История и повествование — страница 95 из 112

<…> Мое поколение и мой круг прошли через разные стадии — всегда под сильнейшим давлением времени.

<…> Исторический период, пережитый лично, в подробностях, — это научило понимать многое, непонятное тем, кто никогда не имел активно-исторического существования. Мы все же знали вкус одействотворения (как говорил Герцен), хотя и ущемленного[1008].

Непроницаемый наблюдатель истории — это эпизодические включения сознания, которое занято как рассмотрением собственной работы, так и «внешними» случаями исторического поведения. Фрагментарная риторика — способ исторического свидетельства, в котором «Восемнадцатое брюмера» играет специфическую роль.

ИСТОРИЧЕСКАЯ АНАЛОГИЯ

В этой статье есть два существенных для Гинзбург момента.

Тема «18 брюмера» — критика дискредитировавшего себя революционного движения в период Второй империи. Статья Маркса могла быть прочитана как историческая аналогия разочарования в социалистической утопии. Такой тип соотнесения современности с прошлым разбирается на ее страницах. Луи Бонапарт в своем политическом имидже подчеркивал великий исторический прототип — Наполеона Бонапарта. Маркс анализирует историческую аналогию, начиная с цитаты из Гегеля: «все великие всемирно-исторические события и личности повторяются дважды», — и прибавляет от себя: «первый раз в виде трагедии, второй раз в виде фарса». В подтверждение он приводит современный пример — Луи Бонапарт спустя полвека повторяет опыт буржуазной революции для установления имперской власти. Историческая аналогия вынесена в заглавие статьи: декабрьский переворот Луи Бонапарта обозначен как переворот 18 брюмера 1799 года. Язык власти, воспроизводящий исторический стиль, интересует Гинзбург как символическое поведение в истории. Именно в связи с таким истолкованием она ссылается на «Восемнадцатое брюмера» в книге «О психологической прозе», хотя естественнее, казалось бы, подчеркнуть идеологизацию истории в дискурсе власти и сослаться на другую работу — «Немецкая идеология»[1009]. Гинзбург же обращает внимание на знаменитое замечание Маркса о том, что революции XVII–XVIII веков выбирали для самоописания примеры из древней истории: Кромвель использовал ветхозаветную мифологию, тогда как Великая французская революция — римскую символику республиканского и имперского периодов[1010].

Эпоха Наполеона III — триумф исторической аналогии. С осени 1849-го один из наиболее ярких представителей этой эстетики Ш. Сент-Бёв (полемика с которым была принципиально важна для Пруста) начинает регулярно публиковать исторические и литературные портреты, которые составят многотомные «Беседы по понедельникам». Монтень, важный для Гинзбург писатель, предстает в его биографических очерках поучительным примером философа, сохранявшего достоинство в смутные времена (рубеж 1840–1850-х сопоставляется с периодом религиозных войн)[1011].

Историческая аналогия, исторический прототип важны для автора «Записных книжек» в первую очередь как модели критики утопии. В своей второй книге, посвященной «Былому и думам» Герцена, она в который раз использует эту модель, соотнося обуржуазивание итальянской революции с ситуацией в СССР[1012]. Этот пример будет процитирован и прокомментирован в эссе «И заодно с правопорядком», вошедшем в «Записные книжки» (раздел 1970–1980-х годов)[1013] «Восемнадцатое брюмера» как свидетельство разочарования в утопии, представленное одним из изобретателей и теоретиков этой утопии, воспринимается Гинзбург одновременно как факт биографии, истории и профессиональной деятельности. Возвращаясь к наблюдениям И. Паперно над риторическими эмблемами исторического сознания русской интеллигенции, в случае Гинзбург нужно подчеркнуть значение марксистской исторической аналогии наряду с формулами Гегеля и Герцена. Ее первая монография, посвященная Лермонтову, могла иметь и автобиографическую проекцию наподобие той, которую видит А. Зорин в «дворянской фронде» из марксистской книги Г. Гуковского о русской литературе и общественной мысли XVIII века[1014]. Поэт, ставший глашатаем разочарованного в политике и истории последекабристского поколения, особенно понятен и интересен пережившей дискредитацию утопии интеллигенции 1930-х. Гинзбург вновь переводит марксистскую социологию в риторику исторической аналогии.

Статья Маркса задает еще одну важную особенность наблюдений в «Записных книжках» Гинзбург. Текст не раз обращается к сюжету исторической адаптации — например, в размышлениях после выхода «Агентства Пинкертона» (1932). Тут определяющим понятием становится марксистский «интерес», понимаемый не столько как классовый социально-политический интерес, но как соотнесение себя в истории со средой и ситуацией[1015]. При этом гегелевское историческое сознание, представленное в размышлениях Гинзбург, лишено прогрессистской идеи саморазвивающегося духа и позитивного диалектического развития. На их месте оказывается механизм дурного повторения, выхолащивания истории, описанный в «Восемнадцатое брюмера», и механизмы приспособления. Наблюдение над дискредитацией утопии для Гинзбург означает наблюдения над социальной адаптацией индивидов[1016].

