История Кореи. Том 2. Двадцатый век — страница 4 из 14

а) Движение 1 марта — истоки, развитие, итоги


Колонизация Кореи Японией проходила в контексте общего развития мировой системы империализма, в условиях жесткого межимпериалистического соперничества. Конкуренция вначале со стороны Китая, а потом со стороны России не давала Японии возможности приступить к превращению Кореи в протекторат вплоть до окончания Русско-японской войны. Неудивительно, что в сердцах интеллигентов колонизированной Кореи продолжала жить надежда на то, что в какой-то исторический момент изменения в мировой системе, в соотношении сил между Японией и другими державами дадут корейскому народу шанс на восстановление утраченной государственности. Так как в первой мировой войне Япония встала на сторону Антанты, немалая часть корейской эмигрантской интеллигенции в Китае стала возлагать надежды на возможную победу Германии и ее союзников. К февралю 1917 г., с известиями о демократической революции в России, новой надеждой для корейских интеллигентов стали прогрессивные социальные преобразования, которые смогли бы, в конце концов, избавить население колоний от порабощения. С энтузиазмом встретил события в России перебравшийся к 1918 г. на территорию российского Приморья вождь националистической эмиграции Пак Ынсик, заявивший в 1919 г., что, перейдя «от крайнего империализма к крайней форме республиканского строя, Россия заложила основы преобразования всего мира на основе справедливости и гуманности». По-видимому, лидеры эмиграции питали надежды на то, что преобразования в России дадут импульс подвижкам в сторону либерализма и демократии и в Японии, что сможет, в конце концов, позитивно сказаться и на решении корейского вопроса. Интересно, что пример России подвигнул Пак Ынсика и других лидеров корейской эмиграции в Китае издать в июле 1917 г. «Декларацию национального единения» (Тэдон тангёль сонон), в которой заявлялось о том, что монархия в Корее исчерпала себя, и предлагалось создать временное корейское правительство в изгнании на основе республиканских принципов. 

Новым импульсом для активизации национально-освободительного движения как в эмиграции, так и внутри Кореи стали события конца 1917 — начала 1918 г. С одной стороны, в России пришла к власти радикальная социалистическая коалиция во главе с партией большевиков. В Декрете о мире, принятом II Всероссийским съездом Советов 26 октября 1917 г., Советское правительство объявило о безусловной и немедленной отмене всего содержания тайных договоров, «поскольку оно направлено… к доставлению выгод и привилегий русским помещикам и капиталистам, к удержанию или увеличению аннексий великороссов…». В Обращении ко всем трудящимся-мусульманам России и Востока от 20 ноября 1917 г. Советская Россия заявила о своем стремлении «помочь угнетенным народам мира завоевать себе свободу», и прямо указала на ряд аннулированных ею договоров, противоречивших интересам полуколониальных и зависимых народов Азии. С другой стороны, в своем обращении к Конгрессу США 8 января 1918 г. президент США В.Вильсон изложил знаменитые «14 пунктов» (сделавшие его в 1919 г. лауреатом Нобелевской премии мира), включавшие, в частности, «справедливое разрешение колониальных вопросов с принятием во внимание интересов населения колоний». Этот пункт был истолкован корейской националистической интеллигенцией как признание права колоний на самоопределение. 

Конечно, объективному наблюдателю было бы ясно, что у истощенной и обескровленной войнами, интервенцией и блокадой молодой Советской Республики не было никакой возможности освободить Корею от японского гнета. Что касается риторики Вильсона, то, как он и сам пояснял своим европейским союзникам уже к концу 1918 г., она относилась лишь к побежденным Германии и Австрии, но никак не к победителям, включая Японию. Однако корейские националисты, не имевшие возможности ни вести легальную политическую деятельность внутри страны (в отличие, скажем, от умеренных националистов в Индии), ни развернуть полноценное вооруженное сопротивление из-за рубежа, смотрели на мировые события сквозь призму своих надежд и были склонны принимать желаемое за действительное. В духе конфуцианских стереотипов, они хотели разглядеть в империалистическом переделе мира после первой мировой войны «перестройку мирового порядка на началах гуманности и справедливости». 

Желая, чтобы в процессе этой «перестройки» были учтены и корейские интересы, Корейская национальная ассоциация в США решила в декабре 1918 г. послать Ли Сынмана и нескольких других «национальных лидеров» представлять порабощенную Корею на Версальской мирной конференции[3]. В Париж лидеры умеренной корейской эмиграции не попали. Госдепартамент США отказался выдать политическому беженцу Ли Сынману паспорт для путешествия в Европу, а старый покровитель Ли Сынмана, президент Вильсон (бывший ректором в Принстонском университете, когда Ли Сынман обучался там в аспирантуре в 1908–1910 гг.), не захотел даже встретиться с ним. Тем не менее, Ли Сынман послал администрации США петицию с просьбой освободить Корею от японцев и сделать ее подмандатной территорией будущей Лиги Наций на условии предоставления в дальнейшем полной независимости. Подобный текст вполне отвечал мировоззрению Ли Сынмана, относившегося к США и к предложенной администрацией Вильсона в качестве будущего арбитра мировых проблем Лиге Наций примерно так же, как старые корейские конфуцианцы относились к «центру мировой цивилизации» — Китайской империи. Однако затем эпизод с петицией стал одним из камней преткновения на пути сотрудничества между Ли Сынманом и более радикальными националистическими кругами. Больше повезло другому представителю корейских протестантских националистов, Ким Гюсику (1881–1950), посланному в Версаль Молодежной партией новой Кореи (Синхан чхоннёндан) — организацией корейских эмигрантов, нашедших убежище в Шанхае. Он сумел добраться до Версаля, и, хотя и не получил возможности официально участвовать в работе мирной конференции, сделал немало для информирования международной общественности о действительной ситуации в Корее. 

Пришли в движение и корейские студенты, обучавшиеся в Японии— молодой авангард корейской интеллигенции. 8 февраля 1918 г. собравшиеся в лекционном зале корейской Христианской ассоциации молодых людей (YMCA) в Токио корейские студенты приняли «Декларацию Независимости». В этой декларации, выражая Японии «благодарность за избавление от китайской зависимости и опасности русской агрессии», они просили Японию вернуть Корее независимость, «так как ни Россия, ни Китай более не угрожают нам, и нет причин на то, чтобы оставаться в составе Японской империи». Как мы видим, формулировки этой декларации были очень лояльными, но сам факт упоминания о независимости Кореи оказал большое влияние на состояние умов внутри страны. 

Подвижки в международной ситуации, активизация националистической эмиграции в Китае и США и движение среди корейских студентов в Японии оказали влияние и на ситуацию внутри страны. Под влиянием новостей и слухов о событиях за пределами Кореи определенной части корейской интеллигенции стало казаться, что пришло время напомнить японским колонизаторам о законных правах корейского народа, что в атмосфере социальных и политических перемен в мире подобное выступление вызовет сочувственную реакцию мировой общественности, что вынудит Японию пойти на важные уступки. Особенную активность стали проявлять религиозные круги, обладавшие, даже в атмосфере полицейского террора 1910-х годов, определенной организационной независимостью, и поддерживавшие тесные связи с корейскими студентами за рубежом и националистической эмиграцией.


Рис. 35. Памятник Сон Бёнхи (1861–1922), который в 1919 г., будучи главой национальной религиозной организации «Небесного пути» (Чхондогё), выступил инициатором опубликования внутри Кореи «Декларации независимости» и стал одним из тридцати трех подписавших ее наиболее авторитетных религиозных и общественных деятелей страны. Парк «Пагода», Сеул.


После того, как одному из корейских студентов, подготовивших опубликование токийской «Декларации Независимости», удалось тайно переправить ее текст в Корею, идеей опубликования подобного документа от имени «религиозных лидеров нации» внутри самой Кореи заинтересовался Чхве Рин (1878–1958), выпускник Университета Мэйдзи, директор средней школы повышенной ступени Посон (ныне — Университет Корё в Сеуле) и влиятельное лицо в иерархии религии чхондогё («Учение Небесного Пути»), наследников тонхак. Он сумел уговорить идейного лидера чхондогё Сон Бёнхи поддержать выступление, привлечь к нему буддийских активистов Хан Ёнуна (1879–1944) и Пэк Ёнсона (1863–1940), а также заинтересовать в своих планах одного из центральных лидеров протестантской общины северо-запада Кореи — предпринимателя и пастора Ли Сынхуна, к тому времени успевшего уже отбыть тюремный срок за участие в «Обществе нового народа» (Синминхве). 

