История Франции — страница 7 из 15

Конфликты между национальными государствами, их стремление к экспансии привели к Великой войне, которая, начавшись в 1914 г., завершилась, если угодно, лишь в сорок пятом. И действительно, на протяжении этого времени коммунизм и фашизм, эти два мировых катаклизма, угрожали существованию Франции и самой ее сути.

Войны и революции смешали традиционные политические водоразделы: наряду с размежеваниями по линии консерватизм — реформа — революция возникли разногласия по линии воинственность — нейтральность — пацифизм.

Данные обстоятельства позволяют объяснить поведение части французов в ходе обеих мировых войн. Если сравнить фотографии и киноматериалы, отразившие отъезд французских солдат на войну в 1914 и в 1939 гг., то различие просто поражает. В 1914 г. веселье кажется уместным, пусть даже к нему побуждает сам факт съемки; на снимках, сделанных в 1939 г. на том же самом Восточном вокзале Парижа, бросается в глаза контраст с 1914 г.: отчаяние, вызываемое отъездом, нежелание уезжать свидетельствуют о совершенно ином состоянии духа. Однако ознакомление с письменными источниками и основанными на них серьезными научными трудами показывает, что никогда пацифистское движение не было столь сильным, как накануне 1914 г.; и наоборот, в канун 1939-го оно себя почти ничем не проявляло, в то время как глубинный страх перед войной был налицо.

Одно из обстоятельств, которое может объяснить это различие, возможно, состоит в том, что в 1914-м, в отличие от 1939-го, не существовало двусмысленности в определении врага: он был известен, и это были немцы, тогда как спустя двадцать пять лет все выглядело по-другому.

Кто был врагом в 1939 г. для правящих кругов Франции? Нацистская Германия или СССР во главе с большевиками? Этот вопрос имел значение и для англичан; советское руководство, в свою очередь, также не знало, откуда последует удар — со стороны Германии или со стороны западных капиталистических держав; в 1943 г. немцы спрашивали себя, с кем им выгоднее заключить сепаратный мир: с Западом или с Советским Союзом… Что касается народов колоний, будь то Индия или страны Магриба, то и они задавались вопросом: кто является главным врагом — англичане и французы или же немцы и японцы?

В свою очередь, Франция как государство, владеющее колониями, после 1945 г. не знала, откуда исходят удары, наносимые по ее колониальной империи, — от коммунистов или от американцев — и не желала замечать того, что их наносят сами колонизированные народы.

Огромные потери 1914–1918 гг., катастрофа 1940 г., утрата колониальной империи, появившиеся сомнения в справедливости «дела» Франции, рост могущества других стран — не было ли все это признаками неотвратимого упадка?

Нет.

Потому что жители этой страны сумели найти новые средства решения наболевших вопросов. Но последние ослабили традиционное национальное государство, вписав общество в более широкий контекст, прежде всего в Европу.

1914–1918 ГОДЫ: ОТЕЧЕСТВЕННАЯ ВОЙНА ДЛЯ ФРАНЦИИ

Мало войн оказало на жизнь одного поколения столь сильное влияние, как Великая война: подобно «ворчунам» времен Первой империи, ветераны Первой мировой продолжали жить под знаком принесенных ими жертв; у них было чувство, что в тылу их самопожертвование недостаточно ценят. И пробуждение на следующий день после окончания войны было ужасным: у одних озлобление приняло форму революционного порыва, у других трансформировалось в реакцию против тех, кто дискредитировал их борьбу, — так родились коммунизм и фашизм как извращенные следствия войны.

Долгое время Великая война оставалась одним из немногих в Истории конфликтов, сплотивших народы вокруг своих правительств в «священном единении», потому что в каждом лагере правящие круги сумели убедить граждан — и часто не без оснований, — что врагу ненавистно само существование их нации. Так, в «сентябрьской программе 1914 г.» руководители Германии предусматривали ослабление Франции «настолько, чтобы она никогда более не смогла сделаться великой державой»; в свою очередь, Пуанкаре, Делькассе и французское военное руководство желали вернуть Германию в то положение, в котором она пребывала до 1866 г. Эта черта объясняет, почему, в отличие от конфликтов прошлого — религиозных или революционных войн, — ни в одном из государств, ведущих войну, не существовало партии, которая бы поддерживала вражеские государства. Разумеется, Великая война имела своих противников; последние, тем не менее, не выказывали солидарности с врагом: они обличали «империалистическую войну», но считали законной оборону национальной территории, если та подвергается угрозе. Поэтому каждый гражданин вел войну с тем же убеждением, как если бы он шел в крестовый поход или защищал свою мать. Французы, разумеется, черпали эту уверенность в своей истории, которой их настойчиво учили школьные учителя и которая оживала в спортивных состязаниях и кампаниях в прессе. Так же дело обстояло и с вождями социалистического движения, глашатаями пацифизма: в 1910 г. Жорес, как и Каутский в Германии, делал акцент на том, что если разразится война, то ответственность за нее будет лежать на правящем классе их собственной страны, однако в 1914 г. они возложили эту ответственность уже на правящий класс врага их нации. Эта вера позволяет понять то единодушие, с которым мобилизованные повиновались призыву на фронт: «Реестр Б», предназначенный для возможных дезертиров, остался невостребованным. Прочие мечты, например о социальной революции, были отложены «на потом», и отъезд на войну на несколько недель даровал призванным то, чего не могло им дать повседневное существование: достаточно было сесть на поезд, увидеть большой город — и эти молодые люди, почти все двадцатилетние, представляли себе, как они вскоре вернутся к родным очагам в ореоле победителей.

Существовавшие в 1914 г. системы союзов свидетельствуют об империалистическом характере будущей войны. Антанта[157] (Франция, Великобритания, Россия), под контролем которой находились обширные колониальные империи соответствовала Двойственному союзу Центральных держав (Германии и Австро-Венгрии), который добивался своей доли в разделе мира. Логика противостояния была также связана с неравным развитием различных государств и с вытекавшим из него соперничеством. Англия с тревогой следила за уменьшением своей ведущей роли среди прочих держав и видела угрозу в возвышении Германии, бросавшей британцам вызов, подкрепленный гордостью за невиданные экономические достижения немцев.

Война стала также результатом непредвиденного стечения обстоятельств на Балканах, где 28 июня 1914 г. молодые сербские террористы, связанные с сербским Генеральным штабом, совершили покушение на наследника австро-венгерского престола, либерала Франца Фердинанда. Конечно, они считали, что это заставит сербское правительство воевать против Австрии, которая после покушения нападет на их страну. Действительно, Вильгельм II подталкивал Австрию к нападению, полагая, что Франция помешает России поддержать сербов. Расчет не оправдался, Санкт-Петербург объявил мобилизацию, за ним последовал Париж, 1 августа началась война, а когда немцы, вступив в войну, нарушили нейтралитет Бельгии, в нее, в свою очередь, вмешалась и Англия.

Непосредственно после войны, в 1919 г., победители сочли, что ответственность за ее начало несет Вильгельм II, и для событий 1914 г. это было верно. Однако такие выводы окажутся не столь однозначными, если, касаясь более отдаленного прошлого, обратить внимание на то, что царский режим субсидировал сербские спецслужбы с целью дестабилизации Австро-Венгрии и что ни Франция, ни Англия не были готовы дать Германии за морем «место под солнцем»; хотя уступки и не угрожали их собственной экспансии. Правящие круги опасались скорее реакции граждан, вроде той, что продемонстрировал франко-английский конфликт в Фашоде[158], — ведь вся их политика состояла в укреплении национального престижа как средства сопротивления давлению низов.

Начало войны оказалось чрезвычайно неудачным для Франции, поскольку немцы, оставив перед медленно проводившими мобилизацию русскими лишь войска прикрытия, применили на практике наиболее смелую версию плана Шлиффена. Они сосредоточили все усилия на крайнем правом фланге Западного фронта на границе с Бельгией, что создало угрозу окружения французской армии, нацеленной на Лотарингию. В этом плане военная слабость французов по сравнению с немцами объясняет поражения при Шарлеруа и в Лотарингии. Их счастье, писал де Голль, состояло в том, что, «плохо выхватив шпагу, Жоффр сумел не потерять равновесия». Неудача была неожиданной, но другой неожиданностью стал успешный отход французских войск. Он продолжался до Марны: Жоффр, будучи хорошим инженером, рассчитал, что чем ближе его войска будут находиться к Парижу, тем легче сходящаяся к столице железнодорожная сеть позволит перебрасывать их в разных направлениях, опережая врага. Галлиени и «марнские такси» в предписанные сроки осуществляли переброску подкреплений[159]. К этому следует добавить, что наступление русской армии вынудило начальника немецкого Генштаба Мольтке-младшего ослабить атаку на Париж: таким образом битва на Марне стала победой французского командования. Немцы отступили к Ипру, фронт стабилизировался, и началась продолжавшаяся более трех лет бесконечная окопная война, в которой солдаты, чтобы выжить, зарывались в землю. В 1915 г. закончились неудачей наступления в Шампани и в Артуа, равно как и попытка перенести войну в слабое место противника — Турцию: высадка англо-французского десанта в Дарданеллах не дала ничего. Чтобы «удержаться», англичанам и французам пришлось зарыться в окопы и там.

Стремясь координировать свои действия с русскими, — которым в 1915 г. пришлось оставить Польшу, — англичане и французы подготовили наступление на Сомме, где главную роль должно было сыграть их превосходство в артиллерии. Стремясь предупредить их, немцы атаковали Верден, имея целью «совершенно обескровить» французскую армию. Обе эти параллельные попытки закончились неудачей (подробнее о Вердене см. далее), однако двойная мясорубка не помешала французскому командованию предпринять новое наступление в 1917 г. — на Шемен-де-Дам[160]. Оно провалилось. На сей раз победу должны были обеспечить танки. Эти наступления были бесполезны и стали источниками солдатских мятежей (см. далее).

Воспоминания о наполеоновской эпохе были все еще живы, и союзники начали экономическую блокаду Германии. Однако той вполне хватало торговли с нейтральными странами, а сами англичане, следуя принципу business as usual[161], снабжали противника тем, чего ему недоставало, через нейтральные Данию и Швецию. Также провалилась и развязанная немецким адмиралом Тирпицем беспощадная подводная война: прервать американские поставки не удалось, поскольку англичане организовали конвои, сопровождавшие торговые караваны. В результате она лишь ускорила вступление в войну Соединенных Штатов, что изменило ход войны в большей степени, чем Февральская революция в России, поскольку Восточный фронт и после отречения русского царя продолжал сковывать множество германских дивизий. Американское вмешательство привело к изменению характера военных операций: произошел переход от войны вооруженных людей к войне материалов. «Я жду танков и американцев», — говорил генерал Петэн, преемник Жоффра и Нивеля.

В 1918 г. в наступление перешли немцы, поскольку, освободившись на востоке, они стремились бросить все свои силы на запад, пока не станет слишком поздно. В то же время после поражения под Пашендейлом, где погибли 400 тысяч англичан, ни командующий британскими экспедиционными силами во Франции Дуглас Хейг, ни Фердинанд Фош, осуществлявший теперь верховное главнокомандование, не были готовы атаковать. Они смогли сделать это лишь после того, как было остановлено германское наступление — снова на Марне, где использование танков и авиации обеспечило победу союзникам.

После окончания Великой войны почетное звание «отца Победы» чаще использовалось в отношении Клемансо, чем военных руководителей. Он, пожалуй, заслужил это, ведь именно благодаря его энергии на посту главы правительства Франции с 1917 г. удалось изменить моральное, политическое и военное положение, которое после русской «измены» и накануне германского наступления казалось серьезно пошатнувшимся.

Его стиль заметно отличался от стиля предшественников: Аристида Бриана, который непонятно чего желал больше — мира или войны; Александра Рибо, элегантного и приятного старца, отличавшегося скорее милитаристскими воззрениями, чем подлинно военным духом; Поля Пенлеве, подлинного ученого, мало склонного к принятию быстрых и смелых решений перед лицом трудного выбора.

Жорж Клемансо, напротив, был бретером, забиякой, человеком импульса, двадцать раз продемонстрировавшим свою энергию и храбрость в дуэлях, из которых выходил победителем. «Генерал, не верящий в победу, недостоин быть капралом», — говорил он о Жоффре, отставке которого немало способствовал. Он энергично боролся против пацифизма во всех его формах, не остановившись даже перед арестом Жозефа Кайо, считавшего, что в ходе войны Франция будет обескровлена и ее победа в итоге окажется напрасной. Кайо был прав, и тем не менее его судили по обвинению в государственной измене; Клемансо не зря называли «непримиримым».

Но он также умел добиться популярности. Он стал первым председателем Совета министров Франции с 1914 г., который выезжал на фронт, в окопы. Ему было уже семьдесят шесть, но там, разговаривая с солдатами, разбрасывая шутки и произнося слова ободрения, он придавал военным, сидящим в окопах, дополнительную энергию, столь им необходимую. Этим он укреплял авторитет гражданской власти, которой военные откровенно пренебрегали на протяжении трех первых лет войны.

После славы пришли унижение и падение. «Подобно Жанне д’Арк, Клемансо был сожжен, — сказал английский премьер-министр Ллойд Джордж, — но этот костер подожгли французы». Действительно, выставив свою кандидатуру на президентских выборах 1920 г., Клемансо был побежден почтенным парламентарием Полем Дешанелем. Вокруг этого имени сплотились все противники Клемансо во главе с Брианом и духи тех, кого он в свое время победил, — Гамбетты, Жюля Ферри и др.

Так Франция подала пример того, какой может быть неблагодарность народа… В этом она опередила Англию, которая в 1945 г. отдала больше голосов Эттли, чем спасшему ее Черчиллю.

Для людей в тылу — гражданских лиц и руководства страны — Клемансо был творцом Победы. Для фронтовиков таким был генерал Петэн, воплощавший их мученичество, их страдания. Свою популярность он обрел под Верденом.

Верден: смертный бой французов за выживание

В феврале 1916 г., застигнутый врасплох масштабами германского наступления, главнокомандующий Жоффр не сразу понял его цель — «обескровить французскую армию». Опасаясь ослабить фронт на Сомме, где Фош готовил «решительное» наступление, он ограничился тем, что отдал защитникам Вердена приказ «держаться».

Превратившись в ад с первого же дня, эта битва представляла собой сплошную импровизацию: первые линии были прорваны, а ходы сообщений и окопы, позволявшие выдержать новый удар противника, заранее не готовились. Фронта более не существовало, имелись запутанные, разбросанные очаги сопротивления, которые командование тщетно пыталось связать между собой. Их названия сделались легендарными: «Мертвец», Высота 304, Гусиная высота. Они были изолированы, часто обстреливались собственной артиллерией, каждая часть была полностью предоставлена самой себе; она знала лишь один приказ — «держаться». В каждой царило убеждение, что исход сражения зависит от нее одной; никогда столько людей не испытывало подобного воодушевления и не было объединено равной уверенностью; никогда столько людей не брало на себя такой ответственности и не проявляло подобного самоотречения.

На распавшемся на отдельные участки поле грандиозного сражения приказы передавались связными, которым приходилось постоянно пробираться через пробитые противником бреши. Людям, подвергавшимся артиллерийским бомбардировкам, пулеметным обстрелам, газовым атакам, не знавшим, куда идти и что делать, оставшимся без боеприпасов и терпящим поражение, связные приносили нечто большее, чем жизнь, — конец неопределенности, ведь самым худшим под Верденом было маниакальное ожидание связи с выжившими; и всегда ответ был одним и тем же: держаться и ждать… Чего? Конца артобстрела, начала вражеской атаки — в лихорадочной надежде наконец-то выйти из вырытых на скорую руку окопов, зачастую лишь для того, чтобы погибнуть.

Этому полю битвы — с его передовыми позициями, очагами обороны, насыпями и завалами, образовавшимися из трупов — не было равных по степени близости живых и мертвых. У солдат, прибывших на смену, от ужаса перехватывало дыхание, всякий видел перед собой неумолимую судьбу: живому предстояло зарываться в землю в поисках защиты, мертвому — прикрывать его собой и остаться там навсегда. Продолжительность жертвоприношения была различной в отдельных батальонах, но, даже если часть бойцов не участвовала в сражении, все равно наступал и ее черед идти на смену другим. Ты или я, приятель, ясно одно: либо умрет один из нас, либо умрем мы оба.

Назначенный командующим генерал Петэн не согласился с ограничением личного состава, участвующего в сражении; он добился, чтобы его обновляли постоянно: это была «фронтовая вертушка». Отныне Верден превратился в битву, в которой принимала участие почти вся французская армия.

Таким образом, особенно если принять во внимание значительно более низкий, чем в иных сражениях, уровень материальной оснащенности, битву под Верденом можно рассматривать как своего рода победу простого солдата. Какой контраст с битвой на Сомме, которую выиграли пушки, или с первой битвой на Марне, ставшей победой командования! Если Верден стал звездным часом Петэна, то это потому, что генерал проявил заботу о пехотинцах, проливавших кровь, и постоянно прислушивался к ним.

Солдаты Вердена освободились от иллюзий, свойственных молодости; они больше не воображали, что выиграют войну в одной-единственной битве. Но они твердо знали, что немцы здесь не пройдут. Они все вместе переносили лишения ради спасения страны, и вся Франция знала об их жертвенности, а пресса превозносила эту победу, как никакую другую. Разве она на деле не стала первой победой, одержанной нацией в целом? Чтобы добиться почетного звания победительницы, Франция заплатила жизнями более чем 350 тысяч павших. Вот почему о ней вспоминали миллионы людей до 1940 г. и после: они больше не были теми «людьми 1914 года», весело уезжавшими на войну, — они были «людьми Вердена», гражданами и защитниками своей страны.

Но если для фронтовиков имя Петэна было связано с битвой под Верденом, то для его противников оно с 1917 г. ассоциировалось с подавлением солдатских волнений.

Волнения 1917 года и боевой дух солдат

В апреле 1917 г. по французской армии прокатилась волна недовольства и мятежей; она последовала за так называемой «бойней Нивеля»[162], его провалом и вызванным им тяжелыми потерями. Начавшись в районе Суассона и Оберива, волнения стремительно распространились по воинским частям; они прекратились, когда стало очевидным, что при сменившем Нивеля Петэне бессмысленные атаки наконец остановят. Таким образом, становится ясно, что хотя это движение, конечно, отражало усталость от войны, речь скорее должна идти об отвращении ко вполне определенной форме ее ведения. «Мы не скот, который можно гнать на бойню», — говорилось в одном письме, задержанном военной цензурой. Имело место, разумеется, и грубое обращение с офицерами, и крики «Долой войну», и пение «Интернационала» — люди не хотели быть пушечным мясом, чтобы «способствовать служебному росту господ в галунах». Эту черту хорошо передал Стэнли Кубрик в своем фильме «Тропы славы» (1957). В нем гораздо больше достоверности, чем в оценках военных руководителей той поры, например генерала Луи Франше д’Эспре, писавшего 4 июня 1917 г. Петэну: «Положение ясное. Это всеобщая организация, действующая из Парижа при подстрекательстве немцев и стремящаяся отдать Францию в руки врага. Действовать надлежит правительству: ему нужно нанести удар по главарям». На деле ничего подобного не было, и историк Ги Педронсини сумел показать, что там, где разразились волнения, не велось никакой пацифистской пропаганды. Число протестующих составило не менее 30–40 тысяч человек; приблизительно 10 процентов их были осуждены — отсюда легенда о децимации[163], — 554 человека приговорены к смерти, и 49 казнены. Не столь завышенные, как те, что сохраняются в антимилитаристской традиции, но оттого не менее значительные, данные цифры в действительности дают представление о том, что приговоренные были просто несчастными людьми, не имевшими иного средства выразить свое отношение к методам ведения войны. После долгого молчания, покрывавшего это дело, премьер-министр Лионель Жоспен почтил память мучеников в 1999 г. Но еще задолго до этого акта газета «Канар аншене», созданная в 1916 г. с целью разоблачения официальной лжи, рассказала о казнях и о злоупотреблениях командования, которое охотно расстреливало мятежников «в назидание» их товарищам. Однако отождествлять солдатские волнения с пацифистским движением было бы неверным, по крайней мере во Франции. И напротив, в России солдаты, протестовавшие против крайних проявлений военной дисциплины, обвиняли командование в том, что оно желает использовать их в репрессивных целях; они показывали, что стремление оказать влияние на настроения солдат перед лицом врага не является единственным намерением военного руководства. Во Франции настроения солдатской массы с трудом поддаются обобщению: как иначе объяснить солидарность солдат и офицеров во время послевоенных маршей ветеранов? Что же касается генерала Петэна, шедшего на беспощадные, но ограниченные репрессии, то в нем видели прежде всего военного, который, положив конец бесполезным атакам, проявил неравнодушие к солдатам, проливающим кровь. Отсюда его популярность, которая сохранялась вплоть до 1940 г. как среди левых, так и среди правых.

Но в волнениях 1917 г. крылось еще более широкое возмущение, направленное против штатских — этих окопавшихся в тылу крыс.

Озлобленные, истерзанные, считавшие, что их обманывают, солдаты испытывали яростную неприязнь к тылу. В окопных газетах они писали:

Фронтовик, настоящий князь сражений,

Сожми-ка в багровых руках

Пару ручных гранат

И забрось их подальше,

В Лион, Бордо иль Нант,

Да не промахнись из жалости —

Чтобы погибли тыловые крысы…

«У них есть преимущество перед всеми нами», — провозгласил однажды, когда война уже кончилась, Клемансо. Да, вновь сделавшись штатскими, солдаты, конечно, не позабыли пережитых унижений, но теперь они подавляли воспоминания о них и идеализировали свою окопную жизнь и порожденные ею ценности. Столкнувшись с тылом, где царили карьеризм и приспособленчество, или, как говорили, система D[164], а также страсть к роскоши и изысканным удовольствиям, жизнь ветеранов войны стала образцом солидарности мужчин, объединенных одними идеалами независимо от религиозных убеждений, политических взглядов, расовой принадлежности, социального происхождения. Так родился дух ветерана, в котором смешались горечь и ностальгия, жажда признания со стороны других и потребность вновь найти друг друга, чтобы воссоздать те неповторимые отношения, что возникли между людьми, вместе пережившими трагедию.

Версальский мир и другие непродуманные договоры

Люди часто задаются вопросом: а не страх ли перед большевизмом побудил союзников милостиво обойтись с немцами и предложить им относительно мягкие условия перемирия? Разумеется, эта мысль мелькала у Фоша и Клемансо; тезис о «красной угрозе» использовали в своих интересах и сами немцы, однако ничто не доказывает, что подобные опасения сыграли главную роль.

Накануне перемирия такие люди, как Петэн или командующий американскими войсками генерал Джон Першинг, не видели никаких преимуществ в том, чтобы заставить врага признать свое поражение после переноса военных действий на его территорию. Как бы то ни было, 11 ноября 1918 г. победители даже не помышляли об уничтожении военного потенциала побежденной Германии. Военные заключили «перемирие между солдатами»; Европа и Америка уже вступили в индустриальную эру, но военные всегда игнорировали этот факт и считали, что разоруженная нация является нацией побежденной.

Однако, подписав перемирие, победители обнаружили, что вместо покоренного народа перед ними предстала возмущенная нация. Начиная с 1914 г. немцам удавалось сохранять нерушимыми рубежи своей родины, и у них вовсе не было ощущения, что война ими проиграна. Свидетельство тому — овации берлинской публики, когда перед ней 12 ноября маршем проходили войска, а Фридрих Эберт приветствовал солдат, «которые непобежденными вышли из славной битвы». Так социалисты сами освятили миф, который позже использовала гитлеровская пропаганда.

После Версаля, лишившись ряда германских территорий, народ Германии, объявленный, согласно статье 231 договора, виновником войны и таким образом обреченный на выплату репараций, решил, что над ним глумятся, а оккупация левого берега Рейна вызвала массовое возмущение. Негодование немцев усиливалось двойственностью политики победителей, утверждавших ранее, что они сражаются во имя принципов — «14 пунктов» Вильсона, — которые они теперь толковали исключительно в свою пользу: ведь вопреки праву народов на самоопределение судетские немцы были переданы Чехословакии, а венгры Трансильвании — Румынии, в то время как народу Австрии было отказано в праве аншлюса — присоединения к Германскому рейху…

Вызвав гнев немцев рядом поспешных действий, призванных свидетельствовать о полной победе над Германией, союзники так и не сумели понять, что утратили шансы на мир в тот момент, когда были уверены, что выиграли войну. Потеряв две-три провинции, Германия все же сохранилась как единое целое, она не понесла особого ущерба в годы войны, а репарации нисколько не препятствовали ее развитию. И напротив, Франция — обескровленная, истерзанная, испытавшая разрушение части страны вплоть до Соммы — теперь была вынуждена выплачивать долг Америке, потеряла капиталы в России и в распавшейся вскоре Османской империи — иными словами, утратила все преимущества, которыми она располагала в 1914 г., особенно в отношении Германии.

Сразу же после войны некоторые проницательные аналитики, такие, как географ Альбер Деманжон, сумели увидеть, что война, помимо всего, закрепила начавшийся упадок Европы и непреодолимое восхождение Соединенных Штатов в качестве новой мировой державы. Политики же обращали больше внимания на «великий свет с Востока» — большевистскую революцию. В самом деле, она перекинулась в Венгрию, в Германию, и ее успехи, в частности создание III Интернационала, вызывали великий страх у буржуазии и консервативных обществ. Дипломаты, в свою очередь, пришли к выводу, что уничтожение Сен-Жерменским договором Австро-Венгрии представляло грубую политическую ошибку, поскольку отныне ни Франция, ни Англия в своем противостоянии с Германией или Советской Россией не могли опереться на какую-либо державу, могущую составить тем противовес.

Долгий ход истории позволил понять, что если для ближайшего будущего Европы наиболее трагические последствия имели Версальский и Сен-Жерменский договоры[165], то в более отдаленной перспективе решающее воздействие на судьбы мира оказал Севрский договор, заключенный с Турцией. Вследствие поражения Османской империи и установления оказавшегося эфемерным франко-британского господства в Сирии, Ираке и Ливане высвобождалась энергия, которую таили в себе ислам и арабский национализм. Объединившись, эти две силы потом раз за разом наносили поражения Европе и ее колониальным державам.

Кто мог представить себе между 1918 и 1922 гг., что именно последний договор — тот, что вызвал меньше всего волнений, — сможет однажды поставить под сомнение перспективы западной цивилизации?

1914–1918 годы: долгая память

В 1966 г., пятьдесят лет спустя после Верденского сражения, французские и немецкие ветераны собрались в Вердене, чтобы вспомнить о принесенных жертвах. После минутного колебания они протянули друг другу руки, потом, рыдая, крепко обнялись — братья по трагедии, каких мало знала История.

Можно ли представить себе, чтобы в сегодняшней Варшаве, спустя пятьдесят лет после Варшавского восстания 1944 г., поляки и евреи, немцы и русские обнялись в память о том, другом кошмаре? Как видим, две войны оставили совсем различные следы, совсем различную память.

Память о войне как таковой в воспоминаниях вообще выглядит по-разному.

Так, память о массовой резне армян в 1915 г. внезапно ожила в начале 60-х годов: после того как немцы признали свои преступления в отношении евреев, армяне стали требовать того же от турецкого правительства. Таким же образом прекращение действия Трианонского и Севрского договоров дало толчок конфликтам, разразившимся на Востоке и сначала затронувшим Сирию, а затем Ирак. В Эльзасе и Лотарингии, этих спорных провинциях, война 1914 г. и ее реалии еще долго были живы в сознании людей. Например, в Меце в сентябре 1940 г. немцы соскоблили надпись на монументе павших в 1914–1918 гг., заменив ее другой, на немецком языке, посвященной тем, кто пал за рейх. На этой церемонии присутствовала большая толпа народа.

Память играет также роль справочника. Исторические воспоминания политических руководителей межвоенного периода — за исключением большевиков — в основном питались опытом Первой мировой войны. На него постоянно ссылались в 1918–1945 гг., когда речь заходила о будущей войне, о защите страны, об упрочении или распаде союзов или дружбы. Эти отсылки навязчиво звучат у Гитлера, у Петэна, у военных любого калибра — за исключением де Голля; план Шлиффена жив в 1940-м, так же как и в 1914-м; наступление Манштейна через Арденны, когда была использована слабость французской обороны, явственно напоминает о событиях 1914–1918 гг. Подписывая франко-германское перемирие в 1940-м, Петэн ссылается на 1918 г., а Гитлер, чтобы не выполнять невыгодных условий, также вспоминает о событиях того же года.

Но память — это не справочник. Память изменяется на собственный лад. В ней сохраняется неповторимое, в особенности жертвы газовых атак; при этом забываются прочие смерти, жертвы тифа или гриппа, который в 1918 г. произвел на Западе не меньшие опустошения, чем великие битвы, — поскольку это смерть гражданских лиц, она менее благородна и о ней не говорят. Так же как мало говорят о жертвах в тылу или в оккупированных областях: об изнасилованных женщинах и неприятельских детях…

Франция, более чем любая другая страна, чтит память о Великой войне — она представлена в музеях, в специализированных библиотеках (BDIC). Только в Германии Веймарского периода оказалось возможным создание пацифистского музея — Антивоенного музея в Берлине (Antikriegs-Museum). Тем не менее во всех странах эта война питала воображение романистов, поэтов, философов, кинематографистов. Одни — Эрих Мария Ремарк и Анри Барбюс, Жюль Ромен и Бертран Рассел — описывали ужасы и пытались анализировать природу войны, тогда как для других, таких, как Дэвид Лоуренс или Филиппо Таммазо Маринетти, конец войны означал возвращение к старому строю, к скуке и неудовлетворенности. Примечательным с этой точки зрения является суждение Рассела, считавшего, что до 1914 г. западная мысль переоценивала роль разума и недооценивала роль импульса. Понемногу старый антагонизм между революционерами и традиционалистами стал сопровождаться развивавшимся антагонизмом между милитаристами и пацифистами. И в 1939 г. он вырвался наружу.

Эта линия раздела, вне сомнения, была основным наследием, которое война оставила выжившим.

Ужасы войны, ее абсурдность становятся излюбленной темой писателей и кинематографистов. Возглас Пеги: «Счастливы те, что пали на столь справедливой войне»[166], — разумеется, был услышан, однако он был перекрыт голосами тех, кто воспевал возвращение к мирному человеческому существованию.

Жестокость войны, конечно же, стала главной темой воспоминаний. Режиссёр Раймон Бернар в фильме «Деревянные кресты» (1931) примирил ее с ностальгией по фронтовому братству. Однако горечь ветеранов, бездушие тыла, поведение женщин — и порой их неверность — постоянно выступают в послевоенных воспоминаниях: от «Западного фронта: 1918» австрийского режиссера Георга Пабста до романа «Дьявол во плоти» французского писателя Раймона Радиге. Этот мотив, использованный позднее французским режиссером Клодом Отан-Лара, проходит через множество фильмов и романов: антифеминизм фильма Жана Ренуара «Великая иллюзия» (1937) весьма характерен, но та же черта обнаруживается на протяжении всего межвоенного периода. Несомненно, тем, кому удалось с наибольшей силой выразить драму этих потерянных людей и сломанных судеб, был режиссер Абель Ганс с его фильмами «Я обвиняю» и «Потерянный рай».

После 1945 г. редко кто ставит под сомнение законность Второй мировой войны; это сомнение, напротив, вдохновляет тех, кто воскрешает в памяти Великую войну, — даже после окончания второго всемирного конфликта. С самого начала нам показывают, что бойцы обоих лагерей были по сути братьями — немцы и русские в «Окраине», французы и немцы в «Великой иллюзии»[167]; их борьба была абсурдной, а мысль о том, что народы на самом деле хотят уничтожить друг друга, неверной. Второй послевоенный период сделал этот анализ еще более глубоким, была воспринята основная идея романа «На западном фронте без перемен»[168]: смерть сеют военный порядок и государственные учреждения — как потому, что они порождают соперничество, зависть, безответственность (фильмы «Дороги славы», «Мужчины против»), так и потому, что превращают считающихся свободными людей в рабов и заставляют их убивать невинных (фильм Дж. Лоузи «В назидание»).

ВОЙНА — ПРЕДВЕСТИЕ ТОТАЛИТАРНОГО НАСИЛИЯ

Одной из характерных черт Первой мировой войны во Франции было то, что в 1914 г. ее участники никоим образом не сдерживали своих чувств, по крайней мере когда война началась. Они кричали: «На Берлин, на Берлин!», — при том что всего лишь за пару недель до этого столь же уверенно провозглашали: «Война войне!» Когда же война закончилась, они сочли ее абсурдной, вообразив, что «больше их туда не загонят» и эта война «была последней, последней из последних»[169].

Нужно ли напоминать то, что писал философ Анри Бергсон в «Бюллетене армий Республики» от 4 сентября 1914 г.? «В настоящем конфликте противостоят две силы… сила, которая слабеет (немецкая), потому что она не имеет опоры в возвышенном идеале, сила, и которая не ослабнет (французская), потому что она опирается на идеал справедливости и свободы». В свою очередь, Анри Лавдан, модный в то время драматург, заявлял: «Я верю в могущество нашей правоты, в этот крестовый поход во имя цивилизации. Я верю в кровь из ран, в воду благословения, в наших сограждан, в наше великое прошлое и в наше еще более великое будущее, я верю в нас, я верю в Бога. Я верю, я верю».

Подобный мистицизм — характерная черта тех лет. Он сохранится после войны и возродится, даже если изменится цвет его знамени, в нацистском сообществе, во всех этих церемониях, где воспевается вера в фюрера. В равной степени он возродится в СССР, где новый режим станет внушать гражданам, что они стали источником власти, законности, знания. Достаточно лишь соответствовать большинству, вступить в партию, в этот мир избранных, участвовать во всем, следуя указаниям государства и веруя всей душой.

У французов — наследников века Просвещения, воспитанных на идеях независимого мышления и культуры, основанной на научности, эти модели поведения и мышления вызывали удивление. Все тот же Анри Бергсон тремя годами позже четко определил произошедший перелом. «Война со дня на день точно определила ценность всех вещей; многие из них, что казались важными, утратили значение, другие, о которых мы прежде думали рассеянно, сделались существенными. Стремительно упала завеса условностей и привычки, висевшая между нашим сознанием и реальностью: у нас появилась шкала ценностей для каждой личности, для каждого предмета, для каждой нации и для каждой идеи, которая указывает нам на их абсолютную ценность, вне пространства и времени». Не этот ли дух будет позже править при тоталитарных режимах, где установится новый образ мышления и жизни? В Германии формируется новая мораль, порвавшая с христианством, тогда как в России поставлены под сомнение прежние нормы: порожденные Просвещением права человека определяют там как «буржуазные» — во имя революционной необходимости и при опоре на озлобление недовольных; то же самое воодушевляет членов разных лиг, фашистских и иных по всей остальной Европе.

И еще одна характерная черта. Оставив в стороне пацифистское и революционное движение, можно прийти к выводу (достойному осуждения или нет, не важно), что патриотизм «закрыл» (как писал историк Кристоф Прошассон) всякую возможность думать по-иному. В этом на собственном опыте убедился Жозеф Кайо, который после огромных людских потерь в своей стране, подлинного «кровопускания», искал третий путь между милитаризмом и пацифизмом — и был заклеймен как предатель. Точно так же в советском обществе с 20-х годов было трудно думать иначе, чем партия, а вскоре, при Сталине, исключалось всякое публичное выражение мыслей кем-либо, прежде чем выскажется вождь; его анализ представлялся научным, и в коммунистической партии (позднее также во Франции) с ним не спорили. В равной степени была исключена всякая самостоятельная мысль, после того как по тому или иному поводу выскажется германский фюрер; так что лишь в эмиграции можно было мыслить свободно. Подобно тому, как это делал в 1914 г. Ромен Роллан, выступавший против войны из Швейцарии.

В «Военных записях» историк Жорж Ренар вспоминает, как, вернувшись с фронта, «цивилизованный человек вновь стал дикарем». Все общественные классы, все возрасты были охвачены этим «одичанием» (как сказал историк Жорж Мосс), которое соединяется с тотальной мобилизацией общества, в том числе, как показал историк Стефан Одуэн-Рузо, детей: прославляются героические дети-мученики, что легко вписывается в традицию газетных рассказов о различных невероятных фактах; прославляются также дети, которые на оккупированной территории дают врагам ложные сведения и т. д. Эта массовая вербовка возродится после Первой мировой войны в нацистской Германии и в коммунистической России, где режим станет поощрять разоблачение детьми их недовольных политикой государства родителей. В нацистской Германии накануне ее крушения на фронт станут мобилизовывать детей от десяти до четырнадцати лет.

Это одичание отдельных индивидов все же не было одичанием других. На фотографиях и кинокадрах войны 1914 г. люди никогда не показываются страдающими от жестокой боли или умирающими. На них показаны лишь мертвые (по крайней мере, в фильмах-реконструкциях, снятых в 1919 г.). Фотоаппараты и кинокамеры нацистов запечатлели зверства, которые совершали эсэсовцы, однако те все же хотели их скрыть от широкой публики. Жители той или иной страны могли поэтому прикидываться невиновными или не знавшими об этих преступлениях, в которых они зачастую принимали участие. Точно так же коммунисты долгое время не желали ничего знать о преступлениях советского режима или о своем собственном постыдном поведении — о доносах друг на друга. Эти связи поразительны: они вводят Великую войну в круг тоталитаризма и показывают их родство. Фронтовики убеждены, что они были лишь жертвами; но жертв собственного насилия они замечать не желают.

Великая война породила и новую иерархию заслуг, безропотно воспринятую обществом. Во главе ее, заняв место, отводившееся прежде учителям и горнякам, оказались ослепшие на войне, абсолютные ее жертвы, за ними — отравленные газами, потерявшие руки и ноги, далее — артиллеристы, находившиеся вне непосредственной опасности, а уже за ними «окопавшиеся», как называли всякого, кому удалось пристроиться в тылу. Далее по иерархии следовали гражданские и прочие лица, извлекшие выгоду из войны, которых было принято клеймить позором. Различные лиги во Франции, а за ее пределами — нацисты и фашисты питались этой озлобленностью фронтовиков. В России именно солдаты сводили счеты с офицерами, имущими, «господами» — и партия понимала, что они выплескивают ярость, способную разорвать их сердца.

Ближайшее будущее не сулило ничего хорошего.

РАСКОЛ РАБОЧЕГО ДВИЖЕНИЯ И РОЖДЕНИЕ ФРАНЦУЗСКОЙ КОММУНИСТИЧЕСКОЙ ПАРТИИ

Война выиграна, но забыты ли слова Жореса: «Социалисты не могут согласиться на частицу власти, необходимо дождаться всей ее полноты»? Они произнесены в 1904 г., когда II Интернационал, стремясь к единству, преодолел все противоречия. Социалисты тогда находились на распутье между реформизмом и революцией, между «министериализмом» и неучастием во власти. Вхождение в состав правительства соответствует стратегии проникновения в государство с целью подготовки к его завтрашнему «штурму», считал Жорес; однако для других, Поля Лафарга и сторонников Жюля Гежа, это означало классовое сотрудничество и даже предательство. На съезде в Париже, в гимназии Жапи, в 1899 г. «против» участия в правительстве высказались 818 человек при 634 проголосовавших «за». Однако сделав поправку к резолюции, Делассаль смягчил результаты, допустив, что «чрезвычайные обстоятельства» могут изменить эти перспективы. Если бы между социалистами было достигнуто единство или создан прогрессивный союз между социалистическими организациями, с одной стороны, и независимыми синдикалистами — с другой, как предусматривала Амьенская хартия 1906 г., если бы социалисты располагали решающим большинством в законодательной ветви, в парламенте… Но, «подобно тому как тень удлиняется по мере приближения дня к концу, захват власти кажется все более далеким перед лицом этого прогресса. Мессия не пришел, вечер не наступил», — писала историк Мишель Перро. Несмотря на свою деятельность, Всеобщая конфедерация труда (ВКТ) оставалась в меньшинстве, пользуясь поддержкой едва 10 процентов рабочих; казалось, рабочий класс куда-то спрятался и больше озабочен выходом из игры, чем революцией. Происходит определенная социальная интеграция, которой способствует школьное образование и которая проявляется в национальном порыве, вызванном объявлением войны; и это гораздо лучше, чем тезис о предательстве вождей, объясняет поведение французских социалистов и синдикалистов в момент, когда прозвучали призывные звуки армейского горна.

С началом войны социалистическое и революционное движения утратили свою легитимность, так как, образуя «священное единение», все граждане на первый план выдвинули патриотизм; социализм остался на вторых ролях. Движение утратило и главное свое оружие, так как не объявило всеобщую забастовку в качестве средства, способного удержать страну от гонки вооружений, — и отныне, по крайней мере во Франции, стачечное движение не развивалось так динамично, как предполагалось перед войной. Оно также утратило свои основные аргументы, поскольку социалистическое движение в качестве решающей силы рассматривало экономический фактор, тогда как эта война была обусловлена отнюдь не только империалистическим соперничеством. Наконец, революционное движение постепенно утрачивает доверие масс — по мере того, как война затягивается, заставляя забыть о социалистических идеях, вплоть до идеи захвата власти, революции. С одержанной победой на смену им пришли патриотические настроения.

И тогда в феврале 1917 г. разразилась русская революция.

В данном контексте первая реакция социалистов подтверждает их приверженность «священному единению». «Какая радость, какое опьянение… — пишет Гюстав Эрве. — Что такое Верден, что такое Изер. по сравнению с той моральной победой, которую дело союзников только что одержало в Петрограде? Какая новая сила для русской армии, за спиной которой будет теперь стоять современная, честная, патриотичная администрация! Какой ошеломляющий удар по кайзеру, какой пример для немецкого народа!» Очевидно, что эта эйфория длится недолго, и тот же Гюстав Эрве уже боится, как бы «рабочие и солдаты Петрограда не стали саботировать нашу освободительную войну». Но вскоре на смену руководителям России, взявшим власть в феврале 1917 г., приходят люди, настроенные еще более революционно, и в России начинают видеть глашатая мира. После призыва Петроградского Совета рабочих и солдатских депутатов заключить мир без аннексий и контрибуций во Францию возвращается Марсель Кашен, социал-патриот, уехавший пристыженным защитником интересов своего правительства и теперь превратившийся в певца, прославляющего родину Революции. Отныне Советская Россия становится воплощением мира, а после Октября 1917 г. и подписания мира в Брест-Литовске — мировой революции — дела III Интернационала (Коминтерна).

Во Франции, где вновь был обретен мир, главная задача революционеров состоит в том, чтобы предотвратить возобновление интеграции рабочего класса в то общество, что уже существует, с целью сохранения шансов на осуществление революции и создание социалистического общества.

И вот наступает момент истины — выборы 1919 г., получившие название «Синий горизонт», — который оборачивается полным поражением социалистической партии: у них 68 депутатов против 102 в 1914 г. Под эгидой Бориса Суварина, Марселя Кашена и Фернана Лорио развивается идея революционного разделения социалистической партии по большевистскому образцу, настолько бесперспективным представляется им реформизм, тогда как крупные стачки 1919 и 1920 гг. показывают, что боевой потенциал рабочего класса сохраняется. Более того, они зачарованы Октябрьской революцией, советским правительством, о котором не желают знать ничего, кроме того, что все находится под контролем одной партии, — и это подталкивает их к принятию двадцати одного условия, выдвинутого Лениным для партий, желающих присоединиться к III Интернационалу — Коминтерну.

Леон Блюм предостерегает тех, кто верит в возможность переговоров с Коминтерном; условия Ленина накрепко связаны между собой и в обобщенной форме навязывают международному социалистическому движению представления, извлеченные из отдельно взятого опыта; Блюм критикует демократический централизм, который на деле кладет конец демократии, восходящей снизу вверх, заменяя ее властью, направленной сверху вниз; он критикует сращивание публичной власти и тайных органов; он критикует терроризм[170]как постоянное средство управления. Он терпит поражение: 3208 мандатов из чуть более чем 4 тысяч присоединяются к резолюции Кашена — Фруассара.

Так рядом со «старым домом» рождается коммунистическая партия.

Она не имеет ничего общего с социал-демократией, где активисты определяют политику руководства и избирают его. Это разделение стало и духовным расколом.

Большевизация партии, чуждая демократической традиции, имеет следствием сужение своей аудитории, пусть даже внешне советская модель становится для многих привлекательной, будучи отождествлена ими с террором 1793 г. и гражданской войной, так как иностранная интервенция оправдывает насилие большевиков. Число членов коммунистической партии между 1920 и 1930 гг. катастрофически уменьшится, и это падение прекратится в связи с нарастанием во Франции фашистской угрозы, накануне и после 6 февраля 1934 г.

До тех пор коммунисты, занимая позицию отчуждения от буржуазной власти, следовали девизу «класс против класса», проявляя безусловную враждебность к «социал-предателям», т. е. к тем, кто, будучи социалистами и демократами, подобно Леону Блюму и Полю Фору, хранили верность «старому дому».

