— Что, правда? Правда? — принялись спрашивать все в один голос.
— У меня было три хозяина до Хуссейн-хана, — ответил Икбал, — и да, для одного из них я делал такой ковер.
— И как же у тебя получилось?
— Не знаю. Я просто повторил рисунок, который мне дали.
Мы молчали несколько минут, обдумывая то, что услышали.
— Но если это так, — сказал мальчик, который с семьей бежал из Индии и немного заикался, — почему тогда твои прошлые хозяева тебя продали?
— Я не знаю, — снова пробурчал Икбал.
Было видно, что он стесняется всей этой истории и ему неприятно, что зашел этот разговор.
— А ты, Карим, ты же у нас все знаешь, — не слышал, почему его продали, если он такой особенный?
Карим надулся как индюк:
— Я-то знаю, но вам не скажу. Хозяин мне доверяет и не любит, чтобы я болтал направо и налево.
Тут Карим надулся так, что стал круглым как шар, и тогда мы сказали: «Смотри лопнешь!» — ну он и разозлился! Потом, когда все снова утихли, мальчик с очень темной кожей, который видел море, потому что был родом с юга, поднялся с бортика колодца, где сидел все это время, и подошел к нам.
— Раз так, — сказал он, — хозяин спишет твой долг. Если этот ковер и вправду так много стоит, то он точно простит тебе долг.
Мы все кивнули в знак согласия. Никому из нас еще так не везло.
— Можете не сомневаться! — воскликнул Карим. — Вы бы видели, как Хуссейн-хан боится, что Икбал не успеет закончить вовремя, или что узор выйдет недостаточно хорошим, или что он допустит где-нибудь ошибку и ковер придется выбросить. Он точно простит ему долг, если ковер выйдет что надо. Хуссейн — справедливый хозяин.
В этом многие из нас не были так уж уверены. Но все смотрели теперь на Икбала другими глазами, и почти все с завистью: у него-то точно все получится.
— Он не спишет мне долг, — медленно сказал Икбал. — Прошлые хозяева тоже этого не сделали. Долг выплатить невозможно.
Поднялся хор возмущенных голосов: зачем тогда мы работаем с утра до ночи? на что нам теперь надеяться? и кем он себя вообще возомнил, этот Икбал, — в конце концов, он новенький, да еще и самый везучий, какое у него право так над нами издеваться? Даже Салман и Али, которые слышали ночной разговор, считали, что он говорит неправду.
— Ты все врешь! — крикнул ему Али со слезами на глазах.
Салмана же просто трясло от гнева.
После этого разговора все начали относиться к Икбалу с неприязнью: говорили, что он задавака и, как Карим, за Хуссейна.
Я пыталась его защищать, но меня, девчонку, никто не слушал.
У меня же вошло в привычку почти каждую ночь, перед тем как уснуть, подползать к подстилке Икбала — она была недалеко от моей — и болтать с ним о том о сем. Я не верила тем глупостям, что про него говорили; и потом, если бы хозяин и впрямь простил ему долг, я была бы только рада.
Мы лежали в темноте, в полуметре друг от друга, и слушали город: шум машин, который по ночам не смолкал, а лишь становился глуше, неожиданные вскрики, вопли какого-нибудь пьяного мужчины — а ведь Аллах запрещает пить вино — и другие звуки, загадочные и странные. Мы оба были из деревни, а там каждый ночной звук понятен: хищная птица, буйвол, отвязавшийся от узды, лай бродячей собаки или шатание беспокойного духа, следы которого — ободранную кору дерева — можно найти наутро.
Но даже духов мы не боялись по-настоящему, потому что они были частью нашего мира, пусть и невидимой.
А вот чтó и как в городе, мы совсем не знали: мы видели его лишь мельком сквозь окна фургона хозяина, когда он увозил нас от наших семей.
Из увиденного мне больше всего запомнились люди — так много людей я никогда в жизни не видела. Они носились как угорелые, и, казалось, никто из них не знает, куда именно он бежит.
А на Икбала самое большое впечатление произвел автобус. Огромный, сверкающий всеми цветами пакистанский автобус — фары слепят, гудки мычат, словно стадо буйволов. Так он разгоняет уличную толпу, чтобы проехать.
— Вот мне хотелось бы сесть на такой автобус, — рассказывал мне Икбал, — устроиться у окошка и пару раз проехать через весь город, чтобы посмотреть, куда бегут все эти люди.
— Нет-нет, — спорила я, — лучше пойти в кино. Хочу посмотреть одну из тех историй про любовь, которые нам Карим иногда рассказывает. А еще там есть такие большие разноцветные плакаты, а на них история фильма и лица актеров. Некоторые из актеров такие известные, что их даже на улицах узнают.
— Актеры по улицам не ходят.
— Ты откуда знаешь? Некоторые ходят.
Еще мы говорили о наших семьях, о том, что мы еще помнили или что забыли и, возможно, никогда уже не смогли бы вспомнить. Я, например, уже совсем не помнила отца и только чуть-чуть маму. Икбал же помнил все, каждый предмет в хижине, где он жил, и как его отец каждое утро перед рассветом спускался к реке для омовения, и как он потом с мокрыми волосами шел к конюшне.