Через Ли Сынхуна к движению подключились и молодые протестантские активисты столичного региона— выпускник методистской религиозной школы и исполнительный секретарь столичной Христианской ассоциации молодых людей (YMCA) Пак Хидо (1889–1951), выпускник медицинской школы при больнице им. Северанса Ли Гапсон (1889–1981: впоследствии видный южнокорейский политик консервативной ориентации) и другие. Через них, а также через популярного среди студентов столичного буддийского колледжа Хан Ёнуна, инициаторы выступления наладили связь со студентами, которые должны были распространить составленную и подписанную «национальными лидерами» декларацию о независимости Кореи. Составить эту декларацию поручили молодому, но получившему уже известность историку, поэту и издателю Чхве Намсону (1890–1957), написавшему в итоге высокопарный, в архаическом стиле документ. В нем говорилось, что корейцы, «обращаясь за поддержкой ко всем странам мира, (…) не собираются привлекать японцев к ответственности за аннексию Кореи и презрительное, колониальное отношение к корейскому народу, но лишь желают, чтобы, в соответствии с духом перестройки мира на началах гуманности и справедливости, Япония восстановила бы независимость Кореи и тем исправила бы свои старые ошибки и устранила бы опасность для мира в Азии». Кроме того, совершенно не желая, чтобы опубликование этой декларации привело бы к прямому выступлению масс против колониального гнета, «национальные лидеры» специально предупредили своих последователей о «недопустимости своевольных и неразумных действий». Так как на назначенные на 3 марта 1919 г. похороны неожиданно скончавшегося 22 января (ходили слухи, что он был отравлен японцами) бывшего государя Коджона в столицу Кореи собралось немало народу, выступление запланировали на 1 марта — за два дня до похорон.


Рис. 36. Чхве Намсон (1890–1957), один из основателей современной корейской поэзии, крупный историк, автор текста «Декларации независимости» 1919 г. В дальнейшем изменил свои взгляды и пошел на сотрудничество с японцами. С 1927 г. работал над составлением истории Кореи в аппарате генерал-губернаторства, а в конце 1930-х — начале 1940-х годов занимал посты в подконтрольной японцам прессе Маньчжурии. С начала 1930-х гг. активно поддерживал японский милитаризм, видя в «грядущем триумфе» Японии над Китаем и СССР залог «великого будущего корейской нации» в континентальной Азии. После 1945 г. жил в Южной Корее, написал и опубликовал учебное пособие по истории Кореи для военных вузов и ряд других произведений. 


Желая привлечь к себе внимание международной общественности и заставить Японию пойти на серьезные уступки, но отнюдь не желая идти на открытое противоборство с японскими властями, подписавшие «Декларацию независимости» «национальные лидеры» — всего их набралось 33 — в канун запланированного выступления неожиданно изменили сценарий событий. Вместо того чтобы, как и было уговорено со студентами, публично зачитать свою декларацию перед заранее собравшимися в парке «Пагода» в центральном Кёнсоне учащимися и любопытствовавшей публикой, 29 «национальных лидеров» (четверо, в их числе один из первых пресвитерианских пасторов-корейцев Киль Сонджу, не смогли или не захотели явиться) собрались в роскошном ресторане «Тхэхвагван» по соседству. Не внимая уговорам студенческих представителей, они заказали плотный обед с алкоголем и зачитали за ним «Декларацию независимости» «в своем кругу». Сразу же после того, как декларация была зачитана, один из «лидеров нации» позвонил начальнику полицейского управления генерал-губернаторства, проинформировал о происшедшем и сказал, что, только что провозгласив Корею независимой, «лидеры нации» «ждут ареста». Арест, естественно, не замедлил последовать, так что к демонстрациям, развернувшимся с 1 марта по всей стране, «национальные лидеры», строго говоря, прямого отношения не имели. Умеренные националисты, желавшие получить независимость — или хотя бы либерализацию колониального режима — через давление из-за рубежа и путем переговоров с колонизаторами, они сделали все, чтобы, по их собственному выражению, «не допустить бунта глупой черни, которая может не так понять наши намерения». Но «чернь» все равно «взбунтовалась» — вне зависимости от намерений самозваных «вождей корейского народа». 

Как только молодой провинциальный учитель Чон Джэён зачитал в парке «Пагода» «Декларацию независимости», демонстрации учащейся молодежи развернулись практически по всему городу. Вскоре к студентам присоединились рабочие — железнодорожники, печатники, табачники и т. д. — а также мелкие торговцы и ремесленники. Большая — более чем трехтысячная— колонна направилась к главному зданию генерал-губернаторства, где вскоре была жестоко разогнана японской полицией и подоспевшими к месту событий японскими поселенцами. В Кёнсоне, несмотря на энтузиазм и самоотверженность демонстрантов, армия и полиция уже через несколько дней после начала событий взяли ситуацию под контроль — в столице были сконцентрированы самые значительные силы карателей. Однако машина репрессий не смогла помешать разбуженной первомартовскими демонстрациями стачечной борьбе кёнсонских рабочих. Целыми днями простаивал трамвай, несколько раз выходили на стачки железнодорожники, остановилась «Восточноазиатская табачная фабрика» (Тонъа ёнчхо конджан) на окраине столицы. Примеру пролетариата Кёнсона последовали и рабочие ряда крупных провинциальных предприятий, в частности, металлургического завода в Кёмипхо, провинция Хванхэ, — первого металлургического предприятия современного типа в Корее, построенного в 1918 г. Первый раз в недолгой своей истории рабочий класс Кореи получил опыт массовой политической забастовки. Однако рабочие были пока еще слишком малочисленны для того, чтобы возглавить борьбу. Роль эта принадлежала учащейся молодежи. Уже со 2 марта школьники и студенты, участвовавшие в демонстрациях в Кёнсоне, стали разъезжаться по своим родным городам и селам, призывая родных, соседей и друзей поднимать народ на борьбу.


Призывы эти нашли немедленный отклик, и, прежде всего, в столичной провинции и северных провинциях страны, где было сильно христианское влияние. Согласно японской правительственной статистике, в столичной провинции Кёнги в демонстрациях участвовало до 130 тыс. человек, а в провинции Северная Пхёнан на северо-западе страны — 60 тыс. В провинциальных городах и деревнях центральной и северной Кореи после нескольких дней демонстраций, сопровождавшихся жесткими карательными мерами японской полиции (часто открывавшей стрельбу по безоружным людям), народ во многих случаях начал переходить к более активным методам борьбы. Повсеместными были нападения на полицейские участки, уездные и волостные управы, зачастую переходившие в кровавые и безжалостные схватки. Так, в Сончхоне, недалеко от Пхеньяна, при разгроме местной жандармерии погибло более 30 человек, и около 300 было затем арестовано. В Мёнчхоне (провинция Северная Хамгён) толпа забила до смерти волостного голову и разгромила волостную управу. К концу марта сопротивление колонизаторам приняло жесткие формы и в провинциях юга Кореи. Так, в Андоне (провинция Северная Кёнсан) толпа разнесла полицейский участок и захватила хранившееся там оружие. Во многих уездах северо-запада и юго-востока Кореи японские колонисты снимались с насиженных мест в глубинке и перебирались в портовые города, опасаясь, что события примут форму общенационального восстания, которое колонизаторам не удастся подавить. 

Эти опасения, как оказалось, были напрасны — японские войска, полиция и поселенческие «отряды самообороны» подавили общенациональное движение марта 1919 г. с чудовищной жестокостью. За три месяца (март-май 1919 г.) при разгоне демонстраций и от ран и пыток в тюрьмах скончалось почти восемь тысяч корейцев, а еще 16 тыс. было ранено. 47 тыс. человек было арестовано, и большинство подверглось пыткам и издевательствам. В тех случаях, когда японская сторона несла сколько-нибудь ощутимые потери, она отвечала несоразмерными зверствами. Так, в окрестностях Сувона (под Кёнсоном) демонстранты убили особенно ненавистного народу японского полицейского корейского происхождения (застрелившего перед этим несколько человек) и сожгли несколько японских домов и школ. В результате все христиане из деревни Чеамни под Сувоном были согнаны в церковь и сожжены там заживо. Только в столичной провинции было сожжено и уничтожено несколько десятков деревень, однако расправа в Чеамни получила особенную известность за рубежом благодаря усилиям проведших свое собственное расследование американских и английских миссионеров. Миф о «цивилизованном» характере японского господства был поколеблен.


Рис. 37. 1 марта 1919 года. На демонстрацию вышли даже женщины (в первую очередь, учащаяся молодежь), традиционно отстраненные в старой Корее от политической жизни.


Рис. 38. Начало марта 1919 г. — массовые демонстрации развернулись по всей Корее.