МЕЖДУ АПОГЕЕМ И УПАДКОМ

Безумные годы: увидимся в Париже…

Но есть и другая среда, где все началось «балом вдов» в 1920 г.; он был устроен этими женщинами, чтобы вернуться к жизни после потери мужей. Мы можем видеть их на кинокадрах — одетыми во все черное, по двое устремляющимися друг к другу; судя по ритму шагов, они сначала танцуют медленный вальс — бостон. Ничего общего с эмансипированными девушками, которые в юбках выше колен пытаются отплясывать чарльстон; ничего общего с парами, которые движутся в ритме танго… Музыка и женщины, американский джаз и мода — таковы первые признаки нового настроения, охватившего Париж. «Париж, весь Париж», — поет Жозефина Бейкер, длинноногая мулатка, чей портрет написал Гоген. Она возрождает забытое в годы войны увлечение цветным миром — в таких кабаре, как «Негритянский бал» или «Черный шар».

В Париже можно развлечься и найти непринужденное общество представителей зажиточных кругов или авангардистов, ведь не забыта и по-прежнему жива слава довоенного Монпарнаса, его «диких художников» — фовистов — и «Мулен Руж». В кафе «Купол» собираются, прежде всего, художники, такие как Ван Донген, писавший женщин, похожих на мальчиков, Пикабиа, Пикассо и др.

Но революционные новации, которые можно здесь найти, рождены не в Париже.

Это в побежденном Берлине родились кабаре с их эротическими спектаклями, которые робко имитируют в парижском «Колизее»; там складывается довольно спорная мораль, где-то на пересечении марксизма и психоанализа, которую воплощают фильмы Пабста («Лулу») или театральные пьесы Брехта («Трехгрошовая опера»). Потерпевшая еще более жестокое, чем Берлин, поражение, Вена рождает Фрейда: его не признают австрийцы, но поклонники вводят его психоанализ в свои произведения, например Сальвадор Дали в картине «Сон».

Другой очаг — Италия футуристов; начало этому движению положил в 1912 г. поэт Маринетти. Футуристы воспевают все проявления современной жизни, от новых машин до новых скоростей. Некоторые из них, например Д’Аннунцио, близки к фашистам, однако главный объект их прославления — кинематограф. Идеи проникают через границы и среди прочих питают русских художников, таких, как Кандинский, Маяковский, Эйзенштейн, основоположников и теоретиков новых форм, которые они называют «конструктивизмом».

Их творения, слишком изысканные, не находят в России признания у простого народа, нового арбитра вкусов и ценностей, по сути традиционных, если не сказать ретроградских. Режим также подвергает их отлучению, принуждая к молчанию или эмиграции.

Немало подобных творцов — русских, немцев, выходцев из Вены — оказывается в Париже, где они встречаются с представителями дадаизма — нонконформистского движения, родившегося в Цюрихе во время войны и вдохновляемого румыном Тристаном Тцарой. Он выступает против ужасов войны и конформизма, его программа заключена в провокации: представленный в анонсах большим поэтом, на сцене он ограничивается тем, что читает журнальную статью, а потом десять человек одновременно и громко читают вслух десять различных стихотворений, невзирая на ропот возмущения и свист; публика протестует против подобной мистификации, и дадаисты изгоняют зрителей из зала… Он беспощаден к конформизму, связанному с театром, государством, войной, патриотизмом. «Откройте тюрьмы и распустите армию!» — требуют дадаисты в первом манифесте сюрреалистического движения, которое в Париже принимает эстафету у «Дада». Рядом с Тристаном Тцарой появляется поэт Андре Бретон.

В одном из манифестов определены цели дадаизма. Выше всего он ставит спонтанные, неосознанные произведения, игры-упражнения. Поначалу движение подвергает критике даже русскую революцию — голосом Луи Арагона, который говорит о «впавшей в младенчество Москве», а позднее относится к ней двойственно: тот же самый Арагон вернется из Москвы очарованным революцией и вступит в полемику с теми, кто клеймит коммунистические эксцессы. Дадаисты разделяются и в вопросе о том, можно или нельзя делать уступки «буржуазному» духу. Под нажимом Бретона из движения исключен драматург Антонен Арто, признающий ценность литературной деятельности. Однако ему на смену приходят другие, и вскоре режиссеры Рене Клер и Луис Бунюэль производят революцию в киноискусстве, используя новые возможности монтажа и глубины кадра…

Но с конца 20-х годов триумф фашизма в Италии, нарастание нацистской угрозы в Германии, сталинское замораживание России, воздействие на Францию мирового экономического кризиса иссушают вдохновение этих деятелей искусства. Они предчувствуют приближение трагедии, наступление времени оговоров и отлучений, которые положат конец безумным годам.

Женева — дипломатическая столица Франции

В середине 1920-х годов, так и не увидев ожидаемых плодов победы — кроме возвращения Эльзаса-Лотарингии, — французское руководство возложило на Лигу Наций, резиденцией которой стала Женева, надежду вернуть себе бразды правления в мировой политике, которые в Версале оказались в руках англичан и американцев. Основоположником этой стратегии был Аристид Бриан.

Франция ощущала себя изолированной в своей реваншистской политике по отношению к Германии. Требования Фоша и Пуанкаре о передаче Франции левого берега Рейна были отклонены; Пуанкаре сумел несколько смягчить ситуацию, согласившись с тем, что французская оккупация этой территории будет носить временный характер.

Делая ставку на долговременные союзы, Клемансо в общем-то не проявил дара предвидения — американцы не ратифицировали Версальский договор, а англичане опасались гегемонистских устремлений французского руководства; что же касается самой Франции, то «синее» реваншистское большинство в парламенте наталкивалось на активную оппозицию в стране.

Правые из Национального блока, с гневом наблюдая за отказом Германии выплачивать репарации и за ее стремлением оспорить «версальский диктат», создают на этой почве «Священный союз». Когда министр финансов Франции Луи Клотц говорит: «Германия заплатит», Аристид Бриан в 1921 г. добавляет: «Мы запустим ей руку за воротник». Во главе «Священного союза» оказывается «человек, который всегда говорит нет» любым уступкам Германии, — Раймон Пуанкаре, вернувшийся к власти в 1922 г. и тем более твердо намеренный заставить Германию платить — ведь американцы требуют оплаты своих военных кредитов Франции.

Следуя своим репарационным обязательствам, Германия лишь скупо поставляет во Францию древесину и в особенности уголь. На введение моратория с целью пересчета германских долгов в золотом эквиваленте Пуанкаре соглашается, но с условием: жесткая оккупация Рура. Ее осудили англичане и американцы, которые опасались установления французской гегемонии, основанной на обладании лотарингским железом и германским углем. И пока за Рейном множатся манифестации против Версальского договора — в 1920 г. рождается национал-социалистическая партия Гитлера — и происходит падение курса марки, в Руре организуется «пассивное сопротивление» иностранной оккупации. Один инцидент происходит за другим — и в ходе столкновения на заводах Круппа тринадцать немецких рабочих погибают под пулями французского отряда.

В то время как международные банки пытаются найти решение, которое бы позволило Германии преодолеть инфляцию, а план Дауэса должен обеспечить дальнейшую рассрочку платежей по репарациям, Пуанкаре не в состоянии воспользоваться сложившимся положением и отказывается от переговоров с Берлином. Во Франции находят, что его непреклонность не соответствует обстоятельствам, потому что битва за Рур не приносит никаких выгод. Люди устали от продолжения «войны», Пуанкаре осуждают за то, что он, под воздействием генерала Манжена, поощряет рейнский сепаратизм. Короче, ненависть, которую немцы питают к Франции, вызывает ответную реакцию. Возникает желание начать новую игру.

Этот отход от реваншистского и милитаристского духа, от восхваления «синего большинства» находит выражение во время выборов 1924 г., которые становятся триумфом Картеля левых и пацифизма, воплощаемого отныне Аристидом Брианом.

В чем состоит замысел Бриана? Он стремится положить конец изоляции Франции, вернувшись к принципам 1789 г., в надежде, что его великодушие просветит мир, и сблизиться с англичанами и американцами. Шаги в этом направлении делались с 1921 г., сначала на Вашингтонской конференции по разоружению, возобновленной по соглашению между французским радикалом Эдуаром Эррио и британским лейбористом Рамсеем Макдональдом. Особую роль здесь сыграл Бриан, подготовивший вместе с госсекретарем США Фрэнком Келлогом договор об отказе от войны как орудия политики[171], благодаря чему США вернулись в европейскую политическую жизнь. Другая идея Бриана состояла в том, чтобы вновь ввести Германию в переговорный процесс, приняв ее в Лигу Наций. Это произошло после заключения в 1925 г. Локарнских соглашений, по которым глава МИД Германии Густав Штреземан признавал западные границы Германии окончательными, тогда как другие подписавшие их лица: Муссолини, Чемберлен, Бриан и Вандервельде[172] — оставляли открытым вопрос о восточной немецкой границе. Тем не менее Аристид Бриан внес огромный вклад во франко-германское сближение, желая, наряду со своим духовным наследником Пьером Лавалем, «зарыть топор войны» и вместе со Штреземаном добиться «исторического примирения» в Берлине, которое было провозглашено одновременного немцами и французами.

Между тем союзники произвели поэтапную эвакуацию своих войск с левого берега Рейна.

В течение этих лет (1924–1931) Бриан выступал «паломником мира», которому удалось вернуть Франции прежний вес в международных делах, утраченный было в Версале.

В действительности, как говорил сам Бриан, он осуществлял «политику нашего возрождения», поскольку Франция вышла из войны «совершенно обескровленной» и могла проводить лишь политику, направленную на длительное лечение ран. С другой стороны, Бриан всегда использовал трибуну Лиги Наций для защиты своей политики разоружения, сближения с англичанами и примирения с Германией. Если в Париже Картель левых обладал лишь нестабильным большинством, при котором Эррио сменял Пуанкаре, а Пуанкаре — Эррио, то Бриан оставался на месте, будучи глашатаем новой политики, вновь вернувшей Франции лидерство, основанное на ее престиже в Лиге Наций.

Когда в 1932 г. Аристид Бриан умер, Эррио почувствовал, что это событие — наряду с кризисом, который после Соединенных Штатов поразил Германию, — неизбежно положит конец потеплению, достигнутому Брианом в паре со Штреземаном, который скончался в 1929 г. Уже в 1930 г. палатой депутатов Франции большинством в один голос было принято решение о строительстве оборонительной линии Мажино на границе с Германией.

В Германии после успеха Гитлера на выборах 1931–1932 гг. набирал силу национал-социализм, а во Франции подняли голову симпатизировавшие Муссолини крайне правые, для которых прикрытием служили дружеские отношения министра Андре Тардье с их лигами.

Отныне судьба Франции решалась не в Женеве, а на парижских улицах.

Общество и экономика: неожиданный кризис

Анализируя историю Франции 30-х годов, американский историк Юджин Вебер заметил, что ее аспекты последовательно отражаются в произведениях Эмиля Золя. Серию открывает «Дамское счастье», за ним следуют «Деньги» с их финансовыми проблемами, «Добыча» с ее скандалами, «Жерминаль» с его социальными конфликтами — и все это ради того, чтобы завершиться тотальным крушением «Разгрома».

На деле эти эпизоды следуют в двойном контексте, еще более широком, связующем их в одно целое. Во-первых, это старение страны, во-вторых — ее пацифизм, отчасти проистекавший из первого.

Старение французского общества произошло прежде всего из-за утраты на войне более молодых мужчин: 1,4 миллиона человек погибли, 1 миллион — отравлены газами, искалечены, обезображены, а из 6,5 миллионов выживших половина получили тяжкие ранения. Демографический провал стал очевидным, когда возрастные категории, испытавшие на себе убыль, достигли зрелости: в 1936 г. лишь 31 процент населения имели возраст менее двадцати лет, тогда как 15 процентов французов были старше шестидесяти. Это старение общества прибавилось к давней мальтузианской тенденции, пощадившей только зажиточных буржуа из богатых аграрных регионов. Поэтому в целом с 1935 г. количество смертей превышало количество рождений. Согласно подсчетам, при сохранении такого ритма французам к 1980 г. грозило вымирание. Только иммиграция могла компенсировать военные потери и воздействие мальтузианских тенденций. И хотя политика поощрения рождаемости не провозглашалась, демографический кризис вызывал глухое беспокойство в обществе, продолжавшем связывать успех в возможном военном конфликте с численностью вооруженных сил. Тем более, что для Франции эта тенденция проявилась сильнее, чем для ее соседей, в частности Германии.

Это старение было заметно уже при взгляде на поведение руководства той или иной страны и даже на возраст политического режима. Гитлер был совсем новым человеком, Муссолини пребывал в расцвете сил, Сталин только что обеспечил себе политическое превосходство в СССР, тогда как лица, доминировавшие во французской политике, — Бриан, Эррио — казались лишенными всякого пыла и не способными к решительным действиям. Во всяком случае, Третья республика не предприняла никаких шагов, способных произвести впечатление на соседей, озабоченных демонстрацией своей силы и экспансионистской энергии.

Что касается движения пацифизма, то изначально он вовсе не был связан со страхом возможного поражения в новой войне. Это произойдет только после оккупации нацистской Германией Рейнской области в 1936 г. Пацифизм унаследовал лишь память об ужасах войны, перенеся ее на собственную основу. Лозунг пацифистов 20 — 30-х годов «Больше никогда!» отличался от лозунга «Война — войне!» пацифистов, живших накануне 1914 г. И он исходил не из определенного политического лагеря — в данном случае от социалистов или анархистов, — а вытекал из послевоенного состояния всего общества.

Страх перед новой войной еще не был оседлан страхом перед новым поражением; это произойдет после прихода к власти Гитлера и увеличит число пламенных пацифистов.

Кто в 1930 г., когда разразился кризис в США, мог бы предположить, что за апогеем французского могущества последуют самые беспокойные времена? Пуанкаре только что покинул коридоры власти, его франк воплощает успех его финансовой политики[173], а его преемник Андре Тардье придерживается прежней линии. Баланс во всех отраслях производства положительный, идет ли речь об угле (55 миллионов тонн), железной руде (51 миллион тонн), стали и электричестве. Франция занимает второе место в мире по производству автомобилей, уступая лишь Соединенным Штатам, в стране обеспечена полная занятость, золото рекой вливается в кассы Французского банка, резервы которого с 18 миллиардов франков в 1927 г. выросли до 80 миллиардов в 1930-м. Не вызывало сомнений, что кривая этой прогрессии постепенно понижается и выравнивается, однако пока никто не замечал, что это в большей степени связано с утратой конкурентоспособности, чем с воздействием американского кризиса. К тому же в ноябре 1929 г. Тардье обещал французам «политику процветания».

Вскоре, как следствие девальвации английского фунта стерлингов и привязанных к нему валют других стран, снижается баланс платежей — причиной становится падение французского экспорта и объема производства. Если принять индекс последнего в 1929 г. за 100, то в 1932 г. он составил 89. Сначала приходит в упадок текстильная индустрия, не выдерживающая японской конкуренции, затем сельскохозяйственное производство — и так продолжается, пока дело не доходит до Генеральной трансатлантической компании. Исчезает «бугатти» — престижная марка автомобиля. Выдерживают удар лишь металлургические гиганты вроде «Де Ванделя», а «некоронованный король» Мишлен и первые «Присюники»[174] составляют исключения. Первый удар кризиса приходится на государственный бюджет, которым так гордились предшествующие правительства. Его превышение влечет за собой дефицит в 5 миллиардов франков, а затем, в 1933 г., в 11 миллиардов. Тардье хочет компенсировать его расходами, призванными оживить экономическую жизнь, — это строительство дорог, электрификация села, выплата пенсий ветеранам войны, иными словами, всем тем, что способствует развитию потребления. Но внезапно оказываются утраченными четыре важных источника ресурсов: туризм — как следствие кризиса, репарации — после гуверовского моратория, навязанного американцами Европе[175], доходы от перевозок и доходы от капиталов, вложенных за границей. Чтобы оживить экспорт, Поль Рейно предлагает девальвировать франк, но он единственный, кто предложил подобное святотатство. Министры предпочитают, однако, восстановить равновесие обменов путем повышения таможенных пошлин и введения дополнительного налогообложения товаров из стран, осуществивших девальвацию своей валюты. Позднее на них вводятся квоты, а затем и вовсе запрещается ввоз товаров, способных нарушить экономическое равновесие в стране, т. е. сельскохозяйственной продукции, в особенности — зерна. Одновременно проводится мальтузианская политика ограничения некоторых производств, в частности виноградарства; тем, кто соглашается выкорчевать свои виноградники, выплачиваются премии. В сфере промышленности вводится закон, запрещающий основание новых фирм с множеством филиалов, чтобы предотвратить падение цен вследствие конкуренции. Эти решения сопровождаются целой серией дефляционных мер, направленных на экономию средств и затрагивающих в первую очередь государственных чиновников, — их число сокращается, а жалованье оставленных на службе урезается. В 1935 г. Пьер Лаваль проводит стремительное снижение государственных расходов на 10 процентов. Оно касается пенсий, жалованья, выплат по займам и представляет собой нечто доселе невиданное. К тому же снижение совпадает по времени с некоторым оживлением на международном уровне, от которого Франция ровным счетом ничего не выигрывает.

В целом политика, проводимая Тардье и Лавалем, отличается налетом мальтузианства и боязнью риска, что вводит Францию в некое подобие зимней спячки. Ее константой выступает стремление любой ценой сохранить курс валюты и избежать дорогостоящей модернизации. Это успокаивает общество, рассматривающее экономическую жизнь страны как своего рода семейный бюджет.

Экономические трудности обусловили социальный кризис, и не только в тех секторах, которые были непосредственно затронуты этими тяготами. «Работы или хлеба!» — кричат шагающие в Париж безработные, которых обессмертила кинохроника 1932 г. Из 12,5 миллионов наемных работников 500 тысяч страдают от полной и 1,5 миллиона от частичной безработицы. Особенно затронуты ею строительная и металлургическая отрасли; жертвы кризиса не располагают резервными кассами и тем более не получают пособий по безработице. Новые условия ослабляют сопротивление рабочих и заставляют забастовщиков раз за разом отступать: успехом завершается едва ли треть забастовок, тогда как между 1922 и 1929 гг. число победоносных стачек превышало половину. Процент работников, состоящих в профсоюзах, невелик, а рабочие организации слишком многочисленны и разобщены. Кроме того, экономический застой косвенно задевает и средний класс, поскольку беднеет его клиентура, в частности крестьянство.

Направление, в котором вследствие экономического кризиса развиваются события, ставит политическое руководство в безвыходное положение: у него нет ни идей, ни решений, как победить кризис. Разумеется, в 1919 г., а потом в 1923 г. стране уже приходилось испытывать финансовые кризисы, франк терял в цене дважды, пока в 1925 г. не произошло его катастрофическое падение; при этом фунт стерлингов в котировке 1914 г. стоил в 1919 г. 42 франка, а к 1925-му — уже 100. Но тогда причины были очевидны, и думалось, что, когда Германия «заплатит за всё», это исправит положение. Финансовая спекуляция сильно повредила правительству Эррио и Картеля левых: испугавшись снижения курса ценных бумаг, их держатели способствовали падению левых. В июле 1926 г. стоимость фунта стерлингов достигла 286 франков. Создание правительства национального единения во главе с Пуанкаре — напоминавшего «священное единение» 1914 г. — быстро восстановило утраченное доверие. Законом от 25 июня 1928 г. Пуанкаре девальвировал франк, что значительно сократило доходы рантье, но зато обеспечило их сохранение в будущем, сделав франк более устойчивым.

В отличие от 20-х годов в 1932-м удар по экономике наносят уже не военные долги и не масштабные финансовые спекуляции, и тем не менее левые и правые пребывают в растерянности перед лицом нового кризиса. Он стал тем более неожиданным, что последовал за апогеем экономических успехов, а также потому, что во Франции он продолжался гораздо дольше, чем за ее границами, особенно по сравнению с США и Германией.

ИСКУШЕНИЕ ФАШИЗМОМ: 6 ФЕВРАЛЯ 1934 ГОДА

После победы Картеля левых в 1924 г. и последовавшего за ней заявления о введении налога на капитал «денежные мешки» быстро положили конец этому эксперименту, и в дальнейшем радикалы во главе с Эррио лавировали между правыми, возглавляемыми Тардье, и социалистами Блюма. Но с началом кризиса и с победой левых на выборах 1932 г. отношение правых к своим оппонентам стало более агрессивным; Тардье, ожесточенный потерей избирателей, бросил в бой против левых крайне правые лиги. До сих пор правые, недовольные существующим строем, все же не ставили его под сомнение, поскольку и при нем чаще всего играли руководящую роль. Их поражение изменило ситуацию, и отныне они будут использовать лиги в качестве инструмента для расшатывания парламентского строя. На первом месте среди них стояло «Французское действие» («Аксьон франсез»), за которым скрывался Шарль Моррас с его «королевскими молодчиками» — необузданными смутьянами, позиции которых, правда, заметно ослабили их осуждение папой в 1926 г. и внутренние свары. Антипарламентские и антисемитские настроения были свойственны также «Патриотической молодежи», во главе которой стояли Тэттенже, Ксавье Валла и Филипп Анрио. Эти движения, во многом напоминавшие фашистские, и являвшиеся их предшественниками, обходились без антикапиталистической риторики. В 1928 г. вокруг газеты «Ами дю Пёпль» (L’Ami du peuple) сложилось объединение «Французская солидарность» во главе с Рене Коти, представлявшее собой организацию нацистского типа. Франсисты Бюкара восхищались итальянским фашизмом, подражали ему и получали финансовую помощь от Муссолини, но не располагали большим количеством бойцов. Эти группировки пользовались покровительством видных военачальников, таких, как победитель в восточной кампании Франше д’Эспере, Лиоте и Вейган — один из тех, кто подписал перемирие 1918 г., однако не Петэна, дорожившего своей репутацией республиканского маршала; их также поддерживали многие представители академических кругов. Подлинно массовым движением, на которое делали ставку правые, были «Огненные кресты»[176], объединявшие бывших фронтовиков, награжденных на фронте, а теперь получавших финансовую помощь от парфюмера Коти. В их рядах насчитывалось до 150 тысяч человек. Это движение, которым руководил полковник де Ла Рок, использовало фашистские методы, но идеологически они сильно отличались от фашизма: движение поддерживало относительно умеренных Думерга и Тардье. Последний, подобно Лавалю, оказывал щедрую финансовую помощь собственной организации. Будучи лояльными по отношению к правым, эти движения не пытались привлечь на свою сторону рабочий класс — в отличие от фашистов за границей или от позднейших французских фашистов во главе с Дорио (последний решительно заявлял о своих антикапиталистических настроениях, что было весьма далеко от истины). Левые как социалисты, так и радикалы, понимали, что эти движения представляют собой реальную угрозу Республике, и поэтому действия лиг, в особенности попытка переворота, предпринятая ими 6 февраля 1934 г., способствовали объединению левых в рамках антифашистского Народного фронта.

Что касается интеллектуалов, то после окончания войны часть из них была удовлетворена своим положением в обществе, часть нет. Взоры многих были обращены к «великому свету с Востока». С 1934 г. их позиция определялась отношением к фашизму.

Выразителями фашистских идей во Франции гораздо чаще выступали писатели, чем собственно политические движения, если не считать партию «Фэсо»[177] или франсистов Бюкара. В своем романе «Жиль» Дриё Ла Рошель создает образ человека, испытывающего непреодолимое отвращение к современной ему Франции и ностальгию по ушедшему «золотому веку», где царил корпоративизм, не важно, был ли этот век христианским или нет. Робер Арон в движении «Новый порядок» также отвергает капитализм и парламентаризм, равно как и авторы журнала «Ревю юниверсаль» (Revue universelle) — Робер Бразийяк, Морис Бардеш, Тьерри Мольнье. Весьма далекими от них, но тоже критично настроенными в отношении политической системы (и особенно — практики колониальных репрессий) были Марк Санье и Эмманюэль Мунье, ратовавшие за возрождение Церкви и ее очищение от всего недостойного в прошлом. Существовавший порядок отвергали также ультралевые и интеллектуалы-коммунисты — Поль Низан, Жак Сустель, Жорж Батай — плюс сюрреалисты. Существовала своеобразная солидарность представителей крайних политических флангов, которая, как отмечал Анри Дюбьеф, проявилась в 1932 г., когда воинствующий коммунист Э. Фрич был избит двумя полицейскими и это осудила не только его партия, но и малотиражные журналы крайне правых. И даже позднее сторонники коммунистов Ромен Роллан и Поль Вайян-Кутюрье почтили память жертв 6 февраля в брошюре, написанной совместно с крайне левыми — Жаном Жёно, Рамоном Фернандесом, — а также правыми и крайне правыми.

Впрочем, последний факт был уже необычным, потому что именно события 6 февраля 1934 г. положили конец этой солидарности. Былое смешение различных центристов (политиков) и крайних (интеллектуалов) сменилось четким выявлением позиций, в первую очередь антифашистских. И уже в день мятежа происходит эта кристаллизация, когда против полиции и «неспособного» правительства плечом к плечу стремительно встают крайне правые лиги, «Огненные кресты» и крайне левые группировки.

День 6 февраля 1934 года

Причины взрыва ясны. Во-первых, это провал, постигший левое правительство после неудачи правых. В свою очередь, восхищение и страх, вызываемые успехами фашизма и нацизма за рубежом, спровоцировали нешуточные страсти вокруг ряда скандалов, в особенности вокруг дела Ставиского. Конечно, после окончания войны вскрывались и другие финансовые махинации, но, поскольку они могли скомпрометировать находившихся у власти правых, причастных к подобным делам и порой извлекавшим из них выгоду, они не порождали «движений возмущенной общественности». Появление таких «движений» являлось заслугой прессы, которая в 30-е годы вовсе не играла важной роли и не была независимой — как в США или во Франции второй половины XX столетия, а представляла собой инструмент финансовых групп или политических организаций, главным образом правых или крайне правых («Гренгуар», «Кандид», «Журналь», «Матэн» и др.).

Со времен дела Ано и особенно дела Устрика, скомпрометировавшего трех членов кабинета Тардье, обвиненных в коррупции, пресса хранила молчание. Все меняется с аферой Ставиского, происшедшей в 1933–1934 гг. Она компрометирует главу правительства Камиля Шотана, чей родственник попытался замять судебное разбирательство. Когда полиция обнаруживает Ставиского мертвым, левые решают, что полицейские убили его, чтобы не скомпрометировать Кьяппа, префекта парижской полиции, близкого к крайне правым лигам. Правые, в свою очередь, утверждают, что приказ отдал Шотан и он же позже распорядился убить хранителя досье Ставиского — советника Пренса, обнаруженного мертвым на железнодорожных путях…

Правые и члены лиг свирепо обличают «еврейского метека[178] и безродного чужака» — одного из многих, поскольку то же самое можно было сказать о г-же Ано и Устрике, однако во времена Андре Тардье пресса не особенно подчеркивала данное обстоятельство. Теперь же ксенофобия и антисемитизм, многократно усиленные пропагандой лиг и Морраса, словно срываются с цепи, и кризис приводит к отставке Камиля Шотана. Газета «Аксьон франсез» называет его «главарем банды воров и убийц».

Избранный в 1932 г. президентом республики умеренный сенатор Альберт Лебрен назначает главой правительства радикала Эдуара Даладье, который более, чем Эррио, близок к левым. Разразившиеся в одно и то же время экономический, политический и социальный кризисы создают в начале 1934 г. все более напряженную атмосферу: происходят тринадцать уличных демонстраций, почти все они организованы или вдохновлены «Французским действием». Основные требования — «Долой воров! Долой убийц!». Когда по улицам проходят «Огненные кресты», публика воспринимает это без враждебности. Каждая из таких акций собирает примерно по четыре тысячи манифестантов. А префект полиции Кьяпп бездействует — кроме тех случаев, когда появляются манифестанты из левых, в особенности партийные работники. Двадцать второго января арестовано 346 человек; при этом жандармов пострадало меньше, чем обычно, — тринадцать человек. Налицо разные силы и разные стандарты. Тогда Даладье решает снять Кьяппа с поста — в качестве компенсации ему предлагается должность постоянного представителя в Марокко.

И это провоцирует мятеж.

Шестого февраля выступают все лиги: их члены с двух сторон движутся по Елисейским Полям. Это крайне правые «Французская солидарность», «Французское действие», «Патриотическая молодежь», «Федерация налогоплательщиков», «Огненные кресты». Но там же находятся «Национальный союз фронтовиков», скорее традиционной правой ориентации, и близкая к коммунистам «Республиканская ассоциация бывших фронтовиков» (АРАК)[179]. Из нескоьких мест манифестанты маршируют прямо к резиденции парламента — Бурбонскому дворцу, происходят столкновения, итог — полтора десятка погибших и 1435 раненых.

С точки зрения левых, провалилась попытка фашистского переворота. С точки зрения правых, прогнившее государство обрушило кровавые репрессии на честных людей, возмущенных бездействием правящих кругов и финансовыми аферами. Таковы две интерпретации, господствовавшие до тех пор, пока историк Серж Берстайн в своем не столь схематичном истолковании событий не объяснил сразу несколько возможных сценариев происходившего.

С точки зрения коммунистов, правительство Даладье, как и кабинеты его предшественников, излишне церемонится с фашистами. Поэтому его следует проучить. Другие ветераны находят, что репрессии направлены против героев войны, и это сближает их с лигами. Однако, когда полиция открывает огонь, «Огненные кресты» полковника де Ла Рока получают от своего предводителя команду разойтись. Полковник остается сторонником законности — и в этом его упрекают те, кто стремится дестабилизировать Республику и примыкает к активистам «Французского действия» и им подобным. Но последние, в особенности «Патриотическая молодежь» Тэттенже, вполне серьезно рассматривают возможность ниспровержения республиканского строя и установление режима фашистского типа.

Так или иначе, но Даладье оказывает сопротивление. При этом он вполне сознает, что полиция выходит из-под его контроля, что никто из организаторов мятежа не арестован. Правосудие уходит в тень, армия вызывает мало доверия. В конце концов, по требованию председателей обеих палат и президента Альберта Лебрена Даладье уходит в отставку.

Шестого февраля имело успех в другом смысле: правые вновь вернулись к власти под эгидой Гастона Думерга, бывшего президента Республики; рядом с ним восседают Тардье, Лаваль, Фланден и Эррио, как бы гарантирующие левым, что перед ними правительство национального единства. Нарушены принципы функционирования парламентской республики, так как выборы были проиграны правыми.

Ссылаясь на незначительность собственно фашистских организаций в 1934 г., большинство лучших историков считают, что в 30-х годах во Франции существовала устойчивая аллергия на фашизм. Естественно, они отмечают и неприятие многими парламентаризма, тоску по сильной власти, склонность к прямым воздействиям. Но при этом среди крайне правых французских движений не обнаруживается тяги к тоталитаризму, они более консервативны, так как не стремятся к смене элит, к социальному перевороту. Пожалуй, можно говорить о диффузном, не выраженном ярко фашизме или скорее даже о симпатии консервативных лидеров к некоторым фашистским идеям. В этом смысле эпоха Виши не станет более фашистской (разве что под самый конец), поскольку ее нотабли и технократы не имеют ничего общего с плебеями, правящими в Берлине и Риме. Вместе с тем следует учитывать, что с событиями 6 февраля и режимом Виши связаны одни и те же устремления, одни и те же лица: это и Моррас, Анрио, Пьер Лаваль, Ксавье Валла; и все тот же антисемитизм, все та же ненависть к масонам, все тот же антипарламентаризм (несвойственный лишь Лавалю) и все та же тоска по вождю.

И хотя республиканские идеи действительно укоренились в стране сильнее прочих, утверждать, что во Франции никогда не существовало искушения фашизмом, означает просто придираться к словам…

НАРОДНЫЙ ФРОНТ

Каким моментом можно датировать возникновение Народного фронта? Его победой на выборах 1936 г. или днем 12 февраля 1934-го, когда в ответ на демонстрацию 6 февраля была объявлена всеобщая забастовка и, что символично, под крики «Единство!» на глазах растаяла былая вражда между сторонниками профсоюзов, связанных с социалистами и коммунистами? Победу 1936 г. сделало возможным объединение в его рядах множества других организаций, таких, как Радикальная партия, христиане «Молодой Республики», Комитет бдительности интеллектуалов-антифашистов, Лига прав человека и т. д., — всего девяносто семь различных ассоциаций.

Хотя на международной арене горизонт затягивали тучи — в связи с ремилитаризацией Гитлером Рейнской области, во Франции старались не обращать на это внимания, настолько победа «левого народа» казалась способной изменить будущее французов.

В 1936 г. эта победа (одержанная с незначительным перевесом, вслед за победой Народного фронта в Испании) была бесспорной. Во-первых, потому, что количество голосовавших составило 84 процента, т. е. наибольшее число после 1914 г.; во-вторых, потому, что левые получили 5,4 миллиона голосов против 4,2 миллиона, отданных за правых; и наконец, потому, что среди левых больше голосов и больше мандатов на этот раз получили коммунисты, тогда как радикалы часть голосов утратили. Получившие 147 мест в парламенте социалисты СФИО[180] стали сильнейшей партией Франции — радикалы имели 106, коммунисты — 72 места. Вместе левые получили 376 депутатских мандатов, правые — 222, однако радикалы могли качнуться вправо, что подрывало успех Народного фронта.

Вернулся к власти Леон Блюм, разумеется, в сугубо законных рамках. В своем вступительном слове он указал, что, поскольку социалисты не обладают абсолютным большинством в парламенте, следует говорить не о «завоевании» ими власти, а только о ее «исполнении».

Среди трудового народа эта победа вызвала взрыв радости. Несколько недель не прекращались марши и шествия с аккордеонистами во главе колонн. Выборы в парламент состоялись 26 апреля и 3 мая; 28 мая в годовщину Парижской коммуны 600 тысяч человек прошли перед Стеной коммунаров. Они пели «Интернационал». Также исполнялась песня шансонье Монтегю «Вперед, Леон!».

Вся страна дрожит от нетерпения,

Весь народ требует хлеба.

Вперед без страха, проведи эксперимент!

Мы будем рядом и заткнем рот лжецам.

Припев:

Вперед, Леон, отстаивай свое министерство!

Вперед, Леон, ведь правда на стороне Марианны![181]

Нужно, Леон, чтобы в мире был мир,

Начнем с того, что установим его у себя.

Долой пушки, долой рокочущие пушки!

Пусть нам назначит свидание любовь.

Нужно, Леон, обеспечить старость.

Не медалями, а очагом и хлебом.

Отдых старикам — чтобы молодежь

Могла работать, а не стоять с протянутой рукой.

Победа левых синхронно была отмечена волной стачек. Они начались 11 мая на заводах «Бреге» в Гавре, а затем в течение нескольких дней охватили всю Францию. Производство и торговля были парализованы, так как забастовщики занимали предприятия, рабочие места, в том числе универсальные магазины, — нечто доселе невиданное! До сих пор в среднем происходило около пятидесяти стачек в месяц, в июне их число составило 12 тысяч.

Легко представить себе испуг хозяев, в особенности мелких, никогда прежде не сталкивавшихся ни с чем подобным и кричавших теперь о нарушении права собственности. Но жизнерадостность сборщиков пожертвований «для бастующих» свидетельствовала об их положительном настрое, не угрожавшем никому, — рабочие всего лишь надеялись воспользоваться преимуществами победы на выборах.

Новым стал, пожалуй, тот факт, что забастовщики были уверены: хозяева наконец-то обратят на них свой взор. Иными словами, это движение было стихийным, и, хотя профсоюзы его поддержали, вовсе не они были его инициаторами. Доказательством тому является поведение коммунальных служб, в наибольшей степени охваченных профсоюзной работой, но не принявших участия в стачках… В условиях этого хаоса, пугавшего собственников (10 миллиардов франков в золотых слитках уже пересекли швейцарскую границу), некоторые начали подумывать о восстановлении порядка, в том числе силой; прежним правительствам, которые формально еще находились у власти, для этого понадобилось бы всего несколько полков.

Прошел целый месяц, прежде чем появилось новое правительство, которое Блюм не хотел формировать, пока не истечет срок мандата предыдущей палаты. Созданное 4 июня, оно состояло только из социалистов и радикалов — коммунист Торез отказался от участия в работе кабинета, «чтобы не пугать буржуазию».

Блюм тотчас же собирает представителей профсоюзов и капитала и выступает посредником на переговорах — еще одно невиданное новшество, — которые ведутся в резиденции главы правительства — Матиньонском дворце. Крупнейшие капиталисты — Ламбер-Рибо и др. — явились на переговоры, бледные, но все же важные с виду. Профсоюзы тоже здесь, их представители — Фрашон, Жуо, Белен и др. — прекрасно понимают, что, хотя политическая победа отчасти принадлежит им, своими действиями они лишь сопровождали забастовки и захват предприятий — то, чего Леон Блюм в своем вступительном слове не одобрил.

Насколько бурно Блюм был встречен в палате депутатов («Впервые этой древней галло-римской страной правит еврей!» — заявил Ксавье Валла), настолько заключение Матиньонских соглашений проходило в атмосфере взаимного уважения, хотя для работодателей этот процесс был «тяжким и мучительным». Признав, наконец, незавидную долю «своих» рабочих, работодатели согласились с повышением заработной платы с 7 до 15 процентов, признанием полномочий профсоюзов на предприятиях, введением коллективных договоров во всех отраслях, со свободными выборами персонала предприятия своих делегатов, непременно французов. Как только соглашения были заключены, правительство выступило с проектами предоставления рабочим ежегодного двухнедельного оплачиваемого отпуска и ограничения рабочей недели сорока часами.

В обмен на матиньонские уступки профсоюзы пообещали прекратить занятие заводов и возобновить работу.

Однако на следующий день после заключения соглашений часть рабочих и некоторые рабочие организации отказались от обязательств, достигнутых правительством Народного фронта. «Все возможно» — так сформулировали свою позицию троцкисты и пивертисты — левое крыло СФИО. Нет, «не все возможно», — возражал им Морис Торез, глашатай умиротворения, на чем настаивал Сталин, опасавшийся внутреннего разложения Франции в преддверии кризиса или неизбежной войны с нацистской Германией; Торез требовал сделать Францию сильной, единой и обороноспособной.

Забастовки не прекратились по команде, и это ослабило авторитет правительства, равно как и ударило по проекту о сорокачасовой рабочей неделе. Хозяева крупных заводов объясняли, что ее введение затормозит реконверсию их предприятий, призванную служить целям национальной обороны. Одновременно возобновилась инфляция, что сократило реальное повышение зарплат. Вскоре радость сменилась разочарованием.

Испанская политика Блюма добавила замешательства в ряды Народного фронта. Помогать испанскому Народному фронту, демократически избранному и ставшему жертвой агрессии националистов генерала Франко, казалось чем-то само собой разумеющимся. Но боязнь возродить во Франции атмосферу гражданской войны, памятную всем по событиям 6 февраля 1934 г., заставила Блюма пойти на попятную и под давлением радикалов Эррио и англичан выступить сторонником политики невмешательства в испанские дела. Муссолини, Салазар и Гитлер между тем отправили в Испанию своих военных, оружие и самолеты (в частности туда прибыл легион «Кондор»), в то время как Сталин, мало заинтересованный в помощи правительству, в котором доминировали социалисты и анархисты, оказывал республиканцам поддержку без особого энтузиазма. В свою очередь, Франция блокировала поставки оружия законному правительству, согласившись лишь на формирование Интернациональных бригад, которым руководили Пьер Кот и Андре Мальро.

«Неужели вы думаете, что есть хоть одно ваше чувство, которого бы я не разделял?» — в отчаянии жаловался Блюм левым. Это одиночество надломило его, что проявилось после первого отступления Франции, во времена кабинета Альбера Сарро (1936), когда Гитлер осуществил ремилитаризацию Рейнской области. Ослабленный, но по-прежнему трезво мысливший Блюм увеличил тогда расходы на национальную оборону, но это было достигнуто в ущерб тем преимуществам, которых трудящиеся добились в июне 1936-го.

Первый серьезный опыт социального компромисса привел к фантастическому росту рядов профсоюзов, число членов Всеобщей конфедерации труда (ВКТ), например, увеличилось с одного миллиона до пяти. Рабочий класс интегрировался в нацию и в равной степени в государственный строй, несмотря на то что сразу после русской революции, а именно в 1920 г., когда родились коммунистическая партия и Коминтерн, тенденция к его отделению проявилась, по меньшей мере, дважды. Однако величайшее социальное соглашение во французской истории, это сияющее воспоминание о народной победе вскоре будет объявлено одной из причин поражения Франции в войне — совершенно необоснованно, как показали историки Робер Франк и Жан Луи Кремьё-Брийяк. Но те, кто впервые в жизни отправился в отпуск, — эти трогательные образы храбрецов, открывающих для себя радости жизни, не могли представить себе, что ровно четыре года спустя, день в день, они окажутся пленными за колючей проволокой. В этом обвинят Народный фронт, возложив на него всю ответственность, и в 1941 г. епископ гасконского городка Дакс возвестит, что «проклятым годом был не сороковой, год нашего внешнего поражения, а тридцать шестой, год поражения внутреннего». Таким будет реванш Виши за победу Народного фронта. И по сей день находятся те, кто не знает, стал ли его триумф светлой или темной страницей нашей истории.

МЮНХЕНСКИЙ СГОВОР И СОВЕТСКО-ГЕРМАНСКИЙ ПАКТ О НЕНАПАДЕНИИ:СЕДАН И ВАТЕРЛОО ФРАНЦУЗСКОЙ ДИПЛОМАТИИ

Мюнхенская конференция в 1938 г. и советско-германский пакт о ненападении в 1939-м стали, пожалуй, для французской дипломатии ее Седаном и Ватерлоо.

С той, правда, разницей, что при возвращении из Германии Эдуард Даладье, председатель Совета министров, был встречен восторженной толпой, аплодировавшей ему как человеку, который сохранил мир. Он побледнел, его лицо исказилось. «Идиоты», — сказал он, оценивая катастрофический характер этой капитуляции.

Одиннадцать месяцев спустя заключение пакта между Гитлером и Сталиным потрясло правящие круги Франции, Англии и других стран. Оглушенные новостью коммунисты ничего не понимали; но и французские фашисты понимали не больше их. Парадоксальным образом этот гром среди ясного неба полностью изменил политическую карту страны: выходило, что французам теперь предстоит бороться одновременно против нацизма и коммунизма. Ситуация переменилась лишь после того, как Германия начала войну против СССР в июне 1941 г.: с этого момента гражданская франко-французская война могла возобновиться с прежней силой.

Однако за это время Франция познала военный разгром, вражеское вторжение, поражение и режим Петэна.

После прихода Гитлера к власти в 1933 г. все французские кабинеты проводят трусливую политику. Господствующее чувство — страх; страх, переполняющий и парализующий их, но всегда вызываемый одними и теми же причинами. В начале правления фюрера и после первых нарушений Версальского договора и левым, и правым, и Блюму, и Тардье, хочется верить, что диктатор долго не продержится. После ремилитаризации Рейнской области в 1935 г. такие французы, как правый либерал Пьер Этьен Фланден, подобно англичанам, думают, что «налицо страх вступать в войну, единственной целью которой является воспрепятствовать началу другой».

После франкистского мятежа, за которым следуют успехи Народного фронта в Испании, напряженность во Франции нарастает. Для одних главный враг — это Советский Союз и его внутренний союзник, Французская компартия. Для других — нацистская Германия и фашистская Италия, поддерживающие генерала Франко. В этот момент Леон Блюм больше всего боится, как бы оказание помощи испанским республиканцам не вызвало во Франции гражданскую войну. Отчаявшись, он решается на политику невмешательства в испанские дела. Для него главную опасность представляет нацистская Германия, и ради того, чтобы финансировать перевооружение Франции, он уменьшает расходы на социальную политику в надежде умиротворить капитал. Однако его преемники, стремясь добиться доверия со стороны капитала, хотят уже умиротворить Гитлера. Ведь, по существу, для многих «лучше Гитлер, чем Блюм». Таким образом, с 1936 по 1939 г., когда масса граждан, которой Народный фронт дал надежду на лучшую жизнь, становится все более пацифистской, правящие круги, еще более разделенные, чем прежде, перед лицом угрожающей войны постепенно занимают свои традиционные позиции. Левые, еще совсем недавно, по крайней мере до 1935 г., настроенные пацифистски, считают, что надо оказывать сопротивление Гитлеру, но не посредством войны, — на ее ведение у Франции почти нет средств; их поддерживают некоторые одиночки справа, такие, как Поль Рейно и Жорж Мандель. Правые, еще недавно воинственные и непреклонные по отношению к демократической Веймарской Германии, проявляют куда большее понимание к нацистскому режиму и буквально очарованы им. О чем они мечтают? Повернуть Гитлера на Восток и направить на СССР. К ним примыкают слева люди, подобные порвавшим с компартией Жоржу Бонне, Марселю Деа, Жаку Дорио.

