Гражданин Робертсон. Автор новой оптической машины, бельгийский профессор физики и оптики Этьен-Гаспар Робер, приехал из Льежа в Париж в начале 1790-х годов. Здесь он переименовал себя на английский манер — в Робертсона — и, уже под этим именем, навеки вписавшим его в историю прикладной оптики, быстро завоевал сердца парижской публики своими «фантасмагориями» (не только действо, но и слово, столь нам привычное, было придумано и введено в языковой обиход этим человеком)[125]:
Фантасмагория — оптическая игра, представляющая нашему взору сражения света и тени и развенчивающая, в то же время, старые проделки священников. <…> Эти созданные по воле мастера фантомы, эти иллюзии, развлекут невежду и заставят задуматься философа <…> О призрак! О призрачность [figurabilité]! Кто ты? Что ты?[126]
«Гражданин Робертсон» — как называли его в революционную эпоху — запирал своих зрителей в подвале парижского монастыря капуцинок, и здесь, в полной темноте, представлял их ошеломленному взору леденящие кровь видения разнообразных монстров, а также образы покинувших сей мир, но якобы «воскрешаемых» им людей. Согласно воспоминаниям современников, на сеансах Робертсона вызывали разнообразных «знаменитостей» — Вольтера, Мирабо, Руссо, Лавуазье, — но чаще всего — Робеспьера и других жертв революции.
Изображения проецировались не только на экран, но и на клубы дыма, которым Робертсон и его ассистенты заполняли закрытое помещение подвала (здесь бельгиец наследовал «магическим технологиям» знаменитого немецкого мистика Карла фон Эккартсгаузена). Вот как описывал одно из таких представлений присутствовавший на нем Жак Делиль, автор знаменитых «Садов»:
Робертсон вылил на огонь находящейся тут же жаровни каких-то эссенций, бросил туда два номера «Газеты свободных людей» и один номер «Друга народа», и среди дыма сгорающих эссенций появился бледный призрак человека в красной шапке якобинцев. Человек, по желанию которого был вызван призрак, по-видимому, узнал в нем Марата и бросился вперед, чтобы сжать в объятиях любимого вождя, но призрак печально улыбнулся ему и исчез[127].
Робертсон постоянно усовершенствовал и усложнял свое действо: «призраки появлялись среди порывов ветра, ударов грома и под аккомпанемент органа»[128]. Тематический репертуар «фантасмагорий» был достаточно разнообразен, но общей чертой всех представлений оставалась, с одной стороны, их «некроманическая» образность (почти все они заканчивались появлением колоссального скелета с косой в руках) и, с другой — просветительская направленность: в небольших обращениях к зрителям, которыми предварялись все его спектакли, Робертсон неизменно настаивал на том, что главная и истинная цель «фантасмагории» — в борьбе с невежеством, в развенчании предрассудков и суеверий, порожденных теми самыми «старыми проделками священников», — в формулировке Мерсье[129].
За регистрацией патента в 1799 году последовал громкий скандал, связанный с попытками одного из ассистентов Робертсона присвоить себе основные изобретения бельгийца. В результате разбирательств и споров большая часть «секретов Робертсона» оказалась раскрытой. «Весь Париж — это Елисейские Поля, столько бродит по нему теней, — а Сена вот-вот превратится в Лету», — писал Робертсон[130]. «Фантасмагории» распространились не только по всему Парижу, но и по всей Франции, действа в монастыре капуцинок лишились своей таинственной привлекательности, а сам «фонарщик», разочарованный в своих ближайших помощниках, но ничуть не утративший врожденного любопытства, решил на время оставить Париж и отправиться в «большое европейское путешествие». В октябре 1802 года со страниц «Journal de Paris» Робертсон простился со своими зрителями, поблагодарив их «за благосклонность». При этом он резонно заметил, что «сменить аудиторию ему будет все же проще, чем программу», — и объявил о своем предстоящем отъезде… в Санкт-Петербург[131].
Робертсону предстояло пробыть в России гораздо дольше, чем он мог предположить, покидая Париж поздней осенью 1802 года. Путешествуя по бескрайним просторам империи и время от времени выезжая за ее пределы, он прожил в России почти семь лет: с лета 1803 по осень 1809 года. Здесь родились трое из его четверых детей (младший был наречен Дмитрием — в честь крестного, инспектора императорских театров Дмитрия Нарышкина), здесь, после знаменитого указа от 28 ноября 1806 г., Робертсон принял клятву на верность государю-императору. Свою жизнь в России Робертсон описал в замечательно интересных воспоминаниях, озаглавленных «Mémoires récréatifs, scientifiques et anecdotiques d’un physician-aéronaute». Эта книга, содержание которой полностью соответствует ее интригующему названию, вышла в свет в 1831 году, пользовалась во Франции большой популярностью — и в 1840 году, три года спустя после кончины «физика-аэронавта», была переиздана[132].
