Но сага возникла в обществе, в котором историческое и художественное повествование не обособились одно от другого как различные жанры. Сага — и то и другое, и поэтому она и не история, и не роман. Живость и драматизм повествования в саге не результат продуманной художественной техники и сознательного писательского мастерства, а прямое выражение народного сознания и переживания жизни исландцами эпохи создания саг. Автор реалистического романа нового времени достигает художественной правды путем глубокого осмысления многообразной действительности и вычленения из нее определенных явлений, которые романист обобщает и сознательно претворяет в художественные образы — типы. Автор или рассказчик саги ничего не обобщает, он повествует о подлинных событиях и людях, руководствуясь лишь интересом, присущим ему и его социальной среде, к явлениям, достойным запоминания и передачи из поколения в поколение, — к поступкам предков, к родовой вражде, к встречам бондов на тингах и т. п.
Но сагу невозможно сопоставлять не только с художественной литературой нового времени, — она вряд ли вполне сопоставима и с жанрами, распространенными в одну эпоху с нею в средневековой Европе. Сага не эпос. Если в «Песни о Роланде» или в «Песни о Нибелунгах» фигурируют эпические персонажи, каждый из которых воплощает какое-либо одно качество, положительное или отрицательное, идеальные рыцари и правители, абсолютные олицетворения верности или коварства, то в сагах перед нами всегда и неизменно вполне земные люди со своими индивидуальными особенностями, совершающие самые различные поступки, в одних случаях добрые, в других злые. Если в рыцарском романе герой действует в условной среде, в идеальном замке или в лишенной всякой географической определенности местности, вне времени и конкретных жизненных обстоятельств, то в саге персонажи населяют вполне реальные хутора, занимаются сугубо прозаическими делами и во всем совершенно подобны тем исландцам, которые слушали и читали саги.
Патетике рыцарской и церковной литературы, доминировавшей в феодальной Европе, исландская сага противопоставляет крайнюю сдержанность выражений. Несмотря на то что многие саги чрезвычайно обширны, они никогда не бывают многословными: даже о важнейших событиях в них сообщается в высшей степени лаконично. В сагах видное место занимает диалог, но и речи героев отличаются исключительной точностью и сжатостью; слова не менее существенны, чем поступки, и диалоги нисколько не замедляют хода повествования, что составляет дополнительный контраст со средневековой латинской литературой, в которой оригинальную информацию нередко приходится с трудом выуживать из потока общих мест.
Крестьянский практический реализм саг об исландцах совершенно чужд всякой вычурности и выспренности, далек от аристократического литературного этикета, лишен приверженности к литературным штампам и сравнениям и не способен к свободному полету фантазии. Персонажи и события, упоминаемые в исландской саге, максимально близки той среде, в которой она возникла и бытовала, даже если они значительно удалены во времени: «эпоха саг» — X–XI вв. (точнее, период между 930 и 1030 г.), время записи саг — XIII в. Но по существу они не дистанцированы. Эпическая приподнятость саге не свойственна. Исландская жизнь во всей ее обыденности и напряженности раскрывается в саге прямо и непосредственно, а не сквозь призму художественных условностей и литературных традиций, столь характерных для средневековой литературы.
Хотя саги были записаны в христианскую эпоху, дух, их пронизывающий, языческий. Главная движущая сила в сагах — судьба. Только с учетом этого решающего фактора можно понять своеобразие саги как жанра. Ибо все упомянутые ее особенности — сдержанность тона, немногословность, объективность и бесхитростность повествования, «заземленность», обыденность описываемых событий — не должны скрывать от нашего взора того, что в саге дается отнюдь не некая простая «бытовая хроника». Сага, как правило, рассказывает о тех моментах жизни исландцев, когда они вплотную сталкиваются с судьбой, и когда пересекаются и вступают в конфликт судьбы разных индивидов. Это испытание судьбой нередко ставит героев перед лицом смерти, от них ожидается достойное поведение; именно в эти моменты полнее всего раскрывается сущность человека. Потому-то при всей своей «абсолютной прозаичности» саги отличаются напряженным драматизмом.[2]
Королевская сага, будучи связана с родовой сагой происхождением и обладая многими особенностями этого жанра, вместе с тем глубоко от нее отличается. У королевской саги иной сюжет. В ее основе лежат не перипетии жизни отдельных семей или родов и конфликты между ними, не эпизод из истории какого-либо уголка Исландии, ограниченный во времени, но история страны, государства, нуждающаяся в последовательном прослеживании на всем ее протяжении. Такую задачу невозможно выполнить при помощи лишь тех средств, которыми располагали авторы саг родовых. Потребность рассказать о несравненно более сложном комплексе фактов и действующих лиц, выйти за относительно узкие хронологические рамки родовой саги и охватить обширнейшие территории, на которых развертываются события «большой» истории, неизбежно ведет к трансформации жанра саги.