По мере нарастания успехов Гитлера, в числе которых аншлюс Австрии, «Стальной пакт» с Муссолини, рост могущества рейха, и в связи с ощущением неготовности Франции к войне страх правящих кругов уступает место панике. Когда судетские немцы, желая добиться присоединения к Германии, обращаются к Гитлеру, маршал Петэн бросает французскому послу в Варшаве: «Мы не можем ничего предпринять для оказания военной помощи Чехословакии». «Наша авиация будет уничтожена через четырнадцать дней», — заявляет командующий ВВС генерал Вюильмен военному министру в сентябре 1938-го. Но даже если верно то, что соотношение сил, по крайней мере в авиации, никогда не было столь неблагоприятным для Франции, как осенью 1938 г., военный фактор оказывается отнюдь не единственным из тех, что определяют французскую политику в Мюнхене и после него.

Когда весной 1938 г. требование судетских немцев получить автономию встретило отказ правительства Чехословакии, французское правительство столкнулось с первой трудностью. Дело в том, что оно подписало два договора с Прагой, согласно которым Франция была обязана оказать военную помощь чехословацкому государству в случае нападения на него третьей страны. Подобный договор с Чехословакией подписал и СССР, однако его выполнение было обусловлено выполнением франко-чехословацкого соглашения. И если председатель Совета министров Даладье был готов к оказанию сопротивления, то его министр иностранных дел Жорж Бонне выступал против любого вмешательства без поддержки Великобритании. В своей ноте от 20 июля 1938 г. он доводил до сведения своего чехословацкого коллеги в Париже, что «Франция не будет вести войну ради решения судетского вопроса; конечно, мы публично подтвердим нашу солидарность… но это должно позволить Праге найти мирное и достойное решение».

Что же касается Великобритании, то она дала понять, что поддерживает референдум в Судетской области, т. е. решение, с которым не могли согласиться ни Франция, ни Прага, ясно понимавшие, что большинство судетских немцев последуют призывам своего вождя Генлейна и Гитлера: непоследовательность поведения версальских победителей оказалась трагической, побудив 2,5 милиона судетских немцев, оказавшихся под чешским господством, к действиям, опиравшимся на право народов на самоопределение… Кроме того, англичане в излишне черных красках представляли себе способность чехов защищаться в случае германского нападения, что не соответствовало реальности. Исполнившись решимости «сохранить мир любой ценой» и прикрываясь британскими недомолвками, французские руководители начинают оказывать давление на Прагу, добиваясь от чехов уступки немецким требованиям, предъявленным в жесткой форме 12 сентября.

Таким образом, именно Париж и Лондон, которые обратились к чехам с ультиматумом, можно было бы считать ответственными за войну, если бы та началась.

В свою очередь, советские руководители напоминают, что СССР готов вмешаться, если Париж в соответствии с договором подаст пример.

Им известно, что Польша и Румыния отказываются предоставить советским войскам право прохода через свою территорию, которое необходимо для оказания помощи Чехословакии. Но они и не перебрасывают войска к своим границам и даже не изображают готовности к действиям.

И тогда Чемберлен предлагает провести конференцию четырех держав, на что соглашается Муссолини.

В Мюнхене Франция и Англия уступают окончательно, и чехам приходится склониться, затаив негодование. Чехословакия оказывается обрезанным государством, и поляки воспользовались случаем, чтобы аннексировать у нее Тешинскую область[182].

Во Франции радость народа, сопровождавшая заключение Мюнхенского соглашения, оказалась недолгой. Общественное мнение очень скоро осознало, что победа глашатаев мира является эфемерной. Но Мюнхен имел своих сторонников. Во-первых, жителей Эльзаса-Лотарингии, поддерживавших местного депутата Робера Шумана: они естественным образом хотели избежать франко-германского конфликта. Затем правых во главе с газетой «Аксьон франсез», которая писала: «Франция не желает сражаться ни за евреев, ни за русских, ни за пражских масонов». Одобрение Мюнхенского соглашения в палате депутатов было массовым: 535 голосов — «за», 75 — «против», причем среди правых депутатов несогласие выразил один-единственный человек — Анри де Кериллис, в котором партнеры по лагерю видели «агента Москвы».

Именно в этом заключался секрет мюнхенской капитуляции.

Тьерри Мольнье писал в газете «Комба» (Combat): «Победа, одержанная Францией, была не столько победой Франции, сколько победой принципов, которые с полным основанием можно считать теми, что ведут к разрушению Франции и цивилизации». Подразумевалось, что тоталитарные государства представляют главный бастион против большевизма.

Сблизиться с Италией, чтобы нейтрализовать Германию, — такова была цель Пьера Лаваля накануне возникновения Народного фронта. Сблизиться с Германией, чтобы противодействовать СССР и переориентировать ту в направлении Центральной Европы, стало целью некоторых английских и французских политиков. После Мюнхена за англо-германскими переговорами последовали франко-германские экономические соглашения, заключение которых отмечалось в Париже «в атмосфере, исполненной очарования, разрядки, оптимизма».

После того как произошел аншлюс Австрии, Сталин прекрасно понял, чего именно желает добиться французская дипломатия: избежать заключения союза с ним, повернуть Германию против СССР. Франция укрывалась за спиной Великобритании, «своей няньки», по словам Гитлера, чтобы ее уловки не выглядели чересчур унизительными, однако цель французской политики была ясна и как до, так и после Мюнхена; Париж даже не информировал Москву о ходе переговоров, которые велись с Чехословакией, чтобы подтолкнуть ту к уступкам Германии. Чтобы встретиться с Гитлером, Чемберлен и Даладье поспешили воспользоваться самолетом; чтобы вести с СССР переговоры о военной помощи, Франция и Англия направили в Москву делегацию, в которой не было ни одного заместителя министра и которая совершала свое путешествие на круизном пароходе. «Хватит, наигрались, все это несерьезно», — сказал Сталин министру иностранных дел Молотову, готовившему пакт, который предстояло заключить с Гитлером, — на сей раз за счет Польши и Прибалтийских стран. Чтобы опередить формирование коалиции, которая, по мысли Сталина, замышлялась против СССР, Молотов подписал с Риббентропом пакт о ненападении, который давал Германии гарантии на Востоке в случае начала войны на Западе.

И тут-то Даладье решил, что можно, наконец, сказать русским, что в случае франко-германской войны тем не потребуется получать польское согласие для прохода через Польшу, — однако соответствующая инструкция генералу Думенку запоздала: Сталин заключил договор с Гитлером.

Некоторое время спустя, когда Гитлер выдвинул претензии на Данциг (Гданьск) и вторгся в Польшу, именно Англия, предоставившая полякам гарантии безопасности, объявила войну Германии. Франции — без каких-либо парламентских дебатов — пришлось последовать за ней (сентябрь 1939 г.).

«СТРАННАЯ ВОЙНА»: ПОЧЕМУ?

«Странной войной» называют этап Второй мировой войны, длившийся с сентября 1939 по май 1940 г., когда гражданское и военное руководство Франции ведет себя так, словно бы не понимает смысла своих действий — или скорее своего бездействия. Когда же раздается гром — с началом германского наступления в мае 1940-го, — то солдаты, конечно, сражаются, но былая неопределенность уже подорвала дух руководителей и общества, и это становится одним из факторов наступающей катастрофы.

Оккупация немцами Праги в нарушение Мюнхенского соглашения, затем германская агрессия против Польши существенно изменили общественные настроения во Франции: согласно опросу, проведенному в это время, 76 процентов респондентов считали, что необходимо помешать Гитлеру силой овладеть Данцигом. Уступив один раз, общество понимает, что его надежды на Мюнхен были иллюзорны. Оно не следует за Марселем Деа, который писал: «Стоит ли умирать за Данциг?» Люди считают, что «надо положить этому конец», и пацифисты 1938 г. практически утрачивают влияние.

Поэтому, когда война была объявлена, а враг вторгся в Польшу, общество ожидало, что после стольких отступлений и унижений что-то произойдет.

Но ничего не происходит.

Генерал Морис Гамелен в своем докладе указывает: чтобы оказать определенную в договорах помощь Польше, он сможет начать наступление лишь на четвертый, если не на пятнадцатый день. Тем не менее 7 сентября французские войска занимают Варндский лес[183], продвинувшись на десяток километров от границы; против сотни обороняющихся немцев действуют десять французских дивизий. Но 12 сентября операция остановлена, а 16-го принято решение об отходе, при этом оставлен французский город Форбах…

Такова была помощь, оказанная Польше.

Французские военные предусматривали создание оборонительной системы от Юрских гор до Северного моря; при условии что фронт на Востоке держится, предполагалось наступление французских сил в направлении Майнца. В противном случае они должны были отойти за линию Мажино.

Но фронт на Востоке не удержался: поляки, раздавленные немцами, а затем получившие удар по тылам в ходе советского наступления 17 сентября, были полностью разгромлены. Тогда французы отступили, чтобы в боевой готовности ожидать немцев.

Сегодня лучше понимаешь последствия подобного поведения. Они обусловили «странную войну», а позднее, после разгрома, заключение перемирия.

Некоторые моменты этого периода особо значимы.

Так, начиная с сентября французское командование отказывается от бомбардировок Германии — «из страха перед ответными карательными действиями и потому, что это замедляет концентрацию войск».

В январе 1940 г., когда бельгийский король Леопольд III сообщил французам о своих опасениях вторжения Германии, генерал Гамелен хочет ввести войска в Бельгию, однако его заместитель генерал Альфонс Жорж отговаривает его и вместе с Даладье убеждает в том, что это дало бы Гитлеру предлог для вторжения в Бельгию…

Французская сторона полагает, что необходимо выиграть время, поскольку продолжается усиление авиации; пока же та слишком слаба, чтобы действовать. «В таком случае, — отвечают англичане, — Франция может держаться без нашего экспедиционного корпуса. Впрочем, сердце империи — это Суэц». На конференции союзников, которая состоялась 22 сентября и где уже не ставился вопрос о Польше, Чемберлен предлагает Франции 32 самолета. Ведь именно авиация является слабым местом французских вооруженных сил.

Это позволяет лучше понять позицию французского Генерального штаба: Гамелен предпочел бы нанести ответный удар Германии на Балканах, так как был убежден, что после Польши немцы устремятся к нефтяным полям Румынии. Он желает избежать сражения непосредственно во Франции, поскольку боится массированных налетов, направленных против гражданского населения. Парижане получают противогазы, к угрозе газовой атаки относятся весьма серьезно, потому что применение газов в 1914–1918 гг. оставило глубокий след в их памяти. Вести войну на Балканах, высадиться, как в 1915 г., в Салониках означает вести войну, не ведя ее по-настоящему, оставить возможность для компромисса, нового appeasement[184].

Ни французы, ни англичане не желают совершать непоправимых действий — они все еще надеются на переговоры. «Никаких несвоевременных инициатив, — говорит Гамелен и добавляет: Пусть погибнут Румыния, Югославия, Финляндия, если это нужно для того, чтобы мы выиграли войну». Таким образом, Франция вступает в войну, пятясь задом; общество хорошо чувствует это, и на смену первоначальному пониманию необходимости исполнить свой долг начиная с зимы приходят упадок духа и бессилие.

Даладье прекрасно осознавал тупик, в который его поставило объявление войны. Подобно Пьеру Лавалю, он считал, что Польша, которая сразу после Мюнхена аннексировала Тешинскую область, этим постыдным актом освободила Францию от обязательств по оказанию военной помощи. Но, поскольку Англия, верная слову, данному полковнику Беку[185], все же объявила войну Германии, Франции пришлось следовать за ней.

Представляя себе состояние французских вооружений, стремительно развивавшихся в то время, но еще не готовых к военным действиям к осени 1939 г., в условиях надвигавшейся зимы, а также видя английскую позицию — объявить войну, но не направлять экспедиционный корпус, — Даладье заявил своему военному советнику Вийелюму, такому же пацифисту, как он сам: «Франция ведет войну в одиночестве — забывая при этом о Польше и бросая упрек Англии; если так будет продолжаться, я заключу мир с Гитлером».

Однако после советского нападения на Финляндию французские руководители пришли в неистовство. Заняв выжидательную позицию в отношении Германии, они были готовы проливать кровь в борьбе против СССР, чтобы оказать поддержку и защитить «маленькую Финляндию». Судьба этой страны вызвала в их кругах куда больший отклик, чем уничтожение Польши.

Чтобы противостоять СССР, из-под сукна извлекаются давно подготовленные планы. Генерал Вейган хочет послать свои эскадрильи с Ближнего Востока бомбить Баку; французское командование получает приказ подготовить высадку десанта в Петсамо в финской Лапландии… Эта периферийная стратегия должна лишить Германию нефти на Юге и железа на Севере. Напасть на СССР, чтобы ослабить его и оторвать от него Германию, — таков был замысел.

Для Гамелена и Даладье он, помимо прочего, интересен тем, что заменяет собой фронтальное наступление, в успехе которого, несмотря на то что оно было бы поддержано французами, они сомневаются ввиду нехватки танков и авиации, тем более что глубокие операции в силу необходимости использования флота стали бы главным образом сферой ответственности англичан.

Эта стратегия позволяет убить сразу двух зайцев! В прессе, в Сенате те, кто прославлял героическое сопротивление Финляндии, закончили тем, что забыли о роли, которую во всей этой истории играла Германия.

«Но ведь мы объявили войну Германии», — напоминают англичане в Верховном союзном совете. И в свою очередь, они оттягивают норвежскую экспедицию, предлагаемую французами в качестве помощи финнам. Вдохновленный решительным антисоветским настроем французов, который поддерживают папа Пий XII и президент США Франклин Рузвельт, Даладье выступает с идеей мирных переговоров при посредничестве Муссолини и французского министра Анатоля де Монзи.

Перемирие между Финляндией и СССР, заключенное 12 марта 1940 г., частично перечеркнуло аргументы тех, кто выступал за ведение войны на периферии. Англичане освободились от тяжкого бремени. Однако во Франции Даладье оказался дискредитирован. Зажатый между сторонниками «твердой» политики, считавшими, что надо что-то делать, такими, как Поль Рейно, и «мягкими» аттантистами, склонными выжидать, он подал в отставку.

«Сохраните нескольких “мягких” политиков в своем правительстве», — советовал Леон Блюм Полю Рейно, пришедшему на смену Даладье благодаря большинству всего лишь в один голос. Тот, разумеется, расстался с «умиротворителем» Жоржем Бонне и пригласил Манделя, но при этом сохранил де Монзи… Он вывел из состава своего кабинета проанглийски настроенного Палевского и удержал пацифиста Вийелюма — чего позднее не удалось избежать и де Голлю.

Пока французы готовились к отправке войск в Норвегию, туда 9 апреля вторглись немцы, уже захватившие Данию. Следует трагическая кампания, в которой немецкие люфтваффе утверждают превосходство авиации над флотом и одерживают верх над британскими ВМС. В ходе этой кампании, заявив о захвате Норвегии, союзникам удается закрепиться лишь в Нарвике. Лорд Адмиралтейства Черчилль берет ответственность за эту неудачу на себя. Разве его уже не называли «Мистер Дарданеллы» в память о провале авантюры 1915 г.? Во Франции смеются над правительством Поля Рейно, провозгласившим, что «железнодорожный путь» из Швеции для немцев перекрыт. Не станет ли в Великобритании это поражение часом лорда Галифакса, сторонника умиротворения, компромисса с Германией? Английский король сохраняет осторожность, французы по-прежнему не вступают в Бельгию, как и советовал Гамелен, и Поль Рейно не настаивает на этом. Все происходит так, словно бы он не выступал за решительное ведение войны, когда боролся за место Даладье… Ему хотелось быть твердым, но твердым он оказался лишь на словах.

Девятого мая, с началом германского вторжения в Голландию и Бельгию, Англия по-настоящему вступает в войну. Но, ради того чтобы отодвинуть час неизбежной катастрофы, Англия, подобно французам, ранее бросившим на произвол судьбы Польшу, оставляет теперь уже саму Францию сражаться в одиночестве. Настало время слез.

РАЗГРОМ

Эта катастрофа оставила самые сильные впечатления. Стремительно несущиеся к земле немецкие пикировщики «Юнкерс», рев сирен, вселяющий ужас в военных и гражданских, неописуемый беспорядок отступления в начале июня, упивающиеся победой солдаты вермахта, с песнями марширующие по улицам захваченных городов.

Все началось 10 мая 1940 г., когда германские дивизии обрушились на Бельгию и Нидерланды. Это казалось повторением плана Шлиффена в 1914-м. Французские силы устремились на помощь. Но главный удар немцев — в особенности их танковых дивизий — был осуществлен через Арденны, которые французы считали непроходимыми для военной техники. Не будучи «перехваченными на выходе», немецкие бронетанковые силы при поддержке «юнкерсов» прорвали французскую оборону там, где заканчивалась линия Мажино и, нанося жестокие удары, повернули на Абвиль, а потом на Дюнкерк, чтобы обойти выдвинутые к северу и теперь оказавшиеся в ловушке союзные армии. Немцы захватили 1,5 миллиона пленных, однако 330 тысячам англичан и французов все же удалось ускользнуть из Дюнкерка в ходе трагической эвакуации. Голландцы и бельгийцы капитулируют уже 15 и 27 мая. Французский фронт по линии Соммы больше нельзя удержать, и солдаты, а также несколько миллионов беженцев устремляются из Бельгии и с севера Франции, а затем и из Парижа; немцы достигают реки Эна и 14 июня занимают французскую столицу. Отступающие колонны пересекаются между Сеной и Луарой, армия погружаются в безнадежный хаос. Вскоре перебравшееся в Бордо правительство Поля Рейно передает власть маршалу Петэну, который просит неприятеля о перемирии (16 июня 1940 г.).

Катастрофа 40-го года отражена в ряде художественных произведений. Если ограничиться наиболее популярными, то это роман Робера Мерля «Уикэнд на Зюйдкоот», экранизированный позднее Анри Вернёем и рассказывающий о трагедии эвакуации из Дюнкерка, а также сентиментальный фильм об отступлении «Запретные игры», в котором маленькая девочка видит гибель своих родителей во время бомбежки, блуждает в одиночестве и в конце концов ее принимают в крестьянскую семью. Впоследствии у всякого были причины анализировать поражение на свой лад.

Одни, сосредоточив огонь исключительно на Виши, противопоставляют этот режим тому, которому он пришел на смену, и не желают задерживаться на процессах, происходивших в Третьей республике; другие, голлисты, рассматривают постигшую французов катастрофу как всего лишь одно проигранное сражение в своего рода тридцатилетней войне, начавшейся в 1914-м и завершившейся в 1945 г.; коммунисты, в свою очередь, видят тупик в период заключения советско-германского пакта (сентябрь 1939 — июнь 1941 г.), который они одобрили, и рассматривают исход французской кампании как ее последствие. Что же касается сторонников Петэна и их наследников, то те используют июньское поражение для оправдания легитимности режима Виши и осуждения Третьей республики, делая акцент на Риомском процессе (1942). Правда, в данном случае обвиняемые могли показать, что Маршал[186], сам бывший министром, также несет ответственность за катастрофу 1940 г.

Однако среди современников событий распространена мысль о том, что ответственность лежит на политиках, только на них, и в особенности на руководителях Народного фронта, плохо подготовивших страну к войне. В начале своего существования режим Петэна активно использовал этот предрассудок в собственных целях.

Немцы не создавали фарсов о своем поражении в 1945 г.; французы во время оккупации порождали их во множестве: «Через Париж» режиссера К. Отан-Лара, «Большая прогулка» Ж. Ури и др. Двадцать пять лет спустя после разгрома 1940 г. они развлекались сатирической безделкой Робера Ламорё «Куда же пропала седьмая рота?». Этот фильм, без конца демонстрировавшийся телевидением, поддерживал порожденное немыслимыми масштабами катастрофы верование, что французы не хотели сражаться и потому не были разгромлены. Память нации предпочитает игнорировать тот факт, что в течение шести недель в боях пали 100 тысяч французов, и не оказывает им никаких почестей — в отличие от павших в 1914–1918 гг. или борцов Сопротивления.

Коллективная память породила и другую неправду — будто в Дюнкерке англичане спасали самих себя, бросая французов на произвол судьбы. Между тем из 330 тысяч солдат, прибывших в Англию, 130 тысяч были французами. Основой этого с готовностью воспроизводимого заблуждения послужило то обстоятельство, что первыми на суда были погружены англичане.

Возникает вопрос: почему линия Мажино обрывалась в Арденнах, при том что на протяжении своей изрядной части она дублировала такое естественное препятствие, как Рейн, а история учила, что в любую эпоху — в 1914 г., во времена Французской революции или при Людовике XIV — вторжение на французскую территорию легкоосуществимо через Бельгию?.. Причина обрыва линии перед Седаном заключалась в следующем: продолжение ее до Северного моря означало бы, что Бельгию предоставляют ее собственной судьбе.

Но весной 1940 г. бельгийцы отвергли французское вмешательство, предложенное адмиралом Дарланом в качестве ответа на немецкое вторжение в Норвегию… Французы заверяли англичан, что «будут сражаться с немцами, вступив в Бельгию», если те нападут на последнюю.

Это предполагало существование мощных бронетанковых сил, на чем настаивал полковник Шарль де Голль, и сильной авиации, о которой говорил Петэн. Но, кроме Гудериана в Германии, никто не прислушался к аргументации де Голля, а левые к тому же опасались, как бы создание бронетанковых сил не означало замену национальной армии на профессиональную, готовую совершить государственный переворот.

Тем не менее в 1940 г. Франция располагала собственными бронетанковыми силами; вопреки порожденному разгромом мифу она имела на ходу 2946 танков против 2977 у немцев. Французский танк В1 даже превосходил по своим тактико-техническим данным тогдашние германские танки, однако основная часть французских танковых сил не была сгруппирована в бронетанковые корпуса; они были разбросаны в целях поддержки пехоты — как в 1918 г. К тому же, если в 1918 г. наземные силы поддерживала авиация, то в 1940-м последняя не только почти не выполняла этой функции, но и серьезно уступала по числу самолетов люфтваффе: 2200 французских самолетов против 4500 машин противника.

К этим основным факторам добавляется те, что были связаны с политикой и государственным управлением Франции. Они создавали беспокойный климат, и даже тот, кто не был пораженцем, предсказывал скверный исход испытания, которым станет борьба против гитлеровской Германии.

Страх утратить последний шанс на мир, атаковав врага, трения между англичанами и французами, проистекавшие из стремления переложить тяжесть военных операций друг на друга, и т. п. — все это тяготило, создавало тлетворный климат, и общество это чувствовало. Такая атмосфера объясняет массовый исход обезумевших парижан, последовавший за сообщением правительства о том, что оно покидает столицу: вспомним, что в начале июня французы боялись газа, а также бомбардировок, но никто не мог представить себе ни столь быстрого разгрома, ни вражеского вторжения.

Анализируя сугубо военные причины поражения Франции, иностранные историки обнаруживают ряд особенностей. Во-первых, ошибочно думать, будто Франция была не готова к войне, однако мысль ее политического и военного руководства о «подготовленном сражении» сковала инициативу, когда враг перешел в наступление там, где этого не ожидали, — в Арденнах. Еще одно объяснение: роковым недостатком французской армии была организация военного управления. Командующие наземной армией и военно-воздушными силами не находились в постоянном контакте, поэтому авиация даже не пыталась воспрепятствовать продвижению передовых отрядов вражеских бронетанковых сил через Арденны, тогда как господство люфтваффе в воздухе позволило немцам размалывать на части французскую оборону. Англосаксонские и немецкие комментаторы отмечают также, что долгие месяцы «странной войны» были использованы не для укрепления границ страны, а только для того, чтобы оттянуть время в ожидании момента, когда французская авиация численно сравняется с неприятельской, — в 1941. Они также указывают на конфликты между политическими лидерами и военными, сохранявшими враждебность и недоверие по отношению к правительству левого большинства. Это, конечно, не относится к генералиссимусу Гамелену, очень близкому к Даладье, однако он не обладал харизмой, энергией и авторитетом; его ум, знание им ситуации становились причиной выжидательной позиции; он вступил в Бельгию, предчувствуя западню и словно бы повинуясь року, при том что еще весной его адъютант, генерал Жорж, выступал против этого шага. «Генерал, который сомневается в победе, должен быть расстрелян», — говорил Клемансо.

«Ах, если бы там был Петэн», — сказал Поль Рейно, когда Гамелен был заменен Вейганом.

ДВЕ ФРАНЦИИ

Вся власть — Петэну

Десятого июля 1940 г., спустя три недели после заключения перемирия, Третья республика перестала существовать по итогам парламентского голосования, вошедшего в Историю: 569 голосов «за» упразднение, 80 — «против» при 20 воздержавшихся. Национальное собрание — съехавшиеся в город Виши Сенат и Палата депутатов — передало «всю полноту власти республиканского правительства в руки маршала Петэна с целью разработки посредством одного или нескольких актов новой конституции Французского государства. Последняя должна гарантировать права трудящихся, права семьи и права родины. Она будет утверждена нацией и введена в действие созданными на ее основе собраниями». Эта конституция так и не была никогда составлена.

Одиннадцатого июля появился первый из документов, изданных палатами с формулировкой: «Мы, маршал Петэн, глава государства…» и т. д. Исчезло одно очень важное слово. Главный организатор парламентской операции 10 июля — Пьер Лаваль констатировал: «Так убивают Республику». Однако шла ли речь об убийстве или самоубийстве?

Как бы то ни было, самым поразительным в этих событиях является неучастие, молчание или воздержание тех, кто до сих пор этой республикой руководил. Один за другим они были выведены из игры или куда-то исчезли. Рассказ о том, при каких обстоятельствах из политической жизни Франции были вычеркнуты ее наиболее важные фигуры, дает представление о масштабах военной катастрофы и позволяет лучше понять, как воспользовались ею враги Республики.

Первым с политического горизонта исчез Эдуард Даладье, остававшийся министром национальной обороны после того, как Поль Рейно 22 марта сменил его на посту главы правительства с целью придать войне более живой характер. Четырнадцатого мая, две недели спустя после германского вторжения в Нидерланды и Бельгию, Поль Рейно получил известие, что прорвавшиеся под Седаном немецкие танки стремятся отрезать союзные войска в Бельгии. «Дал ли Гамелен, по крайней мере, приказ об отходе?» — спрашивает он. «Нет», — отвечает Вийелюм, его военный советник. Пятнадцатого июня в семь часов утра Даладье, всегда поддерживавший в спорах с Рейно стратегию Гамелена, телефонировал главе кабинета: «Все погибло». «Он [Гамелен] прибыл в десять часов, — свидетельствует Доминик Лека, управляющий делами кабинета Поля Рейно. — В один момент этот государственный муж превратился. в несчастного человека, онемевшего, растерянного, сидящего в углу, покрасневшего, словно плохой ученик и наказанный школьник: никто больше не станет к нему прислушиваться». Сразу же после этого генерал Гамелен объясняет, что «перед лицом столь неожиданных несчастий армия смиряется с катастрофой». «Он спокоен, словно анализирует битву при Азенкуре… ни слова надежды, у него больше нет резервов». Отстраненный от должности, Гамелен вскоре впадает в мистицизм и заявляет о своей виновности.

Две недели спустя разгром завершился. Бежавшие министры блуждали где-то между Луарой и Гаронной, сбитые с толку и измученные до последней крайности. Население в отупении взирало на беспорядочно бегущую армию, разгромленную — и разгромленную наголову. Среди неописуемого хаоса исхода, где военные перемешались с беженцами, руководители страны спорили о том, как положить конец этой катастрофе. Не отправиться ли в Северную Африку, чтобы продолжать войну оттуда, доверив страну некоему «бургомистру», который будет заниматься текущими делами? Капитулировать и продолжать войну иными средствами? Просить перемирия? На этих дорогах отступления, неподалеку от Бордо, новый государственный секретарь по военным вопросам генерал де Голль, встретившись с председателем Совета министров П. Рейно и почувствовав, что тот готов уступить сторонникам заключения перемирия, говорит: «Я оказал вам свое скромное содействие, но лишь затем, чтобы вести войну. Я отказываюсь подчиняться условиям перемирия. Если вы останетесь здесь, вы утратите контроль над ситуацией. Необходимо как можно скорее добраться до Алжира. Да или нет? Вы решили?»

Между тем Рейно подвергается резким нападкам со стороны преемника Гамелена — Вейгана, который требует немедленного перемирия и опирается на Петэна, ставшего 16 мая заместителем председателя Совета министров. Рейно оставлен генеральными секретарями правительства Полем Бодуэном и Ивом Бутийе, его поддерживают лишь политики Луи Марен и Жорж Мандель. Что касается последнего, уже ощутившего рост в стране антисемитизма, то разве он не отходит на второй план в эти трагические дни, когда обсуждается, каким образом положить конец борьбе? Так или иначе, но именно он с готовностью идет навстречу де Голлю, этому новому человеку, которому предстоит стать воплощением Сопротивления и будущего страны. Рейно же, скорее утративший опору, чем лишенный решимости бороться, как и предчувствовал Мандель, уступает «Наполеону и Жанне д’Арк в одном лице» (по выражению Камиля Шотана) и передает власть Петэну — которого он сам в свое время привлек к участию в правительстве с целью вернуть нации боевой дух. Возглавив Совет министров, Петэн незамедлительно обращается к Германии с просьбой о перемирии (17 июня). Рейно, как раз попавший в автомобильную аварию, разумеется, тоже прибывает в Виши, но слишком поздно и потому не принимает участия ни в голосовании о кончине Третьей республики, ни в дискуссиях, которые предшествуют этому акту.

В течение нескольких дней ни председатель палаты депутатов Эдуар Эррио, схваченный во время переезда на лионскую виллу, ни опасающийся Петэна председатель Сената Жюль Жаненнэ так и не попытались по-настоящему отговорить Рейно от передачи своего поста Петэну. А президент Республики Альбер Лебрен перестал существовать как политик даже до того, как сложил с себя полномочия: никто и не вспомнит, что именно он на заседании Совета министров 25 мая первым предложил заключить перемирие. Тем не менее в Виши он заявляет о своем отказе уйти в отставку, при том что Эррио добровольно отказывается от участия в голосовании, а Жаненнэ, будучи председателем, не голосует.

Что касается других парламентариев, желавших продолжать борьбу в Северной Африке, то часть из них, отправившись туда на корабле «Массилия», оказалась в ловушке — они не знали, что принцип разделения правительственной власти между Алжиром и метрополией более не действует. Их было двадцать семь, в том числе Поль Бастид, Пьер Мендес-Франс, Андре Ле Троке. Прочие, оставшиеся в Виши, солидаризируются с точкой зрения своих лидеров, например руководители соцпартии, которые спрашивают: где Леон Блюм? «Место этого еврея в морге», — бросает Марсель Режи, товарищ Блюма по партии. Ядовитая атмосфера Виши способствует дальнейшему развитию событий: часть этой группы принимает сторону Шарля Спинасса, голосующего за Петэна и считающего, что парламентарии должны «принести себя в жертву». Сам же Леон Блюм голосует против предложения Лаваля о передаче всей полноты власти Петэну, однако, словно пригвожденный к скамье, хранит молчание во время дебатов. Вожди и ораторы Республики, парализованные разгромом, ведут себя подобно тенорам, внезапно потерявшим голос.

Другие — Вейган, Лаваль, Петэн — спешат воспользоваться военным поражением, чтобы похоронить Республику. Именно Вейган подрывает положение Рейно своими постоянными требованиями заключить перемирие. «Да, нужно сражаться до конца — но конец уже наступил», — говорит он, когда проиграно сражение на Сомме. Он решительно возражает против капитуляции на голландский манер, когда королева эмигрировала в Великобританию с целью продолжить борьбу: «Что общего может быть между этой королевой, представляющей свою страну… и председателем Совета министров: за семьдесят лет Республика перевидала около сотни таких?»

Эти презрительные оценки дают хорошее представление о взглядах Вейгана. Они подтверждаются запиской, которую он отправил Петэну после заключения перемирия: «Прежний порядок вещей, т. е. политический режим, основанный на масонских, капиталистических и интернациональных компромиссах, завел нас туда, где мы сейчас находимся. Франция более не желает этого». Республика заклеймена; правда, ловко замалчивается ответственность военного командования. Подобно Петэну, Вейган отказывается покинуть страну, «пусть даже ноги будут связаны оковами». Адмирал Дарлан, в свою очередь, так отзывается о парламентариях, ушедших на «Массилии»: «Они говорят другим: да чтоб вы сдохли! И смываются». Тем не менее впоследствии Вейган будет постоянно выступать против сотрудничества с Германией — пока немцы не арестуют и не депортируют его.

Лаваль, наоборот, стремится разыграть эту карту; прежде всего он хочет установить режим, благоприятный для него самого. Как только 4 июля трагические события в Мерс-эль-Кебире[187] дают ему такую возможность, он обращается к группе парламентариев: «Одно из двух: или вы соглашаетесь с тем, чего мы требуем от вас, и сами равняетесь на германскую и итальянскую конституцию, или же Гитлер нам ее навяжет». Это выступление, в котором выражено его политическое кредо, вызывает обеспокоенность тех, кто во главе с депутатом-радикалом Венсаном Бади пытается не допустить конституционных изменений, которые стремится осуществить, опираясь на Петэна, Лаваль. Он играет на страхе, вызываемом у парламентариев военной диктатурой Вейгана, и постоянно повторяет, что власть останется гражданской и что он не может пересмотреть решений того, кто положит конец войне, когда немцы находятся уже в Мулене, в самом центре Франции. Лаваль знает, что если он покажет себя незаменимым, то избавит Петэна от Вейгана, которого он просто ненавидит и который всегда стоял у него на пути со времен перемирия 1918 г.

Что касается Петэна, то он, призванный Полем Рейно 18 мая, разыгрывал свою партию с совершеннейшим искусством маскировки. Считая войну проигранной, он полагал, что Рейно обратился к нему ради заключения перемирия. Петэн и бровью не повел, когда Рейно сказал ему, что призвал его для укрепления духа нации и ее решимости продолжать борьбу, и столь ловко разыгрывал простака, что клика Вейгана «надеялась, что именно ей суждено подвести его к идее перемирия». Затем Петэн отправляет Вейгана на фронт, а сам шокирует Рейно, угрожая подать в отставку, поскольку считает, что тот слишком медлит и что правительство погрязло в «маневрах и отсрочках». Его авторитет неоспорим, в его руках все больше власти, его имя ничем не запятнано; в 1934 г. он не был замешан в попытке государственного переворота и не выказал никаких признаков симпатии к путчистам. Однако при формировании своего правительства Петэн вытаскивает из рукава откровенных антиреспубликанцев, вроде Шарля Помаре, Адриена Марке и Рафаэля Алибера, или же антисемитов, вроде Ксавье Валла, каждый из которых симпатизировал участникам событий 6 февраля 1934 г.

Семнадцатого июня Петэн обращается к немцам с просьбой сообщить условия «мира» — это его первая оплошность. Затем он заявляет по радио, что «нужно прекратить борьбу», — вторая оплошность, поскольку условия перемирия ему еще неизвестны. Он уточняет: «Нужно иметь в виду возможность прекращения борьбы».

При этом Петэн спешит изменить политический строй. Начиная с 25 мая он говорит Рейно, обличающему слабость и пораженческие настроения командования, что «без армии будет невозможно начать восстановление Франции». Встревоженный Рейно все же думает, что Петэн не решится поддержать Вейгана, которого сильно недолюбливает. Но маршал решается. Старик, казавшийся в первые дни своего правления угасшим, буквально оживает, замечает представитель Черчилля Эдуард Спирс, «словно бы поражение доставило ему радость». Четвертого июня он говорит послу США Уильяму Буллиту, что, если англичане не введут в действие свою авиацию, придется заключить соглашение с немцами. А послу Франко он 5-го числа заявляет: «Лебрен всего лишь прислужник партий… если он захочет прийти к власти, понадобится государственный переворот, но это нелегкая задача». Спустя две недели Бодуэн спрашивает Петэна, что он будет делать, если президент Лебрен откажется остаться во Франции. «Я прикажу его арестовать», — таков был ответ.

Затем Петэн поручает Лавалю осуществить самоликвидацию существующего режима. «Я не хочу видеть этих людей, — говорит он о парламентариях. — …Я отказываюсь обращаться с посланием к Собранию» (спешно собранному в Виши). Он дает карт-бланш Лавалю, поскольку нуждается в нем, чтобы подчинить своей воле Национальное собрание, а Лавалю нужен карт-бланш, чтобы руководить от имени маршала.

В эти дни, предшествующие голосованию, в Виши, по словам социалиста Поля Рамадье, «на поверхность всплывают угрызения совести или, по крайней мере, страх потерять лицо. Петэн представляет собой удобное прикрытие для их (депутатов) трусости: под сенью его престижа они вновь обретают легитимность». Кроме того, здесь господствует вполне обоснованный страх: желающие продолжать сопротивление Гитлеру — Анри де Кериллис, Блюм — знают, что им угрожают банды Дорио.

Лаваль чувствует себя кукловодом, на его стороне Гастон Бержери — еще один противник Народного фронта, — а также Декларация шестидесяти девяти, близких к нему по своим взглядам. Он пользуется авторитетом маршала, чтобы ускорить политический процесс, превозносит идею сотрудничества с Гитлером и давит на Собрание, призывая не тратить время на пустые споры, «когда немцы стоят в Мулене». В итоге Пьер Этьен Фланден берет назад свое предложение о ненужности новой конституции. А реальным противникам изменений, тем 28 депутатам, которые во главе с Венсаном Бади предложили просто приостановить действие существующей конституции до заключения мира, председатель Жанненэ больше не дает слова, как и девяти другим ораторам, записавшимся выступить в прениях. Позднее некоторые поставят ему это в вину. Но де Голль в 1945 г. не станет его упрекать.

И действительно, чему противились эти 28 человек, которым противостояли 80 других членов Собрания? Авторитарному государственному перевороту, который они предчувствовали, и Лавалю — но никак не Петэну, которого приветствовали в своей резолюции. В этом акте неповиновения со стороны республиканцев, который основательно изучил Жан Саньес, «в большей степени проявилось наследие католического республиканца Марка Саннье и его движения «Сийон», чем Жюля Геда или Жана Жореса, Ледрю-Роллена или Гамбетты». Из 569 голосов «за» большинство было подано социалистами, радикалами и особенно центром (коммунисты «выпали» после 20 января 1940 г.[188]).

И вообще, что значили эти 569, и эти 80, и эти 28, в резолюции которых не говорилось ни о перемирии, ни о войне? Оглушенные разгромом, хаосом отступления, кто были они, те французы, что не смирились с поражением? Однако если не считать прозвучавшего из Лондона призыва де Голля продолжать борьбу, то именно эти двадцать восемь заронили семена Сопротивления: 10 июля один из них, Жан Оден, сенатор-радикал от департамента Жиронда, выдвинул идею создания подпольной группы. История должна сохранить это имя.

Лондон. «Я здесь для того, чтобы спасти честь Франции»

Июнь 1940-го, дороги Франции…

Разгром неописуем, французские армии разбиты или окружены, Париж занят немцами. Министры и правительство эвакуированы и рассеяны; они измотаны и утратили последнюю надежду. Население равнодушно смотрит, как в беспорядке движется отступающая армия. И все это сопровождается бешеным воем несущихся к земле немецких «юнкерсов»…

На этих дорогах отступления и бегства, неподалеку от Бордо, Доминик Лека, заведующий делами кабинета Поля Рейно, только что изложил положение дел де Голлю, новому заместителю военного министра. «Де Голль презрительно опустил веки. “Все дело в том, чтобы знать — мы деремся или не деремся”».

Четырнадцатого июня Поль Рейно отправляет де Голля в Лондон, чтобы подготовить переброску в Северную Африку еще способных сражаться французских войск и просить помощи у англичан. Идея переброски войск появилась в самом начале месяца, когда Вейган попросил командующего флотом адмирала Дарлана перевезти 80 тысяч новобранцев в Северную Африку — ввиду отсутствия опорного пункта в Бретани, который бы не подвергался налетам люфтваффе. Двенадцатого июня де Голль поручил Дарлану подготовить отправку 900 тысяч человек в течение 45 дней. «Тридцать тысяч могут отправиться сегодня вечером», — ответил Дарлан Полю Рейно. Но на самом деле ничего не было подготовлено, и на борт смогли подняться лишь незначительные разрозненные подразделения.

К негодованию Дарлана, де Голль чувствует, что ему больше нечего ждать от адмирала. Он видит в нем нерешительного человека, этакого военно-морского Гамелена. Приближаясь на корабле к берегам Англии, он спрашивает капитана: «Вы готовы сражаться под британским флагом?» Этот вопрос предвещает решение, которое будет им принято, когда он ступит на английскую землю: де Голль прикажет, чтобы транспорт «Пастер», перевозящий оружие из США, свернул в английский порт.

Едва прибыв в Лондон, он нанес визит Черчиллю, с которым ранее уже встречался и который обратил внимание на его непреклонную решимость во время отступления французской армии. Теперь же он представил британскому премьеру невероятный проект, наспех набросанный французскими англофилами и лондонскими франкофилами — Жаном Монне, главой Франко-британского торгового комитета, послом Корбеном и лордом Ванситтардом. Это был текст на пяти страницах, озаглавленный «Anglo-French Unity» («Англо-французский союз»), призванный защитить французский суверенитет путем объединения двух государств на время войны. «Таким образом, если даже вся территория Франции будет оккупирована, Франция сможет продолжать борьбу до тех пор, пока неисчерпаемые ресурсы обеих империй и США не принесут ей победу». Именно в «Записке», подготовленной Жаном Монне, заключалась основная идея Призыва 18 июня.

Эта инициатива имела разрушительный эффект и еще больше ослабила позиции Поля Рейно. Англичане желают «свести Францию до положения доминиона». «С трупом не объединяются», — комментировал маршал Петэн. «Уж лучше нацистское присутствие: по крайней мере, мы знаем, чего нам ждать», — заметил министр Жан Ибарнегарэ под влиянием распространившейся в обществе англофобии, вызванной разочарованием в союзнике, который внес столь незначительный вклад в общую оборону. «Я предпочитаю сотрудничать с моими друзьями, а не с моими врагами», — ответил Поль Рейно.

Когда вечером 16 июня де Голль на самолете отправляется из Лондона в Бордо, он еще не знает, что проект союза отклонен и что Поль Рейно ушел в отставку.

Это означало, что де Голль больше не является заместителем военного министра.

В Бордо он принимает решение вернуться в Лондон и сообщает об этом Полю Рейно, который, все еще заведуя текущими делами, выделяет ему средства из секретных фондов. Но сопровождать де Голля в Лондон Рейно находит преждевременным.

Супруге Жана Монне, которая после возвращения де Голля в британскую столицу спрашивает, что ему на самом деле поручено, он отвечает: «Я здесь не по поручению, мадам. Я здесь для того, чтобы спасти честь Франции».

Семнадцатого июня Черчилль дает согласие на обращение де Голля к французам, и тот получает доступ к микрофонам Би-би-си.

Это не тревожит ни Монне, ни Корбена.

«Французы!

Военачальники, возглавлявшие в течение многих лет французскую армию, сформировали правительство.

Ссылаясь на поражение наших армий, это правительство вступило в переговоры с противником, чтобы прекратить борьбу.

Конечно, нас подавили и продолжают подавлять механизированные наземные и воздушные силы противника…

Поверьте, ибо я знаю, о чем говорю: для Франции ничто не потеряно.

Мы сможем в будущем одержать победу теми же средствами, которые причинили нам поражение.

Ибо Франция не одинока! Она не одинока! Она не одинока! За ней стоит обширная империя. Она может объединиться с Британской империей, которая господствует на морях и продолжает борьбу. Она, как и Англия, может неограниченно использовать мощную промышленность Соединенных Штатов…

Я, генерал де Голль, находящийся в настоящее время в Лондоне, обращаюсь к французским офицерам и солдатам, которые находятся на британской территории или могут там оказаться в будущем… с призывом установить контакт со мной.

Что бы ни произошло, пламя французского сопротивления не должно погаснуть и не погаснет»[189].

Кто мог услышать этот Призыв? Кажется, очень немногие. Однако, вопреки легенде, он стал известен во Франции, поскольку британские издания, особенно «Таймс», широко распространили его, а информацию из них охотно воспроизводили французские газеты, выходившие на не оккупированной врагом территории, в частности «Прогрэ де Лион» (Le Progrès de Lyon) и «Пти провансаль» (Le Petit Provençal). В это время массы французов все еще оставались на положении беженцев и отступающих, однако очень многие уже знали, что в Лондоне есть французский генерал, который продолжает борьбу на стороне англичан. И который говорит:

«Франция проиграла сражение, но Франция не проиграла войну».

Эта знаменитая фраза, попавшая на плакаты, напечатанные в Лондоне в июле, не является цитатой из текста Призыва 18 июня. Это дополнение к нему. Потому что Призыв постоянно повторялся, обновлялся, изменялся и без конца совершенствовался.

Де Голль знал, что, находясь в Лондоне, может рассчитывать на поддержку Черчилля. Но кем были французы, на которых он мог положиться?

Он был уже не заместителем военного министра, а простым генералом с двумя звездочками[190] и временным назначением — всего лишь человеком.

