать. Учреждение светской школы, отделение Церкви от государства, введение бесплатного и обязательного начального образования представляют собой, таким образом, три проекта движения радикалов. Унаследовав идеи Кондорсе, это движение развивалось в соответствии с теми соображениями, что прогресс рождается и развивается благодаря науке и образованию.

По мнению радикалов, воспевавших равенство, образование — это прежде всего возможность для каждого индивида подняться по общественной лестнице; отсюда вытекает роль преподавания в школах. Это основное положение противопоставляет радикализм доктринам, заключающим индивидов в группы; традиционализм и марксизм, таким образом, были отвергнуты, поскольку радикалы не допускали положения о необходимой и фатальной принадлежность индивида к определенному социальному классу. Эти концепции приобрели популярность среди большой части французов, поскольку центр тяжести радикализма в XIX в. перемещался из больших городов в сельские районы, где «на смену бульвару пришла родная земля, а главные города кантонов заняли место рабочих предместий».

Сам термин «радикализм» появился во время Июльской монархии, когда было запрещено называть себя республиканцем. В 1842 г. в «Политическом словаре» радикализм объясняется следующим образом: «Новаторская доктрина, в основе которой лежат понятия совести и разума и отрицающая право владения, которое унаследовано от прошлого лицами, обладающими привилегиями». Радикализм находит воплощение в одном человеке — Ледрю-Роллене, но поражение революции 1848 г. и его долгое внутреннее изгнание во времена Второй империи ограничили его деятельность, правда, расширив его влияние, поскольку верующие, такие, как аббат Ламеннэ, присоединялись к его борьбе.

«Клерикализм — вот наш враг!» — таков лозунг, выдвинутый Гамбеттой, который, став после 1870 г. коммивояжером Республики, сочетал религию свободы и религию Родины. Бельвилльская программа, выработанная незадолго до падения Второй империи, становится основополагающей хартией демократической и парламентской республики, которую Клемансо защищает от нападок буланжизма, приравниваемого им к бонапартизму. «Если под названием парламентаризма вы намерены клеймить строй, основанный на дискуссии, то знайте, что это режим народного представительства. Вы осмеливаетесь поднять руку на Республику» (1888). Эти слова иллюстрируют объединение двух традиций: либеральной и демократической, которые до сих пор различались настолько серьезно, что даже противостояли друг другу. Но их слияние становится свершившимся фактом, когда радикалы в 1901 г. объединяются в политическую партию и начинают объединять в единое целое тех или иных лиц, которые причисляют себя к радикалам, а также членов масонских лож и иных республиканцев, в частности целый легион учителей и участников «Лиги за права человека».

На выборах департаменты, в которых присутствует, как минимум, один избранный радикал на шесть легистратур, формируют оплот партии, расположенный вокруг побережья Средиземного моря и протянувшийся вверх по Роне до северо-западного склона Центрального массива.

Находясь в апогее влияния после завершения дела Дрейфуса, в котором широкую известность получил Клемансо, радикалы поддержали просветительскую инициативу Жюля Ферри и соединили антиклерикализм, который депутат Эмиль Комб воплотил в законе об отделении Церкви от государства, с социальной деятельностью, создав Министерство труда; рабочие добивались этого с 1848 г. В это время идеи социализма находили все более широкое распространение, и радикалы хотели не допустить роста коллективизма, провозглашая себя адептами солидарности, ибо опасность, как утверждал радикал Леон Буржуа — это «тресты — чудовищная черная туча, идущая из-за океана. При ней бледнеет свет человеческой свободы». Во имя торжества республиканских идей радикалы стремились вывести понятие демократии за рамки политической категории, внедрить процедуру выборности судей и прогрессивный подоходный налог. Жозеф Кайо был инициатором этой «революционной» идеи, принятой в 1914 г., но ее пацифизм в момент возросшей опасности заставил его самого занять оборонительную позицию по отношению к Клемансо: тот уже сбросил Гамбетту, а затем Жюля Ферри, выступая по колониальному вопросу.

Накануне Первой мировой войны радикалы, еще совсем недавно бывшие радикал-социалистами, создали политическую культуру, которая была прочно связана с понятием нации; эта культура просуществовала до Второй мировой войны. Опорой для этой культуры была печатная пресса, которая лишь называла себя республиканской, но которая не контролировалась Министерством культуры. Эта «дружественная» и вездесущая печать, объединявшая около четырехсот местных еженедельников, представляла официальные позиции партии радикалов. Из общей массы выделялись несколько крупных ежедневных газет:

«Трибюн» (La Tribune) из Сент-Этьена, лионская газета «Прогрэ» (Le Progre) и особенно тулузская «Депеш» (La Depeche). Если пресса распространяет идеи, то комитеты выражают сущность партии, которая обеспечивает руководящие кадры страны; число их доходит до восьмисот человек. Они встречаются в кафе — настоящих центрах общественной жизни — и собираются на съездах накануне выборов либо устраивают роскошные банкеты. Неприятие в 1913 г. закона о повышении срока службы в армии до трех лет, согласие с законом о введении подоходного налога, защита светского характера образования — эти темы становятся причиной самых оживленных собраний, инициаторы которых стремились собрать в представительских целях наибольшее количество граждан. В романе «Жиль» Пьер Дриё Ля Рошель изобразил злую сатиру на эти празднества. «В системе власти знаменитости смешались с лицами второстепенными. И те и другие пользовались случаем, чтобы заниматься проституцией — предварительно и оживленно. Председатели ласкали активистов, активисты — председателей. Руки старались встретиться с руками, пожимали друг друга, похотливо расставались, желая вступить в контакт с другими. Господа знали друг друга, поздравляли друг друга, подшучивали друг над другом, подозревали друг друга, извиняли друг друга… Общее сходство было огромным, — все они были провинциальными буржуа, пузатыми или тощими… Запуганные властью, но подгоняемые зловредным соперничеством… они вырывали у председателей крохи престижа и личной пользы».

В этой картине не упоминается, что политический мирок заключил молчаливое согласие с видными промышленниками и банкирами, смешиваясь с ними, а в награду за их присоединение к Республике власть гарантировала им экспансию и почести — к этому времени сословие префектов насчитывало 88 пэров Франции, — а также социальный мир, гарантом которого оно выступало.

Радикалы или умеренные полностью опирались на свой просветительский проект и благодаря успехам науки так чистосердечно верили в будущее французского общества, что можно было подумать, будто лишь клерикалы и военные типа Буланже угрожали Республике. Запретив конгрегациям во времена министерства Эмиля Комба преподавание в школах, они бичуют любую подозрительную деятельность. Например, отказывают Церкви в праве участвовать в поминании битвы при Бувине (1212), отвергают предложение превратить день памяти Жанны д’Арк в национальный праздник под предлогом, что папство готовит ее канонизацию, и т. д. Иными словами, этот политический мир не верит в классовую борьбу, ее отвергает в принципе, подобно молодому радикалу Эдуару Эррио, который отказывается вступать в социалистическую партию, потому что, по его словам, «он не верит этой теории в такой стране, как Франция, где столь велико различие жизненных условий, так раздроблена собственность и так развито ремесленное сословие».

В самом деле, принимая во внимание средоточие власти и богатства, Франция развивалась с низов и процветала на высшем уровне благодаря промышленному развитию, которое приумножало французское благосостояние. Французские банкноты везде покупались по цене золотой валюты, так что небольшие промышленные кризисы 1900 и 1907 гг. оказались быстро преодоленными. «Франция — это касса», — любил повторять русский царь, когда ему требовалось занять деньги.

В эту пору «Прекрасной эпохи» Париж сиял выставками, огнями, Эйфелевой башней, талантами, деловые круги расширяли свои границы и проникали в мир искусства, особенно живописи, где Франция представляла самый важный рынок в период расцвета импрессионизма и позднее. Однако это был уже не буржуазный модный Париж, каким его изобразил Гоген; это был Париж популистский, Париж кокоток и танцовщиц из кабаре «Мулен Руж» Тулуз-Лотрека: ему были свойственны приметы мобильности, когда можно было пройти путем, ведущим от Бастилии к ремесленному предместью Сент-Антуан, где видеть, как одевшиеся как буржуа горожане идут в кафе «Консер», а затем в Опера-комик. От ворот Сен-Мартен расстояние не больше, чем от Биржи до рю де Ла Пэ — улицы Мира: там финансовые аферисты пируют с именитыми гражданами. Каждому члену общества, вне зависимости от того, в верхах он или в низах, хочется подняться выше, и чем выше, тем лучше, — и быстро.

Но существует не только это общество.

В сельской местности, где проживало три четверти населения Франции, жители некоторых регионов еще со времен Второй империи сумели понять преимущества промышленных перемен: так, например, обитатели области Конта-Венессен, что в департаменте Воклюз (Юго-Восточная Франция), процветали, отправляя свои ранние овощи и фрукты во все города, куда пришла железная дорога; предприниматели, как показал историк Клод Мельян, становились акционерами, хорошо информированными и быстро богатевшими.