Рискуя жизнью и имуществом, почти два миллиона корейцев приняли участие в демонстрациях после 1 марта 1919 г. За исключением незначительного меньшинства крупных землевладельцев и предпринимателей, практически все слои корейского населения поднялись, в той или иной форме, на борьбу с колониальным угнетением. Движение приняло такие масштабы, которых его первоначальные инициаторы даже и не могли предвидеть. Крестьян (составлявших 60 % от всех арестованных за участие в демонстрациях), ремесленников, рабочих, рядовых интеллигентов и учащуюся молодежь поддержали и мелкие торговцы (13 % от числа всех арестованных), закрывавшие в Кёнсо — не и других городах рыночные ряды в знак протеста против арестов и репрессий. Во многих местных учреждениях низшие служащие-корейцы отказывались выходить на работу, а в некоторых исключительных случаях даже вставали во главе демонстраций. Общему настрою поддались даже сотрудничавшие с японцами с начала колониального периода видные конфуцианцы и бывшие министры старого корейского правительства Ким Юнсик (1835–1922) и Ли Ёнджик (1852–1932), подавшие после 1 марта петицию о даровании Корее независимости. Не остались в стороне и консервативные конфуцианские ученые из провинции Северная Кёнсан. Возглавляемые авторитетным интерпретатором неоконфуцианского учения Квак Чонсоком (1864–1919), они также послали на рассмотрение Версальской конференции написанную на классическом китайском языке петицию о независимости страны.


Рис. 39. Расправа в дер. Чеамни, где 15 апреля 1919 г. японские каратели согнали в церковь и сожгли заживо всех ее жителей-христиан. Памятный барельеф в парке «Пагода», Сеул.


Что же подвигло столь разнообразные слои и группы — протестантов и конфуцианцев, полуголодных крестьян-арендаторов и относительно зажиточных торговцев — на совместную борьбу? Общим фактором недовольства корейского населения в целом был характер японской государственной машины в колониальной Корее — «современный» в смысле ее способности контролировать в деталях все стороны корейской жизни и в то же время более чем «традиционный» в смысле полного бесправия всех корейцев перед лицом даже самого незначительного японского служащего. Даже предприниматели Кореи не имели никакой возможности влиять на промышленную политику генерал-губернаторства. Регистрация новых компаний всячески ограничивалась, а уже зарегистрированным генерал-губернаторство не выплачивало тех субсидий, которые оно выплачивало их японским конкурентам. Беспошлинный импорт большинства японских товаров не оставлял на рынке свободных ниш для корейских производителей. Корейским землевладельцам трудно было найти справедливость, если у них возникали конфликты с японскими соседями. Любой житель корейской деревни вынужден был следовать жестким и докучливым административным распоряжениям — не имея, скажем, права, зарезать у себя дома свинью или курицу, так как это «противоречило соображениям гигиены». Подобное положение дел возбуждало недовольство даже у значительной части имущих слоев, вообще-то довольных теми гарантиями «порядка и собственности», которые им обеспечивала японская власть. 

Что же касается «низов», и, прежде всего крестьян-арендаторов, то им было, по сути, нечего терять. За 1912–1939 гг. потребление калорий на душу корейского населения в среднем уменьшилось на 8 %, но в то время как питание значительной части городского населения и зажиточного меньшинства в деревне улучшилось, большинство арендаторов с их семьями балансировали на грани голодной смерти и видели, как жизнь становится голодней год за годом. Сорокатысячный пролетариат Кореи, страдавший от непосильного труда (рабочий день иногда доходил до 17 часов, а в среднем составлял 12–13 часов), жестокой системы штрафов и вычетов, бессудных физических расправ со стороны японских мастеров и начальников и также, за небольшими исключениями, живший почти впроголодь, уже с 1918 г. начал подниматься на борьбу. Если в 1914 г. в Корее имела место лишь одна забастовка за целый год, то в 1919 г. их было 84, и участвовало в них 17 тыс. рабочих — более трети всего корейского пролетариата. В этом смысле события марта 1919 г. были для рабочих продолжением уже начавшейся протестной волны. В марте-мае 1919 г. японская полиция с тревогой отмечала «большевицкие разговорчики» в некоторых городах и деревнях Кореи. Скажем, 16 апреля среди крестьян-бедняков провинции Южная Кёнсан были отмечены разговоры о том, что «если мы станем независимы и будем выбирать себе президентов, то и собственность надо поделить поровну». У низов общества ненависть к колонизаторам явно наслаивалось на недовольство социальным неравенством.


б) «Культурное правление» и развитие капитализма в Корее в 1920-е годы


На момент национального движения в Корее правительство Японии возглавлял Хара Такаси (1856–1921) — политический протеже и наследник Ито Хиробуми, глава консервативной буржуазно-помещичьей партии сэйюкай (финансировавшийся концернами «Мицуи» и «Ясуда»), заинтересованный, тем не менее, в некотором уменьшении влияния военных на политическую жизнь страны. Решив, что взрыв недовольства корейцев был спровоцирован слишком жесткой политикой генералов сухопутных войск, до тех пор назначавшихся на генерал-губернаторство в Корею, Хара, не сумев добиться согласия военной олигархии на посылку в качестве генерал-губернатора гражданского лица, пошел на компромисс. В августе 1919 г. новым генерал-губернатором Кореи стал отставной адмирал барон Сайто Макото (1858–1936), а главой политического управления при нем — доктор юридических наук Мидзуно Рэнтаро, известный своей готовностью идти на уступки корейской элите. В вопросе о том, каков должен быть масштаб этих уступок, у различных фракций в среде японской бюрократии и интеллигенции были различные мнения. Так, в конце апреля либеральная газета «Асахи» призывала «дать корейцам возможность иметь свои печатные органы и гласно обсуждать там свои проблемы» и отменить политику национальной дискриминации. Известный христианский либерал, профессор Ёсино Сакудзо (Токийский государственный университет), пошел еще дальше и предложил дать корейцам внутреннее самоуправление, т. е. возможность иметь выборный представительный орган, который контролировал бы деятельность генерал-губернаторства. В реальности, конечно, японские колонизаторы не собирались проявлять подобный либерализм. 

Уступки — получившие название «культурного правления», по контрасту с жандармским режимом 1910-х годов, — были поверхностными и касались экономической, социальной и административной сферы, но не базовых отношений власти в колониальном обществе. Была изменен статус жандармерии — из ее ведения были изъяты регулярные полицейские функции, а местная полиция была, как и в самой Японии, переподчинена местным властям. Вместе с сокращением роли жандармов отменены были и унизительные телесные наказания для корейцев, а также старые правила, предписывавшие всем чиновникам, в том числе и гражданским, носить сабли на службе (т. е. японские педагоги должны были быть при сабле во время уроков). Однако это вовсе не означало, что полицейский контроль над покоренной страной был ослаблен. Наоборот, численность полиции увеличили втрое, до 18 тыс. в 1920 г., и приблизительно втрое увеличился и полицейский бюджет— самая большая статья расходов генерал-губернаторства. 

Реформы 1921-22 гг. в области образования увеличили срок обучения в корейских начальных школах с 4 до 6 лет — т. е. до уровня начальных школ в самой Японии. Произведены были изменения и в содержании преподавания — корейским детям «милостиво разрешили» изучать корейский язык, один из иностранных языков (английский, немецкий, французский) сделали обязательным для начальных школ повышенной ступени, включили в обязательную программу рисование и физкультуру. Интересно, однако, что при этом на иностранный язык отводилось примерно в два раза больше часов, чем на корейский, а большинство предметов корейским детям по-прежнему преподавалось на японском языке. Японская администрация торжественно обещала увеличить количество школ и дать возможность получения, по крайней мере, начального образования всем желающим. Однако к 1925 г. только 15 % корейских детей школьного возраста ходило в школы. Для сравнения — у японских поселенцев в Корее в школы ходил 91 % детей. В этом смысле Корея мало отличалась, например, от британской Индии, где в 1921 г. в школы ходило 13 % «туземных» детей. Школ хронически не хватало, и у полуголодных корейских крестьян и городских бедняков зачастую не было возможности платить по 8-10 иен в год за обучение детей. Попытка группы умеренных националистов (Ю Сонджун, Ли Сынхун и другие) организовать в 1923 г. сбор средств на постройку частного «национального университета» окончилась неудачей. С одной стороны, препятствия чинили японские власти, а с другой стороны, корейская беднота отнюдь не горела желанием отдавать последние сбережения на постройку высшего учебного заведения для «будущих лидеров нации». В конце концов, японский государственный университет открылся в Кёнсоне в 1924 г. (сейчас это Сеульский государственный университет), но корейцев туда принимали лишь по «остаточному принципу», на места, оставшиеся после приема японских студентов. Обычно процент корейских студентов там был не более 25–35 %. Несмотря на то, что Сайто амбициозно назвал свою новую политику в Корее «культурным правлением», образование выше среднего по-прежнему оставалось для корейцев малодоступной роскошью. В 1925 г. на всю страну имелось лишь 12 специальных высших учебных заведений (колледжей), в которых обучалось всего около полутора тысяч человек. Как и в 1910-е годы, большинству корейцев, желавших получить высшее образование, приходилось ехать в Японию, где в 1925 г. училось уже 3275 корейцев (в 1918 г. их было всего 678). Образовательный бюджет на 1920 г. составлял меньше трети бюджета полицейского. 