Наиболее влиятельные из его возможных сторонников уже отвернулись от него. Первым — Жан Монне, при том что он смотрел на положение дел так же, как де Голль и располагал важными связями в Великобритании и Соединенных Штатах. Монне находил гибельным решение де Голля готовить возрождение Франции на английском фундаменте: «Его организация могла выглядеть как некий орган власти, созданный за границей с целью защиты Англии и ее интересов». Монне был обижен на де Голля за то, что генерал выступил по Би-би-си, не поставив его в известность. Возможно, потому, что Монне сам хотел играть в этом деле главную роль? В любом случае он считал де Голля крайне негибким человеком и полагал, что тот проявит себя скверным лидером. В основном его соображения разделяли Шарль Корбен и Алексис Леже, бывший генеральный секретарь Министерства иностранных дел.

Отрицательно к де Голлю отнеслись также военные, прежде всего генерал Шарль Ноге, командовавший французскими силами в Северной Африке. Когда Черчилль признал «свободных французов», он посмел сказать де Голлю: «Вы в полном одиночестве, поэтому я только вас одного и признаю».

Что ж, де Голль будет вести борьбу в одиночестве. Морально его поддерживают личности второго плана, пока еще никому не известные, такие, как Рене Плевен, который покидает Монне и следует за генералом. Это несколько армейских капитанов, такие как Кениг, де Отклок (будущий Леклерк[191]); это ряд находившихся тогда в Лондоне гражданских лиц — профессор Рене Кассен, Пьер Оливье Лапи, Стефан Эссель, и, наконец, некоторые французы, прибывшие из метрополии.

Немногими представителями высшей военной иерархии, которые позднее присоединились к де Голлю, стали контр-адмирал Мюзелье, в ту пору находившийся в Гибралтаре и бывший не в ладах с Дарланом, и трехзвездный генерал[192] Катру, снятый правительством Виши с должности губернатора Индокитая, после чего он перешел под начало бригадного генерала де Голля…

Одиночество де Голля было невероятным, а действия представляли собой безрассудный акт неповиновения. Всем казалось, что дни Англии сочтены. «Ей свернут шею как цыпленку», — повторял Вейган, и все, причем не только в Виши, готовы были думать точно так же. Если только она не капитулирует до окончательного разгрома — как планировали многочисленные пацифисты в правительстве Черчилля, например лорд Галифакс. В самой же Англии общественное мнение не было подготовлено к мысли о немецком вторжении, допуская лишь возможность воздушных бомбардировок. И если бы вторжение произошло, страна была бы не готова к его отражению.

Более того, у некоторых англичан чувство опасности вызывало «веселое возбуждение». Англия отныне была одна, и война сделалась для нее исключительно национальным делом, чем-то вроде футбольного матча. Победит лучший, и это непременно будет Англия, которая пребывает в наилучшей форме именно тогда, когда освобождается от союзников. «Сейчас, когда у нас больше нет союзников, с которыми нужно церемониться и которым нужно угождать, — писал матери британский король Георг VI, — я лично чувствую себя гораздо более счастливым».

Что это: флегматизм или легкомыслие?

Когда Черчилль говорил англичанам: «Я могу предложить вам лишь кровь, пот и слезы», де Голль, возможно, спрашивал себя, не одинок ли он, даже в этой стране, со своей готовностью и стремлением сражаться — сражаться до конца.

Мерс-эль-Кебир

И как раз в этот момент прямо под ноги де Голлю ударила молния. Черчилль только что отдал приказ потопить французский флот, стоявший на якоре в алжирской гавани Мерс-эль-Кебир (3 июля 1940 г.).

Эта мысль была вполне естественной для англичан, опасавшихся, как бы французский флот, возглавляемый известными англофобами, не перешел к врагу. У французов накопилось достаточно злости на Альбион — после эвакуации из-под Дюнкерка и в особенности после отказа послать британские Королевские ВВС на помощь отступающим французским армиям: «Это уже ничего не даст». Подобный священный эгоизм имел, конечно, свои причины, но мало кто мог представить себе всю горечь, испытанную французским военным руководством. Вплоть до подписания перемирия с Германией французские военачальники и помыслить не могли, что немцы покусятся на французские ВМС. Но Черчилль не желал рисковать: пройдя через Испанию и завладев флотом в Мерс-эль-Кебире, Гитлер стал бы хозяином Средиземного моря, особенно после того, как в войну вступила Италия.

В ультиматуме, который британский адмирал Джеймс Соммервил направил французскому флоту, французским морякам, предлагалось на выбор пять решений: продолжать войну вместе с Англией, уйти в английские порты, удалиться в США, перебазироваться на Антильские острова или самим затопить корабли. Отказ означал бой. Адмирал Морис Женсуль проинформировал Виши о единственной альтернативе: прийти в английские порты или сражаться. И действовал так, словно должен был выбирать лишь из этих двух вариантов. Впрочем, перебазирование на Антильские острова или в США действительно противоречило условиям перемирия, и флот, без всякого энтузиазма, начал готовиться к битве. Один линкор сумел прорвать блокаду. Прочие корабли были потоплены. Погибли 1297 французских моряков.

Соображения Черчилля известны. Он не доверяет французскому правительству в Бордо, которое даже не поставило Лондон в известность о проходящих франко-германских переговорах о перемирии.

Реакция Виши выглядит не столь однозначной. Разумеется, в ней присутствует вполне законный гнев. Но также налицо идея об агрессии со стороны британского флота, позволяющая полностью освободить французскую политику от связей с Великобританией. Для Лаваля и некоторых других она уже служит оправданием их сотрудничества с Германией…

А какова реакция де Голля? Легко вообразить его отчаяние, боль, которые он разделяет с отчаянием и болью находящихся в Англии французов. Все они возмущены. Он думает о том, чтобы прекратить борьбу, удалиться как частному лицу в Канаду. Он раздавлен полученным ударом. «4 июля — черный день, самый черный день в истории французской нации».

Двойная игра: реальность или миф?

«Двойной игрой» называют попытку Петэна скрытно проводить политику, альтернативную по отношению к коллаборационизму. Это одна из великих двусмысленностей эпохи Виши. Она ставит перед историком два вопроса: во-первых, проводилась ли такая политика на самом деле и, во-вторых, могла ли она, вне зависимости от своей эффективности, оказать влияние на состояние духа французов, а также — следует добавить, и немцев.

Мысль о том, что ведется некая двойная игра, вне зависимости от того, была ли она реальной или воображаемой, родилась после отставки Лаваля. Ярый сторонник сближения с Германией, пацифист и ненавистник англичан, которые в 1936 г. воспрепятствовали его попыткам заключить союз с Италией, Пьер Лаваль стал воплощением коллаборационизма, действуя с июня 1940 г. в согласии с маршалом. После смещения Лаваля 13 декабря того же года французам показалось, будто маршал отделался от своего министра, находя излишне активной проводимую тем политику сотрудничества с немцами, принципы которой были изложены двумя месяцами ранее на встрече Петэна и Лаваля с Гитлером в Монтуаре. Этот «превентивный удар» способствовал росту популярности маршала, и день 13 декабря 1940 г. долгое время рассматривался как важный поворотный пункт в истории коллаборационизма. Однако недавно открытые германские и французские архивы позволили составить более точное представление о том, что, собственно, произошло. В результате смысл событий 13 декабря несколько изменился.

Монтуар и коллаборационизм

Беседы, которые вели в Монтуаре с Гитлером Лаваль и Петэн, существенно различались. Первый вполне определенно желал поражения Великобритании и настойчиво склонял фюрера к сотрудничеству. Маршал, напротив, проявлял немалую сдержанность. Он констатировал, что после трагедии Мерс-эль-Кебира Лондон больше не рассматривается в качестве союзника; что же касается сотрудничества с Германией, то он согласен с принципами, предложенными Гитлером. Таким образом, маршал не предлагал сотрудничества сам, хотя, как и Лаваль, был в нем заинтересован.

Принципы политики коллаборационизма были разработаны Петэном между июнем и декабрем 1940 г. Приемы ее проведения в дальнейшем подверглись изменениям. Не один раз с тех пор, как Поль Рейно в мае 1940 г. вызвал его из посольства в Мадриде[193], Петэн думал, что когда-нибудь встретится с фюрером и они «по-солдатски» поговорят с глазу на глаз. Он попытался осуществить такую встречу сразу же после перемирия, но его опередил Лаваль.

Таким образом, в Монтуаре хозяином положения выглядит Лаваль. Разумеется, Петэн по предложению Гитлера также участвует в переговорах, однако не выступает в роли их инициатора, как он хотел бы, так что новые преимущества, вытекавшие из политики сотрудничества с Германией, никоим образом не связаны с его фигурой — ни соглашение о возвращении правительства в Версаль, ни определение демаркационной линии, ни меры, принятые в пользу военнопленных.

С другой стороны, окружение маршала настаивает на проявлении жестов, которые не замедлил сделать в отношении немцев Лаваль, — отказе от французского участия в разработке рудников Бора, возвращении золотой наличности Бельгийского банка и др. Тем временем 70 тысяч жителей оккупированной Лотарингии изгоняются немцами во Францию.

В итоге все действия французской стороны оказываются односторонними, если не считать возвращения во Францию праха герцога Рейхштадтского, символической акции, ставшей поводом для столкновения. Лаваль полагал, что возвращением останков сына Наполеона можно воспользоваться для переезда правительства в Версаль и даже в Париж…

Петэн же ясно осознал, что определенно утрачивает влияние на отношения с Германией. Не попадет ли он, перебравшись в Версаль, под контроль Лаваля и немцев в еще большей степени, чем прежде?

«Этот человек меня предает, я больше не хочу иметь с ним дел», — доверительно сообщает он людям из своего окружения.

Отставка Лаваля

Девятого декабря в присутствии генерала Бенедикта Ла Лоранси маршал решает удалить Лаваля и пишет письмо Гитлеру с целью информировать последнего об этом. В первой, рукописной редакции письма говорится: «Сохранение власти в его руках неизбежно породит трудности, а возможно, и беспорядки, способные скомпрометировать нашу политику». Это письмо было отправлено по адресу не сразу.

Налицо колебания и нерешительность, однако Марсель Пейрутон, министр внутренних дел, нарушая свойственную ему молчаливость, заявляет, что арест Лаваля технически легко осуществим и он лично готов взять на себя ответственность за это дело.

В тот же вечер Петэн просит всех министров подписать подготовленный им документ об отставке кабинета. Подписывают все, в том числе Лаваль. Маршал несколько секунд молчит, а затем объявляет, что согласен на отставку только двух министров — Лаваля и Жоржа Рипера. Лаваль отвечает:

— Вы ошибаетесь, господин маршал.

— Вовсе нет, господин Лаваль, если я и ошибался немного, так это главным образом из-за вас, и вот что я вам сейчас скажу: вы сами виноваты в том, что я больше вам не доверяю. К тому же ваши парижские дружки занимаются самыми мерзкими делами и наносят мне вред, подвергая нападкам моих министров… С меня довольно, я требую вашего ухода.

Лаваль отвечает:

— Господин маршал, вы уничтожили всё, что я сделал за эти три месяца в интересах Франции. Немцы будут знать, что, отстраняя меня, вы отказываетесь от сотрудничества и что вы давно хотели этого. Они поймут, что вы их враг, что вы больше не поддерживаете перемирие. Вы с легкостью бросаетесь в совершенно безумную авантюру. Может пролиться кровь, и я желаю вам, чтобы эта кровь не пала на вас, господин маршал.

Для немцев отставка Лаваля не была обычным актом внутренней политики, на что рассчитывал маршал, более того — в глазах германского посла Абеца, а в особенности Риббентропа и Гитлера, она выглядела жестоким оскорблением. Письмо от 10-го числа, доставленное Дарланом фюреру, привело того в ярость. Однако, добавляет переводчик Шмидт, «адмирал Дарлан почтительно настаивал на том, чтобы Германия согласилась сотрудничать с Францией». Абец комментирует: «Действительно, это позволяет понять смельчаков, которые 13 декабря совершили акт неслыханной глупости. Люди в Виши словно бы забыли о существовании германских армий». Однако Гитлер решает пощадить их, поскольку присутствие Петэна, наличие флота и «нейтральных» колоний скрывают истинное положение вещей.

Две политики режима Виши

В конце 1940 г. лишь близкие маршала знали об обстоятельствах отставки Лаваля. Довольно скоро поездка адмирала Дарлана в Германию и составленная под его эгидой программа военного сотрудничества придали новые рамки франко-германским отношениям. Единственным реальным противником сближения, начатого Лавалем и Петэном и продолженного Дарланом, оставался генерал Вейган. Немцы это знали — но кто во Франции имел представление об этом, кроме правящих кругов? Во всяком случае, не широкая публика, которая оставалась под впечатлением от отставки Лаваля, т. е. от сбоя в политике коллаборационизма.

Тем не менее миф о двойной игре начал зарождаться. Его питало подчеркнутое расположение, которое маршал оказывал в Виши адмиралу Уильяму Ли, послу Соединенных Штатов. Также было известно, что правительство Виши готово принять американскую помощь, и соглашение консула Роберта Мерфи и Максима Вейгана от 26 февраля 1941 г. представляло собой первые шаги реального сближения между Виши и американцами. Недвусмысленно передавая в руки последних контроль за распределением поставляемого во Францию продовольствия, это соглашение явно имело целью воспрепятствовать его конфискации немцами после доставки в страну.

В первые три месяца 1941 г. правительство Виши, пожалуй, действительно проводит две политики. Одну воплощает Вейган — политику сопротивления немцам и перевооружения Северной Африки — морального, затем экономического, а потом и военного. Олицетворением другой является адмирал Дарлан. Он возобновляет курс на сближение с Германией, вводя в правительство представителей партии «экономического сотрудничества» — Леидё, Бишелонна и в особенности Бенуа-Мешена, который заходит дальше других и превозносит военное сотрудничество с рейхом. Находясь между двумя линиями, Петэн колеблется.

Но двойная игра оказывается всего лишь маской в тот момент, когда немцы изъявляют желание воспользоваться французскими аэродромами в Сирии, чтобы помочь арабскому лидеру Рашиду Али аль-Гайлани изгнать англичан из Ирака. Германское вторжение в Югославию и Грецию в мае-июне 1941 г. и новые оглушительные победы вермахта наводят Дарлана на мысль вступить с Гитлером в переговоры о политике «я даю тебе, чтобы ты дал мне». Петэн практически не препятствует ей, но она наталкивается на сопротивление Вейгана, когда встает вопрос о том, чтобы разрешить немцам и итальянцам переброску своих сил с острова Сицилия в Тунис.

После нападения Германии на СССР, которое рейх и его сторонники пытаются представить крестовым походом против большевизма, о двойной политике более говорить не приходится. Дарлан все более активно проводит свою Realpolitik сотрудничества, и в конце 1941 г. она находит продолжение в отстранении Вейгана. Петэн больше не колеблется.

Новым становится то, что после возвращения под давлением немцев Лаваля (17 апреля 1942 г.) маршал вполне осознает, что является заложником политики коллаборационизма. Множатся признаки того, что он более не свободен в своих решениях, — и это предшествует утрате им свободы действий. То, как он пытается представить существующее положение, лишь отчасти соответствует действительности. Ведь едва речь заходит, например, о вытеснении де Голля из Экваториальной Африки, как Петэн идет гораздо дальше Лаваля в проекте военного сотрудничества с немцами; точно так же обстоит дело после высадки англо-канадского десанта в Дьеппе в августе 1942 г. Но, хотя Петэн поздравляет немцев с отражением десанта, миф о двойной игре продолжает жить, и двойственная роль, сыгранная адмиралом Дарланом в Северной Африке в момент высадки союзников, внедряет этот миф в сознание немцев, во всяком случае после того, как адмирал, присоединяясь к американцам, заявляет, что «действует от имени маршала».

Учитывая то, что маршал, в отличие от Лаваля и его приспешников в Париже, никогда не говорил, что желает победы Германии, «французы весьма осторожно пытаются оценить его истинное поведение». Но, проявляя сдержанность по отношению к немцам, Петэн проводил репрессивную политику в отношении борцов Сопротивления, воевавших с оружием в руках против немцев. В пропаганде режима Виши, которую вел Филипп Анрио, ясно проступает неприкрытая враждебность к англосаксам и, разумеется, к де Голлю. Те, кто считает, что маршал всего лишь заложник коллаборационизма, упускают из виду, что режим сам по себе является источником этой политики. Петэн проповедует невмешательство — и тот же самый маршал благословляет французское знамя на борьбу против большевизма…

С ноября 1942 по август 1944 г. Петэн служит прикрытием для французов, между тем как Лаваль открыто разыгрывает германскую карту, осуждая «двойную игру». «Существует лишь две политики — де Голля и моя, — постоянно повторяет он. — Если Германия победит, то благодаря мне у Франции будет свое место в Европе. Если победят союзники, меня расстреляют.»

В этом и заключается различие, которое в 1943 г. и позднее питает миф о двойной игре.

Однако мелкие маневры маршала, его антигерманские выпады, которые представляют собой не более чем шалости, вызывают у Лаваля и Абеца желание отделаться от старика. Новые требования, выдвинутые Гитлером, кажутся ему неприемлемыми. Лаваль и Абец подозревают, что Петэн откажется их выполнять, и задумывают его устранение с политической арены.

Третьего декабря 1943 г. отставка Петэна не последовала лишь потому, что он, вопреки ожиданиям, уступает по всем пунктам. Прокламация, сообщающая о его уходе, уже была подготовлена, но осталась невостребованной. Тем не менее она представляет огромный интерес. Вот этот текст, обнаруженный нами в Национальном архиве:

«Причиной ухода Петэна является личная трагедия ветерана, на которого его народ в критический момент возложил задачу решительной ликвидации просчетов Третьей республики, создания государства, в котором господствует социальный порядок, и обеспечения возрождения Франции в новой Европе. Маршал не сумел довести до конца выполнение этой задачи…

Теперь его уход и решительная ликвидация его камарильи освободили место для создания подлинно национальной Франции, стремящейся к безопасности, спокойствию и социальной справедливости в новой Европе, защищенной от нападений извне, жаждущей окончательного примирения с Германией» (подпись: Абец).

В момент высадки союзников в Нормандии Петэн осуждает любые вооруженные акции, которые могло бы предпринять Сопротивление, и предоставляет свободу действий так называемой милиции Жозефа Дарнана. Правда, он осуждает зверства, учиненные немцами в Орадуре, но вместе с тем клеймит и действия партизан Сопротивления — «маки»[194] — с той только разницей, что в первом случае делает это в приватных разговорах, а во втором выступает по радио.

Летом 1944 г. не остается ни малейшей двусмысленности относительно реальности того, что называли «двойной игрой», однако миф в известной мере продолжает жить — наряду с мнением, что «Петэн был щитом нации, тогда как де Голль — ее мечом…».

Идеология «национальной революции» и фашизация режима Виши

Люди, взявшие в свои руки власть в июле 1940 г., рассчитывают создать прочный режим. От генерала Вейгана до министра Рафаэля Алибера и Петэна они придерживаются лексикона крайне правых, единодушно соглашаясь с чеканной формулой Лаваля «Семья — Труд — Отечество», к которой Петэн добавил «Порядок». Когда Деа предлагает Лавалю сформировать партию фашистского типа, призванную стать единственной партией в стране, падение прежнего парламентского строя становится очевидным. Петэн, однако, считает, что «не может быть только одной партии». Кроме Лаваля популярностью пользуются Шарль Моррас и «Французское действие», но в политическом отношении главным провозвестником фашистских идей был скорее Андре Тардье, умерший несколькими годами ранее. Уже 6 февраля 1934 г. Тардье вел себя двусмысленно, проявляя колебания между лигами и республиканской законностью. Так же действовали деятели «национальной революции», объявленной режимом Виши. Петэн, в свою очередь, вдохновляется идеями Салазара. На его рабочем столе лежит книга португальского диктатора «Как возрождают государство». Подобно ему, Петэн стремится опереться на армию, создать новый порядок, основанный на корпорациях. В первую очередь он клеймит позором парламентариев и благодарит Лаваля за то, что тот избавился от них; он также испытывает отвращение к преподавательским кадрам, которых считает ответственными за пацифизм и пораженческие настроения межвоенных лет; более того, хотя и будучи агностиком, он, подобно кардиналу Пьеру Жерлье, полагает, что «в результате обмирщения Франция едва не умерла».

За исключением Лаваля, все эти люди являются антисемитами. На Петэна постоянно давит его врач, доктор Менетрель, который в 1943 г. заявляет, что «восхищен той решимостью, с которой немцы осуществляют уничтожение евреев». Это вовсе не означает, что, выступая в октябре 1940 г., Петэн, став инициатором антиеврейских мероприятий, догадывается, какая судьба ждет будущих депортированных (мы вернемся к этому в пятой главе второй части книги). Однако, назначая министром Ксавье Валла, «самого старого антисемита Франции», он прекрасно осведомлен о его взглядах: тот желает выслать евреев, которых сочтет иностранцами, в какую-нибудь страну, где тех «перегруппируют», и присвоить статус иностранцев тем, которые будут оставлены во Франции.

Отверженные: евреи и масоны

Именно по инициативе правительства Петэна, опередившего пожелания немцев, в октябре 1940 г. был обнародован первый статут, касавшийся евреев. Хотя французский антисемитизм имел не расовый, а национальный характер, евреи в нем определялись по расовому признаку. Евреем считался тот, кто имел двух или более бабушек и дедушек — евреев или верующих иудеев или же трех и более дедушек и бабушек из числа евреев вообще (пусть даже атеистов или агностиков). Подпадавшим под этот закон был закрыт путь к государственным должностям и в сферу преподавания, а доступ в университет или к свободным профессиям ограничивался так называемым numerus clausus[195]. В 1941 г. было принято решение об «ариизации» еврейских предприятий[196], которые вскоре подверглись конфискации. В 1942 г. в удостоверения личности была внесена пометка «еврей», однако Петэн не хотел, чтобы евреи в свободной зоне носили звезду (они обязаны были делать это на оккупированной территории). Отступление от numerus clausus было предусмотрено для ветеранов Первой мировой войны.

Другими отверженными становятся масоны. Петэн ненавидит их, но не решается нанести удар, потому что, по словам спросившего его об этом Абеца, «не желает исключать из национального сообщества ни одну группу французов». Однако принятый 11 августа 1941 г. закон о тайных обществах позволяет распустить масонские ложи, а позднее начать преследование отдельных лиц. Фанатичные враги масонства Вейган, Дарлан, адмирал Платон, Анри Костон и Бернар Фей настаивают на крайних мерах, на которые Петэн в конце концов соглашается. Но личный его гнев обращен главным образом против тех, «кто втянул нас в эту историю», в первую очередь против наиболее значимых политиков — «поджигателей войны», Поля Рейно и Манделя, а затем против виновных в поражении, которыми в данном случае были, по его мнению, деятели Народного фронта. Но на Риомском судебном процессе весной 1942 г. Блюм и особенно Даладье защищаются как львы, доказывая вину Петэна в неподготовленности страны к войне. По требованию немцев процесс прерывается, поскольку оказывается направленным против лиц, ответственных за поражение Франции.

По своему духу «национальная революция» была призвана создать «здоровую, дисциплинированную, солидарную» Францию, основанную на традиционных ценностях. «Земля не лжет», — любил повторять Анри Филипп Петэн, идеалом которого была традиционная многодетная семья; он предписывает давать имя «Филиппа» или «Филиппина» матерям полутора десятков детей — при том что сам детей не имеет и женился на разведенной женщине. Он перестраивает систему обучения в школе и старается дисциплинировать молодежь, пробудить в ней вкус к физическим занятиям, любовь к природе. Для этого создаются молодежные трудовые лагеря. Их воспринимают как петэнистские, однако их члены уходят в Сопротивление.

По существу меры, предпринятые на благо семьи и молодежи, не представляли собой новшества — за исключением трудовых лагерей. Однако сопровождавшее их морализаторство было столь сильным, что они могли показаться и в самом деле чем-то оригинальным. Пропаганда роста рождаемости и прославление семьи заполнили всё, вплоть до киноэкранов. «Голубая вуаль» Жана Стелли, фильм, в котором актриса Габи Морле сыграла не влюбленную или неверную даму, а женщину, посвятившую себя служению сиротам, стал в условиях оккупации крупнейшим коммерческим успехом французского кино — в особенности в свободной зоне, что свидетельствует о потребности французов в солидарности, характерной для периода, когда множество людей находились в плену или заключении, были изгнаны, подобно эльцасцам и лотарингцам, или депортированы в лагеря… Такова реакция на жизнь предыдущей эпохи — из фильмов почти исчезли потаскухи и кокетки, исчезли ноги Вивиан Романс и губы Бетти Стокфельд. Актриса Жинетт Леклерк появляется на экране в роли калеки; на смену уехавшему в США Жану Габену пришел Рене Дари — «Габен, духовно возрожденный национальной революцией», сыгравший в фильме Леона Жоаннона «Перекресток потерянных детей».

Во время поездок и выступлений маршал заботится о собственной популярности, создает культ своей личности: дети поют о нем песни, он проявляет заботу о пленных (правда, благодаря сотрудничеству Виши с Германией на родину вернулись не многие), о крестьянах и ремесленниках, с которыми отождествляет себя. Хартия труда, которую он стремится сделать основой будущего корпоративного государства, имеет лишь частичный успех, хоть ее и поддержали такие профсоюзные деятели, как Рене Белен, освобожденные режимом от опеки со стороны политических партий, отныне запрещенных.

Один из апологетов Петэна — Рене Гийуэн, правый протестант, в конце 1941 г. считал, что «национальная революция» создала новую атмосферу, учредила авторитарное, национальное и социальное государство, поощряющее семью, патронирующее здравоохранение, заменившее классовую борьбу классовым сотрудничеством, «гармонизирующее» в сфере образования дух, тело и характер человека. Минусами «революции» он считал то, что она сбилась с пути, «желая формировать гражданские чувства молодежи согласно тоталитарной методике и ницшеанскому духу, который не соответствует французскому плюрализму и христианской цивилизации; вводя гнусное антисемитское законодательство, оставившее на новом режиме несмываемое пятно, насаждая полицейский режим, основанный на доносах, насилии и произволе. а также то, что под прикрытием борьбы с капитализмом была безмерно усилена плутократия, ставшая главной причиной крушения демократического строя».

Возвращение Лаваля в апреле 1942 г., оккупация свободной зоны после высадки союзников в Северной Африке, арест Вейгана в ноябре того же года ознаменовали ужесточение немецкого оккупационного режима и имели следствием усиление давления на правительство Виши со стороны французских фашистов — Деа, Дорио, Дарнана; ведь ни Петэн, ни Лаваль не хотели объявлять войну англичанам и американцам, пусть даже и вели ее в Тунисе.

Между тем Служба обязательного труда[197]все чаще применяет меры принуждения к молодым людям, не желающим отправляться на работы в Германию, а заключение соглашения Буске — Оберга[198] свидетельствует о все большем вмешательстве гестапо во французские дела. В июле 1943 г. в местечке Калюир арестован один из лидеров Сопротивления — Жан Мулен. Тем временем по радио — и это уже голос Филиппа Анрио, вещающего из Виши, а не Жана Эрольда Паки из оккупированного Парижа — все более яростно клеймят союзников, «которые бомбят нас, чтобы нас же освободить». Факт того, что на похороны Анрио после его казни бойцами Сопротивления летом 1944 г. пришла толпа, показывает, насколько были популярны его идеи, по крайней мере, в столице.

Режим Петэна фашизируется, и на бойцов Сопротивления, которых называют «террористами», деятели Виши возлагают ответственность за все несчастья страны.

В атмосфере гражданской войны, когда становится ясно, что высадка союзников удалась, режим охватывает страх. «Вы — нация дикарей», — говорит Петэн немцам после орадурских убийств. «Лучше уж де Голль, чем Эррио», — высказывается он, тогда как Лаваль считает наоборот. Оба проигрывают свою партию в фиктивной политике, и немцы увозят их в город Зигмаринген в Южной Германии, куда добровольно удалились Деа, Дорио и де Бринон.

Но с последними Гитлер не хочет иметь дела и даже сейчас считает, что Петэн еще может ему пригодиться.

Де Голль, Сопротивление и освобождение…

Получение поддержки от Черчилля и, что особенно важно, создание территориальной базы во Французской Экваториальной Африке, создание Национального комитета, который без всяких недомолвок будет руководить «Свободной Францией», — таковы первые результаты непреклонной деятельности де Голля. Но наряду с постоянным присутствием в мире, который понемногу начинал с ним считаться, главным для де Голля было пойти навстречу французам во Франции.

Разумеется, с момента поражения в 1940 г., радио («Отсюда, из Лондона, французы говорят с французами») постоянно побуждало их мечтать о победе союзников и о возрождении родины.

Но, хотя к началу 1942 г. подполье действовало уже довольно активно, было бы неверным говорить, что оно оказывало существенное влияние на все население.

Однако, когда Германия начинает войну против СССР, общественное мнение разделяется более четко, чем прежде. «Не только коммунисты связывают с Москвой свои надежды на освобождение… увы, — замечает субпрефект города Ле-Андели. — Другая тенденция, представленная меньшинством, — видеть в немцах, сражающихся против большевизма меньшее зло». Усиление крайних течений кладет конец внешнему единодушию французов, объединившихся вокруг маршала. Если вторые, следуя за Деа, клеймят Виши — этот «абортарий» — за нежелание более открыто встать на сторону нацистской Германии, то первые совершают все новые акты сопротивления, организуя покушения на оккупантов. Все это совершенно меняет атмосферу в оккупированной зоне.

Всегда чувствительный к народным настроениям, Петэн замечает это двойственное развитие. Двенадцатого августа 1941 г. он распространяет коммюнике, в котором говорится, что он «ощущает, как поднимается недобрый ветер». Петэн осуждает смутьянов в лице голлистов и коммунистов, создает особые органы правосудия, требует от высших чиновников и судей присяги на верность. Он решает приостановить деятельность политических партий.

Последние, поначалу ошеломленные разгромом 1940 г., начали потихоньку приходить в себя, особенно в свободной зоне, угрожая вишистскому режиму. В подполье становится все более активной коммунистическая партия, прежде всего на оккупированной территории — и особенно с началом советско-германского конфликта, благодаря которому в глазах народа к ней возвращается традиционная легитимность, утраченная было после пакта между Гитлером и Сталиным. Отныне участие в Сопротивлении придает ей все большую энергию.

На другом берегу Ла-Манша де Голль задается вопросом, какую выбрать линию поведения. Учитывая состояние французского общественного мнения, которое по-прежнему в основном благосклонно к Петэну, и слабости организаций Сопротивления, он находит пагубными покушения на оккупантов, которые влекут за собой жестокие репрессии и взятие немцами заложников. В скором времени казнь заложников в городке Шатобриан (1941) укрепляет его в чувстве собственной правоты. С другой стороны, ему необходимо присоединиться к Сопротивлению, координировать его действия, короче говоря, возглавить его. Он должен доказать руководителям подпольных организаций, нередко профсоюзным или партийным деятелям, свою благонадежность и продемонстрировать свой республиканский дух.

Проведение этого «вступительного экзамена» взял на себя Кристиан Пино, профсоюзный деятель, руководитель организации «Освобождение-Север» (Liberation Nord). Он станет первым видным участником французского Сопротивления, который официально встретится с де Голлем.

Пино видит, что его товарищи относятся к этой миссии без особого энтузиазма. «Неужели они боятся, что их движение выскользнет у них из рук, что им придется подчиняться распоряжениям извне?» — спрашивает он себя.

При встрече с де Голлем его поражает, что генерал практически ничего не знает о внутреннем Сопротивлении.

Его взгляд на историю — это взгляд сугубо военного человека, считает Кристиан Пино; его видение французского общества заставляет Пино похолодеть. По просьбе Пино генерал обращается к профсоюзным деятелям: «Скажите этим храбрым людям, что я их не предам».

Однако главным актом должно стать заявление, которое определит политическую позицию «Свободной Франции»: Сопротивление ждет его.

«Не требуйте от меня, чтобы я согласился с тем, что я столько раз осуждал, — с Республикой без твердой власти, с партийным режимом», — говорит генерал.

«Тогда хотя бы подтвердите свою верность Республике и демократии», — просят во время этой беседы Пино и Адриен Тиксье.

В итоге подготовленный де Голлем текст осуждает как Третью республику, так и Виши. Однако он апеллирует к «светскому французскому идеалу свободы, равенства и братства, который отныне действительно должен быть воплощен в нашей стране».

В то же самое время другой пионер Сопротивления, Пьер Броссолет, прибывший в Лондон еще раньше, докладывает де Голлю о состоянии политических партий в метрополии.

В 1941–1942 гг. де Голль сталкивается с двумя подходами к партийной политике. Один представлен Пьером Броссолетом, считающим, что все эти партии недолговечны и не имеют шансов сохраниться — за исключением коммунистической, судьба которой связана с судьбой СССР. События последних лет подорвали доверие к ним. Но, поскольку их лидеры воплощают в своем лице определенные общественные идеи, их следует вновь объединить, от Шарля Валлена на правом фланге до Андре Филиппа и Эррио на левом, и создать вместе с ними движение, которое бы стало преемником Сопротивления и преодолело прежние политические склоки.

Подход Жана Мулена, в ту пору направленного де Голлем в свободную зону, был противоположным. Он считал, что лишь сотрудничество с партиями позволит де Голлю освободиться от подозрений в склонности к фашизму или диктатуре, даст аттестат на верность демократии, в котором «Свободная Франция» крайне нуждалась, в частности для того, чтобы нейтрализовать враждебность Рузвельта, пишет историк Гийом Пикетти.

После высадки союзников в Северной Африке помощь партий, запрещенных режимом Виши, оказалась крайне необходимой де Голлю в его борьбе с генералом Жиро и Дарланом, которых признали американцы, — и он сумел приспособиться к новому положению. В период 1941–1942 гг. значение партий, в особенности социалистической, возросло в свободной зоне. После заключения в форт Бурразоль Леон Блюм вновь сделался признанным вождем, так как на Риомском процессе ему удалось доказать, что ответственность за поражение несет Петэн, а вовсе не Народный фронт. Блюм поручился перед Рузвельтом за вождя «Сражающейся Франции»[199], а самому де Голлю писал: «Было бы ошибкой отрицать законность партий, когда речь идет о социализме, и признавать ее, когда речь идет о коммунизме… это то же самое, как рассматривать коммунизм в качестве единственной и уникальной народной силы, к чему, как мне показалось, склоняются ваши непосредственные представители».

И действительно, партии были главной организованной силой, и их лидеры считали, что необходимо добиться координации действий со «Свободной Францией». Все подполье обсуждало проект создания Политического совета Сопротивления под эгидой генерала де Голля. Следовало пользоваться любой возможностью, как это сделал монархист Реми, который встретился с коммунистом Фернаном Гренье и привез его в Лондон, — так же как социалист Броссолет послал туда несколькими месяцами ранее Шарля Валлена.

Таким образом, необходимость вынуждала де Голля вести переговоры с партиями, к которым он прежде испытывал в лучшем случае смешанные чувства.

Накануне высадки союзников в Северной Африке де Голль закончил редактировать первый манифест, связавший его с различными группировками Сопротивления. Этот демократический поворот произошел как раз вовремя — поскольку представители партий образовали под его руководством парламентскую группу «Сражающейся Франции», в которую вошел 21 член палат 1939 г., в том числе, разумеется, и те, кто порвал с режимом Петэна. В их числе пять социалистов, пять радикалов, три коммуниста, восемь центристов и правых. Председателем стал социалист Феликс Гуэн.

Так восторжествовала традиционная концепция представительства в лице политических партий. Она сохранилась при учреждении первого Консультативного собрания в Алжире, при формировании второго и при создании Учредительного собрания в период освобождения страны.

Алжирское правительство

Когда в ноябре 1942 г. произошла высадка союзников в Северной Африке, о которой де Голля даже не поставили в известность, Дарлану удалось занять место генерала Жиро, чтобы заявить, что он «от имени маршала Петэна» присоединяется к американцам. В свое время Вейган проводил в Алжире «национальную революцию» — отменив закон Кремье, в котором за евреями признавалось французское гражданство, бросая в заключение голлистов и коммунистов и пр. Американцы, сначала наткнувшиеся на продолжавшийся несколько часов винтовочный огонь, но потом встречаемые овациями, сохранили здесь вишистский режим под эгидой Дарлана, а затем, после убийства адмирала на Рождество 1942 г., генерала Жиро. «Да, — сказал Рузвельт социалисту Андре Филипу, — …тем, кто мне помогает, я иду навстречу; сегодня Дарлан отдает мне Алжир, и я кричу “Да здравствует Дарлан!”; если завтра Лаваль отдаст мне Париж, я закричу “Да здравствует Лаваль”». Эту цитату приводит историк Жан Лакутюр.

Легко представить себе ярость де Голля. Но все же Черчиллю удается привезти последнего в Анфу в Марокко, чтобы он встретился там с Рузвельтом и пожал руку Жиро, — сцена, которую для хроники студии «Парамаунт» пришлось переделывать, так как при первой съемке человек из Лондона, пожимая руку своему сопернику, отвернулся от него.

Но группы Сопротивления в метрополии недовольны выбором американцев — хотя они и помнили славный побег Жиро из немецкого плена в Первую мировую войну, Жиро остается для них креатурой Петэна. Черчилль убеждает Рузвельта в необходимости ввести в политическую игру де Голля, поскольку за ним стоит Сопротивление.

Третьего июня 1943 г. заключается «брак» между голлистами и сторонниками Жиро. Французский комитет национального освобождения (ФКНО) проводит объединение плохо оснащенной армии Французских свободных сил под командованием Леклерка, которые с 1940 г. сражались в Чаде и участвовали в сражении под Бир-Хакеймом против немцев и итальянцев, и прекрасно вооруженной, благодаря американским поставкам, армии Жиро, Жуэна и де Латтра, которые с этого времени выступают в роли примкнувших к движению. При поддержке представителей партий де Голлю удается вывести из ФКНО Жиро, которого советники де Голля — Морис Кув де Мюрвиль и Жан Монне — очень быстро признают неправомочным. Под командованием Жуэна французские силы принимают активное участие в итальянской кампании, однако союзной высадкой на Корсике руководит все тот же Жиро.

Оккупированная Франция

Оккупированная Франция — это в первую очередь беженцы, разбросанные по стране во время отступления, это возвращение домой с помощью только подручных средств, это отсутствие всех тех, кто пал в бою, — таких было 92 тысячи, а на деле еще больше — или оказался в числе 1 миллиона 850 тысяч военнопленных. Это немецкое присутствие на трех пятых территории страны и ее расчленение: аннексированная зона (Эльзас и Лотарингия), северная зона, подчиненная германскому командованию в Бельгии (Север и Па-де-Кале), зона, куда запрещено возвращаться беженцам, примерно соответствующая восьми департаментам (Вогезы, Мёз, Арденны и т. д.), оккупированная зона. И наконец, свободная зона со своей демаркационной линией. В ноябре 1942 г., после высадки союзников в Северной Африке, она подверглась военной оккупации, но ее статус — впрочем, уже нарушенный — сохранялся. Деление на зоны ощущается очень сильно, и зона, не подвергшаяся оккупации, по сравнению с другими кажется чрезвычайно свободной, что, по крайней мере в 1940 и 1941 гг., весьма способствует популярности Петэна.

Раздел страны, отсутствие мужчин, существование свободной зоны, несомненно, стали первыми характерными чертами периода оккупации, которые заметили люди, ошарашенные разгромом и озлобленные на виновное в нем руководство страны.

В тот момент, в конце 1940 — начале 1941 г., торжество Германии казалось необратимым, определение судьбы Англии представлялось только вопросом времени, а идея сопротивления имела для большинства исключительно моральный смысл, о чем свидетельствует демонстрация, проведенная в Париже 11 ноября 1940 г. Но уже тогда небольшие группы французов готовились к борьбе против оккупантов. Политика сотрудничества с Германией, принципы который были в октябре изложены Петэном в Монтуаре, еще не вызывала отвращения, которое появится вскоре, — общество просто не вполне пришло в себя. В то же время начиная с 1 июля балетмейстер Серж Лифарь принимал в Парижской опере Геббельса, тогда же предпринимались попытки возобновить выпуск газеты компартии «Юманите», а в августе французские полицейские в сопровождении немецких без колебаний конфисковали антинацистские произведения по списку Отто Абеца.

Марсель Офюльс начинает свой фильм «Грусть и жалость» репликой фармацевта из Клермон-Феррана, который в ответ на вопрос, что в первую очередь волновало французов во времена Виши, отвечает «еда». Этот твердый ответ отразил самую суть проблемы, и это было в новинку в 1973 г., когда сохранялся ряд табу, связанных с периодом оккупации, а воспоминания о ней вызывали ожесточенные споры участников Сопротивления и бывших сторонников Петэна. Французы очень быстро стали испытывать серьезные ограничения, вызванные дезорганизацией страны. К ним вскоре прибавились немецкие реквизиции, в результате которых население оказалось на голодном пайке. Все продукты питания подвергались нормированию и распределялись по карточкам, мясной рацион в 1943 г. снизился до 125 грамм в неделю, а за жирами, хлебом и яйцами начиная с зимы 1940/41 года выстраивались очереди. В написанном вскоре после войны романе «Сливочный рай» Жан Дютур великолепно изобразил мир бакалейщиков и молочников, их мелкие спекуляции и черный рынок, царящий позади их касс. Если до войны в этой сфере происходило по 2 тысячи банкротств в год, то в 1943 г. таковых случилось всего лишь сорок восемь. «Я заставлю их жрать лошадиные седла», — говорил о французах Геринг, который пришел в ярость, увидев, как те жуют хрустящие багеты. В начале 1944 г. в свободной зоне дошло до того, что одна студенческая столовая в Гренобле вывесила объявление: «Четные дни — брюква, нечетные — белая свекла». Дефицит воцарился не только в продовольственной сфере. Обувщики страдали от отсутствия кожи и деревянных подметок; из-за отсутствия чулок обувь окрашивала ступни женщин; как и в Германии, использовались эрзацы разных продуктов, от тканей до сахарина. Городу приходится тяжелее, чем селу, на крестьян нередко смотрели как на людей, получивших от войны свою пусть и небольшую, но прибыль. Развивается меновая торговля, сигареты становятся разменной монетой, торжествует находчивость, умение выкручиваться — знакомая по временам Великой войны система «Э».

В одном немецком докладе говорилось, что «наши лучшие союзники» в деле эксплуатации Франции — «это усталость и безразличие населения, которое не утруждает себя политическими спорами и довольствуется тем, что имеет хлеб и работу». Такое замечание вполне справедливо для первых месяцев 1941 г., и историк Филипп Бюррен напомнил о нем, когда попытался увидеть, как французы приспосабливались к оккупации. После того как немцами были проведены реквизиции и подавлено пассивное сопротивление, главная задача французских промышленников состояла в том, чтобы изыскать способы выжить, не оказывая при этом слишком большой помощи оккупантам. Ведь если в 1941 г. немецкие заказы выполняли 7 тысяч французских предприятий, то в 1944-м их число выросло вдвое. «Чем больше ты помогаешь им побеждать в войне, тем больше риск того, что ты полностью перейдешь под их ярмо». Шнейдер, де Вандель и другие металлургические магнаты, ограбленные и обобранные немцами, вовсе не были расположены к оккупантам — и даже к правительству Виши, столь же консервативному, как они сами. Эти недоговоренности не исключают получения прибыли, равно как и стараний сократить число рабочих, забираемых на принудительные работы в рамках Службы обязательного труда. Действия промышленников могут диктоваться как патриотизмом, так и хорошо понятным расчетом. Для Луи Рено изъятие его станков представляет собой более тяжкий удар, чем мобилизация его рабочих. Мишлен же предпочитает пожертвовать настоящим, разойтись с политикой экономического сотрудничества ради того, чтобы спасти свое будущее: фирма четко определяет, на какое немецкое предложение она может согласиться — это поставка резины из синтетического каучука в обмен на финансовое участие.

Промышленники — это всего лишь один пример; можно также сослаться на банкиров, увидевших в государственном коллаборационизме, вдохновляемом Лавалем, Бишлоном, Леидё и др., успокоительную для совести легитимизацию собственных действий. Другие, однако, шли гораздо дальше, порой даже опережая немцев, как, например, руководители некоторых предприятий, просившие сделать их представителями германских фирм во Франции, временными распорядителями еврейского имущества и т. п.

Более определенной оказалась позиция издателей, которые все без исключения, проявляли ни с чем не сравнимую снисходительность к коллаборационизму. Ее от всей души поддержал целый ряд интеллектуалов во главе с Робером Бразийяком. Ни с чем не сравнимую? Нет. Мир театра, кино и кабаре пошел еще дальше, аргументируя это тем, что творческая активность есть форма сопротивления, посредством которой «французская культура противопоставляет себя германской оккупации». Этот мотив, впрочем, зазвучал только в момент освобождения; кинематографисты не поднимали подобных проблем, когда снимали свои фильмы в условиях оккупации (Э.-П. Бертен-Маги, Д. Делескевич). Ясно, однако, что такое поведение вовсе не означало приверженности политике коллаборационизма. После войны, как показывает разбор фильма Луи Малля «Лакомб Люсьен», одним из способов представить поведение французов как нечто вполне ординарное становится показ встречи лицом к лицу Сопротивления и коллаборационизма; также выдвигаются на первый план заботы повседневной жизни, как то было в начале указанного фильма Марселя Офюльса, в результате чего степень добровольности участия французов в том, что происходило во время войны, сводится к нулю. Тот же эффект создают и другие фильмы, скажем «Через Париж» Клода Отан-Лара, который преодолевает двусмысленную ситуацию с помощью смеха.

