История и повествование — страница 99 из 112

<…> Relations with space were based on the pace of one’s one step; and whenever one traveled, one did so in a charabanc driven by the same number of horses as a Roman chariot; i.e., by four or, at best, six. The invention of the engine, whose efficacy is measured in so many hundred horsepower <…>, chipped a lot from the reality of space and soiled what remained with abstractions hitherto confined to the works of one’s imagination tackling either the life of sentiments or that of time.

That was the real, not the calendar[1057], end of the nineteenth century. <…> To put it differently: an age ago, much less stood between man and his thoughts about himself than today.

(Brodsky 1988: xii — xiv)

Ср. у Калъвино:

The motor age has forced speed on us as a measurable quantity, the records of which are milestones in the history of the progress of both men and machines. But mental speed cannot be measured and does not allow comparisons or competitions; nor can it display its results in a historical perspective. Mental speed is valuable for its own sake <…> not for the practical use that can be made of it.

(Calvino 1988: 45)

Уничтожающее, по существу, время стерло прошедший мир, и его место занимает настоящий XX век, который занят настоящим моментом. Все, что напоминает о прошлом, он считает старомодным. Поражающая черта «теперешнего» мира Бродского — переполненность пространства. Оно заполнено до отказа массами безымянных людей, вещами с собственным именем. Человеческого существа больше нельзя отличить от предмета. Все имеет цену, превращается в ширпотреб. Царствуют заурядность и одинаковость. Уникальности больше нет, существуют только массы со своей массовой динамикой и тем результатом, что пространство, которое, согласно поэтическому мировидению Бродского, борется со временем, расширяется горизонтально во все стороны. За переполненность Земли ответственны в равной степени и демографический взрыв, и взрыв в товарном производстве. Люди носят отпечаток заурядности. Как рядовые граждане, так и политические лидеры превращаются в никого[1058], в существа без отличительных признаков, сливающиеся с серой массой.

Всюду полно людей,

стоящих то плотной толпой, то в виде очередей.

Тиран уже не злодей,

но посредственность.

<…>

Новые времена! Печальные времена!

Вещи в витринах, носящие собственные имена,

делятся ими на

те, которыми вы в состояньи пользоваться, и те,

которые, по собственной темноте,

вы приравниваете к мечте

человечества — в сущности, от него

другого ждать не приходится — о нео―

душевленности холуя и о

вообще анонимности. Это, увы, итог

размножения, чей исток

не брюки и не Восток,

но электричество.

Это век электричества — символа революции и прогресса — света и энергии. Согласно Бродскому, с развитием современной технологии у человека ослабевает способность мыслить, исчезает мыслящий субъект. Подчиняясь унифицирующей волшебной силе экрана, человек становится «жертвой» технологии[1059]. Лес антенн демонстрирует век электричества в рассматриваемом нами стихотворении. Электричество ни освещает, ни просвещает, темнота познаний — неодушевленность или «нео-душевленность» консюмеризма, проповедуемого средствами массовой информации, — господствует в человеческом сознании. Человеческая темнота отражается в темноте всего мирного пространства.

Представление Бродского о состоянии сознания людей обладает качествами того, что Хайдеггер назвал бы способом бытия «das Man’a», подразумевая под этим термином отчужденность человека от самого себя и превращение личности в «кого угодно». «Das Man» иллюстрирует деградацию «вот-бытия» («Dasein»), отчужденность, уравниловку, отдаление от аутентичного бытия. В процессе дегенерации наше бытие приобретает свойства общего имущества, оно превращается в «некто», в «их» коллективный, публичный образ существования. Эта отдаленность от бытия, посредственность и уравниловка вместе со свойственной обществу массового потребления банализацией чувств и обеднением средств выражения представляют собой способ существования, который, по хайдеггеровской терминологии, называется «публичностью»[1060].

Теперь всюду антенны, подростки, пни

вместо деревьев.

Но эсхатология Бродского не обходится без экологических катастроф, катастроф, в возникновении которых человек со своим современным образом жизни в большой степени виновен. Это мир, где рубят леса и продолжается разрушение озонового слоя. Экологические и астрономические апокалипсисы, в провидении Бродского, не только составляют угрозу для будущего мира, но являются частью настоящей действительности. Природа, так кажется, утратила свою силу регенерации в результате линеарного прогресса человеческой культуры; природный мир ослабел и постарел — даже свет солнца несет опасность в себе. Если лавина людей и товаров заняла площадь у природы, то воздушное пространство заселено самолетами:

Под аккомпанемент авиакатастроф,

век кончается; Проф.

