История и повествование — страница 33 из 112

нений литературных оппонентов. И речь Блудова о Захарове, и речь Жуковского о Хвостове, и даже речь Уварова о Буниной имели функцию не только пародии или насмешки, но и металитературной рефлексии — понятно, что говорить о произведении, которое представляется средоточием языковых ошибок и логических несуразностей, проще, чем о таком, которое вызывает одобрение и симпатию, если речь идет не только об общей оценке. Использовав этот удачный критический «трамплин», далее можно было переходить к серьезному и гораздо более придирчивому анализу сочинений авторов собственного круга.

Нужно отметить, что чтение, обсуждение и правка стихотворных и прозаических произведений были неотъемлемой частью общения арзамасцев задолго до создания «Арзамаса» и во многом это общение конституировали. Речь идет о частой, привычной, но тем не менее постоянно осознававшейся как значимая практике. Так, еще в 1806 году Жуковский в письме к Блудову и А. Тургеневу подробно анализирует написанный ими текст высочайшего манифеста о созыве ополчения[200], Батюшков (тоже в письме) построчно разбирает послания Вяземского «Жуковскому» (2, 352–354) и «К подруге» (2, 354–356). Такого рода совместная работа и правка (часто коллегиальная) поэтических произведений продолжалась вплоть до самого создания «Арзамаса». Так, 19 сентября 1815 года Жуковский сообщает Вяземскому по поводу его стихотворения «Вечер на Волге»: «Твои стихи я читал и один и с ареопагом. В первые два чтения они менее мне и нам понравились, нежели после. Мы перечитали их с Блудовым и Тургеневым еще раз — прекрасно! <…> посылаю мои замечания, написанные в прозаических стихах!» (2, 343).

Детальному и пристальному рассмотрению и разбору — очному и заочному — подвергаются важнейшие стихотворения Жуковского тех лет — прежде всего послание «Императору Александру». При этом именно творчество Жуковского воспринимается арзамасцами как место создания и образования нового поэтического языка, и они стремятся принять в этом деле личное посильное участие. Уже после прекращения арзамасских заседаний, в августе 1819 года, Вяземский отчетливо ясно выразит эту мысль в письме к А. И. Тургеневу: «Был ли такой язык до него? Нет! Зачинщиком ли он нового у нас поэтического языка? Как думаете вы, ваше высокопревосходительство, милостивый государь Иван Иванович, вы, у коего ум прохолодил душу, а душа, не совсем остывшая, ему назло согревает ум, вы, который вообще правильный и образцовый стихотворец, а иногда порывами и поэт? Как думаешь ты о том, пуншевая стклянка, не постигающий тайны языка стихотворного, но посвященный на тайны поэзии, ты, который пропил все свои поэтические пожитки в Беседе московской, Аполлоном разжалованный Мерзляков? Что вы ни думали бы, а Жуковский вас переживет» (2, 380).

Прекращение «Арзамаса», в свою очередь, воспринимается как окончательное пресечение возможности совместной выработки и шлифовки поэтического языка — в непосредственном общении, обсуждении и спорах. Уже в середине 1820-х годов тот же Вяземский горько признается в этом А. И. Тургеневу: «Ты такой обжора, что глотаешь мысли свои и чувства; шутки в сторону: ты редко договариваешь. Впрочем, и со мною то же: перо развязывает у меня язык ума и сердца. Причина этому, вероятно, та, что мы не имеем привычки говорить. И где могли бы мы наторить свой язык? Арзамас рассеян по лицу земли или, правильнее, по― ―земли, а в обществах халдейских разве может откликнуться ум души?» (13.08.1824 — 2, 391).


В заключение, возвращаясь к семантике использования сентиментального и архаического стилей в текстах речей и протоколов, осмелюсь выдвинуть гипотезу о том, что язык, которым написаны сохранившиеся арзамасские документы, был для их авторов языком отжившим, тем, от чего они, шутя и смеясь, отказывались, дабы совместными усилиями создать язык новый — соответствующий эпохе и актуальным литературным и культурным задачам. Поэтому, кажется, Жуковский и его друзья называли арзамасские протоколы «галиматьей» вопреки устойчивому значению этого термина. Согласно толкованию Вольтера, галиматья — нечто непонятное большинству читателей, да и самому автору (но такими стихами непременно нужно восхищаться)[201]. Такого рода тексты мы сейчас, наверное, назвали бы эзотерическим словоблудием, пустым бумагомаранием. То, что писалось и произносилось в «Арзамасе», отнюдь не было непонятным нагромождением слов. Галиматья для арзамасцев — знак уходящего времени и умирающего языка, на погребение которого они еженедельно собирались с непреходящим энтузиазмом.