Послабления в политической области носили в лучшем случае косметический характер. Так, богатым — т. е. уплачивавшим более 5 иен местных налогов — корейцам разрешили, вместе с богатыми японскими поселенцами, принимать участие в выборах местных «консультативных советов» при городских и волостных административных органах. Однако корейцев, удовлетворявших данный имущественный ценз, было в 1920 г. всего 6346 человек на всю страну. К началу 1930-х годов их стало в несколько раз больше, но классовой сути «выборов» это не изменило. Реальных прав у избираемых ими представителей в 1920-е годы практически не было. Как признавали даже британские дипломаты и миссионеры, отнюдь не расположенные в пользу корейского национализма, режим изменился лишь на поверхности. Корейцы оставались бесправными «объектами администрирования», по-прежнему, вопреки всем законам, подвергавшимися пыткам в полицейских участках, в большинстве своем лишенными доступа к образовательным и медицинским услугам современного типа.


Наиболее серьезными были изменения в экономической политике и в политике по отношению к корейским периодическим изданиям. Стремясь насытить японский рынок дешевым корейским рисом, а заодно и улучшить доходность владений крупных японских и корейских землевладельцев, генерал-губернаторство объявило в 1922 г. о политике ускоренного увеличения производства риса. Одним из аспектов этой политики было внедрение новых, улучшенных, сортов риса, выводившихся японскими агрономами с 1870-х годов. Эти сорта, которыми в 1920 г. засевалось 57 % всех корейских рисовых полей, а в 1937 г. уже 84 %, были примерно на 30 % более урожайными, чем прежние, но требовали также более глубокой вспашки, более интенсивного засева, приблизительно в 4 раза большего объема удобрений и т. д. Если в 1916 г. удобрений в Корее потреблялось на 14 млн. иен, то в 1936 г. — уже на 180 млн. иен. Однако с учетом высоких цен на удобрения, как завозившихся из Японии, так и производившихся на японских предприятиях в Корее (в 1930 г. в Хамхыне вошел в строй один из крупнейших заводов азотных удобрений в Восточной Азии), введение новых сортов было разорительно для мелких и мельчайших крестьянских хозяйств. Стремясь увеличить урожайность риса, генерал-губернаторство выделило в первой половине 1920-х годов 230 млн. иен на увеличение посевных площадей и улучшение их качества. Примерно 62 % прямого правительственного финансирования и 88 % займов под правительственную гарантию шло ирригационным товариществам, которые и сыграли основную роль в увеличении доли орошаемых посевных площадей с 22 % в 1920 г. до 68 % в 1935 г. (для сравнения, в британской Индии в 1947 г. доля орошаемых площадей составляла лишь 25 %). К 1934 г. хозяйства, входившие в эти товарищества, собирали 17 % всего рисового урожая в Корее. Небольшая часть ирригационных товариществ создавалась корейскими бедняками и середняками на базе традиционных ирригационных артелей, но в основном заправляли в ирригационных товариществах крупные и средние землевладельцы, как корейские, так и японские. Для бедноты вступительные взносы и выплаты по займам в 9-11 % годовых были недоступны.


В целом, хотя амбициозные планы повышения производительности сельского хозяйства за 1920–1925 и 1926–1929 гг. были выполнены лишь приблизительно на 60 %, товарность корейского сельского хозяйства значительно окрепла. Экспорт риса в Японию увеличился за 1920— 27 гг. почти в 4 раза, и доля корейского риса на японском рынке достигла к 1930 г. почти 15 %, к немалой выгоде крупных и средних землевладельцев Кореи. Мелкие же землевладельцы продолжали разоряться под непосильным бременем расходов на удобрения и орошение, под грузом долгов — ростовщики, корейские и японские, требовали до 70–80 % годовых за ссуды без обеспечения. Процент безземельных арендаторов в корейской деревне увеличился с 40 % в 1920 г. до 52 % в 1933 г., и приблизительно 48 % всех крестьянских дворов в 1930 г. регулярно голодали каждую весну, не в силах дотянуть до нового урожая. Около 25 % всего корейского населения квалифицировалось в 1931 г. как «крайне бедные» (сегунмин). В это число входили бродяги, нищие, разоренные крестьяне, жившие подсечно-огневым земледелием в горных районах, и т. д. Хваленая «активная аграрная политика» колониального правительства обогащала сельскую верхушку и давала ей возможность инвестировать прибыли от эксплуатации арендаторов и вывоза риса в торговлю и промышленность (в 1930-е годы такие инвестиции делало до 40 % крупных землевладельцев южных провинций Кореи), но в то же время ускоряла разорение и обезземеливание сельской бедноты. 

Видя в Корее, прежде всего, поставщика риса и потребителя японских промышленных товаров, японские колониальные власти воздерживались в 1920-е годы от проведения особенно активной промышленной политики. С 1920 г. были сняты прежние ограничения на основание корейцами новых компаний (а также на японские инвестиции в Корею), но последовательной политики поощрения промышленного роста не проводилось. Тем не менее, объёмы промышленного производства увеличивались в 1920-е годы в среднем на 4,5 % в год — темпы роста, крайне необычные для колониальных стран того времени. Если темпы роста корейской экономики в целом были на уровне 2,3 % в год в 1920-е годы, то в британской Индии, например, они составляли всего около 1 %. Частично промышленный рост финансировался за счет накопления излишков в сельском хозяйстве (естественно, у крупных землевладельцев), но основным его «мотором» был поток инвестиций из метрополии. В пересчете на душу населения колонии общий объем японских инвестиций в Корею составлял к 1938 г. 37 долларов США (по тогдашнему курсу), в то время как соответствующая цифра для британских инвестиций в Индии была лишь 8 долларов. В течение 1920-х годов японский капитал постепенно подчинял себе корейский. Доля корейского капитала в экономике колонии снизилась с 13 % до 10 %, доля японского оставалась почти неизменной на уровне 78–82 %, а вот доля смешанного капитала— где первую скрипку играли японские предприниматели — возросла до 6–7 %. Даже в 1939 г. большинство акций корейских компаний не котировалось на кёнсонской бирже.


Рис. 40. На снимке — возведенное в японском квартале в центре Кёнсона в 1930 г. здание японского универмага «Мицукоси», принадлежавшего монополии «Мицуи». «Мицукоси» был первым открывшимся в корейской колониальной столице универмагом современного типа, а также одним из любимых мест для семейных прогулок корейской колониальной элиты начала 1930-х годов. Сейчас на этом месте (1-я улица Чхунму, Сеул) находится универмаг «Синсеге».


Развитие капитализма, основанное на импорте капитала из метрополии, имело и свои преимущества. Быстрыми темпами росли передовые, высокотехничные и высокодоходные секторы индустрии — гидроэнергетика, химическая промышленность и т. д. — которые корейский капитал вряд ли смог бы создать самостоятельно в столь краткие исторические сроки. Однако, с другой стороны, японские инвесторы реинвестировали значительную часть полученной в Корее прибыли у себя дома, в Японии. Кроме того, теснейшая связь, например, построенных японскими концернами предприятий химической индустрии с японским рынком (скажем, Корея вывозила в Японию в 1932 г. более половины всего произведенного ею сульфата аммония и 60 % переработанного на месте сардинового масла) означала, что их конкурентоспособность окажется под угрозой после деколонизации и введения внешнеторговых пошлин. Хотя промышленность Кореи и развивалась весьма быстрыми темпами, ее высокотехнологичные отрасли оставались придатком к экономике метрополии. Более тесной была связь с внутренним потребительским рынком у отраслей легкой промышленности, которые в середине 1920-х годов все еще доминировали в структуре корейской индустрии. 70 % стоимости всех произведенных в Корее товаров приходилось на пищевую промышленность, и 7 % — на текстильную. Платежеспособный спрос на товары этой группы повысился с 290 млн. иен в 1920 г. до 340 млн. иен в 1930 г., что дало органический импульс для расширения местного производства. Однако для того, чтобы воспользоваться относительно благоприятными условиями на рынке, у молодых корейских капиталистов не хватало ни средств, ни административной поддержки, ни знаний и навыков. 