Коллабо…[200]

Изначально коллаборационистами были три протухших политика из Общего фронта: Бержери, бывший радикал, Марсель Деа, бывший социалист, и Ж. Дорио, бывший коммунист. В 1932–1933 гг., еще до формирования Народного фронта, они выдвинули идею создания Общего фронта, которая потерпела крах из-за несогласия представителей их собственных партий. Эта троица сохраняет единство в стремлении к новому порядку, и это обращает ее взоры к коллаборационизму, причем они симпатизируют не столько Германии, сколько нацистскому режиму. В этом их коренное отличие от членов Франко-германского комитета, который был создан еще до 1933 г., но отныне, под эгидой Отто Абеца, в прошлом также не являвшегося нацистом, служит фюреру. Комитет не только занимается пропагандой, он стремится соблазнять Францию всем немецким, действуя вполне благопристойно: если в 1937 г. на немецкий было переведено полтора десятка произведений французской литературы, то благодаря комитету в 1938-м вышел восемьдесят один перевод, а в первые шесть месяцев1939-го — пятьдесят пять. И как же было этим писателям не поверить, что Германия (нацистская) является цивилизованной страной? Среди глашатаев комитета можно обнаружить французского посла в Берлине де Бринона и Скапини, будущего «посла военнопленных». Вскоре Дитрих использует эти методы в кино. В фильме Кайятта «Все мы — убийцы» наглядно показано, как неудачливый музыкант, получивший шанс благодаря тому, что немцы заставляют играть Вагнера, становится антисемитом и коллаборационистом.

Дойдя в своем сотрудничестве до логического конца, Дорио записывается добровольцем на Восточный фронт; при возвращении его встречают овацией двадцатитысячная толпа. Однако во французский Добровольческий легион, созданный для борьбы с большевизмом, за три года было подано лишь 13 400 заявлений, и только половину из числа их подавших действительно зачислили на службу. Действуют и другие организации, менее мощные, чем Народная французская партия Дорио, — объединения Бюкара, Делонкля и др. В 1944 г. в их боевых формированиях состоит около 12 тысяч человек, однако они располагают довольно шумной прессой, еженедельниками «У позорного столба» (Au pilori), «Гренгуар» (Grengoire), «Я везде» (Je sues prrtout(, выходящих общим тиражом 1,5 экземпляров. Их чтение становится первой ступенью на пути к активному коллаборационизму.

Эти организации и большая часть подобных газет выходили прежде всего в оккупированной зоне; в свободной зоне «Легионерская служба порядка» Дарнана, вышедшая из «Французского легиона ветеранов», с момента возникновения насчитывает в своих рядах 15 тысяч членов с более или менее правыми взглядами. После германского вторжения в свободную зону Лаваль позволяет Дарнану создать «милицию», которая занимается охраной порядка и формированием корпуса политических функционеров страны; она стремится стать главной силой единственной политической партии — но у этой партии нет вождя, поскольку Лаваль всегда противился этому замыслу. Дарнан считает главой партии Гитлера, которому приносит присягу на верность. За ним идут 30–40 тысяч человек, которые в большинстве игнорируют эту присягу или же вообще вступают в милицию лишь для того, чтобы избежать отправки на работы в Германию. Вместе с немцами они принимают участие в карательных акциях против партизан на плато Глиэр в альпийском массиве Веркор и, в свою очередь, становятся объектом возмездия со стороны Сопротивления. Активисты «милиции» воплощают в себе гражданскую войну и вызывают такую ненависть, что Петэн считает необходимым — но уже после высадки союзников в июне 1944 г. — осудить их злодеяния, обвинив в том, что они ведут себя «как красные, как ЧК». Дарнан, в котором он видит источник подобных эксцессов, выражает недоумение: «Вы флюгер, господин маршал…»

…и Сопротивление

Стало ли прослушивание английского радио («Говорит Лондон, французы обращаются к французам») первым проявлением непокорности, антинемецких и антивишистских настроений, подобно тому как чтение «Гренгуара» означало, что человек занимает противоположную позицию?

Выдающейся заслугой историка Жака Семелена стало то, что он попытался выявить формы гражданского сопротивления, показав, как они становились (или не становились) основой для различных форм борьбы с оккупантами. Покинуть кафе, когда в него заходят немецкие офицеры, не присутствовать на торжествах с их участием, спасать еврейских детей — риск подобных акций постоянно возрастает. Об этом свидетельствуют уже парижские демонстрации 11 ноября 1940 г., ставшие коллективным и сознательным проявлением непокорности; производятся аресты, министр образования Рипер смещен с поста. Но еще дальше дело заходит в Ойонну в департаменте Эн, где весь город отмечает годовщину победы 1918 г., — и в тот же вечер все вновь приходит в норму; то же самое происходит 14 июля. Еще одну ступень, более близкую к мятежу, представляют собой большие стачки мая-июня 1941 г. и октября 1942 г., пусть на словах они связаны исключительно с проблемой пропитания…

Массовое гражданское неповиновение, в частности отказ от трудовой повинности с конца 1942 г., представляет наиболее распространенную форму сопротивления, которая ведет к увеличению числа партизан. Акты сопротивления, до этого времени бывшие уделом подпольных организаций, приобретают массовый характер. Например, в местечке Роман демонстранты препятствуют отправке молодежи в Германию, перекрыв железную дорогу. Наконец, имеют место акты индивидуального сопротивления, число которых историки просто не в состоянии подсчитать, поскольку они происходили стихийно. Это железнодорожники, замедлявшие движение составов на поворотах, чтобы какой-нибудь беглец мог спрыгнуть с поезда, молодые люди, которых обеспечивали старой одеждой, чтобы они могли пройти через заставы, и т. д.

В целом же действия режима Виши, по сравнению с администрацией других стран, представляются наиболее близкими пожеланиям оккупантов. И хотя это наблюдалось не повсеместно, вишистская администрация нередко демонстрировала подлинное рвение. Гитлер мог быть вполне доволен службой французской полиции.

Различные группы Сопротивления, первоначально незначительные, родились в июне 1940 г. Начало движения справедливо связывают с призывом генерала де Голля, прозвучавшим 18 июня. Однако буквально тогда же на французской территории генерал Габриэль Коше обратился к своим войскам с призывом организовывать сопротивление. И уже 17 июня немцы подвергают пыткам префекта Жана Мулена, первого бойца внутреннего Сопротивления. Летом в Париже Поль Мюс и Жермена Тийон организуют подпольную организацию при Музее человека, которая будет разгромлена немцами в 1941 г. Три крупные группы зарождаются в зоне, не подвергшейся оккупации. Офицер Анри Френе создает группу «Борьба» («Combat»), поставив перед собой цель, по крайней мере с 1942 г., вселить в сердца дух сопротивления режиму Виши. Это движение носит скорее дехристианско-демократический характер, рядом с ним — «Освобождение» (Libération) под руководством Эмманюэля д’Астье де Ла Вижери, участники которого рекрутируются из числа социалистов и им сочувствующих. Начиная с лета 1941 г. в обеих зонах развивается деятельность созданного подпольной коммунистической партией Национального фронта (Front national). И лишь в 1943 г. различные группы Сопротивления объединяются под эгидой генерала де Голля и Жана Мулена.

Среди партизан-маки, появление которых стало реакцией на организацию Службы обязательного труда, были самые разные люди: молодежь, военнослужащие бывшей «армии перемирия»[201], распущенной после оккупации свободной зоны, иностранные добровольцы — испанские республиканцы, поляки, интернационалисты из разных стран, все те «красные», кого немцы клеймили в своих прокламациях. Сказать, что их насчитывалось около 300 тысяч, означает не сказать ничего, поскольку партизаны пользовались поддержкой населения, во всяком случае тогда, когда их действия не имели следствием применение карательных мер. Вопрос о том, какие акции следует проводить — саботаж, вооруженные нападения и т. д., — становится после первых казней немецких солдат в 1941 г. источником ожесточенных конфликтов между различными группами Сопротивления, подобно тому как вопрос о разделе оружия, сбрасываемого на парашютах с британских самолетов, вызывает соперничество между Внутренними французскими силами, связанными с Лондоном и голлистами, и движением «Франтирёры и партизаны», более близким к коммунистам.

Это, однако, не препятствует росту сил Сопротивления. Изменения на фронтах войны придают решимости всем, кто ненавидит оккупантов, а это большинство французов. Но уверенность, что они идут прямиком к победе, нередко заставляет забывать, что риск быть расстрелянным с каждым годом становился все выше. Заложники города Шатобриан в 1941 г. были первыми в этом списке, потом их число станет постоянно увеличиваться.

Люди видят, что вопреки обещаниям военнопленные не вернулись домой, напротив — рабочих увозят в Германию; что страна обескровлена; что фабрики закрываются или работают на немцев; что руководство поздравляет Гитлера на следующий день после поражения британского десанта под Дьеппом; что после высадки союзников маршал Франции, угрожая карами, требует от французов не участвовать в борьбе. Ничего подобного в истории Франции не бывало.

Сразу же после войны голлисты и коммунисты создают миф, что вся страна была охвачена духом сопротивления. Пятьдесят лет спустя насмешки над этим тезисом — в романах или кино — завершаются рождением нового мифа, согласно которому в период оккупации в стране царило выжидание, что в Сопротивлении участвовала лишь кучка людей, едва ли превышавшая числом коллаборационистов и в принципе не приносившая никакой реальной пользы. Последний тезис опроверг иностранец. Им стал американский генерал Александр Пэтч, который 15 августа 1944 г. высадился в Провансе предполагая занять Гренобль на девяностый день после высадки, т. е. в ноябре. Однако Гренобль был освобожден на пятнадцатый день — благодаря действиям партизанских отрядов в Провансе и Дофине, а также в Веркоре. Германской 11-й танковой дивизии понадобилось тридцать три дня, чтобы в июне 1944 г. передислоцироваться из Страсбурга в Кан, — тогда как на то, чтобы покинуть Восточный фронт и добраться до Эльзаса, она потратила всего неделю. Таков результат саботажа на железных и автомобильных дорогах. Не менее важен был сбор бойцами Сопротивления разведывательных данных, без которых союзники не могли обойтись ни в Нормандии, ни в Бретани.

И если из-за действий Виши и в особенности Петэна французы не сыграли такой же роли в своем освобождении, как югославы, — ведь нужно было выступать одновременно против немцев и собственного правительства, во главе которого стоял национальный герой, — то данная ситуация прежде всего позволяет понять, насколько трудно было тогда во Франции определить, что именно делает поведение человека достойным республиканских принципов.

Освобожденный Париж

Де Голль, которого англичане и американцы держали в стороне от операции «Оверлорд», т. е. от высадки в Нормандии, все же получает возможность ступить на французскую землю — 12 июня, между Курсёлем и Грэ-сюр-Мер. Но кто знает его там? И только в Байё встреча де Голля с народом становится своего рода плебисцитом.

Тем временем маки ожидают второй высадки — в Провансе, назначенной на 14 июля. Партизаны Веркора, которые никак не могут ее дождаться, сердиты на де Голля, считая, что он «бросил, предал» их. Они не знают, что это союзники перенесли день высадки на 15 августа и что де Голлю об этом даже не сообщили. Но кто из французов, слушавших по радио призывы из Лондона, мог представить себе подобное?

Наконец, во Фрежюсе (Прованс) вместе с американцами высаживаются французы. Второго сентября они уже в Лионе, а 12-го соединяются с войсками, высадившимися в Нормандии, среди которых находится Леклерк. Это происходит в Монбаре, который становится символом французского возрождения, ведь при встрече войск, участвовавших в операциях «Оверлорд» и «Энвил»[202], именно французы Леклерка и де Латтра первыми обнимают друг друга.

С целью освобождения Парижа американцы позволяют бронетанковым частям Леклерка и Кёнига самостоятельно продвигаться вперед и вступить в восставший Париж, где борьбой руководит полковник Анри Роль-Танги. Так происходит символическое объединение Внешних французских сил[203] и Внутренних французских сил[204].

Двадцать шестого августа де Голль идет по Елисейским Полям. Это день его апофеоза. Рядом с ним вприпрыжку шагает Жорж Бидо, преемник Жана Мулена на посту главы Национального комитета Сопротивления. «Пожалуйста, следуйте на два шага позади меня», — тихо говорит де Голль. И делает замечание Даниэлю Майе, одному из вождей социалистов в движении Сопротивления: «Сударь, во время парада не курят».

«Впереди, — вспоминает писатель Клод Руа, — ехали открытые грузовики, люди видели настоящий военный и трехцветный карнавал, флажки, знамена, стайки мальчиков и девочек в белых рубашках и светлых платьях, поднятые винтовки и револьверы, автомашины с нарисованными на их дверцах огромными буквами FFI, обгонявшие артиллерийские орудия, половина из Чикаго 1930-го, а половина из Барселоны 1936-го, и тут же роскошные автомобили, полные серьезных людей в военных кепи, префектов в белых перчатках. Это было славное смешение всего и вся».

Пасынки Освобождения

Однако эти триумфальные дни оставили у борцов внутреннего Сопротивления привкус горечи. Чтобы предотвратить возможный коммунистический переворот, комиссары Республики, назначенные временными губернаторами, должны были «установить власть закона как противовес фактической власти на местах». Национальный комитет Сопротивления, в том числе входившие в него коммунисты, соглашается с этим и даже с требованием разоружить патриотическую милицию. Разоружение проводится без особых церемоний.

И впоследствии основные почести достаются заграничным силам, которые, впрочем, вскоре продолжат сражаться в Эльзасе и Германии. Де Голль, разумеется, совершает поездки в различные города Франции, но он запаздывает с прибытием туда, где Сопротивление подверглось наиболее тяжким испытаниям, например в Гренобль. В Тулузе больше почестей достается пронафталиненным офицерам, доставшим свои мундиры из платяных шкафов лишь в момент освобождения, чем Раванелю, партизанскому герою региона.

Бойцы внутреннего Сопротивления, FFI и FTP[205], «эти террористы», оказались пасынками Победы.

И впоследствии вряд ли кто из них пел посвященную им «Партизанскую песню» Жозефа Касселя и Мориса Дрюона: «Друг, слышишь ли ты, как над полем вороны кружатся…» Ведь в горах или в лесах они никогда не слышали ни этой музыки, ни этих слов.

Час очищения: ответственность интеллектуалов

Проблема ответственности тех, кто сотрудничал с оккупантами, была впервые недвусмысленно поставлена в ходе чистки государственного аппарата в 1944–1947 гг. Коллаборационисты из числа интеллигенции подверглись при этом даже более ожесточенным преследованиям, чем руководители концерна «Гном-Рон», которые поставляли двигатели для немецких самолетов, но были оправданы, или хозяева компании «Сэнрап-Брис», которые помогали возводить Атлантический вал, а были обвинены лишь в получении незаконных доходов. Они возместили только 1 процент и не подверглись никакому уголовному преследованию. Дело в том, что в период восстановления новая Франция нуждалась в них, и этим объясняется снисходительность правосудия и властей. В то же время тогда считали, что «бывают слова столь же смертоносные, как газовая камера» (Симона де Бовуар). Представители интеллигенции представляли собой мишень не только заметную, но и уязвимую. Что вовсе не означает их невиновности.

Идея проведения чистки среди интеллектуалов впервые была высказана в Алжире в 1943 г. В издаваемом подпольно журнале «Французская литература» (Les Lettres françaises) была высказана точка зрения, согласно которой после избрания петэниста Жана де Ла Варанда членом Гонкуровской академии, той придется «дать отчет» и освободиться от изрядного числа своих действительных членов, у которых, как считалось в 1944–1945 гг., были запачканы руки. Во время последующей чистки, после эксцессов в момент освобождения, когда импровизированные трибуналы казнили 10 тысяч человек, а печать, прибавляя сотню за сотней, в газетах довела это число до 50 тысяч, нередко делались заявления, что право обвиняемых на защиту обеспечено недостаточно.

Однако те, кто говорил так, не задавались вопросом: пользовались ли «правом на защиту» те 160 тысяч депортированных по политическим обвинениям в лагеря, на которых часто доносили именно «вычищенные» 1944 г., или те, кого полиция или милиция увела «в ночь и туман» — и кто исчез навсегда?.. Злоупотребляя именем вновь обретенной свободы, «вычищенные» 1944–1945 г. подняли неописуемый шум. Они располагали адвокатами, судьями, которые при Петэне заседали в чрезвычайных судах девяти категорий… Не говоря уже о Шарле Моррасе, который за десять лет до этого прямо призывал к убийству («для Леона Блюма сойдет и хороший кухонный нож») и который впоследствии настаивал на своей невиновности на том основании, что был настроен антинемецки. Моррас был искренне возмущен, когда евреи, которых он выдавал немцам, стали добиваться правосудия. Чтобы спасти писателя Робера Бразийяка, в свое время требовавшего «расстрелять всех депутатов-коммунистов, а также Поля Рейно и Жоржа Манделя» и в 1941 г. буквально дрожавшего от нетерпения («Ну чего же мы ждем?»), на адрес властей шла петиция за петицией. На защиту своего возлюбленного чада поднялся весь интеллектуальный Париж во главе с Франсуа Мориаком, сначала сторонником Петэна, потом голлистом, а затем вдохновителем интриг, которые плели снисходительные.

Но никаких петиций не было, когда в Марселе и других местах вишисты арестовывали «этих коммунистов», «этих социалистов», «этих испанцев». В 1940 г. не появилось петиций с протестами против списка Отто[206], запрещавшего произведения целого ряда писателей, прежде всего евреев, но не только. Многие любят повторять, что Поль Клодель, прежде чем написать оду, посвященную де Голлю, сочинил оду, посвященную Петэну. Однако следует помнить, что он был единственным писателем, который публично протестовал против указанных мер.

И не было не то что петиций, но даже попыток негласного вмешательства с целью защиты памяти убитых немцами поэта Робера Десноса, философа Жана Кавайе, психолога Жоржа Политцера или историка Марка Блока.

В случае с Бразийяком, которого «не щадит де Голль», произошла трансформация доносчика в жертву, ведь «своими доносами, своими призывами к убийствам и геноциду он напрямую сотрудничал с гестапо», писала Симона де Бовуар. Впрочем, некоторые интеллектуалы-коллаборационисты были казнены, например журналист Жан Эрольд Паки, Жорж Фердонне, Жорж Суарес, Жан Люшер, а Дриё Ла Рошель покончил с собой; другие были приговорены к тюремному заключению, более или менее длительному; в 1944–1945 гг. суровость торжествовала над снисходительностью в отличие от последующих лет. Национальный комитет писателей составил список нежелательных лиц, в нем значилось 148 имен.

Преследованию подверглись и некоторые издатели, например Грассе и Галлимар; Деноэль был убит сразу же после Освобождения. Они издавали произведения коллаборационистов и — скрытно — писателей Сопротивления. Галлимар открыл свое издательство в 1940 г. на условиях оккупантов. Но в этом августейшем издательском доме уживались Камю, Дриё Ла Рошель, Мальро, Сартр и Жан Полан.

Существенно, что преследования по обвинению в коллаборационизме осуществлялись на основании 75-й статьи Уголовного кодекса, определявшей, «кто виновен в измене и может быть подвергнут смертной казни».

Именно это определило характер защиты Шарля Морраса, который постоянно демонстрировал свои антинемецкие чувства…

Что же касается ответственности интеллектуалов, то их защита вращалась вокруг «права на ошибку», теоретиком которого в споре с Альбером Камю выступил Франсуа Мориак. «Мы играли и проиграли», — говорил он. Таким образом, отождествляя себя с учеными, совершившими ошибку, или с гражданами, желавшими пользоваться свободой самовыражения, эти писатели не представляли или не желали представить себе пагубного воздействия своих произведений и меру собственной ответственности, которая напрямую была связана со степенью их известности, писал журналист Пьер Ассулин.

Возможно, они считали, что талант выводит их за пределы банальных превратностей текущей политики. Что их искусство превращает их в исключительную породу людей. И если даже верно, что во времена чистки немалую роль играли озлобление, соперничество и сведение счетов, не говоря уже о терроризме и мощном давлении со стороны коммунистов, имевших в провинции 70 еженедельных и 50 ежедневных газет, все равно получается так, что интеллектуалы так и не проявили интереса к проблеме собственной ответственности.

Они были в этом не одиноки.

Можно вспомнить, что одни и те же голоса в новостях по радио (Actualités Pathé) в 1940 и 1941 гг. бичевали англичан, а в 1944 г. — немцев; одни и те же художники, например Паскаль Ори, выпускали иллюстрированный журнал «Маленький нацист» (Le Petit Nazi illustré) и послевоенные комиксы. Одни и те же кинематографисты, такие, как Анри Жорж Клузо, во имя своего «искусства» стремились игнорировать политику и историю, корча из себя нонконформистов, чтобы лучше скрыть отсутствие личного благородства или удовлетворить собственный нарциссизм.

ИМПЕРАТИВЫ ОСВОБОЖДЕННОЙ СТРАНЫ

В своей книге «Горячность и Необходимость» Жан Поль Риу хорошо сформулировал основные направления политики правительства Освобождения. Германия не была разгромлена до конца, поэтому прежде всего ему надо было победить. О силе немцев свидетельствуют и битва в Эльзасе с угрозой повторного захвата Страсбурга, и наступление фон Рундштета в Арденнах, которое чуть не отбросило англо-американские силы к морю, в то время как немецкие ракеты «Фау-2» обрушились на Лондон. Однако, хотя окончательное поражение немцев задерживалось, русские, англичане и американцы, к которым присоединились силы под командованием де Латтра, в конце концов добились капитуляции, и французское командование приняло в этом участие. Оставалось победить Японию.

С лета 1945 до лета 1946 г. всеобщее ликование Освобождения, конечно, спало, пленные и часть депортированных вернулись домой. Но сколько было ожиданий перед списками отеля «Лютеция», когда люди толпились, чтобы узнать о тех, кто так и не вернулся, о тех, чьих имен мы даже не знаем.

«Не противопоставляйте одних и других» — такой заголовок появился в то время в газете «Комба». Дело в том, что долгое время, в частности в правление Виши, власти заботились о судьбе пленных. Франсуа Миттеран, которому было поручено встречать их сначала при Виши, затем в правление де Голля, хотел даже создать партию бывших пленных на манер «Огненных крестов», основанную после 1918 г., так как он считал, что «сбежавшие из плена такие же герои, как и герои Бир-Хакейма». Что же касается депортированных, то кто в то время говорил о лагерях, где было уничтожено столько людей — евреев (больше всего), цыган, славян и других? Выжившие чаще молчали: они стремились прежде всего вновь стать членами национального сообщества, из которого их исключили немцы и режим Виши.

Другим императивом было стремление выжить. Страна потеряла около 600 тысяч человек и испытала ужасные разрушения. В Нормандии в Гавре осталось лишь 18 процентов зданий, в Кане — 27 процентов и т. д., порты Атлантики также сильно пострадали. Кроме того, недостаточное питание из-за нехватки продовольствия во время оккупации ослабило население: каждый третий ребенок имел нарушения в развитии. На кадрах кинохроники 1945 г. хорошо видна разница между истощенными французами и немцами, которые, несмотря на поражение, выглядят совсем неплохо. Из-за недостатка транспорта, разрушенного бомбардировками и диверсиями, продолжает не хватать угля, ветхие машины и станки мешают возрождению промышленности. Отток населения в города усложняет восстановление сельского хозяйства, так что вплоть до 1947–1948 гг. продовольственное снабжение не улучшается и молока не хватает, так же как и хлеба. Мука импортируется из США, но, будто бы по ошибке переводчика, была заказана кукуруза (corn) вместо пшеницы (wheat), и какое-то время французы едят желтый хлеб из кукурузной муки.

Вот почему спекуляция продуктами питания процветает еще какое-то время после Освобождения.

Еще один императив — производить. «Засучим рукава», — заявляет социалист Рамадье; «Выиграем третью битву за Францию», — добавляют коммунисты. Вслед за Национальным советом Сопротивления де Голль напоминает, что крупных промышленников «не было в Лондоне»; остальные добавляют, что Франция будет окончательно освобождена только тогда, когда тресты будут лишены имущества. Де Голль был согласен с коммунистами и социалистами в том, что «главные источники национального богатства должны вновь стать коллективной собственностью».

Таким образом, под его эгидой начинается национализация угольных шахт, ряда предприятий черной металлургии, депозитных банков, страховых компаний. Параллельно с этим коммунист Марсель Поль и социалист Робер Лакост стараются поставить во главе больших национализированных предприятий руководителей Сопротивления или деятелей профсоюзов. Поскольку чистка страны от вишистов также была одним из императивов, автомобильные заводы Рено и Берлие за их сотрудничество с оккупантами переходят под контроль государства.

Все эти меры были названы впоследствии «очистительным антикапитализмом, подпорченным технократической теорией планового экономического развития», как отмечал историк Жан Бувье.

Одновременно с этим, под руководством комиссара Пьера Ларока, была проведена в жизнь смелая социальная программа, которая воплотилась в учреждении единой государственной системы социального страхования.

Наконец, еще одно новшество: правительство де Голля признало право голоса за женщинами.

Пятьдесят лет спустя мы отмечаем, что все эти меры, которые можно было бы назвать «левыми», в то время воспринимались не как часть одной программы, которую проводил генерал де Голль в качестве главы правительства, но как завоевания, достигнутые благодаря коммунистам или Национальному совету Сопротивления. Они не были по-настоящему оценены главным образом потому, что в восстанавливающейся стране казались естественными. Кроме того, основное внимание тогда было сосредоточено на негативных последствиях инфляции, так как за два года цены увеличились в три раза, а зарплата — едва ли в два раза, так что покупательская способность упала, в то время как продолжительность рабочей недели, наоборот, выросла на 10 процентов.

В таких мрачных условиях вместо жесткой антиинфляционной политики, предписываемой Пьером Мендес-Франсом, де Голль предпочитает более традиционные и более гибкие решения, которые предлагает Рене Плевен. «Неужели мы сможем возродить Францию, потакая эгоистам и корыстолюбцам?» — воскликнул Мендес, подавая в отставку. «Нет, но страна изранена и больна, ее надо щадить», — ответил де Голль.

Вернуть Франции то место, которое она потеряла, — вот еще один императив, и, повинуясь ему, французские войска участвовали в кампании против Германии. Оставалось еще принять участие в войне против Японии и вернуть себе Индокитай. Только те, кто согласился отправиться туда, не подозревали, что вместо японцев им придется сражаться с вьетнамцами. И разве кому-то было интересно знать, что 8 мая 1945 г., в день празднования Победы, в алжирском городе Константина в результате подавления восстания при помощи авиации погибло свыше 15 тысяч человек?

Из-за расхождений во взглядах с Учредительным собранием по поводу проекта Конституции 20 января 1946 г. де Голль подал в отставку. Вместо него правительство возглавил социалист Феликс Гуэн.

ЧЕТВЕРТАЯ РЕСПУБЛИКА (1946–1958)

В центре водоворотов

Четвертая республика оставила после себя впечатление эпохи политической нестабильности и социальных беспорядков. Она завершилась чем-то вроде государственного переворота, насильственного захвата власти, который произошел 13 мая 1958 г. в Алжире. Обстоятельства этого переворота отвлекли внимание от глубоких изменений, которые произошли во французском обществе и которые привели в конечном итоге к модернизации страны.

Специфика нестабильности этого времени была связана с тем, что Франция попала одновременно в два исторических водоворота: «холодной войны» и деколонизации. Великобритания и Нидерланды столкнулись лишь с деколонизацией; Италия — лишь с «холодной войной»; Германия, разделенная и оккупированная, ни с тем, ни с другим. Франция же испытала такую политическую качку, какая случалась лишь в труднейшие периоды ее истории.

Во-первых, началась «холодная война». Во Франции она привела к забастовкам, доходившим практически до мятежей, за которыми стояли коммунисты и ультралевые, в то время как СССР находился здесь на пике своей популярности. На другом полюсе де Голль, исключенный из власти с начала Четвертой республики, как, впрочем, вскоре и коммунисты, создает «Объединение французского народа» (РПФ)[207], чтобы подливать масла в огонь и сильнее клеймить государственные институты.

Но еще больше Республику дестабилизируют колониальные войны. Сначала они начались «украдкой» — в ходе операций на Мадагаскаре и в Индокитае, затем их масштаб расширился, когда, после разгрома при Дьенбьенфу, в Алжире вспыхнуло вооруженное восстание. Провал Суэцкой экспедиции знаменует собой политический провал всех руководителей Четвертой республики — от Жоржа Бидо до Ги Молле, от Рене Плевена до Робера Шумана, а также Венсана Ориоля и Антуана Пине.

Из-за этих драматических событий, которые привели к 13 мая 1958 г. и затем к возвращению де Голля к власти, остались незамеченными положительные перемены, происшедшие в стране благодаря выполнению плана Монне, плана Маршалла, а также введению системы государственного социального страхования.

В конце периода, впоследствии получившего название «Тридцать славных лет», Франция, сама того не зная, превратилась в современную развитую страну. Однако мы лишь на середине пути… Тогда же Франция начала строительство единой Европы — или этим занимаемся мы сегодня?

Таким образом, Четвертую республику характеризовали бессилие и экспансия.

Какой политический режим нужен Франции?

Выйдя в отставку 20 января 1946 г., де Голль не захотел даже попрощаться с теми, кто поддерживал его в последние месяцы. Его окружение настаивало на том, чтобы он объяснил свой поступок: «Вы вошли в Историю своим Призывом от 18 июня, вы не можете выйти из нее письмом Феликсу Гуэну». Это повергло его в гнев. Генерал ответил: «Лишь молчание полно величия, все остальное — признак слабости».

На самом деле он надеялся и рассчитывал, что народ призовет его обратно. И он поселился неподалеку — в Марли. Когда Ж. Жанненэ сравнил его судьбу с судьбой Клемансо, которого французы покинули после 1918 г., де Голль его поправил: «Клемансо никогда не был мистической фигурой… Зато во всем, что мы делали, нас несло вперед большой глубинной волной, которой я дал начало, но которая бесконечно превосходила мою персону».

Но, поскольку глубинная волна никак себя не проявляла, он заклеймил тех, кто правил вместо него: «Это будет правительство не Национального собрания, а правительство пивной».

В действительности правительство воплотило диктатуру партий. Не успел Гуэн стать главой кабинета, как он передал полномочия по назначению министров штабам партий, входящих в его состав, со своей стороны лишь определяя, сколько и каких министров должно быть назначено каждым штабом. Такой порядок обделил и избирателей, и исполнительную власть, поскольку избиратели голосовали за идею, и человек, назначенный партией, чтобы ее защищать, не обязательно был тем, кого хотели видеть они; с другой стороны, и председатель Национального совета не мог воздействовать на министров, которых назначил не он.

Дело в том, что, поскольку во время оккупации партии были запрещены Петэном, после Освобождения они явились символом вновь обретенной свободы: оспаривать их гегемонию означало навлечь на себя самые разные подозрения вплоть до цезаризма. Де Голль вместе со своими сторонниками мог конечно, считать, что, наоборот, благодаря ему были восстановлены основные свободы. Он был настолько щепетилен в соблюдении республиканских правил, что в момент Освобождения занимал лишь скромный пост госсекретаря по вопросам национальной обороны, который он покинул в июне 1940 г. Тем не менее подозрения продолжали существовать, и любая, самая безобидная его фраза истолковывалась в этом смысле.

Когда в Эпинале де Голль заявил, что принимает надуманные обвинения в диктаторских амбициях с «железным презрением», политическая элита смаковала ответ коммуниста Пьера Эрве, появившийся в «Юманите»: «Железное презрение, кожаные штаны, деревянная сабля»[208].

В своем отказе от партийного режима де Голль опирался на систему аргументов, которые он четко сформулировал в мае 1946 г.

«Франция никогда не изменится. На левом фланге у вас всегда революционная масса: в настоящий момент это коммунисты. Кроме того, у вас всегда есть сколько-то идеологов, дураков и утопистов, которые вчера были радикалами, а сегодня стали социалистами. Еще у вас есть консерваторы, считающие себя прогрессистами: сегодня это МРП[209] (Народно-республиканское движение), на правом фланге заседают католики, традиционалисты, собственники, промышленники, коммерсанты — вечная ПРЛ[210] (Республиканская партия свободы). Наконец, в центре у вас болото без веры и закона… масса, которая может качнуться в любую сторону… Вот почему решение не в партиях… Они способны лишь накладывать вето… Коммунисты считают, что они противостоят реакции; правые считают, что они препятствуют диктатуре Москвы».

Этот диагноз сопровождался предсказанием:

«Ни у кого нет плана, никто не хочет первым брать на себя ответственность. Если ударит гром, они все разбегутся по углам, как в сороковом году. У них будет лишь одна забота: попытаться, спрятавшись под мое крыло, остаться незапятнанными, чтобы вновь вылезти, как только пройдет опасность. Вот почему я хочу оставить их действовать самостоятельно, пока возможно. У меня есть время. Это ужасно, но надо пройти через это. Потом — да, я смогу ставить свои условия. Право на роспуск — это ужасное оружие».

Эти слова, произнесенные в мае 1946 г., предвосхитили ситуацию мая 1958-го. Но, когда де Голль произносил их, его целью было встряхнуть МРП, заставить его определиться со своей позицией; сам же он рассчитывал вернуться в игру. Что касается условий, то он изложил их до того, как народу был предложен референдум, — в речи, произнесенной в Байё 16 июня 1946 г.

Если у де Голля была четкая позиция в отношении партий, то другие уровни организации политической жизни были ему менее знакомы. Он столкнулся с этой проблемой, когда сразу же после Освобождения ему нужно было решить, в какой форме восстанавливать Республику.

Можно было бы, конечно, просто сохранить Конституцию 1875 г., добавив к ней некоторые изменения, которые бы увеличили полномочия президента Республики и уменьшили полномочия Сената, согласия которого для роспуска палаты депутатов больше не требовалось бы. Но часть членов Учредительного собрания не желала возвращения к прошлому, и один из лидеров МРП — Морис Шуман заявил де Голлю, что его движение не поддержит такую реставрацию «запылившихся гробниц». Кроме того, было бы нелогичным, если бы человек, порвавший с Петэном и с ассамблеями, которые вручили тому власть, снова воскресил их. За реставрацию ратовали только радикалы. Но большинство членов Учредительного собрания были против нее. Но главное, де Голль должен был сдержать обещание, данное в Алжире в указе от 21 апреля 1944 г., в котором предусматривались две вещи: после победы французский народ изберет Учредительное собрание, что подразумевало конец Третьей республики; и затем избиратели будут голосовать за новую Конституцию, как и было впоследствии сделано.

Одно из решений состояло в том, чтобы предложить Конституцию более президентского типа, тем более что и Блюм писал о такой возможности в книге «Для всего человечества», которая была основным ориентиром после Победы. Де Голль говорил об этом с Жанненэ, Кассеном, Капитаном. Но проведение референдума по такой Конституции походило бы на бонапартистские плебисциты, и многие левые заранее были категорически против.

Поэтому в июле 1945 г. де Голль решил созвать Учредительное собрание, что соответствовало и республиканской традиции — такие собрания созывались в 1789 и 1848 гг. — и указу 1944 г. Созыву Собрания предшествовал референдум, на который было вынесено два вопроса: 1. Согласны ли вы на созыв Учредительного собрания? 2. Согласны ли вы, что Учредительное собрание должно иметь полномочия, ограниченные по времени до утверждения новой Конституции? Второй пункт был освистан коммунистами, которые, вслед за Роже Гароди, заявили, что «де Голль — кандидат, обладающий личной властью, — предпочитает доверию народа доверие трестов».

Колебания де Голля по поводу решения, которое следовало принять, выдавали его затруднение перед лицом ситуации, которой он не мог владеть полностью. Как отметил голлист Оливье Гишар, «он без сомнения оставался хозяином игры, но сама игра начала выходить из-под его контроля».

Ведь будущее зависело не столько от результатов референдума 21 октября 1945 г. (96 процентов голосов «за» на первый вопрос, 66 — «за» на второй, так как коммунисты и радикалы призывали голосовать «против»), сколько от состава будущего Учредительного собрания. А он, в свою очередь, зависел от системы выборов — еще одной сферы, правилами и тонкостями которой де Голль не владел. Он лишь предчувствовал, что выборы по мажоритарной системе могут привести к преобладанию коммунистов. Выборы по округам были воплощением Третьей республики, и казались ему лишенными всеобщей пользы. Таким образом, пропорциональное представительство показалось де Голлю наиболее справедливым, в частности, в плане идей, потому что таким образом выбор решения по основным вопросам совершался в условиях конкуренции и усиливалась роль генеральных штабов партий.

В результате этих выборов коммунисты стали первой партией Франции, получив 26,2 процента голосов и 160 мест в Собрании; МРП и СФИО наступали ей на пятки, но крайне левые и левые получили абсолютное большинство мест. Учредительное собрание выработало проект Конституции, не обсуждая его с де Голлем под предлогом того, что, «не будучи избранным, он не имел соответствующего статуса для участия в составлении текста Конституции». Это оскорбление, добавленное к другим, стало причиной его ухода. Комиссия, которой было поручено подготовить Конституцию, составила проект, прямо противоположный идеям де Голля. Первого января 1946 г. генерал заявил: «Мы хотим иметь правительство, которое управляет, или всемогущий парламент, который назначает правительство для выполнения своих прихотей?» Несмотря на несогласие МРП и радикалов, текст большинства, предложенный на референдум, предполагал учреждение однопалатного Национального собрания, избирающего и президента, и председателя Совета министров и имеющего полномочия распустить правительство при помощи вотума недоверия.

Правительство могло распустить Национальное собрание при условии, что и само оно выходит в отставку, передавая полномочия председателю Собрания, — так что в любом случае последнее слово было за ним.

В ответ на такую гегемонию левых, которая вызывала недовольство несомненно большее, чем даже неприятие сходства такого парламента с Конвентом 1793 г., когда вся власть также была сосредоточена в руках народных избранников, общественность отвергла проект Конституции 5 мая 1946 г. 53 процентами голосов против 47 процентов. Это недовольство отразилось и на результатах выборов во второе Учредительное собрание, в котором большинство уже не принадлежало левым партиям.

Де Голль мало участвовал в этой кампании, оставив МРП сражаться в одиночку. Но, когда после его отставки, вместо того чтобы последовать за ним, МРП предпочла объединиться с коммунистами и социалистами и остаться в правительстве, образовав трехпартийную коалицию под предлогом того, что левых нельзя было оставлять у власти одних, уязвленный де Голль решил выступить в дебатах, открытых вторым Учредительным собранием.

Зачем? Чтобы напомнить о себе и сказать, какой государственный строй, по его мнению, подходит для Франции.

Де Голля подталкивало не только раздражение, эта «язва ничегонеделания», разъедавшая его в течение пяти месяцев после отставки, но также и ослабление главного противника — коммунистов, которые уже «дважды совершили промах»: в 1945 г., отказавшись захватить власть нелегально, и в 1946 г., когда провалилась их легальная попытка получить и сохранить власть при помощи Конституции, дававшей такую возможность.

Чтобы изложить принципы правления, подходящего стране, и придать этой церемонии, состоявшейся 16 июня 1946 г., необходимый блеск и резонанс, де Голль выбрал город Байё, место своей высадки в 1944 г. На речи не присутствовал ни один министр, зато были генерал Леклерк, генерал Кёниг, адмирал д’Аржанлье, а также его боевые соратники Морис Шуман, Жак Сустель, Андре Мальро, Рене Капитан.

«Исполнительная власть должна исходить от… главы государства, который будет над партиями и будет избираться расширенной коллегией, охватывающей не только парламент и составленной таким образом, чтобы избранный президент был не только главой Республики, но и всего Французского союза»[211].

Глава государства назначает министров и, разумеется, премьер министра. Он же издает законы, подписывает декреты и возглавляет правительственные Советы.

К этой основной черте — независимости происхождения исполнительной власти от законодательной — добавляется сохранение ответственности правительства перед парламентом; роль же президента состоит в том, чтобы «согласовать их между собой». Вторая палата в парламенте необходима для того, чтобы представлять органы местного самоуправления и лиц, избранных от разных профессий или общественных объединений, например от профсоюзов. Наконец, президент может назначить новые выборы, распустив парламент.

Основной целью такого порядка было не столько отделение законодательной власти от исполнительной, сколько высвобождение исполнительной власти, которая получала превосходство, опираясь на демократическую легитимность.

Реакция на выступление была единогласной: «Бонапартизм».

Неприятие вызывало не столько само содержание программы, озвученной в Байё, сколько личность де Голля и его стремление вернуться в игру.

Во втором Учредительном собрании у левых больше не было большинства, и МРП внесло поправки в старый проект: власть президента Республики немного расширялась за счет того, что теперь он мог назначать председателя Совета министров, которого затем утверждал парламент. Кроме того, была добавлена еще одна палата в парламент — Совет республики — в данном случае это был Сенат, не имевший самостоятельной функции.

«Нет, решительно нет», — ответил, тем не менее, де Голль и заклеймил эту Конституцию, принятую в октябре 1946 г. 36 процентами голосов «за», 31 — «против» при 31 проценте воздержавшихся, — т. е., как подчеркивал генерал, одобренную всего третью французов. С этих пор он не переставая осуждал ее.

Присутствие де Голля всегда ощущалось в политической жизни Франции, выступал ли он с речами или молчал, основывал ли РПФ, чтобы подготовить свое возвращение во власть, или отстранялся от него. Тем не менее воспоминание о речи в Байё было живо всего одно лето. Программа де Голля тогда отнюдь не казалась прообразом системы, которая однажды спасет Францию; наоборот, она была быстро похоронена как МРП, так и голлистами из РПФ. Шумиха, которая поднялась вокруг программы, помешала нормализации отношений, которые политические партии, даже голлисты, хотели установить с генералом. Лишь сам де Голль продолжал ссылаться на эту речь и настаивать на своих принципах, пока после 1958 г. не произошел пророческий переворот, поставивший его у истоков Пятой республики[212].

Ни де Голля, ни коммунистов…

Учредительное собрание вынудило де Голля уйти в отставку. Годом позже (май 1947 г.) социалист Рамадье лишил полномочий министров, принадлежавших к коммунистической партии. Таким образом, сначала партии избавились от де Голля, а затем слабые партии избавились от сильнейшей из них, коммунистической, пленявшей умы французов.

Коммунистическая партия входила в правительства 1943 г. (в Алжире) и 1947 г. (в Париже) благодаря трем факторам: во-первых, она вдохновляла большую часть внутреннего сопротивления; во-вторых, именно советская власть пришла на смену фашистскому господству. Наконец, СССР находился в зените славы: после войны были забыты прошлые упреки (эпохи больших процессов в Москве) и заглушены те, которые появились после процесса, устроенного коммунистами невозвращенцу Виктору Кравченко, который рассказал в книге «Я выбрал свободу» о существовании в СССР концентрационных лагерей.

Коммунисты становятся первой партией во Франции сразу после войны. Ранее Сталин через посредство Тореза отказался от захвата власти коммунистами, хотя этого желали Андре Марти и наиболее революционно настроенные партийцы. Опасаясь американского вмешательства, Сталин посчитал, что будет довольно участия во власти; кроме того, такая позиция не лишала партию будущего. Это объясняет уступки, сделанные коммунистами де Голлю, когда они приняли решение распустить свои боевые группы.

В 1945 г. генерал отказался предоставить коммунистам ключевые посты, которых те требовали в правительстве: посты министров внутренних дел, иностранных дел, национальной обороны. Выбор коммунистов выдает их тайные намерения: оказалось, что «партия рабочих» не хочет брать на себя ни экономику, ни социальное развитие, ни здравоохранение… В то же время, вопреки революционным тезисам, компартия под эгидой Тореза провозглашает: «Производство сегодня является высшей формой классового долга, долга французов: именно оно должно помешать реакции». Восстановление страны должно было способствовать прогрессу партии, вынудить социалистов и де Голля начать переговоры. С этих пор коммунисты встают на сторону реформ, хотя альтернативная глубинная стратегия наступления на буржуазию должна была без гражданской войны подготовить почву для прихода Красной армии и учредить «народную демократию». В этот период — в 1945–1946 гг. — сторонники партии перестают понимать ее политику. Самые решительные из них не могут понять, зачем нужно сотрудничать с «буржуазной властью», когда в Восточной Европе уже устанавливаются народные демократии.

Осуждение компартией забастовок, молчание по поводу проблем колониальной политики совершенно непонятны тем, кто не может или не хочет понять, что мировой революционной стратегией руководит на самом деле Сталин и что, по его мнению, время захвата власти во Франции еще не пришло.

Тем не менее коммунисты рассчитывали однажды ее получить. Когда после кризиса в мае 1947 г. Поль Рамадье выставил их из правительства, они полагали, что это временно. И другие политические силы — социалисты и МРП — также считали, что коммунисты вскоре вновь вернутся в правительство.

