История моего бегства из венецианской тюрьмы, именуемой Пьомби — страница 4 из 30

Я облокотился на основание решетки, имевшее два фута во всех измерениях; его пересекали шесть железных прутьев диаметром в один дюйм, образовывавших шестнадцать квадратных отверстий по пять дюймов каждый. Через решетку могло бы проходить достаточно света, если бы полуторафутовая четырехугольная поддерживающая кровлю балка, которая входила в стену под слуховым окном, находящимся наискосок от меня, не заслоняла свет, проникающий на чердак. Я обошел мою ужасную темницу, имевшую всего пять с половиной футов в высоту, для чего мне пришлось слегка пригнуться. Почти ощупью обследовав ее, я понял, что она представляет собой примерно три четверти от квадрата в два туаза длиной и шириной. Оставшаяся примыкающая к ней четверть, несомненно, служила альковом, где можно было бы разместить кровать; но я не обнаружил ни кровати, ни стула, ни стола, ни какой-либо другой мебели, за исключением ведра для отправления естественных нужд и доски шириной в один фут, прикрепленной к стене на высоте четырех футов над полом. Я положил на нее свой роскошный шелковый плащ, красивый костюм, который столь неудачно обновил, и шляпу, украшенную белым плюмажем и испанским кружевом. Жара стояла невыносимая. Погрузившись в меланхолию, я предавался раздумьям и инстинктивно подошел к единственному месту, где можно было опереться на локти; я не видел слухового окна, но различал падавший из него свет, который освещал чердак и толстых, как кролики, крыс, которые там разгуливали. Эти мерзкие животные, внушавшие мне отвращение, подходили к самой моей решетке, не выказывая ни тени страха. Я быстро прикрыл отверстие посреди двери внутренним ставнем; их присутствие наводило на меня леденящий ужас. Я погрузился в глубокую задумчивость, по-прежнему стоя скрестив руки на уровне основания решетки, и так в неподвижности простоял целых восемь часов, в полной тишине, даже не шелохнувшись.

Я слышал, как пробило двадцать один час[29], и стал тревожиться, что никто не приходит ко мне, никто не желает осведомиться, не проголодался ли я, никто не приносит ни кровати, ни стула, ни даже хлеба и воды. Аппетита у меня не было, но никто другой, как мне казалось, не мог об этом догадываться. Ни разу в жизни у меня не было такой горечи во рту; и все-таки я не сомневался в том, что к концу дня кто-нибудь сюда придет, но когда я услышал, как пробило двадцать четыре часа, на меня нашло какое-то безумие, я принялся вопить, топал ногами, бранился, сопровождая все это истошными криками, — производил весь тот бесполезный шум, к которому вынуждало меня мое странное положение. Проведя более часа в этих неистовых упражнениях, не увидев ни души и не услышав никаких признаков того, что мой приступ ярости был замечен, оставшись в кромешной тьме, я закрыл решетку, опасаясь, что крысы могут проникнуть в камеру, повязал голову носовым платком и ничком улегся на пол. Мне казалось немыслимым, что меня так безжалостно бросили на произвол судьбы, вероятно решив обречь на верную смерть. Раздумья над тем, что же я мог такого сделать, чтобы заслужить подобное жестокое обращение, длились лишь мгновение, поскольку я по-прежнему не видел повода для моего ареста. Я не усматривал большой вины в том, что прожигал жизнь, открыто высказывал свои мысли и искал лишь удовольствия, но понимал, что именно в этом меня и обвиняли; избавлю читателя от пересказа того, что я думал и произносил, обуреваемый бешенством, яростью и отчаянием, вызванными совершенным против меня произволом. Однако ни черная злоба, ни снедавшая меня тоска, ни жесткий тюремный пол не помешали мне погрузиться в сон: мой организм нуждался в нем, а поскольку он был молодым и здоровым, то мог взять от природы что мне требовалось, даже не выспрашивая на то моего согласия.

Меня разбудил колокол, пробивший полночь. Ужасно пробуждение, если оно заставляет сожалеть о безделицах или обманчивых сновидениях. Я не мог поверить, что провел три часа, не чувствуя неудобства. Не шевелясь, лежа на том же левом боку, я протянул правую руку, чтобы взять платок, который, как я помнил, должен был находиться там. Я пошарил по полу и вдруг, о милосердный Боже, наткнулся на холодную как лед руку. Ужас пронзил меня с головы до пят, волосы встали дыбом: ни разу в жизни душа моя не знавала такого ужаса, да я и не думал, что способен его испытать. Не менее трех или четырех минут я не просто лежал неподвижно, я лишился способности мыслить. Немного успокоившись, я принялся убеждать себя в том, что рука, которую я нащупал, лишь плод моего воображения. Твердо уверовав в это, я снова вытягиваю правую руку в том же направлении и нахожу ту же ледяную руку, которую сжимаю и с пронзительным криком отпускаю, отдернув свою. Меня бьет дрожь, но, овладев собой, я стараюсь логично размышлять и прихожу к выводу, что, пока я спал, рядом со мной положили труп; я был уверен, что, когда устраивался на полу, там было пусто. Прежде всего я представляю себе тело невинной жертвы, возможно даже моего друга, которого сперва задушили, а потом уложили подле меня, чтобы, пробудившись ото сна, я явственно увидел, какая судьба мне уготована. От этой мысли я прихожу в ярость; в третий раз я тянусь в том же направлении, хватаю руку, сжимаю ее с намерением тут же вскочить на ноги, подтащить к себе труп, чтобы окончательно убедиться в жестокости содеянного. Я хочу опереться на левый локоть, но вдруг эта ледяная рука, которую я сжимаю, оживает, вырывается, и я с изумлением понимаю, что держу в своей правой руке не что иное, как собственную левую руку, которая затекла, онемела и утратила подвижность и тепло, как это бывает, когда поспишь на мягком и прогибающемся ложе.