Кроме воспоминаний самого Робертсона, мы располагаем на удивление скудными сведениями о его жизни и деятельности в Санкт-Петербурге и Москве[133]. Самыми известными источниками, упоминающими о Робертсоне и его «фантасмагории», являются письма Марты Вильмот, письма С. Н. Марина графу М. С. Воронцову и, наконец, «Дневник студента» С. П. Жихарева[134]. Вот как Жихарев описывает «фантасмагорию»:
…Вот вам и нечто неребяческое. Вы в комнате, обитой черным сукном, в которой не видно ни зги, темно и мрачно, как в могиле. Вдруг вдали показывается светлая точка, которая приближается к вам и по мере приближения растет и наконец возрастает в огромную летучую мышь, сову или демона, которые хлопают глазами, трепещут крыльями, летают по комнате и вдруг исчезают. За сим появляется доктор-поэт Юнг, несущий на плечах труп своей дочери, кладет его на камень и начинает рыть могилу. Эта чепуха называется фантасмагория…
Бог с ней, с этой фантасмагорией! Перед самым представлением этого плаксы Юнга такая поднялась в темноте возня, что боже упаси! Там кричат «ай», там слышно «ах», там чмоканье губ, там жалобы на невежество, там крик матушек и тетушек: «что такое, Маша?», «Что с тобою, Лиза?» <…> Зрителей было человек более двухсот <…>. Опомниться не могу от этой потехи[135].
Упоминание Жихаревым имени Робертсона, подробное описание спектакля[136] и столь эмоциональная реакция на увиденное позволяют нам сделать гипотезу, уже, вероятно, для читателя очевидную: мы предполагаем, что тем «публичным оптическим зрелищем», которое вдохновило Державина на написание «Фонаря», была одна из «Фантасмагорий» Робертсона.
Тесное общение Жихарева и Державина, их принадлежность к одному литературному и социальному кругу хорошо известны. Имена Робертсона и Державина мы встречаем на соседних страницах жихаревских «Записок». То, что видел и оценил (резко положительно и/или резко отрицательно) Жихарев, мог видеть — и, скорее всего, видел — Державин. Конечно, описанные в «Дневнике» театральные впечатления Жихарева относятся к более позднему времени — концу 1805 года[137]. Но, согласно воспоминаниям других зрителей Робертсона, и прежде всего самого «фонарщика», он начал показывать свои «фантасмагории» в Санкт-Петербурге поздней осенью 1803 года[138]. Зимой 1803/04 года он демонстрировал их при дворе, причем главной поклонницей его таланта, не пропустившей ни одного представления, была, если верить автору воспоминаний, вдовствующая императрица Мария Федоровна (в мемуарах — «La Fiodorowna»), к кругу которой, как известно, также был близок Державин, находившийся в это время в столице и лишь весной отправившийся в Званку.
Рамки настоящей статьи не позволяют нам более подробно остановиться на доказательствах возможного знакомства Державина с Робертсоном и его возможного присутствия на одном из его спектаклей. В пользу нашей гипотезы говорят многие косвенные обстоятельства, но отсутствие документальных свидетельств, ее подтверждающих, заставляет нас по-прежнему придерживаться сослагательного наклонения.
Впрочем, даже если бы наше предположение подтвердилось, — и тогда речь не могла бы вестись об описании оптического спектакля Державиным. Его «Фонарь» и тогда не имел бы специфических черт робертсоновского «фантаскопа», — как, впрочем, и любого другого конкретного приспособления. Здесь мы должны полностью довериться скупому слову самого Державина: оптическое зрелище послужило «поводом к написанию» стихотворения. Впечатление это могло быть — и, видимо, было — сильным, но, как мы постарались показать, анализируя композицию стихотворения, картины, представляемые державинским «фонарем», суть образы умозрительные, принадлежащие исключительно — повторимся — «ментальному кинематографу» поэта.
«Фонарь» — с фонарем, стихотворение — с реальностью связывает только одна, первая его строфа. Орган, «гремящий» в темноте и тишине; огонь фонаря, «малюющий» на стене луну; обильно жестикулирующий («жезла движеньем, уст, очес») «волшебник»; «толпами поспешающий» на его представление народ — все эти обстоятельства почти дословно перекликаются с тем, как современники описывали обстановку, сопутствующую оптическим спектаклям Робертсона[139]