На конгрессе в Страсбурге, в атмосфере энтузиазма, Торез заявил, что коммунисты вернутся в правительство «в лучших условиях». Они недооценили разрыв, который стал следствием начала «холодной войны». В 1946 г. в Фултоне Черчилль первым заговорил о «железном занавесе»; затем Трумэн провозгласил свою доктрину containment (сдерживания). Французское руководство надеялось, что, если в правительстве Франции не будет коммунистов, помощь американцев станет более существенной.

Дело в том, что сразу после конгресса в Страсбурге в Польше, в Скларска-Поребе, был основан Коминформ[213]. В духе «холодной войны» Жданов заклеймил французских коммунистов, позволивших отстранить себя от власти, и провозгласил политику разрыва с экономической и политической моделью Запада.

Для многих членов компартии полное возвращение в оппозицию подтверждало правильность их убеждений, которые они уже продемонстрировали, когда министры-коммунисты были вынуждены покинуть власть. Для партийного же руководства это означало, что они не могут больше вести политику, находясь «одной ногой внутри, другой снаружи».

К большому удовлетворению рядовых членов, коммунистическая партия поддерживает большие забастовки 1947 и 1948 гг., но не она их организует. Однако, поскольку забастовки происходили на фоне пражского переворота, в результате которого у власти оказался коммунист Готвальд, насилие, сопровождавшее их, отталкивает электорат. Идея следования примеру народных демократий постепенно теряет популярность, несмотря на то что слава СССР и его модели развития продолжает оставаться огромной…

И как это произошло в 1913 г. с революционерами и синдикалистами, «момент захвата власти, казалось, все больше удалялся, подобно тени, удлиняющейся на закате», как писала историк Мишель Перро.

Тем не менее мощь коммунистической оппозиции казалась нерушимой, и ход Истории — непреодолимым, т. е. победа социализма была неизбежна… Всего за год до этого 261 парламентарий проголосовал за кандидатуру Мориса Тореза, и не хватило всего 49 голосов, чтобы он стал первым коммунистом — председателем Совета министров в истории страны.

С 1947 по 1951 г. компартия вместе с сочувствующими насчитывает 5 миллионов избирателей и остается первой партией Франции. Как показала историк Анни Кригель, коммунисты образовывали настоящее параллельное общество и считали, что могут оказывать давление на государство. Металлурги и шахтеры стали образцом антикапиталистической борьбы: они восставали против патроната и были враждебно настроены по отношению к плану Маршалла, американскому империализму и восстановлению германской военной мощи. Для них была характерна тяга к конкретному действию, непреклонность, которая придавала политической борьбе жесткий характер, чего уже не было в соседних странах. Партия рассчитывала вскоре прийти к власти.

Никогда еще коммунистическая партия не казалась такой сильной. Она насчитывала 814 тысяч членов, т. е. в 2,5 раза больше, чем в 1937 г. и в 14 раз больше, чем в 1945-м. А главное, ею была охвачена вся страна, на юге ее сторонников было даже больше, чем на севере. Она получила национальное значение, позиционируя себя как партия внутреннего Сопротивления. Союз французских женщин насчитывал более 600 тысяч сторонниц, организация «Франция-СССР» — 257 тысяч. Тираж «Юманите» достигал 429 930 экземпляров, а коммунистических ежедневных изданий — 876 тысяч экземпляров. Важнейшим моментом, который выявил в своих работах историк Филипп Бютон, было то, что значительное количество коммунистического электората проживало в сельской местности вокруг городков, занимавшихся производством, а также в сельскохозяйственных регионах с социалистической традицией, особенно на юге. Также немаловажно отметить, что, хотя партия заявляла о себе как о рабочей, ее руководители, в частности Марсель Кашен, отмечают, что с мая 1947 г. «ФКП уходит с заводов». На заводе Рено в Булонь-Бий-анкуре, который всегда был основным бастионом и символом могущества коммунистов, едва ли десятая часть рабочих имели членские билеты, тогда как в 1937 г. коммунистов было около четверти. Этот уход, который отметила правящая верхушка, не был известен широкой публике. Что касается причин подобного явления, то они были связаны с политикой, проводимой Торезом в 1944 г., когда он призывал начать «производить, уметь закончить забастовку». Настороженность рабочих по поводу участия ФКП в правительстве не была отказом от партии, но предупреждением: об этом свидетельствует облегчение, которое испытали рядовые члены партии после того, как министры-коммунисты покинули власть.

Такой не замеченный обществом спад был скрыт активным участием коммунистов в интеллектуальной жизни, в которой они осуществляли что-то вроде диктатуры мнений. ФКП называла себя «партией французского разума». Слава, унаследованная со времени Сопротивления, престиж СССР, могущество партии очаровывали писателей и прочих деятелей искусства, которых в ответ партия «признавала» и давала им высокую оценку. Во главе национальной интеллектуальной коммунистической элиты стояли Фредерик Жолио-Кюри, Луи Арагон, Андре Люрса, Роже Гароди. Последний особенно подчеркивал значение марксизма — «породившего все величие разума». Поэтому Морис Торез пытался представить партию воплощением всей Франции, а действия, направленные против рабочего класса или против партии, — действиями, направленными против Франции. И интеллектуалы служили для поддержки этой идеи. Пусть ничто не существует вне партии. Преподаватель Роже Паннекен, позднее покинувший ее ряды, свидетельствовал: для него тогда было открытием, что и вне партии существуют писатели…

ПЛАН МОННЕ, ПЛАН МАРШАЛЛА, ПЛАН ШУМАНА:КАКОВЫ СТАВКИ?

С 1946 по 1950 г. правительство приняло три плана; их целью было восстановление французской экономики, а также ее модернизация и включение в экономику Европы.

«Мой генерал, вы все время говорите о величии, но Франция — маленькая страна… потому что она производит мало и древними методами. Эту страну надо модернизировать». Эти слова Жана Монне, адресованные де Голлю, попали в цель. Конечно, генерал испытывал умеренные чувства по отношению к этому человеку, который в 1940 г. в Лондоне мог бы стать соперником, и соперником опасным из-за своих американских связей со времени Первой мировой войны, когда он обеспечивал снабжение Франции. Однако Монне не пытался соперничать с де Голлем, и в 1945 г., после нескольких лет сотрудничества сначала в Лондоне, затем в Алжире, де Голль поручает ему создать комиссариат по планированию.

И действовать соответствующим образом.

Этот коммерсант, занимавшийся продажей коньяка и превратившийся в крупного технократа, никогда не хотел быть министром, так как, по его мнению, политики больше заботятся о своей власти, чем о получении результата. Поэтому он не принадлежал ни к одному политическому лагерю, но общался со всеми, желая сохранить политическую независимость.

Монне был очарован эффективностью американской системы и считал, что Франция должна следовать примеру Рузвельта, а именно: передать ответственность государству, но в рамках либеральной экономики, установив что-то вроде американского «Нового курса» по-французски. То есть, разумеется, экономике нужен план, но четко разграниченный и конкретный, который не предусматривал бы полной реорганизации жизни страны, как того хотел Мендес-Франс; с последним, впрочем, Монне был связан. План также не должен был иметь принудительного характера, как в Советском Союзе. Особенно важно то, что Монне, проведя более двадцати лет за границей и анализируя Францию со стороны, смог поставить ей точный диагноз. И первая мысль, которую он сформулировал, заключалась в том, что да, Францию надо реконструировать, но не по старым меркам. Он также считал, что искоренить недостатки экономического развития, унаследованные от прошлого, важнее, чем вывести страну из руин.

Вторая идея, реализованная им, сводилась к тому, чтобы объединить промышленников, профсоюзы и государственных служащих и приниматься за дело лишь тогда, когда три стороны вместе решат, какой ответ они дадут на предложения ответственных за план: Жана Монне и его соратников — Рене Маржолена, Пьера Юри, Этьенна Хирша. Таким образом была создана иерархия приоритетов; на первом месте оказалась реконструкция энергетики — добычи каменного угля и гидроэнергетики, а также возрождение черной металлургии и восстановление производства сельскохозяйственных машин.

Чтобы запустить выполнение плана, требовались деньги, и правительство Феликса Гуэна, а затем Жоржа Бидо понимало, что Франция не справится в одиночку. Нужен был заем. Для французских финансистов это была настоящая революция сознания, ведь после Первой мировой войны экономическое развитие всегда приносилось в жертву во имя ортодоксальности или финансовой стабильности, до которой теперь было далеко. «Нам пришлось идти напролом с закрытыми глазами, но разве мы тронулись бы с места с открытыми глазами?» Другого выхода не было: для выполнения плана не хватало денег, выжимаемых из Германии; жесткие меры экономии по примеру Англии вызвали бы возмущение общественности; а объединение с Бенилюксом, без гарантии результата, восстановило бы против Франции Англию и Германию. Оставалось просить о займе.

Первый посланник, отправившийся за деньгами, смог обратиться лишь к Вашингтону. Это был Леон Блюм — воплощение демократии. Там к нему отнеслись с уважением, но, прежде чем дать взаймы, американцы хотели выверить счета. Из 3,5 миллиардов долларов долга 2 миллиарда 774 миллионов было возвращено, оставалось еще 720 миллионов. В результате договоров Блюма-Бирнса Франции было одолжено 300 миллионов долларов и еще 650 миллионов — на закупки товаров в США. По этим же договорам во французских кинотеатрах начинается широкий прокат американских фильмов. Договоры были подписаны в короткие сроки, чтобы объявить об их выгоде до выборов и таким образом укрепить позиции социалистов перед лицом нападок со стороны коммунистов.

Вот мы и добрались до сути.

На самом деле американская помощь не была связана с уходом коммунистов из правительства Рамадье, как о том было объявлено, но если она могла ослабить их могущество, тем лучше было для их соперников. И американцы сделали то, что требовалось. То же самое произошло и в Италии.

В контексте начинающейся «холодной войны» помощь американцев действительно сопровождалась условиями, в основе которых лежали разные идейные установки.

Так в июне 1947 г. был запущен план Маршалла — план «помощи свободным народам и тем, которых пытаются поработить иностранные державы». До него помощь была оказана Турции и Греции — одной для борьбы против советской угрозы, другой для борьбы с подрывной деятельностью коммунистов. План Маршалла возник из-за опасений американцев, что нищета может иметь дурные последствия как в Германии, так и во Франции или в Италии, а также и в Великобритании, население которой едва ли могло вынести столь жесткий режим экономии.

Что это было? Страх коммунистического переворота? Шанс получить косвенное господство в Европе? Благоприятная возможность для американской экономики обеспечить себе рынки сбыта, так как, само собой разумеется, часть помощи заключалась в закупках товаров в США? Все перечисленные факторы имели значение. Был и еще один: американцы стремились избежать того, как бы кризис в Германии или еще где-либо не потребовал новой, уже третьей по счету отправки американских парней в Европу.

Помощь была предложена всем странам, включая СССР. Польша и Чехословакия, а также коммунисты этих стран радовались такой удаче. Но после доклада экономиста Евгения Варги, который показал, что план Маршалла прежде всего нацелен на спасение американской экономики, Молотов выразил сдержанность и попросил, чтобы помощь была предоставлена в рамках двусторонних договоров, а не одним блоком, которым европейцы должны были распоряжаться по своему усмотрению. Он также высказался против того, чтобы побежденные получили такую же помощь, какую получат победители, и против того, чтобы она использовалась под единоличным контролем американцев. Таким образом, с Востоком отношения оказались разорваны. На Западе план был принят и дополнил то, что было выплачено ранее. Из общего объема помощи Великобритания получила 33 процента, Франция — 21, Германия — 12, Италия — 10,5, страны Бенилюкса — 8, Австрия — 4, Греция — 6, Скандинавские страны — 3 процента.

Во Франции финансовые круги отнеслись к американским деньгам с недоверием: «Вот оно, банкротство», — говорили они. Но они ошибались: эти деньги позволили осуществить план Монне и дали начало «славному Тридцатилетию».

Помощь Маршалла позволила реализовать большую часть планов по модернизации страны. Администрация экономического сотрудничества (Economic Cooperation Administration) — агентство США, созданное для контроля за выполнением плана, — следила за денежным балансом и не вмешивалась в политику ответственных за план. Тем не менее она оказывала на них влияние, критикуя помощь национализированным предприятиям, что не способствовало развитию передовых секторов экономики, таких, как нефтедобыча, авиастроение, разработка антибиотиков, научные исследования, электроника, пищевая промышленность. То есть план Маршалла практически не оказывал поддержки отраслям будущего. «Американцы заинтересованы не в промышленной модернизации Франции, а в развитии в ней открытой экономики, основанной на конкуренции, доступной для их капиталовложений, но имеющей зависимое положение». План Маршалла, направленный на борьбу с хаосом, был превращен Монне в орудие модернизации. Но «в коконе Европы», — отмечал историк Жерар Боссюа.

Жан Монне всегда считал, что такой кокон необходим. Он допускал принцип временной зависимости от Америки, постольку поскольку она вела к экономической независимости Франции. Однако эта независимость могла быть жизнеспособной только в пространстве, сравнимом по масштабам с пространством США или СССР. Таким пространством могла быть только Европа — разумеется, без СССР, Европа — союзница Соединенных Штатов, но обладающая автономией.

Но чем больше времени тратилось на создание этого союза, тем выше поднималась Германия благодаря поддержке США, которые считали ее основным оплотом борьбы с коммунизмом и советской экспансией.

Не посоветовавшись ни с Францией, ни с Советским Союзом, американцы провели денежную реформу в Германии, заменив рейхсмарки на дойчмарки, на что СССР ответил блокадой Берлина. По такой же схеме они способствовали созданию Федеративной Республики Германии, что повлекло за собой создание с советской стороны Германской Демократической Республики (1949). Разделение Германии на два соперничающих государства происходило в обстановке напряженности, исхода которой боялись все. Что касается Франции, то она наблюдала за изменениями в Германии, продолжая, как и другие союзники, управлять своей зоной оккупации: она играла здесь несколько устаревшую роль победительницы, оккупировавшей страну, которая развивалась более активно, чем она сама. Кроме того, Франция не торопилась решать вопрос о Саарской области, продолжая там добычу угля, что сильно раздражало Германию.

Как решить эти проблемы?

Так же как Трумэн драматизировал ситуацию в Европе, чтобы добиться голосования в поддержку плана Маршалла, Жан Монне, вновь проявив инициативу, сделал доклад об угрожающей экономической ситуации и предложил создать Европейское объединение угля и стали (ЕОУС).

Что стало причиной появления этого проекта? Опасения того, что стремительный рост добычи угля в Германии, которая за год практически удвоилась, может привести к возврату к агрессивности в экономике и политике этой страны. Как предполагалось решить этот вопрос? Объединить производство угля, основу германской экономики, и производство стали, одну из основных отраслей промышленности во Франции, чтобы сделать невозможным новый военный конфликт. «Если уголь и сталь не будут больше контролироваться странами-производителями, то эти страны потеряют нерв, который мог бы позволить им развязать войну».

Жан Монне и раньше использовал идею об объединениях подобного рода, дополнявших друг друга. Еще во время Первой мировой войны он заметил, что между Дюнкерком и Дувром корабли отправлялись нагруженными, а возвращались порожняком; Монне предложил создать пул, чтобы корабли ходили нагруженными и туда и обратно…

В 1950 г. проект объединения производства угля и стали — этот новый пул — кажется почти чудодейственным решением проблемы во всяком случае, для Франции. К этому времени отношения между двумя странами испортились не только из-за Саарской области, но и из-за не слишком обходительного поведения представителей Франции в своей зоне, с тех пор как в 1949 г., без ведома Франции, была образована ФРГ. Конкретно французов раздражало то, что в объединенной англо-американской зоне американский генерал Люсиус Клей действовал не как оккупант, а скорее как союзник, стремясь приобщить Западную Германию к «свободному миру». Часть же общественного мнения во Франции — объединившиеся коммунисты и голлисты — считала, что помощь Германии, прежде всего со стороны США, возмутительна и чрезмерна. Жан Монне полностью отдавал себе в этом отчет и стремился пресечь возрождавшийся конфликт между Францией и Германией, отныне превратившейся в почти суверенное государство.

В Германии канцлер Аденауэр также считал установление доверительных отношений с Францией предварительным условием для присоединения Федеративной Республики к свободному миру. Взявший в свои руки реализацию плана Монне, Робер Шуман провел с Конрадом Аденауэром — своим «братом» по христианской демократии — секретные переговоры об объединении производства угля и стали, и тот отнесся с большим энтузиазмом к тому, что казалось тогда «прыжком в неизвестность».

Жан Монне считал, что вместо общих, но ненадежных политических соглашений необходимо заключать договоры, касавшиеся реальной экономической ситуации. Он, несомненно, предпочел бы положить в основание объединенной Европы более солидный договор, и не только дипломатического характера, между Францией и Англией, к которому затем присоединилась бы Федеративная Республика. Но, несмотря на то что Уинстон Черчилль на конгрессе в Гааге в 1948 г. поддержал созыв в 1949 г. Совета Европы, данный акт был символическим: это была первая межнациональная парламентская ассамблея в истории, но она имела консультативный характер и была лишена какой-либо власти. Велись споры о возможном статусе Совета, число его членов быстро росло, но Англия отделилась от него, и рассуждения о будущих формах европейского сообщества быстро застопорились.

Проект Жана Монне был прямо противоположным: начать объединение между двумя странами в конкретной, четко ограниченной области. Поскольку Англия уклонялась от объединения, необходимо было срочно привлечь на свою сторону Германию, чтобы, находясь в союзе с Западом, она перестала быть ставкой в «холодной войне». «Что же, будем продвигаться в одиночку!» — предложил Жан Монне Роберу Шуману. С этого момента от Англии все скрывается, США введены в курс дела, с Германией переговоры проходят тайно. В результате, бомба под названием «план Шумана» взрывается 9 мая 1950 г. Европейское объединение угля и стали было сформировано за один год, в него вошли страны Бенилюкс и Италия, его центральные органы расположились в Люксембурге. Председателем Объединения был назначен Жан Монне. ЕОУС стало основой зарождающейся автономной европейской экономики внутри непрочной Европы национальных государств. По мысли своего основателя, ЕОУС должно было распространиться на другие отрасли промышленности — атомную, сельскохозяйственную, что было закреплено в Римском договоре шесть лет спустя (1957); скорой реализации проекта помешали война в Корее и кризис колониальной империи во Франции.

Важно то, что под непрочным слоем правительств и политической борьбы зарождалось и крепло ядро экономических интересов, принимавших все более наднациональный характер, которое, под эгидой строительства объединенной Европы, представлялось не как сообщество государств, а как государство-сообщество, которое вскоре начало угрожать суверенитету государства-нации.

«ТРИДЦАТЬ СЛАВНЫХ ЛЕТ»

Это выражение было впервые использовано экономистом Жаном Фурастье, чтобы обозначить необычайные изменения, которые преобразили экономику и общество Франции в период приблизительно с 1946 по 1975 г. Данная метаморфоза порывает с непрерывным, но медленным развитием, которое было присуще стране до этого; она нарушает политическую периодизацию, так как эта эпоха зарождается во время Четвертой республики, ее развитие становится еще более интенсивным в начале Пятой республики и продолжается после майских событий 1968 г.

Другие страны — прежде всего Германия, а также Швейцария и Япония — тоже пережили свои «тридцать славных лет», но этот феномен не был присущ всем странам, находившимся на схожем уровне развития. Ни Великобритания, ни СССР, ни государства Скандинавии, не Аргентинская республика не испытали подобного превращения. В некоторых странах, таких, как Италия и затем Испания, оно произошло позже, в других его не было вообще.

В то время подобные перемены казались естественными, поскольку Франция переходила к обществу потребления. Тем не менее эти тридцать лет обозначили резкий разрыв с прошлым, близким и в то же время уже далеким. Вот несколько примеров, которые свидетельствуют об этом.

В 1946 г. активное население, занимавшееся сельским хозяйством, составляло 65 процентов общего числа земледельцев в 1700 г. В 1975 г. сельским хозяйством занимается лишь четверть населения по сравнению с 1946 г. Другой пример: в 1850 г. 10 рабочих могли прокормить 25 человек, в 1946 г. — 55, а в 1975 г. — 260 человек. Масштаб изменений очевиден. Мы знаем о прогрессе здравоохранения, об увеличении продолжительности жизни, но и здесь Тридцать славных лет сыграли решающую роль. В 1856 г. во Франции насчитывалось 232 тысячи человек в возрасте 80 лет и более, в 1946 г. их 536 тысяч, т. е. примерно за сто лет их количество почти удвоилось; в 1975 г. их уже 1 миллион 467 тысяч, т. е. за тридцать лет их число выросло почти в 3 раза. Что из этого следует? То, что число врачей, которых в 1911 г. было 20 тысяч, а в 1946 г. — 29 тысяч, увеличилось в 1975 г. до 81 тысячи человек.

Главным социальным изменением стал перенос производственной активности с сектора, который А.Г.Б. Фишер и затем Колин Кларк назвали «первичным», т. е. с производства продуктов, получаемых непосредственно из природы (сельское хозяйство, рыболовство, рудники), на «вторичный» сектор (перерабатывающая промышленность) и на «третичный» сектор (услуги), т. е. торговлю, банковское дело, медицину, образование, юриспруденцию. В течение многих предыдущих веков процентное соотношение людей, занятых в этих трех секторах можно было описать, как 80:10:10 при общей численности населения, равной 100. В 1946 г. оно составляло 36:32:32, а в 1975 г. — 10:39:51. В сфере услуг количество людей, занятых в торговле, осталось тем же, в то время как сферы образования, банковского дела, медицинских услуг в течение Тридцати славных лет численно увеличились в 5 раз, а штат преподавателей возрос еще больше. Бюджетные расходы государства, департаментов и коммун, которые составляли 2 миллиона 73 тысячи в 1912 г. и 8 миллиардов 26 тысяч в 1947-м, в 1971 г. были равны 80 миллиардам 33 тысячам (все цифры даны в пересчете на франки 1938 г.). Такой же скачок можно наблюдать в плане количества свободного времени, в постройке новых домов, числа жителей, переезжающих из деревни в город — в основном в новые районы с многоэтажной типовой застройкой. В течение века соотношение городского и сельского населения стало противоположным. Если в период с 1925 по 1946 г. обе группы были почти равны, то к 1975 г. в сельской местности проживает уже меньше трети населения. Короче, облик страны, и прежде всего общества изменился за эти тридцать лет больше, чем в течение предыдущих полутора столетий.

Кризис 1974 г. изменил картину; в частности, появляется и надолго закрепляется безработица, которой практически не было в течение Тридцати славных лет; от нее страдают в первую очередь люди, занятые в перерабатывающей промышленности.

Но, пока не разразился кризис, прогресс по-настоящему был отмечен не всеми.

Это произошло прежде всего потому, что, несмотря на повышение уровня и качества жизни большинства французов, многие пострадали от перемен. Кроме того, мужчины и женщины, воспитанные в рассматриваемый период, были более требовательны, чем их предшественники. Вот почему причиной забастовок и митингов все чаще становится требование улучшения жизненных условий, а не только борьба за равенство, или скорее выступления против чрезмерного неравенства, которое, впрочем, несколько уменьшилось за полвека. Например, месячный оклад ответственного работника в министерстве был в 1875 г. равен 110 тысячам часов работы уборщицы, а в 1975 г. уже только 10 300 часам, т. е. уменьшился в 10 раз. Уменьшение различия в окладах можно констатировать во многих профессиях: в образовании, медицине и т. д.

Чувство неудовлетворенности было таким же сильным, как и осознание материального улучшения жизни, так что новые требования продолжали скрывать это улучшение. Каждый считал, что в высшей степени достоин денег, которые зарабатывает, не желая учитывать, что, например, египтяне за такую же работу получают 5—10 раз меньше. Как и сегодня, молодежь, не имеющая никакого опыта, хотела получать столько же, сколько и старшие коллеги.

Но именно развитие промышленности в совокупности с рациональной организацией труда позволило совершить в течение «Тридцати славных лет» столь необычайный скачок вперед, добиться роста потребления, улучшения условий жизни. Больше всего прогресс проявил себя в повышении уровня домашнего комфорта и появлении электробытовой техники, значительно улучшилось питание благодаря развитию злаковых культур, а также разведению кур и свиней, получили распространение продукты массового производства, развернулись общественные работы. Например, для производства 1 тонны пшеницы — основы питания — в 1946 г. требовалось 35 часов труда, а в 1975 г. — только 10 часов. В начале XIX в. с одного гектара можно было собрать 9 центнеров зерна, в 1945 г. — 15, а в 1974 г. — 42 центнера. Однако в некоторых областях продуктивность выросла меньше: это касается урожайности картофеля, виноделия, разведения крупного и мелкого рогатого скота, мелкого кустарного производства. В области искусства, литературы, представлений и концертов и т. д., разумеется, роста продуктивности не было вообще. В настоящее время парикмахер принимает не больше клиентов, чем в XVIII в., стрижка не связана с техническим прогрессом, поэтому и цены на нее остаются примерно одинаковыми во всех странах мира и зависят от среднего размера зарплаты.

Можно сделать вывод, что повышение покупательной способности зарплат было связано не столько с увеличением окладов, сколько с понижением потребительских цен из-за прогресса техники и роста производительности труда, который никогда не был так велик, как после 1946 г.

Этот рост был определенным образом организован планом Монне и поддержан планом Маршалла.

Процесс прервался и затем закончился, когда одновременно сказалось действие нескольких факторов. Прежде всего, повышение цен на нефть обозначило конец доступной энергии. Затем дало о себе знать затоваривание рынка, который, видимо, не мог больше обеспечивать реализацию постоянно растущего производства автомобилей, холодильников и продуктов питания. Кроме того, в некоторых странах «третьего мира» проходит индустриализация, в результате которой они перестают быть покупателями и даже становятся конкурентами. Наконец, происходит дезорганизация международной торговли и валютной системы.

Некоторые элементы механизма, запущенного во время «Тридцати славных лет», могли создать помеху для будущего еще до нефтяного кризиса. Во-первых, это очень большие расходы государства на выплату зарплат и получение прибыли — такие же, как в США и Японии, хотя там производительность труда была выше. Во-вторых, не особенно благоприятная структура внешнего обмена, так как Франция экспортировала в основном то, что производили и другие (например, автомобили) и очень мало делала в тех сферах, где рос международный спрос; кроме того, черная металлургия и текстильная промышленность испытывали полномасштабную конкуренцию со стороны стран «третьего мира». Еще одним фактором застоя была, несомненно, излишняя регламентация, которая затрудняла быстрое приспособление к рынку.

Когда процесс глобализации ускорился и принял более выраженный характер, совокупность этих недостатков со всей силой ударила по экономике и обществу Франции. Самыми тяжелыми, если не самыми непредвиденными последствиями недостатков стали рост безработицы, а также увеличение расходов и долгов государства.

Обратная сторона подъема: политические кризисы

Гораздо больше, чем текущие экономические и социальные преобразования, современников Четвертой республики волновали нестабильность режима и его неспособность урегулировать колониальные проблемы.

Около двадцати правительств сменили друг друга с 1946 по 1954 г., так что министерский кризис стал одним из признаков Четвертой республики. У него даже был свой ритуал: вызов в Елисейский дворец члена партии, свергнувшей предыдущее правительство, «устранение трудностей» при помощи консультации с другим кандидатом на пост премьера, провал которого казался неизбежным, и т. д. Кризисы, участившиеся после 1948 г., были связаны со многими факторами.

Отставка де Голля и основание им РПФ означали появление дестабилизирующей силы, хотя Объединение французского народа (РПФ) было слабо представлено в парламенте. Но его влияние добавилось к влиянию другой силы, на этот раз реальной — коммунистической партии, враждебной к режиму с тех пор, как Поль Рамадье исключил ее из правительства. После голлистов и коммунистов «третья сила», т. е. социалисты, объединившиеся с католиками из МРП, вскоре располагала лишь небольшим большинством в парламенте. Но и это большинство вскоре распалось из-за распри по поводу школьного вопроса, когда Жермена Пуансо-Шапюи — первая женщина-министр со времен Народного фронта — выступила с инициативой помочь частным школам и выделить субсидии родителям, отправляющим туда детей. Эта реформа спровоцировала оживление старого спора по поводу светскости образования, расколола союз МРП и социалистов и вызывала отставку Робера Шумана (1948).

Чтобы восстановить свое влияние и противостоять «постыдному союзу» крайних партий, «третья сила» должна была объединяться либо с радикалами, такими, как Рене Мейер или Анри Кей, либо с «независимыми», как Поль Рейно или Антуан Пине. Но последние — либералы, в то время как социалисты и МРП были сторонниками дирижизма, так что политический маятник все больше отклонялся вправо. Чтобы упрочить свою власть, «третья сила» ввела новую систему выборов, придуманную Анри Кеем, — так называемое «аппарантирование» (породнение), которое позволяло сгруппировать политические организации во втором туре и дать преимущество объединениям, наказав крайние партии, которые не смогли или не захотели объединяться ни с кем; в данном случае это были голлисты и коммунисты. В результате такого «грабежа» «третьей силе» досталось необоснованно большое количество мандатов.

Однако ее ждал другой вызов: ей пришлось решать проблему забастовок нового типа — забастовок железнодорожников, учителей, работников почты и т. д., которые защищали свой статус. Эти забастовки не имели столь же неистового и революционного характера, как те, что проходили в 1947–1948 гг.; такие же забастовки мы наблюдали и в 1995 г. К этой дополнительной причине министерской нестабильности добавляется неприятие французами процесса перевооружения Германии, из-за чего трудности начинают испытывать премьер-министры: Рене Плевен, Жозеф Ланьель, Пьер Мендес-Франс.

Однако конец режиму положили колониальные проблемы.

ИНДОКИТАЙ: КОЛОНИАЛЬНАЯ ВОЙНА ИЛИ ВОЙНА ПРОТИВ КОММУНИЗМА?

Конец колонизации наступил вследствие борьбы за освобождение захваченных стран и подчиненных народов, упадка метрополий, неспособных управлять громадным капиталом, который они собрали, а также вследствие давления внешнего мира.

Во всех случаях независимость была завоевана не без внешней помощи — исключение составляет, пожалуй, только Мадагаскар, — а пример Северной Африки показывает, что отправной точкой, а иногда и рычагом народного восстания были либо ислам, либо чувство принадлежности к арабскому миру, либо просто патриотизм?


Во Вьетнаме влияние интернационализма было больше, чем где бы то ни было, но решающим стал удар, который японская экспансия нанесла по интересам европейцев в Юго-Восточной Азии и который стал беспрецедентным унижением для Европы, если не считать поражения России в Русско-японской войне 1904–1905 гг. Девятого марта 1945 г. в Индокитае был совершен вооруженный переворот, в ходе которого Япония потребовала от французского наместника со времен Виши адмирала Деку капитуляции. Когда тот отказался, французы были интернированы, и Япония провозгласила независимость Вьетнама во главе с императором Бао-Даем, который в то время находился в Японии на положении беженца. Монархи Лаоса и Камбоджи также провозгласили свою независимость.

Однако другая группа, также отстаивавшая независимость, была основана Хо Ши Мином — членом Крестинтерна, т. е. Крестьянского Интернационала, связанного с Коминтерном, чьим лозунгом была борьба против «фашизма французского (т. е. режима Виши) и японского». Таким образом, друг другу противостояли два фронта: Вьетминь — США — Китай, с которым сотрудничала «Свободная Франция», с одной стороны, и, с другой стороны, националисты — каодаисты (течение в буддизме), связанные с Японией, которых поддерживал Бао-Дай: все они боролись одновременно между собой и за независимость.

Не успела взорваться бомба над Хиросимой, как Хо Ши Мин призвал Индокитай ко всеобщему вооруженному восстанию… Япония капитулировала, Бао-Дай отказался от власти, но посоветовал Франции признать независимость Вьетнама. Появившись словно из-под земли, организация Вьетминь под руководством Хо Ши Мина показала свою силу 25 августа 1945 г.: было создано временное правительство, в которое вошло большое количество коммунистов, а Бао-Дай получил пост верховного советника. Текст выпущенной правительственной декларации опирался на Декларацию независимости (США, 1776) и на Декларацию прав человека и гражданина (1789): в нем не было речи ни о коммунизме, ни об СССР. Тем не менее Вьетминем руководила только коммунистическая партия… Однако власть и независимость нужно было еще отвоевать у вскоре вернувшейся Франции.

Разделяя колонизацию, которую он отвергал, и Францию, которой он выказывал свою дружбу, Хо Ши Мин больше всего опасался Китая и его лидера Чан Кайши, которому союзники на Потсдамской конференции решили доверить управление севером Индокитая, в то время как Англия уступила Франции свои территории на юге региона.

В Париже к вопросу об Индокитае вернулись, как будто не было ни войны, ни поражения, ни японской оккупации, ни двойного провозглашения независимости, ни всеобщего вооруженного восстания.

Тем не менее между посланником де Голля Жаном Сентени и Хо Ши Мином был заключен договор о вступлении Свободного государства Вьетнам в Индокитайский союз, но без Кохинхины. Но что означал прописанный статус суверенного Вьетнама — «Док-Лап» (Doc-Lap): независимость или свободу? «Это новый Мюнхен», — считал верховный комиссар адмирал д’Аржанлье. Во всяком случае, на конференции в Далате (1946) создание Францией автономной республики в Кохинхине было воспринято Хо Ши Мином как провокация, предпринятая с целью помешать воссоединению трех Ки, т. е. целостности Вьетнама. На юге Вьетминь проводил террористические акты против вьетнамцев, выступавших за соглашение с Францией, что было использовано генералом Валлюи как предлог для бомбардировки Хайфона (декабрь 1946 г.) Тогда французы были атакованы в Ханое, сорок из них погибло. Началась война.

Французские войска высадились сначала в Сайгоне, затем в Ханое, но, поскольку положение осложнилось, французское правительство социалистов обратилось к Бао-Даю, предоставив ему то, в чем было отказано Хо Ши Мину. Однако, с тех пор как в 1949 г. Мао Цзэдун одержал победу в Китае, Вьетминь мог получать помощь напрямую от Пекина. Чтобы помешать этому, французская армия дала сражение около границы, которое завершилось катастрофой: потерей Као-Банга и эвакуацией из Лангшона, оставившей о себе «недобрую память».

Ситуация сильно изменилась в 1951 г., во время корейской войны. Благодаря Роберу Шуману и де Латтру де Тасиньи, командовавшему войсками в Индокитае, американцы согласились признать, что в Индокитае Франция ведет ту же борьбу, что и они: против коммунизма. В качестве доказательства и признака этого характера конфликта де Латтр по-настоящему объединяется с вьетнамцами для ведения вооруженной борьбы и открывает новый этап в отношениях с Бао-Даем. Взамен Франция получает от США оружие и кредиты, так что вскоре война служит поводом для новых просьб о помощи, которая, в свою очередь, пополняет французскую казну и способствует получению новых займов. Этот скандал, помноженный на осуждение войны французскими коммунистами — Жаном Полем Сартром и др., вызвал волну протеста в Париже и Марселе, где прятали раненых солдат, прибывших из Индокитая. Арест непокорного коммуниста Анри Мартена также спровоцировал жесткие схватки. «Грязная война» получила резкое осуждение.

Успехи 1951 г. были эфемерны; после смерти де Латтра ни генерал Салан, ни генерал Навар не были способны противостоять натиску Вьетмина, так что сражения сосредоточились вокруг Дьенбьенфу, который пал в мае 1954 г.

После заключения перемирия в Корее была сформулирована идея переговоров по поводу Индокитая, с которой с конца 1950 г. выступал Мендес-Франс. Ставший во главе правительства после провала Жоржа Бидо на переговорах в Женеве, Мендес-Франс обещал покинуть свой пост, если он не решит проблему в течение месяца. Он выиграл это пари, что усилило его авторитет как государственного деятеля. В результате решительных переговоров в Женеве с Китаем, а также с Вьетминем и США было заключено соглашение, согласно которому 17-я параллель была признана временной демаркационной линией между Северным и Южным Вьетнамом, причем каждая часть управлялась своей администрацией. Это означало признание независимости Северного Вьетнама. В Южном Вьетнаме Бао-Дай сложил с себя полномочия, и президентом стал католик Нго Динь Дьем, настроенный против Франции. Свободные выборы должны были быть организованы как в Северном, так и в Южном Вьетнаме до 1956 г., но они так и не состоялись. Поскольку США отказывались признать коммунистический Китай, Женевские соглашения так и не были подписаны ни ими, ни другими участниками переговоров.

Вскоре между Южным и Северным Вьетнамом начали множиться конфликты, и тогда во вьетнамскую войну вступили американцы.

ПАРАЛИЧ ФРАНЦУЗСКОЙ ПОЛИТИКИ В СТРАНАХ МАГРИБА

Когда после окончания Второй мировой войны в Алжире, Марокко и Тунисе началось движение за национальное освобождение, поразительнее всего был разрыв, существовавший между ситуацией на месте и тем, как она воспринималась из Парижа. Европейцы, находившиеся в Тунисе и Марокко, больше всего опасались, что бей или султан пересмотрят статус протектората, ориентируясь, согласно договорам, на внутреннюю автономию, а то и на независимость. Таковы были в 1950 г. требования лидера тунисской партии «Новый Дестур» Хабиба Бургибы, который хотел воскресить исполнительную власть в Тунисе и созвать на всеобщих выборах Учредительное собрание. Можно представить себе результат таких выборов, учитывая, что в Тунисе в то время находилось 150 тысяч французов, 84 тысячи итальянцев и 3 миллиона 200 тысяч тунисцев. Больше автономии хотел получить и марокканский султан, который, после визита Рузвельта в 1942 г., решил, что Америка на его стороне, и стал требовать независимости. В 1947 г., выступая в Танжере, он говорил исключительно о тесной связи Марокко с арабским Востоком, даже не упомянув о Франции. Поэтому как в Тунисе, так и в Марокко французы делали все возможное, чтобы отсрочить выборы. Их тактика состояла в том, чтобы либо следить за соблюдением прерогатив нации-протектора и не допускать никаких нововведений, способных их изменить либо дискредитировать и ослаблять местную власть — прежде всего в Марокко, но также и смешанное правительство в Тунисе.

Что касается населения, то среди него царили самые разные настроения. Большая его часть, прежде всего в Марокко, подчинялась традиционным правителям — пашам, каидам и т. д. Другая часть — не такая многочисленная, но активная, в которую входила мелкая городская буржуазия и часть чиновников, гораздо более политизированная и отстаивающая свои права, поддерживала партию «Истикляль», во главе которой стоял Аллал аль-Фасси. Еще одна часть, стремясь сохранить единство страны, поддерживала Францию. Все выступали против политики дискриминации со стороны колонистов и администрации, которая хвалилась созданной метрополией системой школьного обучения и не давала при этом возможности марокканцам, получившим аттестат, им воспользоваться: «Нам разрешают добраться до вокзала, но мы не имеем права сесть на поезд». В 1952 г. из 706 врачей, работавших в Марокко, было лишь одиннадцать марокканцев и всего один архитектор-марроканец приходился на более чем 200 его коллег-европейцев.

В Тунисе элитам лучше удавалось удерживаться у власти, но они были и более многочисленны, и лучше образованны, и в большей степени связаны с арабским и исламским миром. Здесь меньше, чем в Марокко, чувствовался контраст между традиционным и новым населением. Поскольку Тунис был больше открыт Востоку, у него имелись связи с Университетом Каира, и программа его национальной партии «Дестур» отчасти была навеяна светскими реформами Ататюрка. Другая особенность Туниса состояла в том, что здесь образованная молодежь с большей определенностью и более живо противопоставляла себя старшему поколению, чем в Алжире и Марокко; именно она составила «Новый Дестур» Хабиба Бургибы. Реалистично смотря на вещи, они желали установить демократическую конституционную монархию, в отличие от старого «Дестура», требовавшего прежде всего не переговоров с метрополией, а обретения независимости, что казалось совершенно нереальным. Кроме того, в Тунисе существовал могущественный профсоюз — Всеобщий союз тунисских рабочих[214].

Однако в Париже ситуация рассматривалась совсем с другой точки зрения. Французы, находившиеся в Тунисе, играли меньшую роль, чем те, которые находились в Марокко и тем более в Алжире: в Марокко представители Франции способствовали необыкновенной модернизации страны, превратившейся в «новый Техас», и вместе с французами Алжира образовали очень влиятельные группы экономического и политического давления. Во главе же французов Туниса находились почтовый агент Антуан Колонна и Пети Блан, а также посол Габриэль Пюо. Все они могли иметь вес лишь благодаря помощи представителей французов Алжира, которые во французском парламенте занимали ведущие посты: Анри Буржо, который возглавлял в Совете Республики Объединение левых республиканцев, адвокат Рожье, возглавлявший группу «Независимых», т. е. всего 111 человек, среди которых были и министры, такие, как Рене Мейер, Леон Мартино-Депла и др.

Важным было то, что именно французы Алжира пристально следили за всем, что происходило во всем Магрибе, препятствуя любой реформе в Тунисе или Марокко, которая могла угрожать их господству в Алжире. Когда в 1950 г. генеральный резидент Туниса Луи Перийе в ответ на давление националистических кругов решил провести реформы, Леон Мартино-Депла — председатель партии радикалов и какое-то время министр внутренних дел, т. е. руководивший Алжиром, и только им одним, — предупредил его: «Проведение вашей политики невозможно. Она очень опасна. Мы сделаем все, чтобы она не была реализована».

Кризис, который разразился между двумя странами, был следствием подобного случая. Прошли годы после окончания войны, но ни в Марокко, ни в Тунисе не происходит ни одной важной реформы, и в националистических кругах росло нетерпение. Дело в том, что в это время в метрополии на смену правительствам 1947–1950 гг. с преобладанием социалистов и христианских партий, которые, по крайней мере на словах, были расположены к реформам, приходят формации более правого толка: на смену Рамадье пришли Шуман, Мейер, Пине. Им досаждали депутаты РПФ, которых после выборов 1951 г. в парламенте было много и которые клеймили всякую политику «отказа от защиты национальных интересов», отлично осознавая при этом, что генерал де Голль не вполне разделял такую позицию. Но он понимал, «что Четвертая республика… не способна осуществить никакую серьезную реформу… Возрождение Франции предполагает исчезновение этого режима… И если нападки парламентариев могут в этом помочь, то какая разница, в чем их суть»[215].

К этому добавлялось «мягкотелое» управление из-за отсутствия желания руководителей в Париже заниматься делами Магриба, так как они были больше увлечены политическим интриганством в парламенте, строительством единой Европы, проектом европейской армии, антикоммунизмом и антиголлизмом. Подобная политика вытекала также из незнания проблем этих стран: во Франции было принято считать, что руководителями национально-освободительных движений манипулируют Каир или Москва.

Об этом свидетельствует существенная небрежность, проявленная министром иностранных дел Робером Шуманом: выступая в Тьонвиле в июне 1950 г. перед делегацией Собрания Французского союза[216], он заявил о «независимости Туниса». На самом деле для этого «европеиста» термины имели мало значения: независимость, суверенность, автономия… Националисты ловко воспользовались случаем, тунисский бей провозгласил «право тунисского народа дышать воздухом свободы», и вскоре премьер-министр Мухаммед Шеник, служивший буфером между тунисским народом и французскими властями, попросил о «полном высвобождении своей суверенности», т. е. о внутренней автономии. Тогда ультраколониалисты отправили в отставку слишком покладистого, на их взгляд, резидента Луи Перийе: «Ни в чем нельзя уступать… и пусть тунисцы запомнят это раз и навсегда». На его место был назначен Жан де Отклок, который счел необходимым, в качестве символического жеста, прибыть в Тунис… на военном корабле.

Из Парижа Шенику и Салаху Бен Юсефу, заместителю Бургибы во главе «Нового Дестура», было направлено письмо, в котором прямо утверждалась «незыблемость» связей между двумя нациями, хотя статус протектората предусматривал их эволюцию. Тогда «Новый Дестур» потребовал от Шеника — и тот согласился, — чтобы его правительство подало ходатайство в ООН против такого «переворота». Всегда необходимо действовать дипломатическим путем, не допуская никакого насилия, повторял Бургиба.

Впервые в ООН обращалась страна, входившая во Французский союз, которая, разумеется, не предупредила Париж.

Бургиба был арестован и отправлен в охраняемую резиденцию в Табарке (январь 1952 г.). Тут же началось восстание, был убит полковник Дюран, проведена чистка мыса Бон, в результате которой погибло 200 человек. В знак протеста бей перестал ставить свою подпись под документами французской администрации.

Из Парижа событиями руководил Мартино-Депла; Робер Шуман и Плевен занимали пассивную позицию. Решение составить календарь реформ, итогом которых должна стать автономия, все-таки было принято; эту задачу поручили Жаку Дюамелю и Франсуа Миттерану. Проводимая политика была крайне противоречивой; впрочем, Национальное собрание способствовало этому, восемь раз проводя голосование и восемь раз отвергая постановления по поводу Туниса. Де Отклок же следуя своему пути, стремился низложить бея. «Я не допущу этого», — передал ему Робер Шуман, добавив при этом: «Прошу прощения за все хлопоты, которые я вам доставляю» (sic!).