Это приключение, пусть и комическое, не вернуло меня в веселое расположение духа. Оно навело меня на самые мрачные размышления. Я понял, что если там, где я нахожусь, ложь представляется правдой, то реальность должна казаться фантазией, способность к здравомыслию — наполовину обесцениться, а воспаленное воображение должно приносить разум в жертву либо призрачным надеждам, либо мучительному отчаянию. Я решил, что должен быть начеку, и впервые в жизни, в возрасте тридцати лет, призвал на помощь философию, зачатки которой дремали в моей душе, но мне еще не представлялся случай обнаружить их или прибегнуть к ним. Полагаю, что бóльшая часть человечества умирает, так и не воспользовавшись мыслительными способностями. Я просидел на полу, пока не пробило восемь[30]. Забрезжил рассвет; солнце должно было подняться в четверть десятого; мне не терпелось увидеть свет дня; предчувствие, которому я безоговорочно верил, подсказывало мне, что меня скоро отпустят домой, и меня обуревала жажда мщения, которую я не пытался побороть. Я представлял, как я возглавлю мятежников, поднявшихся на свержение правительства, и возложение на палачей приказа расправиться с моими притеснителями не могло меня удовлетворить: я должен был собственноручно вершить казнь. Таков человек: он даже не сознает, когда в нем говорит не разум, а злейший его враг — гнев.

Я ждал меньше, чем приготовился; а это первый способ умерить ярость. В половине девятого мертвую тишину этих мест, этого ада на земле, нарушило лязганье засовов — отпирали двери коридоров, которые вели к моей камере. Возле моей решетки появился стражник и спросил, было ли у меня время подумать над тем, что я хочу есть. Я ответил, не опускаясь до уровня его насмешек, что хотел бы рисового супа, вареного мяса, жаркого, фруктов, хлеба, воды и вина. Я заметил, что этот болван удивился, не услышав жалоб, которых он явно от меня ожидал. Он подождал минуту, но, видя, что я молчу, удалился, поскольку достоинство не позволяло ему спросить меня, не хочу ли я чего-нибудь еще. Через четверть часа он появился снова и сказал, что удивлен тем, что я не требую кровати, поскольку нуждаюсь в ней. И если я тешу себя надеждой, что меня заключили сюда всего на одну ночь, то ошибаюсь. Я ответил, что он доставит мне удовольствие, если принесет то, что, по его мнению, мне необходимо. «Где я должен все это взять?» — спросил он. Я велел ему отправиться за этим ко мне домой и принести оттуда. Он протянул мне клочок бумаги и карандаш. Я написал список: постель, рубашки, чулки, халаты, ночные колпаки, гребни, домашние туфли, кресло, стол, зеркало, бритвенные принадлежности и в особенности книги, которые мессер гранде нашел на прикроватном столике; помимо этого, бумагу, перья и чернила. Когда я огласил ему список (поскольку читать он не умел), он велел вычеркнуть бумагу, письменные приборы, зеркало и бритвы, так как в тюрьме всем этим пользоваться запрещено, а также попросил денег, чтобы купить обед, который я ему заказал. Я отдал ему один из трех имевшихся у меня цехинов. Через полчаса я услышал, как он ушел. За эти полчаса, как я позже узнал, он обслужил семь других узников, которые содержались наверху, каждый в отдельной камере, с тем чтобы они не могли ни вступить в переговоры друг с другом, ни узнать имена или звания тех, кого постигла та же печальная участь.

К полудню мой тюремщик появился на чердаке в сопровождении пяти стражников, отряженных прислуживать государственным преступникам (так нас уважительно величали). Он отпер камеру, чтобы внести заказанную мною мебель и обед. Мне устроили в алькове кровать, а обед поставили на маленький столик; тюремщик протянул мне ложку из слоновой кости, купленную на мои деньги, сообщив, что вилкой и ножом пользоваться запрещено, как и любыми металлическими предметами; пряжки на башмаках он оставляет мне только потому, что они сделаны не из металла, а из камня. Он велел мне заказать обед на завтра, так как мог подниматься сюда только раз в день, на заре, и, наконец, сказал, что illustrissime signor secretario[31] вычеркнул из списка все заказанные мною книги, пообещав прислать те, которые подобают моему теперешнему положению. Я наказал ему поблагодарить его от меня за оказанную любезность — за то, что я не принужден ни с кем делить свою камеру. Он ответил, что исполнит поручение, но что я зря насмешничаю, поскольку должен понимать, что меня поместили одного исключительно для того, чтобы сделать мое пребывание в тюрьме как можно более мучительным. В правоте его слов я убедился чуть позже. Я признал, что существование человека, запертого в полутемном помещении, которому нечем себя занять и некого позвать и которому дозволено только раз в сутки видеть стражника, приносящего ему еду, действительно сравнимо с настоящим адом. Общество убийцы, безумца, зловонного больного, медведя, тигра лучше, чем подобное одиночество: оно ввергает в отчаяние, но понимаешь это, только когда испытаешь все сам.