История одного супружества — страница 3 из 34

Помощь идет.


Существует образ пятидесятых годов. Это юбка-полусолнце, бойкоты автобусов и Элвис, это молодая страна, невинная страна. Не знаю, откуда взялся столь неверный образ, должно быть, в памяти все слилось, потому что все это пришло позже, когда страна изменилась. В 1953 году не изменилось ничего. Призрак войны не думал рассеиваться. Фторирование воды казалось ужасным нововведением, а «Вулворт» на Маркет-стрит – прекрасным. Тогда пожарные еще носили кожаные шлемы, Уильям Платт, разносчик сельтерской, еще оставлял у нас на крыльце пузырящиеся бутылки, молочник еще водил свой старомодный фургон с золотыми буквами на боку – «Спрекельс Рассел» – и, хоть это кажется невероятным, продавец льда все еще таскал прямоугольные глыбы своими средневековыми щипцами, как дантист, удаляющий зубы китам, и объезжал последние оставшиеся дома без холодильников. Старьевщик и точильщик, зеленщик, угольщик и чистильщик, торговцы рыбой, хлебом и яйцами – все они ходили по улицам и перекрикивались: «Старье берем!» – «Точу ножи-ножницы!» Эти звуки исчезли навсегда. Никто никогда не слыхал ничего более дикого, чем большой оркестр, никто не видал, чтобы у мужчины волосы отросли ниже ушей. Мы всё еще учились жить на войне после войны.

Матери жили словно в Средневековье. Мой трехлетний Сыночек играл с папой во дворе, и я услышала крики. Прибежала в беседку и увидела моего мальчика без сознания. Муж качал его на руках, утешая перепуганного малыша, а мне велел позвать врача. Тогда никто не знал, откуда берется полиомиелит и что с ним делать. Врач сказал, что его «приносит лето» – невероятный диагноз для города, в котором лета нет. В качестве лечения он назначил шины на ноги, постельный режим и горячие полотенца, и я делала все это неукоснительно, а кроме этого, единственным нашим утешением были церковные службы, где плачущие матери держали в руках детские фотокарточки. Это не было временем свежести и свободы. Это было время страха, во многом похожее на войну. Чудо, что мы не носились по улицам, вопя от ужаса и поджигая соседские дома.

Вместо этого мы прятали свои страхи. Как мама прятала локон волос ее умершего брата у горловины воскресного платья с высоким воротом, в специально пришитом кармашке. Нельзя каждый день горевать и ужасаться, тебе этого не позволят, тебе нальют чаю и посоветуют жить дальше, печь пироги и красить стены. Едва ли за это можно винить – в конце концов, мы давно знаем, что если на троне, как безумный король, воссядет горе, то мир рухнет, а города заполонят дикие звери и ползучие лианы. Так что надо позволить себя уболтать. Пеките пироги, красьте стены и улыбайтесь, покупайте новый холодильник, словно у вас теперь есть планы на будущее. И тайно – ранним утром – пришивайте кармашек к своей коже. В выемке у горла. Чтобы каждый раз, когда вы улыбаетесь, киваете, сидите на родительском собрании или наклоняетесь за упавшей ложкой, вам становилось бы больно и вы понимали бы, что не «живете дальше». И даже не собираетесь.

«Жить в трагическое время – все равно что жить в стране трагедии», – писал поэт.

Но я должна признаться, что любила наш дом. В конце концов, я сама его выбрала. Наперекор теткам я заставила Холланда забрать себе тот старый дом в Сансете, и поначалу он был просто воплощенной мечтой. Дом с двориком, комната, которую Сыночку не приходилось ни с кем делить, ковры, складные ставни и даже щель за зеркалом в ванной, куда Холланд прятал бритвенные лезвия. Просто чудо: дом, который все заранее предусмотрел. Тогда, в юности, я ни за что бы не поверила, что все настоящие события моей жизни произойдут в том заплетенном лозами доме, – так установщик телефонов не может сказать молодоженам, что из этого блестящего аппарата к ним придут и самые счастливые, и самые печальные новости. Даже сейчас трудно представить, что миленькая пастушка из черного дерева, подаренная нам вскоре после свадьбы тетушками Холланда и стоявшая на книжной полке, наблюдала своими нарисованными глазами за каждым моим жизненным решением. Как и бамбуковый кофейный столик. И «разбитый горшок», изготовленный Сыночком из стакана, изоленты и шеллака. Валянная из шерсти кошка, поломанные каминные часы. Они наблюдали за мной все шесть месяцев той истории, и в час моего суда их, конечно, призовут в свидетели.

А о том, что тетка Холланда сказала мне тогда за чаем с поповерами, я давно решила забыть. Все мои мысли занимали замужество, и новый дом, и уход за ребенком. Было не до воспоминания о старухе, крикнувшей сдавленным голосом:

– Не делай этого! Не выходи за него!

* * *

Шел 1953 год. Была суббота.

Миновали четыре года счастливого брака, а тетушки никуда не делись из нашей жизни. Со временем они стали дороднее, а головы с острыми подбородками почему-то казались еще больше. Словно две кэрролловские Герцогини, они шуршали своими шляпами, рассказывая мне что-то, сидя за кухонным столом. Под ним, укрытый яблочно-красной клеенкой, лежал мой мальчик.

– Перли, мы же забыли рассказать тебе про убийство! – сказала Элис.