Террористические акты, за которыми последовала чистка, уступили место антитеррористическим действиям колонистов, которыми, по всей вероятности, руководили из самой резиденции. В декабре 1952 г. французской группировкой «Красная рука» был убит представитель бея — профсоюзный деятель Фархат Хашед; маховик насилия был запущен. После убийства как в Тунисе, так и в Марокко прошли митинги. Вскоре националистами был убит преемник бея; его считали слишком большим сторонником Франции.

Террор и атаки со стороны крестьян-феллахов все нарастали.

В Марокко кризис достиг пика. Лишь смена политического климата в Париже могла изменить ситуацию.

Перемены воплотились в действиях Пьера Мендес-Франса, как только были заключены соглашения в Женеве (июль 1954 г.). Сразу же после Женевы в сопровождении маршала Жуэна, который служил ему поручителем, Мендес-Франс отправился в Тунис и лично заявил бею, что Франция признаёт внутреннюю автономию Туниса, но отказывается даже в отдаленном будущем предоставлять ему окончательную независимость. Это было уступкой голлистам, и Хабиб Бургиба это хорошо понимал. С его помощью феллахи сложили оружие, и Национальное собрание в Париже после бурных заседаний наконец приняло Карфагенские соглашения. Тем не менее все понимали, что независимость вскоре последует, так как до Туниса этот же путь прошло Марокко и в одновременно с этими событиями началось вооруженное восстание в Алжире (ноябрь 1954 г.)[217].

Несколькими годами ранее маршал Жуэн заявил, что Марокко следует отвернуться от «восточных комбинаций», т. е. от искушений арабского мира. Султан рассчитывал больше на американцев, которые в 1943 г. обещали ему поддержку… Но, после того как в 1951 г. французы разрешили им разместить в Марокко военные базы вследствие начала «холодной войны», султан оказался в большей изоляции. Тем не менее он отказался от проекта совместного суверенитета и попросил Францию воплотить в жизнь договор о протекторате. «Я заставлю его жрать солому», — заявил генерал Гийом, сменивший Жуэна. Возмущения в Марокко, связанные с событиями в Тунисе, были подавлены при помощи танков. Именитые граждане, в частности префект Бонифаций, организовали тогда при помощи паши Марракеша Тхами эль-Глауи отречение султана: на смену Мохаммеду V пришел султан Мохаммед Ибн-Аррафа.

По мнению националистов из партии «Истикляль», было очевидно, что никакой диалог не возможен; отождествление же национализма с коммунизмом, имевшее место в Индокитае, Тунисе или Марокко было лишено основания.

Как и в Тунисе, переломный момент наступил в 1952 г.: благодаря странам Лиги арабских государств США проголосовали за включение тунисского вопроса в повестку дня ООН. По поводу Марокко американцы воздержались, но толчок был дан, и премьер-министру Франции Эдгару Фору удалось обеспечить возвращение «настоящего султана». Энтузиазм марокканцев свидетельствовал о том, что больше откладывать нельзя: вскоре последовало признание независимости Марокко.

Французские руководители играли на соперничестве марокканских лидеров за власть и, чрезмерно потакая колонистам, не заметили, что ООН поддерживала движение наций к независимости. Тем самым они лишь ускорили наступление неизбежного.

1954 ГОД: ВООРУЖЕННОЕ ВОССТАНИЕ В АЛЖИРЕ

Вооруженное восстание в ноябре 1954 г. стало неожиданностью для французских политических кругов, которые верили в миф, согласно которому Алжир был частью Франции, тремя французскими департаментами. Совместные действия «Армии национального освобождения» — АЛН (ALN), отколовшейся от МТЛД[218] и представлявшей вооруженное крыло Фронта национального освобождения (ФНО), были названы «покушениями». Французские руководители спали: они не хотели воспринимать ни информацию о секретных складах оружия, которую им направляли полицейские службы, ни предупреждения со стороны единственных жителей метрополии, пребывавших в курсе политического проекта алжирцев, — их адвокатов, нотариусов Стиббе, Дешезеля, Вержеса. Они позабыли о резне в Сетифе в 1945 г. Хорошо понимая, что после Дьенбьенфу и пробуждения арабского мира взрывная волна независимости достигнет Туниса и Марокко, они испытывали ужас при мысли о том, что этой волной, в свою очередь, может быть захвачен и Алжир. Они предпочитали верить, что подлинные реформы сыграют свою роль. Вот только реформы не могли воплотиться в жизнь, пока колонисты и преданная им местная администрация отказывались от всяких уступок, которые могли бы ввести представителей национальных партий в политическую машину страны.

«Алжирский кризис заварен в алжирском котле и алжирскими поварами. Я имею в виду, разумеется, европейцев Алжира… Честные выборы? Да оставьте нас в покое, никаких политических проблем не будет, если вы сами их не создадите». Эти слова сенатора Боржо, крупного землевладельца-колониста из Алжеруа (Алжирской области), одобряло большинство европейцев Алжира. Разумеется, коммунисты, которых было довольно много в районе Орана, имели свою точку зрения на события. По их мнению, лишь социальный вопрос требовал разрешения, но нужно было немедленно провести реформы, чтобы избежать подъема национализма. Только либералы, как в столице — Алжире, так и в Оране желали приобщить мусульман к политической жизни, сделать их гражданами в полном смысле этого слова. Они стремились найти решение алжирской проблемы, пытаясь вести диалог с националистами, коммунистами, членами профсоюзов. Но динамика их движения, например «Алжирского братства» в Оране, преодолевшего кризис 1954–1955 гг., рушится в связи с неудачным визитом Ги Молле в Алжир 6 февраля 1956 г. Этот провал послужил также причиной прекращения отношений ФНО и других националистов со всеми остальными движениями, которые они не могли контролировать.

Правительство Мендеса — Миттерана отозвало генерал-губернатора Леонара, который не смог предотвратить события ноября 1954 г. Когда в феврале 1955 г. — через три месяца после начала восстания — губернатором Алжира был назначен Жак Сустель, сложно сказать, имели ли французские власти четкие представления о том, какую политику здесь следовало проводить. Уходивший губернатор Леонар, как и его духовный учитель Кей, назначивший его на эту должность в 1951 г., был осторожен и не проявил никакой инициативы, чтобы разъяснить Парижу проблемы Алжира, разве только сообщить, что что-то затевается. Впрочем, Миттеран и сам не был особо в курсе дел: в качестве министра внутренних дел он несколько раз бывал в Алжире, например чтобы выразить поддержку жертвам землетрясения в Орлеанвиле, но он лишь провел традиционные церемонии с награждением именитых граждан, которых активисты называли «подпевалами режима». И он не был знаком с алжирскими политическими партиями: УДМА[219], МТЛД, АКП[220]. Леонар долго осторожничал, прежде чем решился на встречу с Ферхатом Аббасом — самым умеренным из лидеров-националистов, — так как он знал, что колонисты во главе с Боржо не простят ему этого, также, впрочем, как и Рене Мейер — весьма влиятельный министр-радикал и депутат области Константина, располагавший примерно тридцатью голосами в Париже. Тем более что с позициями бывшего МТЛД, распущенного Миттераном в ноябре 1954 г. из-за покушений, он был знаком не более, чем с позициями отколовшихся групп.

Мэр города Алжира Жак Шевалье считался либералом, так как полагал, что французам следовало заключить союз с партией УДМА Ферхата Аббаса, который долгое время был расположен к интеграции. Но он полагал, что вооруженным восстанием руководят коммунисты. Эта навязчивая идея преследовала многих политиков, хотя восставшие сами боялись их как огня. Вскоре и Сустель стал жертвой подобного заблуждения: он был убежден, что во главе восстания стоит Насер[221], хотя в 1955 г. тот довольствовался только тем, что давал укрытие его руководителям, тренировал феллахов и обещал им оружие. На самом деле колонисты все еще считали, что если умело сдерживать арабов — подтасовывая результаты выборов второй коллегии избирателей, объявляя нарушителями общественного порядка тех, кто изобличал подобные методы, табуируя все рассуждения по поводу будущего Алжира, «этих трех департаментов», — то не будет никаких проблем. Что касается событий 2 ноября 1954 г., то они, по мнению Парижа, были связаны с действиями нескольких «террористов, которые ничего собой не представляют».

В то время лишь мусульманское меньшинство в Алжире было готово к войне как к крайнему решению. Большинство еще надеялось на реформы — настоящие реформы. Депутаты-мусульмане, избранные второй коллегией — избранные, честно говоря, не совсем справедливо, — пребывали в нерешительности. Члены УДМА не смели больше надеяться на политическое решение. «Движение сделало первые шаги, мы больше ничего не сможем сделать… теперь будет независимость», — сказал Ферхат Аббас губернатору Леонару накануне его отъезда. Что касается ФНО, отделившегося от МТЛД, то некоторые из его лидеров еще верили в то, что можно рассчитывать на поэтапные переговоры с правительством Мендес-Франса. Но после заключения Женевских соглашений по поводу Индокитая Мендес-Франс, занятый переговорами по поводу Туниса, переложил дела Алжира на министра внутренних дел Франсуа Миттерана. Впрочем, он признавался, что ничего не знает о ситуации в этой стране. Он рекомендовал Сустелю честно применять статус 1947 г., а также принять меры, для того чтобы обеспечить арабов работой. Но Миттеран идет дальше, советуя провести интеграцию, т. е. реальное включение Алжира во французскую систему, что в итоге предполагало присутствие 100 депутатов-арабов во французском парламенте. Принимая во внимание скорость демографического роста в Магрибе, «вскоре Коломбе двух церквей превратится в Коломбе двух мечетей»[222], — заявил на это Сустелю Шарль де Голль.

Когда Сустель прибыл в Алжир, его приняли не очень хорошо, так как он был ставленником Мендес-Франса, «уже сбывшего с рук Индокитай», и так как его подозревали в том, что он хочет проводить политические реформы. Но идея интеграции в том виде, в котором он ее понимает, закрепляла включение Алжира во Францию, так что 40 миллионов французов Франции могли бы укрепить таким образом позиции миллиона европейцев Алжира перед лицом 9 миллионов арабов. Принимая во внимание контроль, который «черноногие»[223] осуществляли над выборами, они были спокойны и относительно будущих представителей «трех департаментов». Кроме того, Сустель принялся осуществлять множество мелких реформ, которые удовлетворяли арабов, не ущемляя при этом права европейцев, как, например, снос трущоб, предоставление права голоса женщинам во второй коллегии, распределение государственных земельных наделов и т. д. Очень быстро он завоевал популярность. В ответ ФНО наказал террором и смертью всех арабов, которые воспользовались мерами, принятыми французской администрацией. Итогом резни в Филиппвиле, Колло и Эль-Халии стали сотни искалеченных людей. Данные акты приписывались ФНО, хотя некоторые из этих возмущений, возможно, были спонтанными, — это могло быть, например, сведением счетов между дуарами (округами), получившими и не получившими выгоду, или избиением французов из-за какого-то инцидента. В результате всех этих кровавых стычек лета 1955 г. Сустель, почувствовавший себя осмеянным, полностью поменял политику. В свою очередь, ФНО избавился от всех, кто не присоединился к нему, — так был убит племянник Ферхата Аббаса. С этого времени репрессии и терроризм распространились по всей территории Алжира, в то время как территории вокруг Константины и часть Кабилии, как об этом свидетельствуют кадры хроники, были охвачены уже настоящей войной.

Но как раз в том момент, когда Сустель в союзе с колонистами приобрел популярность, он был отозван, поскольку в январе 1956 г. правительство Эдгара Фора пало, и его место занял Республиканский фронт во главе с социалистами Ги Молле, Мендес-Франсом и Миттераном. Отъезд Сустеля стал его апофеозом, и назначение на его место генерала Катру вызвало бурю негодования «черноногих», так как Ги Молле сопроводил его программой-триптихом: прекращение огня, выборы, переговоры. Последовала первая капитуляция: Молле отозвал генерала Катру, о котором в Алжире было хорошо известно, что он вернул на трон султана Марокко на беду колонистам. Шестого февраля 1956 г. Молле прибыл в столицу Алжира, полагая, что с помощью программы-триптиха сможет склонить на свою сторону мусульман. Решив, как и Сустель, что ФНО контролируется арабским миром, и в частности Насером, он, не придавая огласки этому путешествию, отправил своего министра иностранных дел Пино в Каир (через Индию, чтобы скрыть реальную цель поездки), для того чтобы тот нейтрализовал Насера и сделал возможной реализацию третьей части триптиха. Враждебность, с которой встретился Ги Молле, изумила его. Он ничего не знал о ситуации в Алжире, и колонисты, которые его освистывали, были вовсе не влиятельными фигурами: обыкновенные люди. «Они могли бы быть моими избирателями-социалистами», — повторял он. Все его представление об алжирской проблеме радикально поменялось: Молле не знал о ее двойном измерении — расизме с одной стороны, и национализме — с другой. Следуя канонической доктрине социалистов, он делил мир на две части: с одной стороны — бедняки и левые, с другой — богачи и правые. Посетившей его делегации либералов из Орана он объявил, что, «как только порядок будет восстановлен, он организует свободные выборы… на которых мусульмане смогут защитить свои идеи, и даже идеи независимости». Так ответил он Марку Ферро. Было ясно, что Молле совершенно не разбирался в происходящем. «Катру, Мендеса долой!» — кричали под его балконом. Униженный и взбешенный, он вынужден был заменить Катру на социалиста Робера Лакоста. Последний тотчас сменил триптих диптихом: реформа и капитуляция ФНО. Это было вторым поражением Ги Молле.

Лакост воспользовался специальными полномочиями, для того чтобы сделать абсолютно приоритетной военную победу. «Я буду действовать как мужчина», — повторял он. Подобно Сустелю, он считал, что источником ужесточения восстания было вмешательство арабских стран, и главным образом Египта под руководством Насера. Лакост не мог представить, что силу ФНО составляли его алжирские корни; он недооценивал способность его руководителей использовать терроризм не только против французов, но и против соперничающих организаций, в частности против МНА[224] Мессали Хаджа, и против собственных сограждан, чтобы те знали, кому принадлежит власть. Хотя ФНО пользовался лишь поддержкой меньшинства, Лакост заявил, что совершает «алжирскую революцию». То есть он отменяет все прежние партии, которые более не будут существовать как таковые, а войдут в состав организации, которая станет контргосударством, единственным имеющим право применять насилие против тех, кто не сражается с врагом — Францией и французами, не считая тех из них, кто будет согласен присоединиться…[225]Конгресс ФНО на реке Суммам (август 1956 г.) ознаменовал ужесточение восстания; вскоре после него начался — прежде всего в столице — городской террор, так как капитуляция 6 февраля показала, что у Парижа никогда не хватит сил провести реформы. Полагая нанести решающий удар по ФНО при помощи операции, направленной против Насера, правительство Молле — Миттерана — Лакоста отправило экспедицию на Суэцкий перешеек, но она потерпела фиаско. Ее провал умножил силы ФНО. Хотя в столице парашютисты генерала Массю разбили террористическую организацию, пытки, проводимые ими, делали восстановление мира между двумя группами общества все менее возможным. Однако война охватывала все большую территорию; отныне в ней принимал участие и французский контингент. В Париже левые изобличали методы «восстановления порядка», используемые военными; вместо того чтобы предложить решение алжирской проблемы, всю свою энергию они пускали на то, чтобы осудить французское руководство — Ги Молле, Эдгара Фора, Мориса Бурже-Монури др. Об этом свидетельствует Манифест ста двадцати одного, написанный в приливе «праведного гнева» против пыток и злоупотреблений, допущенных армией. Этот манифест датируется осенью 1960 г. — уже временем де Голля, т. е. появился более чем через пять лет после начала вооруженного восстания. В манифесте нет ни слова о терроризме… К этой проблеме мы вернемся позже[226].

При Лакосте одни военные операции против ФНО сменяются другими, и с их помощью расширяется власть военных.

В 1958 г. «восстановление порядка» вроде как достигнуто, по крайней мере, в военном плане: успеху французских войск способствовали действия примкнувших к ним мусульман (так называемые «харки»), на долю которых пришлось более четверти погибших в боях. Но эта территориальная «победа» сопровождалась политическим поражением, так как отныне ФНО располагал современной армией, размещенной на границах, организованным государственным аппаратом, большой поддержкой трудоспособных алжирцев, иммигрировавших во Францию; и более того, он был практически признан на международной арене. Именно это вынудило алжирских французов и французскую армию организовать путч в столице Алжира, чтобы сгладить неспособность Парижа, уладить алжирскую проблему и избежать «дипломатического Дьенбьенфу».

Суэцкий кризис

В разгар восстания в Алжире Франция вмешалась в Суэцкий кризис, полагая, что, проведя кампанию против насеровского Египта, она лишит ФНО баз снабжения. Французские руководители не поняли ни смысл восстания в Алжире, ни значения кризиса, итогом которого стало рождение «третьего мира».

Проблема Суэца возникла на пересечении нескольких конфликтных зон. В первую очередь зоны «холодной войны». Группа офицеров, пришедшая на смену королю Фаруку, заявила британскому премьер-министру Энтони Идену, что перед лицом СССР и его угрозы «солидарность свободного мира для нее обозначает империализм и господство». Поскольку страны Восточной Европы поставляли новому Египту оружие, госсекретарь США Джон Фостер Даллес увеличил ставку в игре: «Они дают им оружие, я же дам им процветание». Речь шла о выделении субсидий для строительства плотины в Асуане. Однако гарантии, затребованные Международным банком реконструкции и развития (МБРР или Всемирный банк), были расценены как недопустимые, и Даллес вынужден был аннулировать заем. После такого оскорбления разгоряченная толпа египтян призвала Насера, который заявил о своем решении национализировать Компанию Суэцкого канала и строить плотину на ее доходы. Таким образом он ущемлял интересы Англии, которая только что вывела свои войска из зоны канала, но продолжала контролировать управление им. Это решение ударяло и по Франции: хотя ее доля в акциях Компании была миноритарной, она воспринимала Суэцкий канал — детище Фердинанда де Лессепса — как свою частицу. Вторая зона конфликта — связанная с деколонизацией Среднего Востока — для Франции была особенно значима потому, что с арабским миром были связаны теперь все ее трудности. Один из руководителей алжирского восстания — Ахмед бен Белла находился здесь, обеспечивая доставку оружия феллахам. Другому лидеру, Мухаммеду Язиду, Насер помог обрести легитимность, покровительствуя его участию в конференции колонизированных народов в Бандунге. Наконец, Насер сообщал о действиях ФНО по своему радиоканалу «Голос арабов», который теперь, благодаря транзисторным приёмникам, можно было слышать по всему Алжиру, тогда как раньше в своих трущобах из-за отсутствия электричества алжирцы не имели возможности слушать радио. Вот почему Франции было все труднее заставить их поверить в то, что восстание представляет собой лишь несколько террористических актов.

Цель французских руководителей состояла в том, чтобы обрезать пуповину между арабским и исламским миром: оскорбление, нанесенное Франции Насером в виде национализации, которую египетский лидер сопроводил громким хохотом, раскатившимся по всему Магрибу благодаря «Голосу арабов», дало возможность Ги Молле, подталкиваемому Робером Лакостом, «вновь взять инициативу в свои руки», как Молле сообщил Мендес-Франсу. Израиль, обеспокоенный «чрезмерным» ростом могущества Египта, — из-за поставок «чешского» оружия, которые больше не сдерживало предостерегающее присутствие Англии, — мог выступить на стороне Франции. Но Бен-Гурион[227] хорошо понимал, что Иден, стремившийся сохранить расположение арабов, ничего не сделает, чтобы спасти Израиль, которому отныне угрожала гибель. С Ги Молле все было по-другому. В Париже считали, что Израиль станет идеальным тыловым союзником против Насера. Спасти страну, которая отныне играла роль «маленькой Чехословакии» перед лицом «нового Гитлера», для французских руководителей значило отмыться от Мюнхена и снять вину с совести нации, которая несколькими годами ранее, видя мученичество евреев, не подала примера смелости и великодушия.

Подталкиваемый арабскими врагами Насера, в частности Нури Саидом[228] в Ираке, Иден не нуждался в этом объяснении: «Бейте его, бейте сильно и бейте немедленно». Наследник Черчилля, перетерпевший унижение в Палестине, а затем в Египте, он хотел сохранить Британскую империю, а не управлять «новой маленькой Голландией». Он собирался сражаться, и Ги Молле тоже, мучаясь комплексом Мюнхена в особенности после своего поражения 6 февраля в Алжире. Раздражение французов и британцев было подстегнуто еще и тем, что, несмотря на то что европейские «эксперты» были отозваны в Европу, Насеру удалось обеспечить работу канала.

В конвенции, тайно подписанной в Севре между Бен-Гурионом и министром внутренних дел Франции Морисом Бурже-Монури, обговаривались условия участия Израиля во франко-британском предприятии, а не наоборот, как думали впоследствии. Бен-Гурион уверил Бурже-Монури, что он готов выступить «немедленно». Но Иден не хотел выглядеть союзником Израиля и врагом арабов. Предпочитая выглядеть умиротворителем конфликта, он предложил Израилю атаковать Насера, чтобы Франция и Англия вмешались позже, причем первая ударила бы по Насеру, а вторая — по Израилю… «Слишком, это слишком», — ответил Бен-Гурион.

Таким образом был запущен мушкетерский план военной координации между Израилем и франко-британским тандемом с целью возвращения Суэцкого канала в свои руки. Именно в этот момент американцы заявили, что не позволят вновь открыть канал при помощи пушек. Еще до этого они отмечали, что отказываются отождествлять свою политику с защитой интересов колониальных держав. Обе позиции США были восприняты с осторожностью Насером («Я в этом ничего не понимаю») и с беспокойством — Иденом, тогда как Ги Молле вовсе не захотел их услышать.

Как было запланировано, 29 октября 1956 г. израильская армия под руководством генерала Даяна заняла Синай, что явилось полной неожиданностью для египтян, которые вскоре обратились в бегство, и, как и предполагалось, остановилась около залива Акаба. Согласно плану, Англия и Франция, со своей стороны, развернули воздушное прикрытие. Незапланированным было то, что Насер принялся разыгрывать мученика, прячась от сражений, отступая, апеллируя к ООН, в то время как израильская армада двигалась в своем ритме к Суэцу. Приблизиться же к каналу, проход к которому был по приказу Насера перекрыт, могли только французские парашютисты…

Осуждение американцами в ООН, при поддержке СССР, всякого применения силы на Среднем Востоке прозвучало как удар грома. Вторым ударом была резолюция, призывающая к немедленному прекращению огня, вслед за которой последовала нота советского правительства. Она гласила, что «в случае, если экспедиции не будет положен конец, СССР готов использовать все современные формы оружия массового уничтожения». Под угрозой оказалось само существование Израиля. На самом деле, теперь мы знаем, что угроза, озвученная председателем Совмина СССР Николаем Булганиным, была блефом: советские ракеты в 1956 г. не могли долететь до Парижа, Лондона или Израиля. Но у русских была атомная бомба, и поэтому их слова были восприняты всерьез.

Совместные действия СССР и США полностью обезоружили Францию и Англию, поставив их в глупое положение, в то время как Насер торжествовал. Англичане первые уступили ультиматуму, за ними последовали французы, которые находились совсем близко к Суэцу. С досадой в сердце, они вынуждены были отступить.

Это сильнейшее поражение для Англии, для Франции, по мнению Франсуа Мориака, стало «дипломатическим Дьенбьенфу». Оно дискредитировало Четвертую республику и вызвало гнев военных, которые не хотели простить правительству Ги Молле отказ «идти до конца». Оно позволило СССР подавить восстание в Будапеште, и западные державы, занятые другим, не смогли взять ту ситуацию под контроль. Для Франции следствием поражения в Суэце стало удвоение энергии ФНО и сплочение против него арабского мира. По крайней мере, как повторял Молле, экспедиция «спасла Израиль», который Насер мог бы раздавить своей армией.

Другим, парадоксальным следствием поражения было то, что, боясь превратиться в орудие Насера и расцветшего панарабизма, алжирцы решили порвать с ним. ФНО покинул Каир и расположился в Тунисе, приблизившись таким образом к очагам восстания.

Непроизвольным следствием Суэцкой экспедиции стал подъем «третьего мира» под предводительством Насера, Неру, а также Сукарно. Это означало появление нового привилегированного партнера двух «сверхдержав», а также необратимый упадок колониальных империй, прежде всего французской.

ВОЗВРАЩЕНИЕ ДЕ ГОЛЛЯ К ВЛАСТИ

Тринадцатое мая 1958 года: путч или переворот?

Было 13 мая 1958 г. путчем или переворотом? Во всяком случае, де Голль смог развернуть ход событий в свою пользу, до самого конца утверждая, что он был совершенно ни при чем. Даже публично, выступая 8 июня 1962 г., он говорил о «попытке узурпации власти, пришедшей из столицы Алжира». «Мне пришлось изворачиваться, но я и пальцем не пошевелил, чтобы поддержать движение. Я был даже вынужден блокировать его, когда оно начало перерастать в военную кампанию против метрополии», — сказал он своему соратнику Алену Пейрефиту.

В самом деле, движение против режима Четвертой республики зародилось вне метрополии, и его вдохновляли две силы: французская армия и французы Алжира. Первая, униженная из-за поражения в Индокитае и провала Суэцкой кампании, с гневом осуждала слабость сменявших друг друга кабинетов министров, не способных удержать что-либо в своих руках… Армия выиграла битву в Алжире, до полного разгрома феллахов, казалось, оставалось «совсем чуть-чуть», поэтому она опасалась, что теперь, когда до победы рукой подать, начнутся переговоры. Армия рассчитывала на поддержку Лакоста, генерального губернатора Алжира, который с 6 февраля 1956 г. заменил правительственный триптих: прекращение огня, выборы, переговоры — своим собственным диптихом — реформа и капитуляция ФНО.

После Суэца ФНО выиграл битву за интернационализацию конфликта. Перенеся свои базы из Каира в столицу Туниса и расположившись в этой стране как на завоеванной территории, ФНО начал угрожать с более близкого расстояния. Бомбардировка тунисской деревни Сакхиет рядом со столицей Туниса, где у ФНО была база, угон самолета бен Беллы[229] показали, что французская армия действовала, как хотела, уже без инструкции правительства. Упадок политической власти был очевидным. Дошло до того, что глава правительства Плевен спрашивал у командующего в Алжире генерала Салана, чего тот требует… чтобы покончить с ФНО. Военные хотели располагать в Париже сильной властью в лице Мишеля Дебре или Жака Сустеля.

Второй силой были французы Алжира: во главе их стояла не столько вчерашняя знать: Скьяффино, Боржо, Блашетт, сколько активисты «черноногих» — небогатое белое население, пытавшееся устроить заговор, склонив на свою сторону армию. Группировки, выходя из тени, объединялись с бывшим членом крайне правой группировки «Кагула» доктором Мартеном и с пужадистом[230] — генералом Фавром, который рассчитывал устроить двойной путч в столице Алжира и в Париже. Они собирались сначала избавиться от генерала Салана, которого несправедливо подозревали в том, что он хочет «сбыть» Алжир. Были и другие: студенты во главе с Лагайардом, «территориальные подразделения», возглавляемые полковником Томазо, а также те, кто заявлял, что действует во имя политиков Шабан-Дельмаса, Сустеля или де Голля, — всего, как пишут историки Мерри и Серж Бромберже, можно насчитать, по крайней мере, «тринадцать заговоров 13 мая».

Двадцать шестого апреля 1958 г., после отставки правительства Феликса Гайара, зажатого в тиски протестами Бургибы, с одной стороны, и армией, требовавшей гарантий и уничтожения оплота ФНО в Тунисе, — с другой, разразился кризис. В столице Алжира были организованы массовые демонстрации, чтобы помешать формированию «правительства измены». В то время как в Париже вновь начался хоровод претендентов на министерские кресла, Лакост в Алжире предупредил военных о готовившемся очередном «дипломатическом Дьенбьенфу». Действительно, Пьер Пфлимлен, назначенный председателем Совета министров, только что опубликовал речь в поддержку прекращения огня и переговоров. В столице Алжира начался мятеж: всеобщая забастовка была назначена на 13 мая, 100 тысяч человек вышли на Форум под лозунгом «Французский Алжир». Полковник Тринкье предоставил демонстрантам грузовик, чтобы те могли протаранить решетку резиденции генерал-губернатора… Лагайард[231], затем Массю вышли на балкон. Массю согласился возглавить Комитет общественного спасения. Он кричал: «Я, генерал Массю, только что сформировал Комитет общественного спасения для того, чтобы было сформировано правительство под председательством генерала де Голля». Эта фраза была подсказана ему группой Шабан-Дельмаса в Алжире, в которую входили промышленник Леон Дельбек и депутат Люсьен Невирт, затем к ним присоединились Салан и — «в качестве освободителя» — Сустель, решивший координировать движение.

В столице Алжира первым имя де Голля упомянул Ален де Сериньи, главный редактор газеты «Эхо Алжира». Однако французы Алжира, не забывшие антипетэновскую политику генерала и его враждебность по отношению к генералу Жиро, относились к нему с некоторым недоверием. Со своей стороны, де Голль также опасался призывов людей, которых он не контролировал, таких, как Сериньи и Салан, или которым больше не доверял, таких, как Сустель. Однако он решил вступить в эту игру, и, хотя правительство Пфлимлена было утверждено палатой депутатов, настроенной на то, чтобы дать отпор мятежу, де Голль объявил, что «готов облечь себя властью Республики».

С этого момента один за другим, кроме Мендес-Франса и Миттерана, политические лидеры Франции, более или менее подталкиваемые радикалом Феликсом Гайаром, признавали, что лишь де Голль способен решить алжирскую проблему, и, открыто или тайком, вставали на его сторону: Ги Молле и Робер Лакост, Венсан Ориоль[232] и Рене Коти, а вскоре и сам Пьер Пфлимлен. Однако, поскольку группа социалистов отказалась поддержать запущенный им процесс, де Голль не пожелал предлагать свою кандидатуру Собранию, тогда как левые скандировали в Париже: «Де Голля — в музей!» Тогда де Голль заявил, что если он не нужен парламенту, то пусть парламент сам объясняется с парашютистами. Речь шла об операции «Воскрешение», которую готовили Массю и его соратники: предполагалось наступление на Бурбонский дворец (резиденцию Национального собрания) с целью привести к власти «правительство общественного спасения».

Но президент Республики Рене Коти проложил путь к более мирному развитию событий. В своем «Послании» к обеим палатам парламента он заявил, что «обратился к самому знаменитому из французов»; затем вместе с де Голлем он постарался «добиться согласия партий», и, наконец, 3 июня де Голлю был открыт путь в резиденцию премьер-министра — Матиньонский дворец.

Только 28 мая де Голль принял личное участие в перевороте — «чтобы предупредить гражданскую войну и спасти республиканские свободы», а заодно вновь забрать власть в свои руки…

Де Голль в Алжире: «Я вас понял» (4 июля 1958 года)

Возвращение де Голля к власти произошло исключительно из-за событий в Алжире; в метрополии в это время голлисты получили только 4,4 процента голосов на выборах 1956 г., и личное участие генерала в самоубийстве Четвертой республики было рассчитано очень точно. «Пятая республика была зачата во грехе и родилась во лжи», — писал Ален Пейрефитт. У этого почти переворота были четыре основные опоры: военные, такие, как Шаль, Салан, Массю, гордые своими победами, и особенно захватом столицы Алжира; активисты фашистского толка, как доктор Мартен и др.; голлисты — организаторы событий 13 мая и его последствий: Леон Дельбек, Мишель Дебре, Жак Сустель и Люсьен Нейвирт; наконец, толпы «черноногих», доверявших армии, воплощением которых был Ален де Сериньи, главный редактор «Эха Алжира». Руководителями движения в поддержку генерала были Мишель Дебре в Париже и генерал Массю в столице Алжира.

Итак, май 1958 г. Война в Алжире длится уже три с половиной года. Господство Фронта национального освобождения осуществляется при помощи террора, направленного против своих, который по размаху сопоставим с террором репрессивных сил Франции. Об этом свидетельствует дело коммуниста Одена, задержанного, подвергнутого пыткам и пропавшего без вести. Перед лицом непримиримости французов Алжира мусульмане в целом становились все более радикально настроенными, несмотря на то что они с опаской и осторожностью относились к возвышению ФНО, зная, какими методами тот расправляется со своими соперниками-мессалистами из МНА.

Но в напряженной обстановке двойной войны, в которой они находились, мусульмане не решались высказывать своей позиции. Это молчание с их стороны поразительно контрастировало с политическим возбуждением предыдущих лет. Что касается французов Алжира, то, если до 1956 г. на разговоры об алжирской проблеме, казалось, было наложено табу, отныне они начинают спорить и отстаивать свои политические взгляды.

Де Голль не знал по-настоящему, до какой степени и какой ценой ФНО завоевал поддержку алжирского населения. Конечно, когда генерал в 1947 и 1951 гг. приезжал в Алжир, он уже говорил своим помощникам Палевскому и Лефранку, что среди приветствовавших его людей было мало арабов… Но с тех пор ситуация постоянно ухудшалась; и главной проблемой было то, что ни алжирские французы, ни ФНО не собирались идти на уступки.

Независимость или французский Алжир? До всех событий де Голль говорил многим своим соратникам, что независимость Алжира неизбежна. Но значило ли это, что у него был готовый план действий? Если судить по его «Мемуарам», написанным позже, то да, но можно ли им верить? В интервью «Дейли телеграф» от 3 июня Массю заявил, что «генерал де Голль должен согласиться на интеграцию (в том виде, в каком ее задумал Сустель), так как он пришел к власти благодаря поддержке французов Алжира, которые придерживаются этого решения». Он вслух произнес то, о чем думали все.

Когда 4 июня де Голль прибыл в столицу Алжира, чтобы упрочить свою легитимность и вступить в должность, то, попав в гущу демонстраций, он заявил французам Алжира: «Я вас понял». Это заявление было очевидно недвусмысленным. Однако некоторые моменты могли бы сразу вызвать смущение, если бы между ними можно было разглядеть связь. Во-первых, в первом переходном правительстве Сустеля не было. В следующем правительстве, в которое вошел сторонник французского Алжира Мишель Дебре, Сустелю опять не нашлось места: он был назначен министром. информации только в июле. В правительство не вошли и другие бывшие руководители Алжира, а также те, кто участвовал в «тринадцати заговорах 13 мая», т. е. Сериньи, Дельбек и др.

Другой значимый факт состоял в том, что де Голль долго отказывался принять в Оране 6 мая членов Комитета общественного спасения; когда он все же решился их принять, то заявил: «Вы должны перестать устраивать революцию». Эта показательная оговорка напоминает о комитетах национального освобождения, которые, как и де Голль, были душой Сопротивления и которые были им распущены в 1944 г. Точно так же генерал устранил лидеров французского Алжира. Было ли это стремлением освободиться от тех, кто возвел его на трон? Во всяком случае, некоторые французы Алжира, которые с самого начала отнеслись к де Голлю с подозрением из-за его антивишистской политики в 1943–1944 гг., могли заключить из его действий, что он отказывается от них. Армия, не любившая генерала, не смела в это поверить. Что же касается третьего столпа реставрации — французов Алжира, заметим, что именно после того, как в Оране толпа скандировала «Сустель, Сустель», на следующий день в городе Мостаганем де Голль в первый (и единственный) раз произнес: «Да здравствует французский Алжир!» Позже он говорил, что фраза выскользнула сама собой: во всяком случае, ему удалось избежать ее на выступлении в столице Алжира…

Полностью погруженные в свою деятельность в самой стране, ни комитеты общественного спасения, ни продолжавшая войну армия, ни большая часть французов Алжира, придирчиво разбиравших каждое слово де Голля об Алжире, не обращали внимания на другие аспекты его политических действий; и не заметили его слов, адресованных заморским территориям Франции. В речи, произнесенной 13 июня 1958 г., генерал заявил: «Мы идем к созданию большого свободного сообщества, организованного по федеральному принципу; в этом сообществе Алжир будет занимать особое место». Стало быть, «три департамента» ушли в прошлое? Когда другим африканским колониям Франции де Голль предложил «независимость и сотрудничество», это прозвучало как сигнал. Он дополнил его речью на Мадагаскаре. «Завтра вы вновь будете государством», — сказал генерал. Свое большое путешествие по Черной Африке, к которой с 1940 г. он относился с большой любовью, де Голль завершил остановкой в Алжире, как бы подчеркивая, что положение этой страны не сильно отличается от положения других африканских стран, — вот еще один признак того, что он отказался от идеи «французского Алжира». В то время из этого путешествия больше запомнилось то, как в отличие от большинства местных лидеров Леопольда Сенгора (Сенегал), Феликса Уфуэ-Буаньи (Берег Слоновой Кости), оказывавших радостный прием де Голлю, собиравшемуся дать им больше автономии, в Гвинее Секу Турэ сказал ему «нет», так как «свободу не даруют, ее вырывают».

Приглашая французов 28 сентября голосовать за новую Конституцию, которая была широко одобрена по обе стороны Средиземного моря, де Голль впервые провозгласил: «Да здравствуют Франция и Алжир!»

Двадцать восьмого октября 1958 г. де Голль призвал восставших в Алжире к заключению «почетного мира». Для большинства французов Алжира это прозвучало как провокация, так как «почетный мир» предлагался тем, кого принято было считать кучкой террористов, которые «ничего собой не представляют». Генерал хорошо отдавал себе в этом отчет, поэтому он запретил военным и чиновникам участвовать в деятельности комитетов общественного спасения.

Однако он не оценил мощи ФНО его усиления за счет войны, а также репрессий и интернационализации сражения. ФНО только что создал временное правительство Алжирской республики (ГПРА[233]), и де Голлю было предложено «для переговоров позвонить в дверь посольства Туниса». Сделав своей главой Ферхата Аббаса, ФНО, конечно, хотел показать, что не отказывается от переговоров и независимость не будет их предварительным условием. Но, поскольку де Голль сказал, что «оставить Алжир будет трусостью и глупостью», ФНО сделал вывод, что генерал не собирается идти ни на какие уступки.

Это было провалом. Война продолжилась.

Заявления де Голля об «Алжире былых времен» (весной 1959 г.), освобождение Мессали Хаджа[234], которое ФНО счел маневром для разделения арабов, отказ генерала от интеграции, «предлагаемой теми, кто еще вчера был против», — все это сбивало с толку: Сустель хотел подать в отставку, но Дебре уверил его в том, что не будет ни алжирского государства, ни переговоров.

Действительно, 16 сентября 1959 г. де Голль объявил, что решением алжирской проблемы будет самоопределение. Лишенный, таким образом, возможности вести переговоры, ФНО был удовлетворен не больше, чем смещенный с командования Массю или французы Алжира, которые вновь активировались, но на этот раз против де Голля. Учитывая, что арабы превосходили европейцев Алжира в пропорции 8:1, было очень маловероятно, что победит идея французского Алжира. Тогда в ночь на 24 января 1960 г. поднялся мятеж во главе с пужадистом Ортицем и студентом Лагайардом, получивший название «ночи баррикад». Восставшие забаррикадировались на территории нескольких университетских кварталов алжирской столицы, отстреливаясь от жандармов, однако армия отказалась встать на их сторону. Чтобы положить конец возмущению, де Голль, одетый в военную форму, выступил по телевизору и заявил, что не собирается вести переговоры с мятежной организацией и что он не откажется от самоопределения, «единственно достойного Франции». Обращаясь к французам, он добавил: «Ну вот, моя старая добрая страна, нам снова приходится столкнуться с тяжелым испытанием.» Из этих слов явствует, что хотя де Голль отказывался верить в офранцуживание Алжира, тем не менее он не собирался уходить из него. Ободренные таким образом, французы Алжира позволили Лагайарду с почетом сдаться.

Общаясь с простыми людьми во время своей «домашней поездки» по стране в марте 1960 г., де Голль продолжает выступать в поддержку референдума, утверждая, что таким образом появится «алжирский Алжир»; из-за этой формулировки Сустель решил порвать с голлизмом.

В то время как в Алжире продолжалась война, обрели независимость федерация Мали — Сенегал и Французский Судан, и за ним вскоре последовали все остальные бывшие африканские колонии Франции, включая Мадагаскар (лето 1960 г.). Опиравшиеся сами на себя, «две своры» — сторонники «стерильного консерватизма и сторонники вульгарного ухода из Алжира» принудили де Голля сделать следующий шаг: отныне он говорит уже не об «алжирском Алжире», а об «Алжирской республике» (ноябрь 1960 г.). Чтобы укрепить свое положение в метрополии, объявив, что «ассимиляция невозможна», де Голль организовал референдум по вопросу самоопределения Алжира, на котором победил ответ «да» — 15 миллионов 200 тысяч голосов; против (ответ «нет») — 4 миллиона 900 тысяч голосов. В Алжире 41 процент населения воздержался от голосования, 1 миллион 700 тысяч ответов было в поддержку самоопределения и 780 тысяч ответов — против (январь 1961 г.).

Когда ГПРА заявило, что для него это самоопределение было лишь «предопределением» (sic!), де Голль решил отправить главу своего кабинета Жоржа Помпиду на секретные переговоры с ФНО. Чтобы подготовить ход событий, 11 апреля 1961 г. Помпиду заявил, что Алжир «стоит дороже, чем приносит, и что Франция с максимальным хладнокровием примет решение, согласно которому Алжир перестанет принадлежать ей».

Спустя десять дней вспыхнул путч генералов Шаля, Салана, Жуо, Зеллера — «этой горстки генералов на пенсии», которые клеймили решение Франции оставить Алжир и хотели бороться за его сохранение в составе Франции.

Тогда в воскресенье 23 апреля 1961 г. в 8 часов вечера де Голль снова появился на телевидении в военной форме и отдал приказ, «чтобы все средства… были использованы для того, чтобы перекрыть путь этим людям». Мишель Дебре призывал парижан «перекрыть дорогу парашютистам, пешком или на автомобиле». Через несколько дней путч провалился, так как призывники услышали де Голля и отказались подчиниться восставшим.

Путчисты не могли взять верх главным образом потому, что Шаль, уважая военные традиции, отказался принять помощь «Секретной вооруженной организации» (ОАС)[235], созданной за несколько месяцев до этого бывшими членами комитетов общественного спасения, и лишился таким образом поддержки армии «черноногих». В ОАС более или менее активно участвовали Сустель и Бидо.

После капитуляции Шаля восстание продолжили ультраколониалисты — Годар, и Аргу, которые вместе с Венсенским комитетом, куда вошли Дельбек, Ж.М. Ле Пен и Ж. Бидо, организовали 196 террористических актов. Однако они разделились в вопросе о роли своего руководителя Салана. Их лозунг: «ОАС убивает кого хочет, где хочет и когда хочет» — восстановил против них в метрополии последних сторонников французского Алжира. Они организовали также несколько неудачных покушений на де Голля, из которых особенно опасным было покушение в Пети-Кламаре 22 августа 1962 г.

Пока во Франции продолжалась борьба против ОАС, в которой приняли участие левые и профсоюзы и в результате которой на демонстрации около станции метро Шарон погибло восемь человек (февраль 1962 г.), правительство Франции вело переговоры сначала тайно, а затем открыто с временным правительством Алжирской Республики.

Восемнадцатого и девятнадцатого марта 1962 г. были подписаны Эвианские соглашения, положившие конец войне. В них стороны признавали независимость Алжира. Соглашения были одобрены на референдуме 17 миллионами голосов против 1 миллиона 700 тысяч. Лидеры ОАС (Жуо и Салан) были задержаны в Алжире. Тогда ОАС решила систематически уничтожать в Алжире все, что могло служить арабам[236] — так, была сожжена, например, столичная библиотека… Так что возникает вопрос: только ли страхом стать жертвами мести объясняется массовый исход французов из Алжира в июле 1962 г.?

В конце концов, переговоры предшествовали прекращению огня, тогда как де Голль желал обратного; и эти переговоры проводились исключительно с Фронтом национального освобождения, превратившимся во временное правительство Алжирской Республики, не принимая в расчет какие-либо другие группировки (в действительности они были уничтожены ФНО). Добавим, что Сахара была присоединена к Алжиру вследствие оплошности французских переговорщиков (очевидно, весной 1961 г.): они заранее запланировали обсуждать ее статус, в то время как ФНО и не задумывался о ней, ведь она не входила в «три департамента». Но в итоге в сентябре 1961 г. де Голль был вынужден смириться с ее потерей. Однако все эти уступки и неудачи прошли незамеченными, так как большинство французов считали их неизбежными: об этом свидетельствуют результаты референдума. Французы метрополии считали, что де Голль избавил их от алжирской проблемы, и в этом заключалось главное.

Но французы Алжира считали себя преданными.

Так ли это было на самом деле?

Взаимное непонимание заключалась в том, что французы Алжира хотели верить, что, когда де Голль сказал: «Я вас понял», он имел в виду сохранение существовавшего положения. Но, как выяснилось, намерение генерала состояло в другом. Было бы чрезмерным полагать, что он заранее продумал свою стратегию, хотя в «Мемуарах» он и утверждает, что это было именно так. Вполне вероятно, что с самого начала де Голль предполагал, что, каким бы ни был путь, в конце концов он приведет к независимости, и об этом свидетельствуют этапы деятельности генерала, даже если ему пришлось принимать в расчет сопротивление и со стороны французов Алжира, и со стороны ФНО.