Корейскому капиталу — в основном крупным купцам, перешедшим к вложениям в индустрию — удалось установить господство в некоторых небольших нишах на рынке, например, в производстве носков (здесь к 1927 г. 60 % продукции выдавали пхеньянские заводы, в основном находившиеся в собственности национального капитала) и резиновой обуви (здесь лидировали фабриканты из Мокпхо). Но даже в относительно хорошо «освоенной» корейскими капиталистами текстильной отрасли к 1939 г. пять крупных японских фабрик выдавали приблизительно четверть всей продукции. Объем продукции, произведенной на одного рабочего, был на этих японских фабриках в 7 раз выше, чем средний показатель по Корее, что хорошо говорит об уровне техновооруженности мелких и мельчайших корейских предприятий. Не произошло в текстильном секторе и избавления от засилия японского импорта. Напротив, его объем увеличился за 1920-е годы в 1,5 раза, и составил к 1931 г. 63 % всех потреблявшихся в Корее текстильных продуктов. В целом, при том, что «культурное правление» 1920-х годов давало определенный импульс развитию корейского капитала и в этом смысле являлось уступкой колониальных властей по отношению к корейским предпринимателям, корейский капитал оставался относительно слаб и того режима наибольшего административного благоприятствования, которым пользовались японские монополии, не имел. Даже самые большие и хорошо оборудованные корейские заводы, принадлежавшие национальному капиталу, блекли по сравнению с промышленными предприятиями в других странах Азии, не говоря уж о Европе и США. Так, к 1930 г. на прядильных и ткацких фабриках индийского концерна «Тата» было 274 тыс. челноков и 7 тыс. станков, а у крупнейшего корейского текстильного магната Ким Ёнсу на фабриках «Кёнсонской текстильной компании» — всего 62 тыс. челноков и 2 тыс. станков. 

Важным элементам политики уступок было предоставление корейской элите возможностей самостоятельно выпускать ежедневную и ежемесячную периодику. Напуганные появлением нескольких десятков подпольных и нелегальных газет в бурные дни марта — апреля 1919 г., японские власти решили, что лишь появление умеренно-националистической корейской прессы собьет популярность радикальных националистов и «социалистических агитаторов». Одним из первых разрешение на издание корейской газеты получил Ли Санхёп (1893–1957) — «надежный», с точки зрения японцев, журналист, обучавшийся в Университете Кэйо и работавший в 1916–1919 гг. редактором единственной в Корее центральной газеты на корейском языке — официозной «Мэиль синбо». Крупнейшим и наиболее активным из 410 инвесторов нового издательского предприятия стал выпускник университета Васэда Ким Сонсу (1891–1955), вскоре получивший пост директора и практически руководивший изданием новой газеты— получившей имя «Тонъа ильбо» («Восточноазиатский ежедневник») — до конца своей жизни. Ли Санхёп стал при нем главным редактором. Ким Сонсу происходил из провинциального янбанского клана (уезд Кочхан провинции Южная Чолла), разбогатевшего после 1876 г. на вывозе риса в Японию (и, по некоторым предположениям, на контрабандной торговле с Китаем) и вошедшего к 1910-м годам в число нескольких десятков корейских семей, чье состояние оценивалось более чем в 500 тыс. иен. Семья Ким Сонсу, как и многие другие крупные землевладельцы этого периода, имела и промышленные интересы. Брат Ким Сонсу, Ким Ёнсу, приобрел в 1919 г. основанное несколькими мелкими кёнсонскими фабрикантам и текстильщикам и «Кёнсонское ткацкое акционерное общество» («Кёнсон чинню чусик хвеса»), вскоре развившееся в крупнейшую из находившихся во владении корейцев текстильную компанию — знаменитую «Кёнсонскую текстильную компанию». 

Похожим сочетанием сельскохозяйственных и торгово-промышленных интересов отличались и другие крупные акционеры новой газеты — Чхве Джун (крупный землевладелец из Кёнджу и один из основателей рисоторговой фирмы «Пэксан» в Пусане), Хён Джунхо (известный банкир из крупной землевладельческой семьи провинции Южная Чолла) и т. д. Неудивительно поэтому, что уже с первым своим номером (вышедшим 1 апреля 1920 г.) «Тонъа ильбо», пообещав «выражать национальные интересы и отстаивать идеалы демократии и общечеловеческой культуры», на деле начала вести кампанию за защиту интересов корейского бизнеса. Газета требовала ввести покровительственный тариф на ввоз в Корею японского текстиля и запретительный тариф на вывоз из Кореи текстильного сырья, а также выплачивать субсидии корейским фабрикантам. Одна из редакционных статей с требованием субсидий для корейских промышленников была опубликована в июле 1922 г. как раз перед тем, как Ким Ёнсу ходатайствовал о выплате такой субсидии своей «Кёнсонской текстильной компании». Субсидию ему дали, и к 1927 г. общий размер полученных им от генерал-губернаторства денег составлял уже 70 % уставного капитала компании. 

Развернула газета в 1922-23 гг. и кампанию за «поощрение использования корейских товаров» — избегая, однако, прямых призывов к бойкоту товаров японских и тем самым не навлекая на себя гнев генерал-губернаторства. Вначале движение имело в народной среде значительный успех. Оно включало в себя призывы к организации потребительских кооперативов, использованию продукции мелких и мельчайших ремесленных предприятий, объединению ремесленников в гильдии для защиты своих интересов, борьбу с алкоголем, курением и потреблением импортных предметов роскоши. В марте — апреле 1923 г. успех имели, например, шляпы корейского производства, заказывавшиеся большими партиями через местные молодежные ассоциации. Какое-то время движение поддерживала даже умеренная часть корейских анархистов и социал-демократов (На Гёнсок, Ли Сунтхак и т. д.), видевшая в нем перспективу «развития производительных сил». Однако вскоре выяснилось, что имеющихся в Корее производственных мощностей национального капитала все равно недостаточно для того, чтобы удовлетворить весь платежеспособный спрос, что движением бесцеремонно пользуются фабриканты для рекламы своих товаров, и что «Тонъа ильбо» видит перспективу развития корейской индустрии в крупном капитале, а не в ремесленных кооперативах. Подвергнувшись серьезной и принципиальной критике со стороны корейских коммунистов, движение вскоре потеряло популярность, хотя и продолжало оказывать определенное влияние на средние слои центров легкой промышленности, например, Пхеньяна.


Рис. 41. Семья Пак Ёнхё. Вождь реформаторского движения 1880-90-х годов стал в 1910—20-е годы одной из центральных фигур «высшего общества» колониальной Кореи. Получив во время аннексии страны в 1910 г. титул маркиза и 280 тысяч иен «вознаграждения за заслуги» в наличных и ценных бумагах (для сравнения, годовое жалованье премьер-министра Японии было тогда около 10 тысяч иен), Пак Ёнхё вошел в число обладавших состоянием более 500 тысяч иен тридцати крупнейших богачей Кореи. С 1918 г. он был также назначен членом совета директоров созданного генерал-губернаторством Корейского Промышленного Банка— государственного финансового органа, кредитовавшего «перспективные» отрасли в соответствии с приоритетами японских властей. Через Пак Ёнхё — некоторое время директорствовавшего в «Тонъа ильбо» и тесно связанного с семьей Ким Сонсу — Ким Ёнсу — корейские буржуа лоббировали колониальные власти, пытаясь получить доступ к льготным кредитам на одинаковых условиях с японскими конкурентами.


Немалый шум вызвала публикация в «Тонъа ильбо» в январе 1924 г. серии написанных известным писателем Ли Гвансу (1892–1950) редакционных статей под амбициозным заголовком «О пути нашей нации в будущее» (Минджокчок кённюн), где корейцы призывались к тому, чтобы сосредоточить все силы на развитии промышленности и образования «в рамках, дозволенных законами Японской империи». В целом, кроме решения непосредственных задач по лоббированию интересов крупной корейской буржуазии, газета «Тонъа ильбо» должна была отвлечь корейскую интеллигенцию от радикальных идей, привлечь ее на позиции лояльного японской администрации «умеренного», «культурнического» национализма. 

Однако нельзя сказать, что в бурные 1920-е годы «Тонъа ильбо» могла выполнять эту задачу в полном объеме. Серьезную конкуренцию ей составляли издания более радикального направления, скажем, газета «Чосон ильбо» («Корейский ежедневник»). Основанная в 1920 г. прояпонски настроенными предпринимателями, она долгое время возглавлялась радикальными националистами Син Согу (1895–1953), Ан Джэхоном (1891–1965) и Пэк Квансу (1889-?). Имея в штате несколько журналистов, принадлежавших к Коммунистической партии Кореи, она часто печатала статьи достаточно вызывающего содержания.