– Ужасное убийство! – подхватила Беатрис, которая в это время надевала шляпу, зажав в руке булавку, как гарпунщик.

– Да, – сказала ее сестра.

– Ты не слыхала? – взволнованно спросила Беатрис. – На севере?

Я покачала головой и взяла в руки газету, держа наготове ножницы. Солнце светило сквозь кухонное окно, захватанное сынишкиными пальцами. Было два часа дня, в моих ушах все еще стоял звук велосипедного звонка.

– Перли, это было убийство, – попыталась вклиниться Элис.

– Женщина пыталась добиться развода…

– Это было в Санта-Розе…

Беатрис воздела руки к небу, булавка сверкнула, как стрекоза, замерла на мгновение и ринулась вниз, вторя ее словам.

– Такое бывает сплошь и рядом. Она хотела развестись с неверным мужем. Это, как ты знаешь, непросто. И вот она вместе с адвокатом по этим делам поехала в домик, где ее муж прятался со своей… с этой… ну ты знаешь…

– Со своей интрижкой на стороне, – заполнила пропуск сестра.

– С любовницей, Перли, с любовницей, – провозгласила Беатрис, не дав себя превзойти.

Беатрис улыбнулась, глядя под стол, где прятался мой сын. Он сидел там уже час – без игрушек, без собаки (собака лежала у моих ног), и для меня это было невероятной загадкой. Мое дитя было совершенно счастливо, сидя под скатертью. Помню, я подумала: он вылезет, когда остановится посудомоечная машина. Это было излишество – подарок тетушек. Они болтали, а я стояла и слушала, как рядом крутится и бормочет эта машинка, словно во сне, от которого мы вскоре очнемся.

Я спросила, была ли та женщина чернокожей.

– Какой? Нет, жена была белая, и любовница тоже. Не знаю, с чего ты решила…

– Во всяком случае, – продолжила старшая сестра, переходя к самому интересному. Она всплеснула руками и указала на окно, выходящее на улицу, словно все произошло прямо здесь, в этом самом доме. – Во всяком случае, она, и сыщик, и фотограф, все они пробрались в тот домик, чтобы все сфотографировать. Для развода ей, ну ты знаешь, требовались доказательства… неверности… Для развода. Нужно было фото мужа и его…

– И они вломились! – крикнула Элис. – И камера со вспышкой! И что бы ты подумала…

– А у него был пистолет. Он решил, что это грабители, – теперь они говорили одновременно.

– Конечно. Конечно, решил!

– Кто же еще вламывается в дом?

– А кто еще?

– И тогда, – Беатрис говорила, и обе они надевали свои соломенные шляпы, – и тогда он застрелил свою жену насмерть. – Она посмотрела мне в глаза. – Прямо насмерть!

Булавки вонзились в шляпы.

– Такое бывает сплошь и рядом! – сказала Элис.

Пока они рассказывали свою леденящую кровь историю, я сидела в своем платье на пуговицах под длинным окном с оборкой из вьющихся лоз. На этом месте я каждый день сидела и цензурировала газету для мужа. Я должна была закончить до того, как он придет со своей внеурочной работы, чтобы оставить ему газету с одними хорошими новостями. Это была одна из многих вещей, которыми я гордилась, которые делала ради здоровья Холланда, ради его сердца. Легко смеяться над тетушками, но в тот день много лет назад, за ланчем, когда младшая так разволновалась – «Не выходи за него!», – они явно пытались мне помочь.

Однако по своему упрямству я решила игнорировать бедняжек и делать все от меня зависящее для благополучия Холланда. У этих женщин никогда не было мужей – откуда им знать, что́ он для меня значит.

И вот мое воображение, этот беспечный художник, извлекло из ее предостерегающих слов – «дурная кровь, порченое сердце» – образ смещенного органа. Я уверила себя, что он болен. Я представляла себе экран в затемненной аудитории мединститута: бедный Холланд, родившийся с пороком, с сердцем, висящим справа, как вишенка. Я представляла Холланда в разрезе, с внутренностями, подогнанными друг к другу, как пазл, и лектора, постукивающего по его грудной клетке: «Ген правосторонности встречается в одном случае на десять тысяч». Прекрасный образ, вокруг которого можно построить жизнь. Я гордилась своим необычайным мужем и необычайными супружескими обязанностями: следить, чтобы он был в безопасности, а еще лучше, чтобы не подозревал об опасности. Здоровьем можно наслаждаться только в блаженном неведении о риске его потерять. В этом оно похоже на молодость.

К обязанностям я относилась серьезно. С молчаливого одобрения Холланда я создала тщательно продуманную систему защиты его сердца. Перво-наперво я превратила дом в храм тишины. Телефон издавал не звонок, а своеобразное мурлыканье, а дверной жужжал (вы вскоре это услышите), и я купила будильник, который по утрам начинал эротично вибрировать; я даже ухитрилась найти собаку, которая не лает. Прочла в газете о том, что вывели такую породу, и постаралась найти заводчика. Молчаливый пестрый Лайл сидел на полу кухни у моих ног, закрыв глаза от удовольствия просто быть со мной рядом. Запрещать шуметь Сыночку не было необходимости – он родился тихим, словно был лекарством для мужниного сердца. Следить мне нужно было только за собой, и я никогда не повышала голоса. Я подспудно знала, что муж будет потрясен и что это пойдет вразрез со всем, о чем я клялась, вступая в брак, так что я заглушила в себе все, что нельзя было описать словами «мягкая» и «добрая».