Однако можно судить наверняка, что де Голль не предполагал, что принятое решение приведет к отъезду французов из Алжира: доказательством может служить тот факт, что к их приему ничего не было подготовлено. Конечно, этому способствовала деятельность ОАС, но в целом, принимая во внимание усиление напряженности в отношениях между группами населения Алжира, можно сказать, что совместное проживание на одной территории, которое планировалось вначале, отныне стало невозможным. В этом заключались разочарование де Голля и гнев французов Алжира, которые сочли себя не только преданными, но и брошенными на произвол судьбы. На самом деле были и другие жертвы — алжирцы-харки, выступившие на стороне французов, которые либо остались в Алжире, став жертвами победителей, либо переехали во Францию, где познали грустную участь иммигрантов: именно они пострадали больше всех.

КОНСТИТУЦИЯ ПЯТОЙ РЕСПУБЛИКИ

Как только де Голль вступил в должность премьер-министра, тотчас после кризиса 13 мая 1958 г., он получил от парламента чрезвычайные полномочия сроком на шесть месяцев и поручение выработать новую Конституцию.

Предварительно генерал заявил, что «в шестьдесят семь лет он не намерен начинать карьеру диктатора».

Параллельно с решением алжирской проблемы де Голль собирался быстро решить и проблему власти в соответствии со своими взглядами, идеологом которых был Мишель Дебре, тем более что последний занимался их разработкой с 1945–1946 гг., т. е. еще до речи де Голля в Байё. В Конституции 1958 г. генерал перенес вопросы, связанные с полномочиями президента Республики, из параграфа 5 в параграф 2 (в первом речь шла о суверенитете государства), в то время как вопросы работы парламента были отнесены в параграф 4. Если раньше президент избирался только депутатами и сенаторами, то отныне он на семь лет избирался коллегией выборщиков, так как в нее входили муниципальные советники, генеральные советники и депутаты — примерно 80 тысяч человек. Президент должен был назначать премьер-министра, мог распустить Национальное собрание, прибегнуть к референдуму и, наконец, согласно статье 16, мог взять в свои руки всю полноту власти, если сочтет, что государственные институты или независимость нации находятся в опасности.

Эта Конституция, таким образом, положила конец гегемонии парламента, так как отныне, желая распустить парламент, президент Республики был обязан лишь посоветоваться с его председателем. Кроме того, президент больше не являлся избранником парламента, а в Конституции была прописана несовместимость депутатских и министерских функций, что ослабляло связи между правительством и парламентом.

Парламент мог опрокинуть правительство, приняв «резолюцию порицания», за которую должно было проголосовать абсолютное большинство депутатов, а правительство, в свою очередь, могло поставить вопрос о доверии. Но, параграф 3 статьи 49 позволял правительству принять закон, не проводя голосования в парламенте, если только тот не примет «резолюцию порицания»; впрочем, ее применение было ограничено.

Что касается Сената, то, хотя он сохранил свое название, он был лишен полномочий, кроме права задержать или внести поправки в текст закона, который затем Национальное собрание перерабатывало самостоятельно.

Эта Конституция, кроме всего прочего, была результатом компромисса между лидерами СФИО и МРП Ги Молле и Пфлимленом, с одной стороны, и де Голлем — с другой, поэтому последний согласился, в частности, сохранить ответственность правительства перед Национальным собранием.

И все же эта Конституция не удовлетворяла де Голля полностью.

Но еще меньше она удовлетворяла тех, кому пришлось уступить из-за срочности, и тех, кто оценил глубину доверия, которое общественное мнение оказывало генералу, поддержав на двух референдумах и принцип самоопределения Алжира, и Эвианские соглашения.

Отныне, начиная с 1958 г., с каждым этапом правления де Голля Национальное собрание все больше отстранялось от дел, что вызывало раздражение входивших в него партий. Друг за другом последовали: отставка министров по решению президента Республики (предложение премьер-министра было просто формальностью), затем отказ в марте 1960 г. созывать парламент, хотя своим большинством последний мог этого потребовать, наконец, замена, без всяких предварительных консультаций, на посту премьер-министра: Мишель Дебре был заменен на никому не известного Жоржа Помпиду, который с трудом набрал голоса для своего утверждения. К раздражению сторонников французского Алжира добавились гнев «независимых», уязвленных отставкой Пине, и недовольство МРП из-за сарказма, который де Голль высказывал по поводу европейского проекта.

Чувствуя подъем недовольства парламентариев и партий, де Голль, проявляя откровенную воинственность в том, что касается этого вопроса, бросил им вызов, предложив на Совете министров 12 сентября 1962 г. избирать президента прямым всеобщим голосованием. Он пригласил французов высказаться по этому поводу на очередном референдуме, что стало новым вызовом. В ответ все разгневанные партии объединились, во главе с Полем Рейно, в так называемый «картель нет». Парламент был отстранен от решения этого вопроса, и последовал плебисцит. Председатель Сената Гастон Моннервиль даже назвал эти действия «преступлением против Конституции».

Против этого вызова выступили все партии — от коммунистов до «независимых», за исключением, разумеется, голлистов из ЮНР[237]. Но к этому времени престиж де Голля, положившего конец войне в Алжире и нейтрализовавшего армию, которая дала ему власть, был настолько высок, что недавние замечания уже не производили на него особого впечатления. На референдуме 28 октября 1962 г. он победил с 62,25 процента голосов «за» при 37,75 процента — «против» и 23 процентах воздержавшихся. Этот успех был закреплен выборами, прошедшими в ноябре, на которых «картель нет» потерпел поражение, а партия МРП практически исчезла из зала заседаний Национального собрания. В то же время голлисты получили в нем 233 депутатских кресла, т. е. практически абсолютное большинство. Двухступенчатая мажоритарная система выборов укрепила их превосходство.

Суверенное правление де Голля продлилось шесть лет. Оно было усилено его победой над Франсуа Миттераном во втором туре всеобщих выборов в 1965 г., где за него проголосовали 54,5 процентов избирателей против 45,5 процентов.

Этот строй казался столь устоявшимся, что кризис мая 1968 г. стал полной неожиданностью для политиков, дремавших, подобно евангельским девам[238]. Когда кризис закончился, по итогам «выборов страха» власть снова получили сторонники де Голля, но генерал был ослаблен, а его премьер-министр Помпиду, наоборот, усилился. Де Голль решил, что, поскольку «французы желали больше свободы», следовало, независимо от проведения реформы первоочередной важности — реформы университетов, пересмотреть Конституцию.

Новый замысел состоял в том, чтобы реализовать на практике принцип участия французов в политической жизни страны: предполагалось, что расширенные полномочия получат региональные советы; затем, когда принцип будет принят, их участие должно будет распространиться на совокупность экономических и социальных сфер, начиная от университетов и заканчивая предприятиями.

Региональная реформа предполагала и реформу Сената, который должен был превратиться в надрегиональный совет, но потерять законодательную власть и сохранить лишь консультативные полномочия.

Несмотря на предупреждения Марселя Жанненэ и Помпиду, де Голль отказался обсуждать проект реформы Сената с сенаторами. «Только лобовая атака имеет толк», — заявил он. Но на этот раз его наступательная тактика провалилась, так как на данный референдум французы вышли, чтобы высказаться не по его содержанию, а, как во времена плебисцитов, по поводу личности генерала. Помпиду сумел проявить в мае 1968 г. качества лидера-консерватора. А консерваторы во Франции в 1945 и 1958 гг. вынуждены были довольствоваться политикой, которая их не устраивала. Теперь они больше не нуждались в де Голле, и поэтому, вместе с левыми, они сказали на референдуме 27 апреля 1969 г. «нет».

Де Голль присоединился к европейскому строительству и зарыл топор войны с Германией, обнявшись с Аденауэром; он вывел французскую армию из-под интегрированного командования НАТО и получил, благодаря атомной бомбе, военную независимость — короче, вел столь независимую внешнюю политику, что дело доходило до провокации (восклицание генерала «Да здравствует свободный Квебек!» в ходе его визита в Канаду) и призыва к солидарности стран «третьего мира», озвученного в Пномпене. Но, несмотря на это, политические силы не желали больше терпеть его проконсульства и способствовали провалу референдума, который де Голль организовал, не обращая внимания на ослабление своих позиций после мая 1968 г.

На референдуме большинством в 52,4 процента голосов против 47,59 процента французы отклонили законопроект, и в этот же день де Голль сложил с себя президентские полномочия.

ВЗРЫВ МАЯ 68-ГО ГОДА

Взрыв Мая 68-го был явлением совершенно неожиданным. Впоследствии обнаружились, конечно, корни этих событий и даже их предзнаменования. Среди них — публикация в ноябре 1966 г. Генеральной ассамблеей студентов-ситуационистов[239] Страсбурга брошюры под названием «О нищете в студенческих кругах»; выход на экраны в 1967 г. фильма Жана Люка Годара «Китаянка», который свидетельствовал о распространении среди молодежи идей маоизма; студенческие митинги еще в феврале 1968 г. против «селективной ориентации» студентов при поступлении на факультеты естественных наук; тогда же, в феврале, состоялась внушительная студенческая демонстрация против попытки министра культуры Андре Мальро сместить с поста директора Синематеки ее основателя Анри Ланглуа; наблюдалось постоянное брожение на факультете в Нантере[240], захваченном 22 марта и удерживаемом группой из 142 студентов; наконец, в газете «Монд» вышла статья Пьера Вьянсон-Понте под названием «Франции скучно», в которой описывался контраст между меняющимся обществом и стагнирующим режимом…

По правде говоря, ощущение скуки было следствием доминировавшей в эпоху де Голля официальной риторики, в рамках которой стабильность индустриального общества возводилась в догму. Эта стабильность должна была зиждиться на включении рабочего класса в деятельность профсоюзов, на появлении нового рабочего класса, связанного с электронными технологиями, которое не должно больше отвечать на эксплуатацию слепым насилием. Кроме того, политики полагали, что благодаря развивавшимся тогда системам опроса общественного мнения они смогут лучше контролировать тенденции, возникающие в обществе.

Мятеж студентов, кроме всего прочего, исходил из констатации того, что в будущем они не будут иметь возможности занять в обществе место, соответствующее их образованию. В основе недовольства лежала неприспособленность структур к новым условиям, порождавшая безработицу по выходе из университетов; к этому добавлялись отдельные меры, вызывавшие раздражение, как, например, запрет на сексуальные отношения в студенческих общежитиях, система отбора студентов, предусмотренная планом Фуше, и т. д. Мятеж победил, причем основным толчком для него послужило не закрытие 30 марта факультета в Нантере, а его прямой отголосок — вмешательство полиции или сил правопорядка в Сорбонне во время митинга, посвященного продолжению студенческой борьбы. Некоторые руководители движения заявили о себе уже тогда — Жак Соважо, вице-президент Французского национального союза студентов (UNEF), Ален Жезмар, преподаватель физики, член бюро Национального профсоюза работников высшей школы (SNES supérieur), и Даниэль Кон-Бендит, студент-социолог, соучредитель Движения 22 марта — «группки против группок», которая раньше всех начала выражать недовольство бюрократией профсоюзов и еще больше бюрократией партий, как коммунистической, так и маоистской. Именно она, со своим юмором и насмешками, стала воплощением духа Мая 1968-го: «Запрещается запрещать», «Займитесь любовью, а не войной!». Она использовала также лозунг Че Гевары: «Стань твердым, но никогда не изменяй своей нежности»; и вначале полицейских встречали цветы и улыбки девушек… Это было движение протеста. «Зачем нужны профессора?» — восклицали студенты, считавшие, что профессорам, которые не могли больше предложить ни одной новой мысли, следовало уступить место молодежи, которой есть что сказать.

Движение Мая 68-го не столько предлагало конкретную программу решения наболевших вопросов, сколько критиковало существовавшее положение, при котором «университет готовил полицейских начальников, будущих угнетателей рабочего класса». Его вдохновляла мысль немецкого философа Герберта Маркузе, полагавшего, что в индустриальном обществе студенты составляют единственный действующий источник протеста. Сорбонна, бывшая «орудием власти», в мае 1968 г. превратилась в «народный и автономный университет Парижа». «Мы захватили в ней власть», — говорили частично занявшие ее группы студентов, пока 3 мая их не выставила полиция и в Латинском квартале не начались серьезные столкновения.

В первые недели мая, после ареста мирных демонстрантов и забастовки работников образования, запылали машины, а стычки со спецназовцами («СРС[241]…это СС!») становились все более жестокими: 10 мая наступила настоящая ночь мятежей. После нее были и другие. Но, запечатлев лишь сцены насилия, кадры хроники того времени дают искаженное представление о том, что происходило в мае 1968 г.

Та ночь ожесточенных боев на баррикадах все-таки стала первым поворотным моментом событий.

До этого профсоюзные организации и коммунистическая партия очень сдержанно, если не враждебно смотрели на мятеж студентов. «Кон-Бендит, этот немец-анархист», — так писал Жорж Марше в «Юманите». Со своей стороны, префект полиции Парижа Морис Гримо не проявил особой склонности к репрессиям. Помпиду и Пейрефитт приняли меры для разряжения обстановки, освободив задержанных и попытавшись успокоить студентов. Полиция усмотрела в этом отступление от прежних позиций. Но сильнее всего отношение к мятежу поменялось со стороны профсоюзов и политических партий. Они понемногу присоединились к нему, тем более что на правительственные меры студенты ответили наступлением, захватив символические центры города, такие, как театр «Одеон» и Офис радио и телевещания Франции[242]. Если 11 мая движение было еще изолированным, то 13-го началась всеобщая забастовка солидарности.

Таким образом, студенческое движение, вместо того чтобы породить что-то вроде антиобщества — культурного, как в США, или политического, как в Германии, — во Франции послужило движущей силой для социального движения, благодаря которому студенческий мятеж перерос в политический кризис.

Традиционная оппозиция — профсоюзы хотели контролировать это социальное движение и управлять им, тем более что оно исходило из низов и выплескивалось за свои первоначальные рамки. В ответ на революционные лозунги и захват заводов — уже 7 мая был захвачен завод в пригороде Парижа Флин — Всеобщая конфедерация труда (ВКТ) в лице своего генерального секретаря Жоржа Сеги заявила: «Всему свое время». Как и большинство политических и общественных деятелей, Сеги чувствовал себя не у дел, точно так же, как и прежние духовные наставники, с которыми перестали считаться и которые бледнели перед лицом майских событий, такие, как философы Ролан Барт и Раймон Арон. И те и другие отныне только тормозили движение, так как они были не только не у дел, но и устарели.

Действительно новым в сфере труда было то, что персональный статус людей мало изменился по сравнению с ролью предприятия в глобальной экономике. Высокотехнологичные предприятия могли заблокировать всю систему производства, поэтому классовая борьба нового типа возникала в самом сердце производственного механизма, а вовсе не среди самых малообеспеченных рабочих, как раньше. Новые требования меньше касались уровня заработной платы, количества отпускных дней и т. д. и больше — организации ответственных должностей на предприятии, в университете, на телевидении и т. д. Требования, касавшиеся пересмотра управления предприятием, сталкивались с традиционными требованиями, исходившими от рабочей массы, которая, в отличие от студентов, по понятным причинам, не нападала на общество потребления.

Это различие объясняет, почему мощная вспышка забастовок второй половины мая не привела к выработке единой программы требований. Если среди рабочих преобладали экономические и социальные требования, то требования, касавшиеся управления, были более революционными и ставили под угрозу саму организацию труда. Для руководителей предприятий эти требования не подлежали обсуждению, так же как не подлежала обсуждению возможность контроля над информацией со стороны журналистов для дирекции Офиса радио и телевещания Франции или возможность утверждать темы для исследований учеными, а не государством в Национальном центре научных исследований (CNRS[243]). Именно для того, чтобы предупредить падение социального порядка, по итогам переговоров, состоявшихся на улице Гренель 27 мая, Помпиду сделал ряд уступок экономического характера, повысив СМИГ[244], уменьшив количество рабочих часов и т. д., но не по вопросам реорганизации труда, как того желал Эдмон Мэр, возглавлявший в то время профсоюз ФДКТ.

Таким образом, профсоюзы перевели первоначальный конфликт в политическое столкновение, но с целью добиться выполнения определенных требований.

Власти долгое время оставались в стороне от событий, предоставив урегулирование конфликта силам правопорядка, которые все с большей жестокостью подавляли митинги, несмотря на отставку префекта полиции. Де Голль отказался принимать эти события всерьез и 14 мая вылетел в Румынию. Вернувшись 18 мая во Францию, он объявил, что берет ситуацию в свои руки. «Реформе — да, бардаку — нет», — заявил он. Его выступление, в котором генерал объявил о проведении референдума, было ударом мимо цели, в то время как ВКТ и коммунистическая партия, удовлетворившись Гренельскими соглашениями, хотели выйти из игры, которую они больше не контролировали.

Но основная масса отказывалась прекратить забастовку.

В атмосфере пустоты, когда власть оказалась бессильной, а экономическая жизнь прервалась, находившиеся до этого в тени левые политики решили, что пробил их час выйти на политическую сцену. Двадцать седьмого мая на большом митинге на стадионе Шарлети Национальный союз студентов Франции и Объединенная социалистическая партия во главе с Мишелем Рокаром объявили о возможности революционного решения сложившейся ситуации. Мендес-Франс, присутствовавший на собрании, не сказал ни слова. Миттеран предложил ему сформировать правительство. Коммунисты говорили о «революционном правительстве», но было не очень понятно, что они имели в виду…

Однако 29 мая стало известно, что де Голль исчез, — он отправился в Баден-Баден проверить боевой дух Массю[245], предупредив об этом только Помпиду. Генерал появился вновь неожиданно и заявил, что намерен сохранить свою власть, поддержать своего премьер-министра и созвать своих сторонников. Преданные де Голлю люди: Мальро, Дебре, Мориак — организовали 30 мая демонстрацию на Елисейских Полях, на которую собралось от 4 до 5 тысяч человек.

В один миг инициатива перешла с левого фланга на воскресший правый, который занял улицы. Помпиду перетряхнул свое правительство, исключив оттуда «мягкотелых», таких, как министр внутренних дел Кристиан Фуше и участник Эвианских переговоров — министр юстиции Луи Жокс, а также нерасторопных лиц, таких, как Ален Пейрефитт, который за несколько недель до майских событий заявил, что за свою политическую карьеру наибольшее удовлетворение он получил, работая в Министерстве национального образования.

Левацкие движения могли сколько угодно кричать о «предательских выборах», но традиционные политические силы готовились к объявленной дате с привычной сноровкой. Такой напор со стороны голлистов не позволил организаторам Мая 1968-го получить контроль над событиями. Общество выбилось из сил и отчасти потеряло голову; к тому же приближались студенческие каникулы. Левые были раздавлены как организаторы движения, к которому они, по сути, не имели никакого отношения, если не считать их попытку взять под контроль ход событий.

Возвращение к порядку, очевидно, произошло без особых потерь. За пять недель майских возмущений было очень мало погибших и мало арестов, если не считать те, что были в самом начале, поэтому и не было попыток взять реванш. В рамках реформы Эдгара Фора была провозглашена автономия университетов; что означало, что отныне не только штатные профессора со званием имели монополию на организацию учебных занятий, но и весь университетский персонал мог участвовать в управлении. Тем не менее на университетских выборах победили сторонники самых консервативных идей.

Что касается политической жизни, то она также вернулась в свое обычное русло. Морис Кув де Мюрвиль был назначен на место Помпиду, который слишком явно показал, что готов заменить де Голля, если потребуется. Генерал не простил ему этого.

Май 68-го взял реванш год спустя, отвергнув на референдуме де Голля и его проект.

Но глубокий след, оставленный Маем 68-го, заключался в том, что он поставил под сомнение принцип власти, поправ его в университете, в партиях и профсоюзах, на предприятиях, в театрах, в семье.

Именно в этом заключался дух 1968 г.; он сохранился на протяжении нескольких десятилетий, потому что «отныне все было не так, как прежде», даже если с тех пор лидеры Мая 68-го присоединились к той самой номенклатуре, которую они сумели дестабилизировать и уважение к которой было подорвано. Тем не менее это выступление молодежи изменило общее настроение во Франции.

Прорыв 1968 года: «Мы, молодежь…»

В 1968 г. молодежь как таковая впервые проявила себя в качестве социальной группы. До этого молодые люди, конечно, играли важную роль: большая часть французских революционеров-романтиков 1789 г. были юношами, а в революционном движении Джузеппе Мадзини, давшем впоследствии рождение Интернационалу, не могли участвовать взрослые старше сорока лет.

Но все эти примеры несущественны: Бонапарт был молодым, зато Жорес был не более молод, чем Цезарь или Ленин. Они и неубедительны, потому что молодые люди не выступали от своего лица. Их численность принималась во внимание лишь во вторую очередь, даже если они объединялись под знаменем молодости, которое было залогом обновления; так, в XIX и затем в XX в. существовали младотурки, объединение «Молодая Ирландия», «Рабоче-христианская молодежь» и т. д.

Как массовый феномен, молодежь, которая повсеместно рассматривается как возрастная группа людей от девятнадцати до двадцати девяти лет, достигла численного максимума в Германии в 1933 г., в Египте в 1919 г. и затем в 1946–1952 гг. — т. е., в самые судьбоносные моменты истории этих стран. Тем не менее эти примеры не свидетельствуют об особой роли молодежи, так как окружавший ее кризис касался и взрослых, будь то безработица, возмущение против иностранной оккупации или что-то другое. В данных обстоятельствах, как и во время больших исторических потрясений, молодежь могла быть более активной, чем остальное население, особенно когда она мобилизовалась во время войны, но ее специфика оставалась вторичной. Коммунистическая, гитлеровская, католическая молодежь существовала лишь постольку, поскольку существовали коммунисты, католики, гитлеровцы и другие активисты.

Появление в середине 60-х годов мятежа, специфически связанного с определенной возрастной группой, стало новым явлением. По отношению к количеству взрослых и детей молодежь преобладала в нескольких странах, среди которых Япония (64 процента по отношению к взрослому населению), США (45), Франция (44), Италия (44), Великобритания (42 процента). Именно в этих государствах молодежные движения были самыми яркими и самыми яростными. Появление сразу большого количества людей на рынке труда, несомненно, само по себе создавало проблему. Но безработица являлась лишь поводом для социального взрыва, так как дискомфорт ощущался ими еще до выхода в самостоятельную жизнь. Еще в университете, даже в старшей школе молодежь развитых стран становилась политизированной и начинала ставить под сомнение принципы функционирования общества. В 1967 г. в Страсбурге была опубликована брошюра Интернационала ситуационистов под названием «О нищете в студенческих кругах». В ней изобличалось положение «слоя общества, становящегося все более массовым, будущее которого может заключаться лишь в ниспровержении институтов». Новое положение дел усилило протестное движение и сделало его более сплоченным, чем когда-либо. Во-первых, коллективную идентичность этой возрастной группе — как новым потребителям — создала реклама. Появились адресованные молодежи передачи по радио, как, например, передача «Привет, друзья!». Увеличение количества медийной продукции, благодаря фильмам, телевидению и музыкальным пластинкам, дало им параллельную культуру и другое видение общества. В США этот феномен грянул еще в 50-х годах с выходом в свет фильмов «Дикарь» Ласло Бенедека и «Бунтарь без идеала» Николаса Рея, которые открыли миру актеров Марлона Брандо и Джеймса Дина. Во Франции не высказанное в социальных отношениях раскрывало кино Новой волны, игравшее роль альтернативного учителя, благодаря фильмам Жана Люка Годара, Клода Шаброля и особенно Франсуа Трюффо.

Если кино — в большей степени, чем телевидение, которое смотрели дома, — выступало в роли учителя, то энергетическим центром этого рода контркультуры была музыка, так как только она освобождала тело. Рок-н-ролл благодаря Элвису Пресли и, во Франции, Джонни Холлидею стал главной действующей силой этой революции, пока ему на смену не пришла поп-музыка вместе с «Битлз» и Бобом Диланом. Эта музыка воспевала свободное время, прославляла конец периода принуждений — семьи, школы, работы — и отрыв от действительности, которому способствовали оглушающие динамики, наркотики и другие галлюциногенные субстанции. Музыка собирала огромные толпы на концерты, длившиеся по несколько дней, на которых растворялось различие между народной культурой и культурой элит и на которых встречались молодые люди любого социального происхождения и любой национальности, как на рок-фестивале в Вудстоке (1969).

Благодаря контрацепции, кроме всего прочего, изменились отношения между полами. Эта культурная революция поставила под сомнение как государственные институты, так и войны и жестокость революций: «Посвятить себя революции означало участвовать в папиной революции». Это поколение потребляло все подряд, осуждая при этом общество потребления, оно порицало одновременно и репрессии Пражской весны, и войну во Вьетнаме.

Между пацифизмом хиппи и их подражателей, с одной стороны, и свирепостью молодежи городских окраин, так называемых «черных курток», — с другой, было много общего. И хулиганы — дети рабочих, и хиппи — дети менеджеров, чиновников, юристов, врачей, упрекали своих родителей: первые — в том, что те только и думали, чтобы производить и потреблять, а вторые — в том, что они не смогли сами изменить общество, хотя все время возмущались его несправедливостями… «Раз вы бомбите вьетнамских детей, читая Библию, мы будем грязными, но сохраним чистыми наши души», — заявляли протестующие в Америке, и им вторили молодые французские пацифисты.

Их первые контакты с обществом происходили в лицее или в университете, программы которых, в сравнении с их контркультурой, были совершенно не приспособлены к реальным условиям существования и являли собой утверждение социокультурной системы, увековечивавшей господство доминирующих классов. Демократизация образования казалась лишь средством отвлечения, так как масса студентов, не показавших лучшие результаты в момент, выбранный руководителями, отсеивалась и не могла продолжать обучение. Как правило, это были те студенты, которые страдали из-за отсутствия культурного наследства (например, будущие социологи Пьер Бурдьё и Жан Клод Пассерон). Никакой системы переподготовки для них не существовало, поэтому любой провал для них был необратимым.

В 1965–1970 гг. возмущение огромной массы двадцатилетней молодежи, исключенной из системы образования, приобрело политический характер и проявило себя в тех самых местах, в которых она впервые могла констатировать, что великие принципы, отстаиваемые на словах политическими деятелями, судьями, профессорами, на деле не выполнялись. В первую очередь это касалось профессоров, продолжавших повторять программы, написанные в другую эпоху и для других людей, даже не задаваясь вопросом о содержании, полезности и значении старых университетских обычаев. В глазах молодежи эти преподаватели оказывались в роли угнетателей, но особенного типа — не отдававших себе отчета в своей роли, так как их авторитет опирался на монополизацию обладания знанием, на мальтузианском подходе к университетскому конкурсу, призванному «сохранить уровень» за счет ограничений. Таким образом университет становился местом, где происходило не только осознание проблемы, но и превращение ее в политическое действие: именно здесь ощущалась необходимость глобального воздействия на общество.

Так объясняется возрождение всех революционных, левацких течений в университетах развитых стран — в Беркли, Берлине, Париже. Эти течения поставили под сомнение традиционные формы политики и воплощавшие эти формы политические партии, которые доказали свою несостоятельность.

СМЕНА ЭПОХИ

Голлисты после де Голля

Следует ли говорить о «голлизме» или «голлистах» после отставки Шарля де Голля и его смерти в 1970 г.?

В истории определенных политических сил, возводящих свою «родословную» к генералу, поразительно то, что, подобно фениксу, они каждый раз возрождались, но каждый раз под новым названием. У этих сил было пять разных названий при де Голле, три — после его смерти. Сначала речь шла о партии РПФ, основанной де Голлем в 1947 г., ее сменила партия ЮРАС [246] Жака Шабан-Дельмаса, затем, в 1958 г., ЮНР[247] Роже Фрея, ЮНР-ЮДТ[248] Жака Бомеля в 1962 г., ЮД Пятой республики[249] Робера Пужада в 1968 г., ЮДР [250] Рене Томасини в 1971 г., ОПР («Объединение в поддержку Республики») Жака Ширака в 1976 г. и решение вновь вернуться к РПФ по желанию Филиппа Сегена в 1998 г., правда, «Объединение французского народа» превратилось в… «Объединение за Францию»[251] Шарля Паскуа.

«Союз» и «объединение» — эти два термина по очереди присутствовали в названии партии, которое выбиралось голлистами для самодентификации.

Однако, не считая момента Освобождения и окончания войны в Алжире, де Голль и голлисты были далеки от того, чтобы быть воплощением объединения: они воспринимались как правая партия и в 1947 г. — по оценке 52 процентов французов, и сегодня — по мнению 58 процентов. Это определение голлисты с убеждением отвергали, однако оно продолжает существовать.

Конечно, это живучее мнение в каком-то смысле парадоксально, если вспомнить, что именно де Голль принял закон о создании системы социального обеспечения, включил в программу своего правительства планирование экономики и национализацию, дал женщинам право голоса, сделал независимыми африканские колонии, включая Алжир, т. е. осуществил те меры, о которых всегда говорили левые.

Как же объяснить, что у этого парадокса столь долгая жизнь?

В первые времена правления самого де Голля — сразу после Освобождения — стереотипы антимилитаристской традиции, конечно, могли играть против генерала, находившегося у власти; его охотнее сравнивали с Буланже, чем с Бонапартом. Его неприятие режима партий было воспринято как враждебность по отношению к Республике — несмотря на то, что именно он ее восстановил. Такую же непоследовательность мы встречаем и пятнадцать лет спустя, во время деколонизации Африки и установления мира в Алжире. Оказавшись в невыгодном положении, левые партии с трудом признали заслугу де Голля в деле деколонизации, в то время как они не скупились на похвалы Мендес-Франсу, положившему конец войне в Индокитае.

Что касается социальных и экономических мер, принятых в 1945–1946 гг. (национализация предприятий, социальное обеспечение и т. д.), то они расценивались не столько как собственная инициатива де Голля, сколько как детище Сопротивления. Добавим, что в то время подобные меры были бледной копией английского государства всеобщего благосостояния (welfare state), или даже советского строя, заслуги которого прославляла могущественная коммунистическая партия.

Слабость правых, скомпрометированных воспоминанием о режиме Виши, в общественном мнении была примешана к представлению о голлизме как о политической силе, тем более что сами голлисты не обращали внимания на природу своих действий. Это видение голлистов как правых укрепилось, когда, после создания в 1947 г. РПФ, голлизм заявил о себе, как об оплоте борьбы с коммунизмом и с СССР.

Нам потребовалось дождаться падения власти коммунистов в Восточной Европе и эрозии «социального государства» во Франции, чтобы вновь вспомнить о роли, которую сыграл де Голль в его создании: сегодня эта мера расценивается как левая политика.

Однако именно голлисты, во всяком случае часть из них, сегодня пытаются уничтожить это его наследство.

В 1998 г. в дебатах партии ОПР звучали мнения о том, что «социальное государство» сократило пространство личной свободы граждан в пользу прав коллективов или сообществ, что постоянное наступление государства на личные права вынуждает граждан объединяться в группы давления, что приватизация должна прийти на смену национализации, что нужно сократить полномочия государства и т. д. По правде говоря, программа некоторых голлистов, таких, как Эдуар Балладюр, граничит с либерализмом, а это уже противоречит политике де Голля.

Таким образом, оказывается, что голлисты впоследствии становятся более правыми, чем де Голль, и что эта характеристика их шокирует и выводит из себя как раньше, так и сегодня.

Конечно, присутствие сегодня во Франции Национального фронта, члены которого отказываются называть себя «крайне правыми», а также существование либералов, которые так себя и определяют, оттесняют голлистов к центру политического спектра, даже если центром считают себя либералы, так как между оппозиционными силами — от ОПР до Ле Пена[252] — наблюдается больше солидарности и согласованности, чем у членов СФД[253]: к этому обязывают традиции голлизма и Сопротивления.

В метаморфозах, претерпеваемых голлистами, следует отметить еще один интересный момент. После отставки генерала де Голля в 1969 г. голлисты сохраняли власть до смерти Помпиду (в 1974 г.), после чего лишились поста президента Республики: им стал «независимый республиканец» Жискар д’Эстен в 1974 г. В 1976 г., с назначением премьер-министром беспартийного Раймона Барра, они потеряли и этот пост. Тем не менее они оставались у власти с 1969 по 1981 г., затем снова получили частичный контроль над ней в первый и второй периоды «сосуществования» разных политических сил: во времена, когда президент-социалист Миттеран сосуществовал с премьером-голлистом — сначала Шираком[254], а затем Балладюром[255]. Когда Ширак был избран президентом Республики и главой правительства был назначен Ален Жюппе[256], голлисты опять обрели полноту власти. Таким образом, после ухода де Голля они полностью контролировали власть во Франции в течение семи лет и частично — в течение двадцати лет[257], т. е. в течение почти тридцати лет.

Поэтому кажется удивительным, что на дебатах по поводу обновления ОПР в 1998 г. во многих выступлениях и даже резюме партийных бюро ситуация во Франции изображалась так, будто голлисты не имели к ее появлению никакого отношения.

Они все время стремятся предстать некой новой силой, экуменической по характеру, готовой собрать вокруг себя всех, кого очаровывает это постоянное перерождение. Именно поэтому голлисты так привязаны к термину «объединение».

Когда в 1947 г. де Голль создал РПФ, то, объясняя, почему он выбрал такое название, и отрицая, что его организация — это всего лишь одна среди многих, он подчеркивал, что Франция находится перед лицом крайней опасности — наступления коммунизма и советизации Европы — и что французы должны будут объединиться под его началом, как во времена Сопротивления. При этом партии могли продолжать свое существование, потому что можно было одновременно быть членом политической партии и входить в РПФ. Так, Мишель Дебре являлся одновременно радикалом и членом РПФ, другие совмещали членство в РПФ и в ЮДСР [258] и т. д.

Пятьдесят лет спустя слово «объединение» интерпретируется как знак верности наследию де Голля. Что же еще? Возможно, это — желание объединить силы, враждебные социалистам и Национальному фронту, и создать из них надежный оплот? У наследников генерала было желание отмежеваться от правых, напоминая избирателям о действиях и проектах де Голля, о проекте «нового общества» Жака Шабан-Дельмаса, выдвинутого при президенте Помпиду, о речах Жака Ширака при президенте Миттеране в 1995 г., о речах председателя ОПР Филиппа Сегена… до тех пор, пока выборы 1997 г. и победа социалистов под руководством Лионеля Жоспена не поставили голлистов в невыгодное положение и не вынудили их выдвинуть более либеральную программу, чтобы выжить и сохранить сторонников более правых, чем сама партия.

Такова вечная дилемма голлистов.

Французская коммунистическая партия: от пика популярности к упадку

Другая отличительная черта истории Франции, во всяком случае в XX в, заключается в роли, какую в ней играла коммунистическая партия, особенно после 1945 г. Из западных стран только Италии пришлось испытать на себе подобный опыт.

Потребовалось несколько десятков лет, чтобы необратимость упадка компартии стала очевидной. Однако, как мы уже видели[259], некоторые черты упадка появились уже в 1947 г. — в момент ее наивысшей популярности.

Незаметное для публики сокращение рядов партии долгое время было скрыто активным участием коммунистов в интеллектуальной жизни, в которой они осуществляли нечто вроде диктатуры мнения.

Когда в 1950 г. Северная Корея вторглась в Южную, только коммунисты отказывались поверить в свершившийся факт: по их мнению, это была провокация, организованная южными корейцами, которыми манипулировали американцы. Никогда еще «Движение за мир» не было столь категоричным. Точно так же все коммунисты резко осудили Виктора Кравченко, который, вслед за немецким коммунистом Яном Валтином и до появления очерков французского писателя Давида Руссе, писал о терроре в СССР и о существовании лагерей. По мнению французских коммунистов, в эти «клеветнические» речи нельзя было верить, тем более что их свидетели, бывшие заключенные, сами говорили, что не знают, почему они были депортированы. Они не верили также, что коммунисты Ласло Райк в Венгрии и Рудольф Сланский в Чехословакии, следовавшие примеру Тито, не были предателями, — они ведь признались в этом на процессах.

По распоряжению Коминформа, этого ужавшегося Коминтерна, партия Мориса Тореза, которую ругали за то, что она спокойно позволила выдворить себя из правительства, поменяла свою позицию и вновь призвала к социальной борьбе, которая приобрела особенно яростный характер в конце 1947–1948 гг. Забастовки рабочих были тогда жестоко подавлены министром внутренних дел социалистом Жюлем Мошем. По подсчетам, за двенадцать месяцев в забастовках приняли участие около 3 миллионов человек, причем самые жестокие конфликты происходили в шахтах, где силы правопорядка применяли танки. И все же забастовочное движение было расколото.

Первым признаком застоя коммунистической партии, находившейся, тем не менее, на пике популярности, стало то, что она удержала порыв рабочих, которые сразу после Освобождения были готовы к любым действиям: партия рекомендовала им «выиграть битву… за производство». Затем, когда вожжи были ослаблены, последовало поражение и сопутствующее ему уныние. В эти же годы (1946–1950) все больше укреплялась антикоммунистическая направленность государства вследствие прихода к власти коммунистов в Чехословакии в 1948 г. и многочисленных политических процессов, проходивших в Центральной Европе. Эти ужасные события начали волновать французов, и в особенности политический класс, опасавшийся, что если коммунисты придут к власти, то они установят во Франции режим «народной демократии». Между тем Сталин хотел только, чтобы подъем Франции осуществлялся не за счет плана Маршалла.

После смерти Сталина (1953) появились многие другие признаки уменьшения влияния коммунистов, хотя они и продолжали оставаться главной политической силой во Франции, — так как голлизм также претерпел спад после подъема, связанного с созданием РПФ.

Прежде всего, партийную верхушку ФКП потрясло обвинение, вынесенное в СССР Берии, а затем осуждение личности Сталина его преемниками — Маленковым, Хрущевым и др. Руководство партии хранило эти факты в тайне в течение трех лет до публикации секретного доклада Хрущева о развенчании культа личности Сталина, который оно также попыталось скрыть. Следующим ударом для руководства партии стало разделение международного коммунистического движения, когда, с одной стороны, итальянец Пальмиро Тольятти провозгласил «единство в многообразии» партий, т. е. их автономию по отношению к Москве, а с другой — Мао Цэедун защищал идею применения насильственных методов в борьбе за установление социализма. Сраженные докладом Хрущева, французские коммунисты опять получили потрясение, когда в 1956 г. произошло вторжение советских войск в Будапешт: многие интеллектуалы, симпатизировавшие коммунистам, были в смятении и растерянности, в том числе Пабло Пикассо и Жан Поль Сартр.

Затем провал французской колониальной политики, в частности в Алжире, вызвал возвращение к власти генерала де Голля. Коммунисты, обвинявшие его в «фашизме», потерпели невиданное до тех пор поражение во время выборов в 1958 г. — они набрали лишь 19 процентов голосов от общего числа голосовавших. Более того, принятое де Голлем решение алжирской проблемы — независимость Алжира — более или менее совпадало с тем, к чему, в конце концов, пришли и коммунисты (вначале они были за независимость коммунистического Вьетнама, но оставались против независимости Алжира под предлогом того, что в таком случае Северная Африка может попасть в орбиту американского влияния), поэтому их оппозиция алжирской политике де Голля выглядела неубедительно. Так же нерешительно ФКП выглядела и во время кризиса в мае 1968 г., когда ее лидеры сначала резко осудили «зачинщиков», а затем присоединились к мятежу студентов — «младшему брату освободительного движения рабочего класса». Но хуже всего было то, что эта передовая партия оказалась устаревшей, отсталой и, прямо сказать, сбитой с толку теми проблемами, которые поднял кризис, поставив под сомнение не только глобальную стратегию партии, но и «демократический централизм», лежащий в основе ее функционирования. Не говоря уже о тех важнейших вопросах, которые были поставлены Маем 68-го и которые полностью игнорировались ФКП (свобода сексуальных отношений, доступ к научным знаниям, сомнение в авторитетах).

С началом советской интервенции в Прагу в 1968 г. образ СССР портится окончательно. Уже в 1964 г. работы Солженицына начали сеять сомнение среди интеллектуалов, которые отныне с недоверием относились к результатам советского эксперимента. События 1968 г. в Праге, выход книги «Архипелаг ГУЛАГ», рост числа диссидентских свидетельств — все это способствовало тому, что во Франции образы колхозников и стахановцев, которые господствовали в 50-х годах, сменил образ Гулага. И хотя генеральный секретарь ФКП Жорж Марше утверждал, что опыт СССР «глобально позитивен», общественное мнение все больше отдавало себе отчет в том, что этот эксперимент коммунистов во многом провалился, и советская модель, вызывавшая восхищение в 50-х годах, совершенно утратила свою притягательность в 70-х. Впрочем, начиная с 60-х годов ФКП незаметно отстранилась от этой модели, но отныне она потеряла точку опоры.

Очень важным было также то, что ФКП не захотела принять во внимание полную трансформацию французского общества, которая произошла в период Тридцати славных лет. Более того, она даже оспаривала его прогресс, когда Анри Клод выдвинул теорию об «относительной и абсолютной пауперизации рабочих» в эпоху голлизма «на службе у монополий-космополитов». Еще в 1976 г. партия заявляла о существовании 10, потом 16 миллионов бедняков. Одновременно с этим, бичуя фашистов и голлистов, после 1968 г. она вновь стала утверждать главенство рабочего класса в борьбе за установление «развитой демократии». Но этот вновь поднятый на щит словесный радикализм, после всех тактических и стратегических сомнений, был обращен ко все более сокращавшемуся рабочему классу, в котором важное место уже занимали иммигранты.

Одним словом, компартия продолжала заявлять о себе как о партии рабочего класса (причем ее руководство действительно принадлежало к нему) в то время, как этот класс численно сокращался и начал исчезать из поля зрения. Остальные ее избиратели — т. е. часть среднего класса и крестьяне — отвергали ее речи, считая их чрезмерными или несвоевременными. Конечно, в 1973 г. из ста избирателей-коммунистов половина еще представляла рабочий класс, но в 1988 г. за коммунистов голосовало лишь 15 процентов рабочих против 21 процента голосов, отданных ими Ле Пену, и 40 процентов — Миттерану. Партия еще получала хорошие результаты, но ее участие в Союзе левых сил и в правительстве Пьера Моруа[260] лишило партию последних сил. Вскоре часть ее электората была поглощена Национальным фронтом, другая часть — попозже — «зелеными»: в 1984 г. ФКП набрала 11 процентов голосов, а в 1994 г. только 6,09 процента. Крах коммунизма в СССР в 1989 г. только ускорил ее упадок.

Теперь, по прошествии некоторого времени, можно составить каталог «ошибок», которые привели к упадку Французской коммунистической партии за последние пятьдесят лет[261].

Первая ошибка заключалась в том, что партия упустила благоприятные возможности для взятия власти в 1945–1947 гг., разочаровав ее решительно настроенный авангард, который лишился возможности принять участие в революционном перевороте. Налицо также непоследовательная политика участия во власти/ухода в оппозицию, смысл которой был непонятен, если не признать, что все решала Москва. Все больше возрастало сомнение в достижениях советского строя, действия которого в Будапеште в 1956 г. и в Праге в 1968 г. были непонятны тем, кто верил в догму и в закон марксизма-ленинизма. Особенно важно то, что партия оставалась на старых догматических позициях, тогда как общество изменялось и модернизировалось: теперь, благодаря средствам массовой информации, оно обладает сведениями, которые делают программу партии, потерявшей после падения СССР всякую ориентацию, окончательно устаревшей.

Сегодня больше нет веры в альтернативное коммунистическое общество, и ФКП в какой-то степени потеряла свою роль народного трибуна, которую взяли на себя «зеленые», леваки («гошисты») и крайне правый Национальный фронт.

Конец МРП

Следуя, подобно тени, за упадком коммунистической партии, в свою очередь, исчезла и партия МРП. Она появилась во время Освобождения, приняв эстафету у правых, которые лишились уважения в период оккупации, и стала единственной немарксистской силой, способной противостоять как левым, так и крайне левым. Однако по своему электорату, выражением которого стали журналист Франциск Гей и еженедельник «Темуаньяж кретьен», партия МРП была близка социалистам, антикоммунизм которых с этих пор был хорошо известен. Поскольку партия была осью «третьей силы», вся Четвертая республика просуществовала под ее крылом: в большей части правительств с 1947 по 1958 г. насчитывалось от шести до десяти министров от МРП, т. е. добрая треть их общего числа. Именно под их эгидой после принятия плана Шумана началось строительство Европы при участии лидеров ФРГ и Италии — Аденауэра и Де Гаспери.

Но соперничество с РПФ и де Голлем, упадок коммунистической партии, неудача одного из вождей партии — Жана Леканюэ на президентских выборах 1965 г. (который, правда, выступал под другим знаменем), смерть другого вождя — Шумана и практическое участие третьего — Жоржа Бидо в ОАС — все это лишило МРП одновременно и представительства во власти, и идентичности. Этому способствовал также Второй Ватиканский собор[262], по итогам которого католикам была предоставлена свобода политического выбора одновременно с отходом общества от доктрины и традиций Церкви.


Глава 5. ЭПОХА ПЕРЕМЕН