Любовь КиселеваМифы и легенды «царской педагогики»: Случай Николая I

Тема «царской педагогики», то есть воспитания и образования царствующих российских монархов и шире — членов дома Романовых, оказалась поразительно мало затронутой серьезной исследовательской рефлексией. Разумеется, в биографиях царственных особ их детству и обучению уделяется определенное внимание, объем которого зависит от наличия или отсутствия пространных мемуарных источников, а также от ореола, окружавшего процесс воспитания монарха или личность его воспитателя. Яркий пример — биография Александра I, для которого Екатерина II создала широкомасштабный проект, входивший, что хотелось бы подчеркнуть особо, в целую педагогическую систему формирования «новой породы людей» в России, основанную на идеях просветительской педагогики. Приглашенный Екатериной воспитатель Лагарп должен был сформировать для России «нового монарха», также как учебные заведения, основывавшиеся или реформировавшиеся по проектам И. И. Бецкого, — новых чиновников, офицеров, вообще новых граждан будущей России.

Однако «царская педагогика» как система — в частности как система государственной идеологии, подразумевавшая широкие выходы в культуру, имевшая свою логику становления и свою эволюцию, пожалуй, никогда не рассматривалась.

Меня эта тема заинтересовала в связи с Жуковским. Желание найти чистовики его материалов по преподаванию русского языка великой княгине Александре Федоровне привело меня в ГАРФ. Оказалось, что этих документов там нет[202], но зато имеется много другого интереснейшего материала по теме «царской педагогики», в частности курс истории русской словесности, пройденный императрицей Елизаветой Алексеевной по собственной инициативе в начале 1810-х годов[203].

Материалы ГАРФа позволяют заново оценить годы учения Николая I и поставить вопрос, который уже затрагивался и в исследовательской литературе, и в устных выступлениях Н. Н. Мазур и A. Л. Осповата: когда началась подготовка великого князя Николая Павловича к «царской должности» и, следовательно, когда собственно он был к ней предназначен.

Все биографы Николая единодушно повторяют, что образование будущего императора носило случайный характер. «Трудно придумать разумное объяснение для царствовавшего воспитательного хаоса»[204] — так обобщает ситуацию взвешенный и осведомленный историк Н. К. Шильдер. Однако внимательное знакомство с этим авторитетным трудом показывает, что в главах, посвященных детству и юности Николая и его воспитанию, Шильдер вторичен. С соответствующими ссылками он аккуратно пересказывает и перефразирует обстоятельное сочинение «Материалы и черты к биографии Императора Николая I и к истории его царствования» барона М. А. Корфа, который, в свою очередь, опирается как на архивные документы, так и на свидетельства самого императора. Корф приводит выдержки из ежедневных журналов, которые вели с 1802 по 1816 год «кавалеры», то есть воспитатели великого князя, записывая в них все, что относилось к его распорядку дня, учебным занятиям, успехам и поведению[205].

Анализ труда Корфа, в свою очередь, приводит к достаточно парадоксальному выводу: его концепция вытекает не из фактов, а из слов императора Николая, который, совсем в духе своего несостоявшегося одноклассника Пушкина, не уставал сетовать на «проклятое» свое воспитание и на учителей — «несноснейших педантов». «Усыпительные лекции» Шторха, «тоска» от латыни, поверхностное отношение к религии («учили только креститься в известное время обедни»[206]) — все это было обобщено в довольно выразительных словах Николая Павловича:

На уроках <…> мы или дремали, или рисовали какой-нибудь вздор <…>, а потом к экзаменам выучивали кое-что в долбяшку, без плода и пользы для будущаго[207].

Между тем и материалы, приведенные Корфом, и те архивные документы, с которыми нам удалось ознакомиться, рисуют несколько иную картину.

Сохранность архивных документов, связанных с обучением Николая, впечатляет: это как минимум 25 ед. хр., охватывающих период с 1803 по 1815 год, содержащихся приблизительно в 54 тетрадях (конечно, разного объема, но многие — весьма значительного). Только «Начальныя упражнения в Российском языке» за 1804–1813 годы составляют 9 больших книг![208] Самый большой процент из всех учебных материалов и составляют тетради по русскому языку и словесности (последняя понимается как упражнения в сочинениях, переводах, а не как история словесности) — это 17 тетрадей. Вторую значительную по объему (13 тетрадей) и разнообразию группу составляют выписки и записки по истории: древняя история, русская, английская (им уделено по одной тетради, хотя исторические материалы, особенно русские, разбросаны по разным тетрадям). Зато испанской истории уделено две тетради, французской — четыре, а немецкой целых пять (отметим, что записи по европейской истории велись на французском языке). Из других предметов, которым отводились отдельные тетради, назовем географию, логику и мораль, риторику (две тетради на французском языке), а также французский и латинский языки (в одну из латинских тетрадей включены и греческие слова). Тетради по математике и военным наукам (фортификации и стратегии, артиллерии, военному делу) по объему составляют скромный процент от всех учебных материалов.