бубнит, тыча пальцем вверх, о слоях земной

атмосферы, что объясняет зной,

а не как из одной

точки попасть туда, где к составу туч

примешиваются наши «спаси», «не мучь»,

«прости», вынуждая луч

разменивать его золото на серебро.

Но век, собирая свое добро,

расценивает как ретро

и это.

Вертикали лишаются своего символического значения, теряя свою силу подняться над повсеместно расширяющейся горизонтальной монотонностью пространства. Характерные элементы поэтического пейзажа Бродского, вертикальные монументы, поражают своим отсутствием в «Fin de siècle». Их место занято антеннами. Все, что пытается возвыситься к небу, обрублено. Небо состоит из разных атмосферных слоев и является ареной борьбы авиалиний за господство в воздухе. Наука и метафизика разделены, знание и нравственность давно не встречаются. Полное отсутствие или дефективность вертикальных линий в пространстве служат знаком не только экологического кризиса, но и отсутствия ценностной вертикали, духовной оси в современном мире. Оно говорит о тяге к горизонтальности вместо «вертикальных» стремлений. Бродский утверждает, что в человеческом существовании, наподобие монумента, заключено противоречие; человек легко примиряется или смиряется с пошлостью жизни, хотя его умственные ресурсы предоставили бы ему возможность стремиться выше[1061]. Об апелляции к этим высшим инстанциям, о стремлении выше говорят слова «спаси», «не мучь» и «прости» — слова, произнесенные в минуты духовного затруднения[1062]. Но это можно понять и так, что такой высшей инстанции, к которой можно было бы апеллировать, больше нет, и сами эти слова стали старомодными. Возможно, однако, что именно эти хрупкие слова, находящиеся вне исторического времени, служат противовесом линеарному прогрессу достижений науки и технологии. Пророчество Бродского отличается от мировоззрения, в частности, Ньютона, в том, что он не верит в совпадение провидения и прогресса, или, иначе говоря, в том, что мир находится в руках провидения и что линеарный прогресс обозначает выполнение плана Божия (Weber 1999: 88).

Бродский не прогнозирует будущее, он наблюдает то, что видит вокруг. Недавно скончавшийся философ Георг Хенрик фон Вригт назвал бы перспективу Бродского «диагностикой времени», согласно которой существующие тренды пытаются спроецировать на «экран будущего». По мнению фон Вригта, то, что люди называют чувством «последних времен», не означает ожидания катастроф мирового масштаба или конца мира, но это инстинктивное чувство того, что определенное направление развития, которое считалось очевидным, приближается к концу. При эсхатологическом настроении вера в прогресс, в продолжение экономического роста и развитие технологии, основанная на новых научных достижениях, колеблется. Иначе говоря, сила разума берется под сомнение, точнее, тот вид рациональности, который был мифологизирован в мечте о прогрессе. Рацио, ум имеет свои ограничения, и, согласно фон Вригту, признание этих ограничений есть один из путей «взяться за ум» (Wright 1994: 315–316, 334).

Несмотря на то что конец века напрягает человеческое сознание и воодушевляет его подытоживать свое время, Бродский воспринимает век и вообще всякую хронологию как союзников исторического детерминизма и рационального, линеарного мышления, которое предоставляет человеку возможность уклоняться от личной ответственности и участия в истории[1063]: «Ah, these centuries, history’s favorite unit, relieving the individual of the necessity of personally evaluating the past, and awarding him the honorable status of victim of history» («Flight from Byzantium», Brodsky 1986: 391–446).

To, что Бродский отвергает понятие исторической необходимости, однако, не означает, что он отрекается от прошлого. Наоборот, для него память является способом преодолеть линеарный ход времени. Но память также не защищена от влияния времени. Время и переживание времени — глубоко индивидуальное испытание, поэтому отождествление времени с хронологией Бродскому не по душе. Так, не удивительно, что в стихотворении «Fin de siècle» рассуждение поэта сосредоточивается скорее на конце собственной жизни, чем на конце времен или истории. В первых строках стихотворения определяется позиция лирического «я»: он находится на грани бытия и небытия, откуда ему предоставляется возможность смотреть как на свой век, так и на себя «в завершенное время», как будто бы его жизнь уже кончилась.