Как-то раз Икбал признался, что по ночам перед сном перебирает в голове свои воспоминания, одно за другим, из страха что-то забыть.
— Зачем это тебе? — спросила я.
— Нужно.
— Для чего?
— Для того, чтобы уйти отсюда.
Про побег я с ним больше не говорила, чтобы его не смущать. Я знала, что он сказал не всерьез, хотел пустить нам пыль в глаза, а может, просто сам хотел в это верить. «Ничего плохого тут нет», — думала я.
И еще думала: «Но если бы это было правдой!»
Но чтобы сбежать, нужно знать, куда идти и что делать в городе, которого я боялась. Кто бы там обо мне позаботился, среди всех этих звуков, которые я и назвать как не знала? Уж лучше судьба Карима, лучше на всю жизнь оставаться с Хуссейн-ханом.
Только вот доносить я ни за что бы не стала.
Может, поэтому, несмотря на все усилия, мне никак не удавалось по утрам дотянуться до края окошка в уборной: я боялась, что у меня это получится.
Да и потом, зачем сбегать такому мастеру, как Икбал? Ведь его скоро отпустят за отличную работу. Бежать было просто глупо.
Так что я ничего ему не говорила.
А через три дня после нашего разговора — в день приезда иностранных гостей — во время пятиминутного перерыва Икбал сделал то, что потрясло всех.
6
Это было необычное утро. На глазах у иностранцев Хуссейн не мог с нами плохо обращаться.
А нам нужно было показывать, как мы счастливы и всем довольны.
«Это мои ученики, — говорил хозяин ласково. — Я вытаскиваю их из голода и нищеты, учу честно работать, все ради них, ради лучшего будущего. Они мне как родные дети».
Не знаю, верили ему иностранцы или нет. Они вообще странные: одеты всегда элегантно, а глаза холодные. Иногда приходили женщины, с голыми руками и ногами. У них приятно пахли волосы, они смотрели на нас улыбаясь и говорили: «Какие прелестные детки!»
Не уверена, что мы и впрямь выглядели прелестно.
Как бы то ни было, в то самое утро наш завтрак был намного плотнее, чем обычно, и этого уже хватило, чтобы мы развеселились. Мы болтали и смеялись, стоя в очереди к грязной шторке уборной — «двери рая», как ее прозвал какой-то богохульник.
«Болваны» уже вернулись из-за шторки, и в тот день, специально для иностранцев, их не приковали на цепь.
— Тихо, дети, тихо! — прикрикивала хозяйка, пока мы пихались и хихикали в очереди; но голос ее при этом не был грозным, как обычно. И Хуссейн, который обычно просыпался поздно и выползал из дома подтягивая штаны, с опухшим от сна лицом, сегодня был уже давно на ногах, суетился, потел и что-то беспрерывно тараторил.
Карим страшно боялся, что что-то пойдет не так и обвинят в этом его. Ковры, которые мы уже соткали, ждали покупателей на складе, а те, над которыми мы еще работали, были красиво разложены на станках. В общем, в воздухе витал дух праздника.
Я ждала своей очереди — маленькая Мария вцепилась мне в юбку, Али и Салман без конца толкались и щипались, — я чувствовала что-то странное, словно в груди у меня гулял ветер. Мне казалось, что сегодня я точно подпрыгну очень высоко, даже взлечу, и смогу наконец ухватиться за край окошка под крышей нашей уборной.
Никто, конечно, не мог даже представить себе того, что произошло в тот день.
Икбала не было с нами в очереди, он сидел у своего станка, но никто не обратил на это внимания. Как я говорила, в те дни мало кто с ним общался, потому что ему все завидовали — к тому же хозяин некоторое время назад снял с него цепь, и это только подлило масла в огонь. Да и Икбал держался сам по себе; казалось, он размышлял о чем-то очень серьезном.
Я так и не попала в уборную в то утро и так и не дотянулась до своего окошка с веткой миндального дерева.
Интересно, что некоторые детали помнишь даже по прошествии многих лет — так ярко и четко, словно это случилось вчера. У меня до сих пор перед глазами эта сцена, и до сих пор у меня колотится сердце, когда я вспоминаю об этом.
Я помню, как Хуссейн нервно ходил вдоль нашей очереди. Как он вдруг остановился, перестал махать руками и побледнел, глядя куда-то за наши спины. Я помню его расширенные от ужаса глаза и медленно открывающийся рот с желтыми от табака зубами. Мы обернулись все разом, словно по команде. Я никогда не забуду того, что мы увидели.
Икбал стоял у своего рабочего места. У него за спиной был ковер — тот самый удивительный голубой ковер со сложным цветочным рисунком, какого никто из нас раньше не видел, и ковер этот был совершенным. Икбал выполнил работу почти на треть, работая лучше и быстрее всех нас. Иностранцы сошли бы с ума от такого ковра.
Икбал тоже был бледным, но все же не таким белым, как Хуссейн-хан. Он держал в руках нож — такими мы обрезали нити на узлах, — а потом поднял его над головой, обвел нас взглядом, поглядев на каждого в отдельности, спокойно повернулся и начал разрезать ковер сверху донизу, ровно посередине.
«Нет, — подумала я, — пожалуйста, только не это!»
В тишине, что воцарилась в мастерской, отчетливо был слышен треск разрезаемых нитей.