Сознание, фиксирующее свою работу в рациональных лаконичных фрагментах, открыто к использованию идей и методов смежных гуманитарных дисциплин. Специфический марксизм — лишь одна из них. Гинзбург неоднократно обращается к психологии, изучающей поведение и речь[1017], и даже использует терминологию позднесоветской психологии. Так, одним из ключевых понятий в ее размышлениях 1970–1980-х годов становится концепт «установки», разработанный в экспериментах Д. Узнадзе, — омоним понятия «установки» у Тынянова[1018]. Ее попытки определить место антропологической проблематики в литературе и взаимовлияние психофизиологических исследований, истории, жизни и литературного изображения ведут в анализ разные области гуманитарного знания. В результате образуются интересные сращения наподобие «скрытых пружин исторического движения», которые характеризуют «Восемнадцатое брюмера» Маркса как сопоставление «внутренних пружин» Ларошфуко и развития истории в духе сенсимонизма Герцена (прогресса как борьбы старого и нового, исключающего утопическую телеологию)[1019]. Для критической последовательницы формальной школы история — пространство не однородное и раздробленное, но открытое и сопряженное. Эпопея Пруста как художественная проза, достигшая высокого аналитического напряжения, включена в эти симбиотические интеллектуальные построения на равных правах с исследованиями. Ученица революционеров в науке, Гинзбург так и не обозначила свой выбор между эссеистикой и академическим письмом, в позднесоветское время предполагая, что в эмиграции или при ином развитии ситуации в СССР она стала бы писательницей.

Читая главным образом эссе, опубликованные Гинзбург в позднесоветскую эпоху, мы можем судить в первую очередь о том, как сам автор изображает себя и время задним числом. Ученица формалистов, ищущих новые возможности анализа в социологии, Гинзбург в течение почти 70 лет вела наблюдения над историческим поведением. Ее социальная история литературы — будь то книги о Лермонтове и Герцене или знаменитые работы «О лирике», «О психологической прозе» — не пересекалась с вульгарным марксизмом. Социальное наблюдение стало способом понимания личного опыта, исторического поведения и литературного изображения в силу биографических, профессиональных и исторических обстоятельств. С конца 1920-х годов «Восемнадцатое брюмера» было образцом для социально-политического анализа того, как на протяжении долгих лет переживалась дискредитировавшая себя революция. И переворот Луи Бонапарта, и крах декабристского восстания прочитывались как эмблемы и исток разочарования в социалистической утопии. Фрагментарные наблюдения Гинзбург за историей были рефлексивны, но бессубъектны. В «Записных книжках» автор показывает, что ее экзистенциальная анонимность была следствием социологических поисков формалистов, долгой переработки записей в тетрадях для публикаций в 1960–1980-е и диалога с марксизмом. Эпизодичность работы сознания и неповествовательность противоречат здесь и гегельянскому историзму, и его развитию у Маркса, и нарративу памяти Пруста. Отказавшись от автобиографизма и субъектности, Гинзбург построила исторические наблюдения «Записных книжек» как сложную серию разнородных фрагментов — фрагментарную длительность письма. Судя по наблюдениям над переработкой отрывков и опубликованным выдержкам из не печатавшихся при жизни записей, в рукописи могла бы быть рассказана другая история утопии.

Сергей ДоценкоСон о понтийском царе Митридате:Поэтика исторических аллюзий в поэме Вен. Ерофеева «Москва — Петушки»

В поэме «Москва — Петушки» (гл. «Петушки. Перрон») есть довольно странный сон главного героя Венички, в котором появляется царь Митридат:

А потом, конечно, все заклубилось. Если вы скажете, что то был туман, я, пожалуй, и соглашусь — да, как будто туман. А если вы скажете — нет, то не туман, то пламень и лед — попеременно то лед, то пламень — я вам на это скажу: пожалуй что и да, лед и пламень, то есть сначала стынет кровь, стынет, а как застынет, тут же начинает кипеть и, вскипев, застывает снова.

«Это лихорадка, — подумал я. — Этот жаркий туман повсюду — от лихорадки, потому что сам я в ознобе, а повсюду жаркий туман». А из тумана выходит кто-то очень знакомый, Ахиллес не Ахиллес, но очень знакомый. О! теперь узнал: это понтийский царь Митридат. Весь в соплях измазан, а в руках — ножик…