Иначе обстояло дело в других французских провинциях, по которым сельскохозяйственная конкуренция со стороны новых стран нанесла жестокие удары — на рынок хлынули канадская пшеница, австралийская шерсть и другие импортные товары. Кризис, последовавший за этим, казался явлением инопланетного происхождения, сопровождался необъяснимыми явлениями, вроде нашествия вредителя винограда — филлоксеры. Безжалостней всего филлоксера обошлась с Лангедоком, где кризис свирепствовал около двадцати лет, примерно с 1880 до 1900 г. Конечно, технически виноградники смогли возродиться, даже охватить большие площади. Но психологически это была настоящая драма для Лангедока. Кроме всего прочего, там пропала культура марены (растение, используемое для получения красителя), погибло шелководство, не выдержавшее японской конкуренции, обесценилось производство оливкового масла в результате массового импорта арахисового масла из колоний. И вот, как пишет историк Реми Пеш, когда возродившиеся виноградники стали удовлетворять возросший спрос настолько, что для перевозки вина в бочках даже начали использовать специальные вагоны, и повсюду производились новые посадки, — внезапно упали цены и курсы акций, и кризис с одинаковой интенсивностью поразил как крупные, так и мелкие хозяйства. В обстановке общего застоя единственным решением представлялось обращение за помощью к политической власти в надежде на чудо или бунт. В 1907 г. вспыхнул мятеж: солдаты 17-го полка, местные призывники, отказываются стрелять в своих земляков. Клемансо, ставший «первым шпиком Франции», берется жестоко подавить бунт… Двенадцатого мая в Безье сто пятьдесят тысяч разгневанных виноградарей запели на музыку «Интернационала» следующие строки:

Лозу — кормилицу родную,

Контрабандисты и жулье

Задушили, к нашему горю, —

Власть имущие заодно!

Идем друзья, родные братья,

Пустословию конец!

Парламент, созданный для обмана,

Не добьется ничего!

«Интернационал» пели также 1 мая 1906 г. — в день, «который должен быть иным, чем другие»: рабочие требовали восьмичасового рабочего дня; у именитых граждан тряслись поджилки при виде массовых демонстраций. Разумеется, правительство учредило и Министерство труда, и другое ведомство — Министерство социального страхования, но рабочим уже стало совершенно ясно, что цену французской жизнеспособности оплачивают они, работая по десять-одиннадцать часов в день, без достойных отпусков, в то время как какой-нибудь провинциальный кузен благодаря несложному предписанию сумел, ничем не рискуя, получить должность почтового служащего или чиновника. Как раз тогда писатель Жорж Куртелин написал роман «Господа бюрократы» (1893). Гневом разразились электрики, шахтеры, строители. Всюду, чтобы подавить волнения, правительство посылает войска: в Фурми, в Дравей, в частности в 1908 г., затем в Вильнёв-Сен-Жорж. Есть убитые. Именно тогда Клемансо заработал свое прозвище — Тигр.

В политических кругах растет раскол, даже среди левых, — от них откалываются радикалы. То же явление отмечается и в рабочем движении, будь то под руководством синдикалистов-революционеров или социалистов; анархисты же дискредитировали себя в результате серии покушений террориста Франсуа Равашоля. В 1894 г. другой анархист, Санте Казерио, убил президента Республики Франсуа Сади-Карно.


Синдикалисты и социалисты разошлись, приняв Амьенскую хартию (1906), но их жизненная сила была велика. Их поддерживали все более решительно настроенные массы трудящихся: забастовки следовали одна за другой, и в 1910 г. все железнодорожные компании впервые оказались парализованными.

Однако вскоре поменялись цель и смысл деятельности левых политических партий: на первый план выступила военная угроза. «Война — войне!» — взывают, солидаризируясь друг с другом, радикал Жозеф Кайо, социалист Жан Жорес, марксист Жюль Гед, антимилитарист Гюстав Эрве.

Но интернационализм и революционный дух оставались патриотическими, и их носители — борцы за мир, единомышленники — считали: если война разразится, она станет ошибкой немцев.

Когда в июле 1914 г. вспыхнул кризис, был убит Жан Жорес, великий рупор пацифизма.

Власти были напуганы масштабами пацифистского движения и антимилитаристской волны, которые давали о себе знать в ответ на репрессивные акции в армии. Дезертиров, однако, не было…

Чего не ожидали правящие круги, так это того, что когда Франция окажется на военном положении, их ждет частичная потеря власти.

Начиная с лета 1914 г. настоящими хозяевами Франции стали военные. «Префекты больше не существуют, над парламентариями глумятся, генералы лезут в гражданские дела».

Это означало реванш.

Со времен Буланже и дела Дрейфуса часть армейских кадров только и ждала начала войны: они были преисполнены довольства. За четыре недели военные взяли всё в свои руки. Президент Республики Раймон Пуанкаре никак не мог определить, кто из генералов стоял во главе той или иной армии Республики. Когда он пожелал сопровождать генералиссимуса Жоффра в его поездке в отвоеванный Эльзас, ему отказали. Вскоре особым циркуляром префектам было запрещено звонить без разрешения, даже собственному министру. Несколько месяцев спустя Рене Вивиани, председатель Совета министров, лишь через свою цветочницу, чей дружок был офицером Генерального штаба, узнал, что ставка Главнокомандующего покинет Шантийи. «Это неприятно для премьер-министра», — сказал он на заседании Совета.

Глава 4. ЭПОХА УГРОЗ