в) Радикальные движения в общественно-политической жизни Кореи 1920-х годов


Распространение радикализма в различных формах, прежде всего коммунистической и анархистской, в Корее 1920-х годов было связано с несколькими факторами. Численность фабрично-заводского рабочего класса в Корее выросла за 1920-е годы вдвое, приблизившись в 1930 г. к стотысячной отметке. Вместе с работниками горнорудных предприятий и транспорта число рабочих в Корее было уже около 170 тыс. Однако быстрое индустриальное развитие не приводило к улучшению положения большинства наемных работников. К обычным бедам рабочего класса на ранних этапах промышленного развития — низким заработкам, бесправию на рабочем месте и жестокой системе штрафов и вычетов, отсутствию гарантий постоянного найма — прибавлялась еще национальная дискриминация. Если средняя зарплата японского рабочего в Корее на 1929 г. составляла две с половиной иены в день, то корейцу, под разнообразными предлогами («плохое знание японского языка и непонимание инструкций», «низкая квалификация»), платили в среднем в два раза меньше. Прожиточный минимум для городской семьи из пяти человек был в 1926 г. приблизительно 50 иен в месяц, но многие корейские рабочие — особенно женщины-работницы, составлявшие 35 % от общего числа фабрично-заводских трудящихся, — зарабатывали значительно меньше. Положение крестьян-арендаторов, отдававших землевладельцам до 70–80 % урожая, или сотен тысяч люмпенизированных поденщиков и безработных городов и деревень было еще хуже — в этой среде медленная смерть от недоедания была обычным явлением. 

Не удивительно, что, не без влияния также и новостей о «русских событиях», корейские рабочие и крестьяне 1920-х годов проявляли тенденцию к объединению, активной борьбе за социальные права. Возникшее уже в 1920 г. «Корейское общество рабочей взаимопомощи» (Чосон нодон конджехве) подпало вскоре под влияние радикальных социалистов (в том числе коммунистического направления) и было, значительно расширившись, переоформлено в 1924 г. в Корейскую рабоче-крестьянскую федерацию (Чосон нонон чхонтонмэн), твердо стоявшую на платформе «освобождения пролетариата в борьбе с буржуазией и строительства нового общества». К 1926 г. эта федерация насчитывала уже около 110 тыс. членов, объединяя наиболее значительные профсоюзы и сельские союзы арендаторов и бедняков. Японская полиция терпела независимые от нее рабоче-крестьянские организации такого рода вплоть до начала 1930-х годов, надеясь, видимо, что они отобьют приверженцев у национал-радикалов (хотя целый ряд индивидуальных активистов из этих организаций подвергались преследованиям и арестам). 

Корейские профсоюзы, опираясь на ряд высокоорганизованных региональных организаций (особой сплоченностью отличались региональные профобъединения в портовых центрах Восточного побережья Кореи — Ёнхыне, Вонсане и т. д.), уже с начала 1920-х годов успешно провели ряд крупных забастовок, часто под достаточно радикальными лозунгами. Так, бастовавшие в марте 1925 г. печатники Пхеньяна требовали введения 8-часового рабочего дня, норм минимальной заработной платы и системы «закрытого цеха» (когда все работающие на предприятии в обязательном порядке вступают в профсоюз). В Южной Корее подобные требования были на практике осуществлены лишь в конце 1980-х годов, и то лишь на немногих крупных предприятиях. К концу 1920-х годов интенсивность забастовочной борьбы резко пошла вверх, в значительной степени под влиянием ставших весьма популярными среди рабочих активистов коммунистических идей. В 1927 г. в забастовках по всей стране участвовало более 10 тыс. рабочих, и некоторые забастовки (например, на графитовых рудниках Ёнмана продолжались до 70 дней, сопровождаясь организацией отрядов рабочей самообороны и ожесточенными столкновениями с полицией. Пиком стачечной борьбы корейского пролетариата 1920-х была знаменитая четырехмесячная всеобщая забастовка в Вонсане в 1929 г., в которой участвовало до трети экономически активного населения этого города. Забастовка была в конце концов подавлена японской полицией, организовавший «официальный» профсоюз для того, чтобы изолировать настоящие, боевые профсоюзные организации, и арестовавшей организаторов борьбы. Но знаменательно, что ее поддержали даже японские моряки на швартовавшихся в Вонсане судах, не говоря уж о рабочих соседних СССР и Китая. 

Корейское рабочее движение стало важной составной частью радикальной волны, охватившей в 1920-е годы все страны Дальневосточного региона, начиная с самой Японии. Активно развивалось и движение крестьян-арендаторов. Во второй половине 1920-х годов было зарегистрировано более двух с половиной тысяч коллективных конфликтов между арендаторами и землевладельцами, в которых арендаторы в основном требовали снижения арендной платы до 40–50 % урожая и заключения долговременных, а по возможности и постоянных, арендных контрактов. Именно на фоне волны классовой борьбы в городе и на селе ставшей возможной благодаря экономическому росту и некоторым послаблениям в полицейском режиме после мартовского движения в 1919 г. — идеи коммунизма и анархизма были органично восприняты значительной частью молодой интеллигенции Кореи. Другими важными факторами были, несомненно, разочарование в умеренных националистах и их идеях, а также влияние революции в России. Во многих случаях корейские интеллигенты, считавшие себя коммунистами, были с объективной точки зрения, скорее ближе к радикальным националистам по своим стремлениям и настроениям, и шли в коммунизм с единственной надеждой на то, что «братский» СССР поможет корейскому народу изгнать японских оккупантов и построить «лучшее общество», контуры которого вырисовывались весьма смутно. В этих условиях партийное строительство часто вырождалось в склоки между интеллигентскими «коммунистическими» кружками, конкурировавшими между собой за признание и субсидии со стороны Коминтерна, и отнюдь не всегда осуществлявшими действенное руководство рабочим и крестьянским движением на местах.


Первые корейские коммунистические организации появились под непосредственным влиянием социалистической революции в России в 1918–1919 гг. в Сибири и на российском Дальнем Востоке. Самыми крупными из них были две— Партия корейских социалистов (Ханин сахведан), организованная в июне 1918 г. в основном из недавних эмигрантов с сильными националистическими тенденциями, и Корейская коммунистическая партия, оформившаяся на учредительном съезде в мае 1921 г. и состоявшая в основном из родившихся на российской территории этнических корейцев — в большинстве своем российских граждан и членов РКП(б). Серьезные различия во взглядах на стратегию и тактику революции в Корее этих двух организаций — по месту проведения партийных съездов в 1921 г. первую называли «шанхайской», а вторую «иркутской» — делали практически невозможной совместную работу и приводили к серьезным конфликтам, в некоторых случаях перераставшим в кровопролитные столкновения. Если «шанхайцы» соглашались сотрудничать с радикальными националистами корейской эмиграции, то «иркутяне» были догматически настроены против любых «уступок национализму», и обвиняли «шанхайцев» чуть ли не в сотрудничестве с японской полицией (безо всяких на то оснований). 

Конфликт между этими двумя группами перешел и на коммунистические организации внутри Кореи. Так, в организации в 1924 г. влиятельной подпольной коммунистической группы в Кёнсоне — «Общества вторника» (Хваёхве: во вторник родился Карл Маркс) — основную роль сыграла группа левых интеллигентов, связанных с «иркутянами». Видное положение среди них занимали выходец из зажиточной семьи торговца Пак Хонён (1900–1955: стал в 1921 г. ответственным секретарем комсомола в шанхайской региональной группе «иркутской» партии), сын аптекаря-протестанта из Кимчхона (провинция Северная Кёнсан) Ким Даня (1899–1938: также был активистом шанхайской комсомольской ячейки «иркутян»), выходец из обедневшей, но знатной янбанской семьи из Андона (провинция Северная Кёнсан) Квон Осоль (1897–1930: вел на родине активную работу по организации борьбы крестьян-арендаторов), бывший студент университета Кэйо Лим Вонгын (1899–1963) и некоторые другие. В основном они были представителями интеллигентной молодежи, пришедшей к коммунизму из чувства «долга перед народом» и разочарования в теории и практике националистических организаций. Примерно таковы же были и мотивы молодых интеллигентов (Ким Сагук, Ли Ён, Ким Яксу и др.), примыкавших к подпольным кружкам, связанным с «шанхайцами» или старавшихся соблюдать нейтралитет по отношению к фракционным распрям в эмиграции, — «Сеульскому молодежному обществу» (создано в Кёнсоне в 1921 г.), «Обществу северного ветра» (Пукпхунхве — создано корейскими студентами в Токио в 1924 г.). 