Прежде всего в глаза бросается размывание ее внешних границ. Королевская сага, как правило, уже не замкнута в себе: она представляет часть более обширного целого. Каждая из шестнадцати саг «Хеймскринглы» (кроме первой, «Саги об Инглингах», охватывающей легендарную историю предков норвежских и шведских конунгов) посвящена одному из норвежских конунгов, и все они, вместе взятые, образуют последовательную историю норвежского королевства с древнейших времен до последней четверти XII в. Отдельные саги сплошь и рядом не содержат экспозиции с предварительной характеристикой обстановки и действующих лиц, так как эта характеристика нередко дана в предыдущей саге, и многие персонажи переходят из одной саги в другую. Факты, о которых говорилось ранее, в последующих сагах не повторяются и не разъясняются, — предполагается, что читатель о них уже знает. В общем отдельно взятая королевская сага может быть лишена композиционной завершенности и внутреннего единства, характерных для саги родовой. Сказанное не относится к некоторым королевским сагам, например к «Саге о Сверрире», но безусловно относится к «Хеймскрингле». Более того, и сама «Хеймскрингла» не вполне завершена. Изложение оборвано в ней на том моменте истории Норвегии, с которого начинается «Сага о Сверрире», написанная ранее, — видимо, Снорри Стурлусон видел свою задачу в том, чтобы рассказать обо всех норвежских конунгах — предшественниках Сверрира, «Хеймскрингла» и «Сага о Сверрире» должны были вместе образовать некое историографическое целое. Это размывание внешних границ королевских саг усиливало их единство и способствовало более полному выявлению внутренней взаимосвязи исторического процесса.
Вместе с тем происходит и существенная внутренняя трансформация жанра саги. Создается противоречие между традиционным для саги подходом к изображению человеческих судеб и конфликтов, с одной стороны, и новыми проблемами, разрешение которых возможно только при историческом рассмотрении более обширного и разнородного материала — с другой. Это противоречие вызывается необходимостью с помощью изобразительных средств родовой саги передать уже не индивидуальные жизненные ситуации, а события, в которые втянуты большие массы, целые народы и государства. Королевская сага, несомненно, остается разновидностью саги. Но, как мы далее увидим, это противоречие создает своеобразную внутреннюю напряженность королевской саги. В аспекте социологическом оно выступает как выражение реального исторического противоречия между уходящим в прошлое родовым строем и нарождающимся и в конце концов торжествующим над ним строем классово-государственным. Идеалы и жизненные проблемы первого нашли свое воплощение в родовой саге, посвященной жизни исландцев, не знавших государства и феодализма, формирование же раннефеодального государства сопровождалось зарождением историографии, способной закрепить и восславить достигнутые новой властью успехи и описывающей историю Норвежского королевства. Но подобно тому как и само государство в Норвегии в конце XII и начале XIII в. оставалось далеко не вполне оформленным и только еще утверждалось, встречая сильнейшее сопротивление свободного крестьянства и родовой знати, и во многом вынуждено было мириться с традиционной социальной системой, так и историографический жанр складывался исподволь в недрах привычного для норвежско-исландского общества жанра саги.
Указать на подобное соответствие между социально-политическим процессом и явлениями в области культуры и литературы важно не только для того, чтобы обнаружить основы последних, но и для понимания духовной атмосферы, в которой происходили все эти перемены. Ибо идеологические и социально-психологические установки, которые, возможно, нам удастся выявить в королевской саге, вряд ли было бы правильно считать личным достоянием одного только ее автора, — они порождены эпохой. «Кризис жанра», наблюдающийся при анализе королевской саги, может быть понят до конца только в свете сдвигов в мировоззрении общества.[3]
Мы увидим далее, что это мировоззрение во многом не сформулировано четко и сознательно. Автор королевской саги не склонен пускаться в отвлеченные общие рассуждения, но подает свои идеи в конкретном их воплощении, через поступки и речи героев, путем отбора эпизодов; как уже сказано, таково было непременное требование самого жанра саги, — активное вмешательство автора в рассказ запрещено! Но главное состоит в том, что это мировоззрение вряд ли и могло быть до конца продумано и полностью выражено так, как, скажем, постулировались основные положения провиденциалистски-теологической концепции западноевропейских католических историков той же самой эпохи. В саге мы находим скорее переживание исторического процесса, нежели осознанное его понимание.