Невозможность легальной работы в массовых организациях, преобладание интеллигентной молодежи над собственно рабочими и крестьянскими активистами, неофитский догматизм и начетничество в понимании марксистско-ленинской теории, а также зависимость от Коминтерна и эмигрантских групп и лидеров приводила эти кружки к бесконечным фракционным конфликтам. Так, первая в истории Кореи нелегальная коммунистическая партия была создана в Кёнсоне 17 апреля 1925 г. на базе поддерживавшегося «иркутянами» «Общества вторника» и при участии членов «Общества северного ветра», но не включила в число своих членов активистов Сеульского молодежного общества. На следующий день под руководством Пак Хонёна был создан и корейский комсомол. Партия создала региональные отделения во всех провинциях Кореи, вела активную работу в профсоюзах Вонсана и Инчхона, публиковала ряд статей по марксистской теории в легальных газетах и журналах и отправила 21 человека на учебу в Москву, но уже в декабре 1925 г. была разгромлена полицией. Сразу же после этого активист «Общества вторника», журналист газеты «Чосон ильбо» Кан Дарён (1887–1942) предпринял попытку воссоздать партию (получив на это 10 тыс. иен от Коминтерна в июне 1926 г.), но и в возглавленной им партийной организации не прекращались фракционные дрязги между «Обществом вторника» и «Обществом северного ветра». Организация Кан Дарёна, в сотрудничестве с радикальными националистами, успешно организовала 10 июня 1926 г. в Кёнсоне крупные антияпонские демонстрации по случаю похорон бывшего государя Сунджона— последнего владыки независимой Кореи, — но затем была сразу разгромлена. 

В третий раз подпольная Коммунистическая партия Кореи была организована в декабре 1926 г. группой революционеров во главе с упоминавшимся выше Ким Чхольсу — бывшим студентом университета Васэда, поддерживавшим с начала 1920-х годов тесные организационные связи с «шанхайцами». Распри с Сеульским молодежным обществом (даже попытавшимся создать собственную компартию и получить санкцию Коминтерна) продолжались с еще большей интенсивностью. Однако, несмотря на внутренние склоки и полицейские преследования, партия сумела создать серьезную сеть местных ячеек и — оставаясь на нелегальном положении— стать одной из основных сил в составе «Общества новой основы» (Синганхве). Синганхве, созданное в феврале 1927 г., было плодом достаточно неустойчивого союза между радикальными националистами (в том числе христианского и буддийского толка) и коммунистами, в котором каждая из сторон преследовала свои цели. Националисты желали, создав легальную массовую организацию, оттеснить умеренных националистов правобуржуазного толка из «Тонъа ильбо» от руководства национальным движением. Коммунисты же хотели, следуя коминтерновской тактике «единого фронта», воспользоваться легальной организацией для привлечения рабочих и националистической молодежи на свою сторону, захвата «гегемонии в национально-освободительной борьбе». Имея значительный вес во многих региональных секциях Синганхве (скажем, в кёнсонской), насчитывавшего до 40 тыс. членов, коммунисты вели там серьезную работу, обеспечивая — вместе с некоторыми радикальными националистами (писатель Хон Мёнхи и другие) — поддержку, например, стихийно вспыхнувшему в ноябре 1929 г. в Кванджу бунту корейских школьников. Однако подпольная партия оставалась под прицелом полиции, арестовавшей в феврале — марте 1928 г. большую часть партийных кадров. Попытка рабочего активиста и лидера Мапхоской (Мапхо — одна из рабочих окраин тогдашнего Кёнсона) секции Синганхве Чха Гымбона (1898–1929) воссоздать партию в четвертый раз провалилась уже через пять месяцев — арестованный полицией Чха Гымбон погиб под пытками на допросах, в тюрьме оказалось и большинство его соратников. 

Впоследствии предпринималось еще несколько попыток воссоздать обще корейскую партийную организацию — представители Коминтерна засылались в страну с территории СССР и Китая. Однако эти попытки неизменно оканчивались провалом, что говорит о степени контроля японской полиции над корейским обществом. Тем не менее, деятельность рабочих и крестьянских групп коммунистической ориентации, поддерживавших контакты с СССР и друг с другом, продолжалась в глубоком подполье и в 1930-е годы. Судьба же Синганхве («Общества новой основы») — интересного эксперимента в сотрудничестве между коммунистами и национал-радикалами — оказалась более трагичной. После того, как объединявшие Китай под своей властью националисты из партии гоминьдан порвали весной-летом 1927 г. со своими бывшими коммунистическими союзниками и начали кампанию преследования левых сил, в Коминтерне возобладало мнение, что тактика «единого фронта» себя не оправдывает. Было решено, что коммунисты колониальных и зависимых стран должны вести борьбу одновременно против империализма и «буржуазного национал-реформизма». Данный тезис вряд ли полностью подходил к корейской ситуации. Радикальная националистическая интеллигенция, возглавлявшая Синганхве (защищавший на многих процессах коммунистов адвокат Ким Бённо, известный журналист Ан Джэхон и другие), в основном твердо придерживалась демократических принципов и была настроена на бескомпромиссную борьбу за свободу Кореи, что делало возможным, по крайней мере, тактический союз «прогрессивных националистов» с левыми силами. Однако корейские коммунисты, верные линии Коминтерна и боявшиеся проиграть националистическим лидерам состязание в популярности, решили иначе, и в мае 1931 г. Синганхве заявило о самороспуске. 

Подобные решения хорошо показывают, сколь ограничивал догматизм и зависимость от Коминтерна политический потенциал корейских коммунистов. Трудно было назвать их и действенными вожаками рабочих масс. Коммунисты имели влияние в некоторых профсоюзах, но, скажем, не оказали практически никакого влияния на такие поворотные события в истории пролетарской борьбы 1920-х годов как всеобщая забастовка 1929 г. в Вонсане. С другой стороны, распространение коммунистических идей стало, несомненно, важным фактором в ускорении и укреплении классовой организации корейских рабочих и крестьян. В 1930-е годы сеть легальных, полулегальных и нелегальных «красных» профсоюзов и крестьянских ассоциаций, сплачивающим элементов в которых была именно коммунистическая идеология, покрыла большую часть страны. «Гражданское общество», созданное «снизу» явочным порядком и в жестоком противоборстве с японской администрацией, стало важным фактором в социальном и политическом развитии Кореи. 

Первомартовское движение 1919 г. придало новую жизнь национально-освободительной борьбе корейских эмигрантов за рубежом, но наладить сотрудничество между различными группами и фракциями у корейских патриотов в изгнании так и не получилось. Слишком велики были различия, идеологические и культурные. Центром притяжения для корейских националистов различного толка за рубежом было в начале 1920-х годов Шанхайское временное правительство, созданное 13 апреля 1919 г. обосновавшимися в Шанхае уже с 1910-х годов корейскими политэмигрантами. Желая объединить вокруг нового правительства все национальные силы, они пригласили на пост руководителя нового правительства Ли Сынмана, на пост министра внутренних дел — Ан Чханхо, а на пост военного министра (затем — премьер-министра) — лидера «шанхайских» коммунистов, в прошлом офицера старой корейской армии и протестантского националиста Ли Донхви (1873–1935). 


Рис. 42. Шанхайское временное правительство и члены «временного парламента Республики Корея» при этом непризнанном правительстве. Памятное фото, снятое по случаю нового года I января 1920 г. В центре во втором ряду Ли Сиён, справа от него — Ан Чханхо, слева от него — Ли Донхви, Ли Доннён, Син Гюсик.


Проблема была в том, что эти три деятеля опирались на совершенно различные силы как внутри корейской диаспоры, так и вне Кореи. Призывы Ли Сынмана к завоеванию независимости путем дипломатических маневров и при поддержке США оттолкнули от Временного правительства национал-радикалов Маньчжурии и российского Приморья, настроенных на вооруженную борьбу. Одним из первых официальных действий Ли Сынмана по провозглашении его «президентом временного правительства Республики Корея» было направление письма японскому императору с предложением «мира и дружбы» и просьбой «вывести с территории Кореи японские войска и чиновников» — с точки зрения ветеранов вооруженной борьбы, акт смешной и бессмысленный. Ничего не принесли корейскому движению и попытки Ли Сынмана запросить от имени Шанхайского временного правительства слово на Вашингтонской конференции по ограничению морских вооружений и проблемам Дальнего Востока (ноябрь 1921 — февраль 1922 г.), пренебрежительно проигнорированные американскими устроителями этого дипломатического мероприятия. Антипатия же Ли Сынмана и Ан Чханхо к Советской власти (Ан Чханхо называл ее «воровской» за отказ возвращать дореволюционные долги) привела к уходу в 1921 г. Ли Донхви — обвиненного также в присвоении и использовании для коммунистической деятельности полученных от ленинского правительства на нужды национальной борьбы 400 тыс. рублей. С другой стороны, не утихали и обвинения в предательстве против Ли Сынмана за его просьбу к администрации США сделать Корею подмандатной территорией Лиги Наций, а также дрязги между приверженцами Ан Чханхо — в основном выходцами из северо-западных провинций — и сторонниками Ли Сынмана — большей частью из знатных янбанских семей центра и юга Кореи. 

После того, как совещание национальных представителей (более ста членов зарубежных националистических групп) в январе 1923 г. так и не смогло внести ясность в определение дальнейшей судьбы временного правительства, оно быстро потеряло популярность, став к середине 1920-х годов не более чем одной из эмигрантских групп, и попав в 1930-е годы в финансовую и политическую зависимость от гоминьдана. Ли Сынман лишился в 1925 г. поста «президента» этого правительства в результате проведенного его противниками импичмента и вплоть до начала войны Японии с США в 1941 г. вел дипломатическую деятельность от имени Корейской комиссии — представительства временного правительства в Вашингтоне. Его (конечно же, совершенно безуспешные) попытки добиться для Кореи представительства в Лиге Наций и уговорить хотя бы какую-либо из ведущих европейских держав (включая даже СССР, который Ли Сынман посетил в 1933 г. — несмотря на всю свою глубочайшую антипатию к коммунизму) осудить японскую колонизацию Кореи обеспечили ему определенную известность в европейской и американской прессе, что и дало впоследствии возможность американским властям — видевшим в нем самого лояльного интересам США корейского эмигрантского деятеля — выставить его как «всемирно признанного представителя корейской нации». При этом в самой Корее Ли Сынман был известен лишь очень ограниченному кругу протестантских активистов, учившихся за границей или в Японии интеллигентов или крупных буржуа.


г) 1920-е годы — итоги декады


Общенародное первомартовское движение 1919 г. не освободило Корею от японских захватчиков, хотя и заставило последних пойти на уступки и дать различным классам, слоям и группам корейского общества определенные возможности для самоорганизации и борьбы за свои интересы. Нельзя сказать, что надежды, питавшиеся 33 «вождями нации» во время первомартовского движения и группой Ли Сынмана за рубежом в отношении роли США в освобождении Кореи, равно как и надежды, возлагавшиеся коммунистами на СССР, были совершенно беспочвенны. В конце концов, именно вооруженные силы этих двух стран изгнали японских оккупантов из Кореи в 1945 г. Однако для 1920-х годов такие надежды были, несомненно, преждевременными. Кроме того, идеализация политической и социальной системы США рядом корейских буржуазных лидеров (особенно Ли Сынманом и его сторонниками), равно как и абсолютно некритический подход первых корейских коммунистов к СССР и его опыту, характерные для идеологической жизни 1920-х годов, не сулили ничего хорошего для судеб страны в будущем. После 1945 г. Ли Сынман, став в 1948 г. с благословения американцев хозяином Южной Кореи, сделал культ Америки и всего американского «хорошим тоном» в прессе и образовании. Он с легкостью прибегал к поддержке США для расправы как над своими непосредственными противниками, так и вообще надо всеми инакомыслящими. В то же время ушедшие на Север корейские левые активисты с готовностью подчинялись Ким Ир Сену как поставленному «самим Сталиным» «вождю корейского народа» — даже наблюдая с тревогой за тем, как чем дальше, тем явственней пробиваются у «вождя» диктаторские замашки. Раболепство перед «воплотившими дух современности» зарубежными державами, как под капиталистическим, так и под «коммунистическим» соусом, снижало освободительный потенциал корейской культуры Нового Времени. 

Но, с другой стороны, при всей ограниченности, свойственной колониальной интеллигенции и ее идейным исканиям, 1920-е годы были в определенном смысле переломными для новой истории Кореи. В стране— хотя и в основном за счет инвестиций капиталистов метрополии — завершался первый этап промышленной революции, т. е. строительство современной легкой и пищевой промышленности, и полным ходом шла подготовка ко второму — строились крупные предприятия химической промышленности, первые металлургические заводы и электростанции. Если в 1910 г. промышленные товары составляли лишь 13 % корейского экспорта, то в 1930 г. — уже 30 %. Именно такая структура внешней торговли — 70 % сельскохозяйственного экспорта и 30 % индустриального — была характерна для многих среднеразвитых стран на окраинах капиталистической системы, например, для царской России в 1916 г. Начало серьезной индустриализации и уступки, сделанные японской администрацией после 1919 г., дали возможность основным слоям и группам городского общества Кореи — рабочему классу и прогрессивной интеллигенции с одной стороны и консервативным буржуа и интеллектуалам с другой — организоваться и четко сформулировать свои программные установки и интересы. 

Эпоха, когда использование «национальной» фразеологии и эмоциональные призывы к «национальному единству ради выживания» позволяли рассчитывать на идеологическую гегемонию в среде образованной публики, уходила в прошлое. Классовое сознание проникало в рабочую и прогрессивную интеллигентскую среду, вело к выработке критического отношения к источникам информации, даже если они провозглашали себя «органами национального самовыражения». Так, некоторые профсоюзы Кореи уже в 1922-23 гг. организованно бойкотировали газету «Тонъа ильбо», справедливо считая по сути антирабочей ее «культурно-националистическую» программу. Появилось, хотя и в зачаточной форме, понятие классовой культуры, а с ним — понимание того, что «нация» — отнюдь не абсолютна, что классовая солидарность может перечеркивать национальные различия. Например, одна из первых повестей Сон Ёна (1903–1979: известный социалистический писатель), «Пересменка» (Кёдэ сиган; 1930), рассказывала о том, как японские и корейские горняки смогли преодолеть национальную вражду и организовать совместную профсоюзную работу. 

В то же время, существовавшее в 1920-е годы у различных групп корейского общества классовое сознание оставалось поверхностным, отличалось внутренними противоречиями и непоследовательностью. Так, идеолог умеренных буржуа писатель Ли Гвансу считал себя «демократом» и в то же время, явственно склоняясь к концу 1920-х годов к фашизму, идеализировал такого «национального лидера», как Муссолини. Корейская буржуазия была еще слишком слаба и зависима от японской администрации, чтобы выработать устойчивую демократическую платформу. Однако и корейские коммунисты, считая себя «выразителями интересов рабочего класса», холодно относились к реальным попыткам этого самого класса улучшить свою жизнь вне «официального» коммунистического движения — например, к попыткам организации самоуправляющихся рабочих кооперативов — считая, что они «отвлекают трудящихся от революционных задач». Как успехи прогрессивной интеллигенции Кореи, так и незрелость классовой структуры страны, слабая связь между интеллектуальным авангардом и массами, проявили себя в 1930-е годы, когда Корея оказалась плацдармом японской агрессии в Китае.


Использованная литература


Ким Г.Ф. Рабочий класс Кореи в революционном движении и социалистическом строительстве. М., 1965 

Пак Б.Д., Пак Тхэ Гын. Первомартовское движение 1919 г. в Корее глазами российского дипломата. М., 1998.

 Усова Л.И. Корейское коммунистическое движение 1918–1945 гг. Американская историография и документы Коминтерна. М., 1997 

Шабшина Ф.И. История корейского коммунистического движения (1919–1945 гг.). М., 1988.

Шабшина Ф.И. Народное восстание 1919 года Корее. 2-е изд., переработ. М., 1958.

Ше Де Сук (Со Дэсук). Корейское коммунистическое движение. 1918–1948. Пер. с англ. М., 2002.

Сборник научных статей к пятидесятилетию Движения 1 марта (드 *運動50周 年紀念論集). Сеул, изд-во Тонъа ильбоса,1969.

Ким Гёниль. История рабочего движения в эпоху [господства] японского империализма (김 경 일, 曰 帝下勞動運動史).  Сеул, изд-во Чханджак-ква пипхён, 1992. 

Baldwin, F. «Participatory Anti-Imperialism: The 1919 Independence Movement» — The Journal of Korean Studies. Vol. 1. 1979. Pp. 123–162. 

Scalapino, R. A. & Lee Chong-sik. Communism in Korea. Vol. 1. Berkeley: University of California Press, 1972.


Глава 19. Японский милитариз