– Нет, съешь эту горошину, – заявил Холланд.
– А как вы тогда познакомились? Если ты не был на войне? – спросила я Базза.
– В госпитале, Перли, – ответил Холланд и отпил пива. Он имел в виду тот госпиталь, куда сам угодил после того, как его корабль затонул в Тихом океане.
– Там что-то напортачили, и мы оказались в одной палате, – добавил Базз.
– Точно напортачили. В жизни у меня не было худшего соседа, – сказал Холланд.
– Я был очень аккуратный. И не доводил сестер, как некоторые.
– Не я!
Я положила им еще по одному куску, заметив, что Сыночек свой только раскрошил. Села за стол. Помолчав немного, я сказала:
– Но я не понимаю.
– Что, милая? – спросил Холланд.
– Как отказчик оказался в военном госпитале?
Горошина прокатилась мимо солонки и упала со стола.
– Ой-ей, – сказал сын.
Холланд уже открыл рот, чтобы ответить, но Базз опустил вилку и сказал:
– СО были в ведении армии. Нас поместили в военный лагерь на севере. – При словах «на севере» он показал куда-то за пределы дома. – А меня отправили в тот госпиталь, потому что я был «пункт восемь».
– «Пункт восемь»?
– Да. Я немножко сошел с ума.
Я взглянула на Холланда, он отвел глаза. Невозможно обсуждать все это так непринужденно.
– Пирог малышки Бо Пип! – крикнул Сыночек. Он давил горошины на тарелке и не обращал внимания на разговоры про войну.
Я сидела молча, помогая Сыночку доесть его порцию. Я никогда не спрашивала мужа, от чего его лечили или в каком отделении он лежал. Я знала, что его корабль затонул, и представляла, что он пострадал от возгорания нефти или от соленой воды. Но «пункт восемь» означал психические отклонения, а эти двое лежали в одной палате, в одном отделении. Что этот океан с ним сделал? Я не могла заставить себя задавать больше вопросов, войну всем хотелось забыть, и заботливая медсестра во мне желала защитить Холланда и его прошлое, завернуть его в вату, чтобы у нас все было хорошо. Так что я передала им пиво.
Вот так мы и проводили вечера: за ужином, с пивом и старыми байками, которые ничего не проясняли. Я придумала печь мальчикам торты, а Базз так громко ими восторгался, что это вошло в традицию, и мы все смеялись над ее нелепостью. Мы трое выросли во время Депрессии – без тортов – и пережили войну – без масла, – а теперь вон чего: едим торт каждый вечер. И Сыночек бросал Лайлу мяч и вопил от восторга. То было время безобидного веселья, и мы были еще достаточно молоды, чтобы им наслаждаться.
По субботам, когда Холланд работал сверхурочно, Базз иногда приходил пораньше. Я не возражала. Он присматривал за Сыночком, пока я хлопотала по дому. Мне нравилось, что с ребенком играет кто-то еще, кроме тетушек. Но было и кое-что неуютное. На середине какой-нибудь банальнейшей истории шмелиный голос Базза вдруг умолкал, и я знала, даже если стояла к нему спиной, что он смотрит на меня. Я поклялась себе, что не стану оборачиваться. Это стало почти игрой.
Интересно, что думали соседи. Правда интересно. Я забавлялась, представляя, как они шепчутся, что у Перли Кук роман с этим их гостем.
Одним необычно жарким и ясным субботним днем мы вешали белье на заднем дворе. Он подавал мне сырые, пахнущие отбеливателем вещи, а я старалась удержать их против ветра. Белые простыни хлопали на ветру, как поленья в костре. И тогда Базз спросил, нет ли у меня бессонницы.
– Нет, а вот у Холланда – да.
– Бедняга.
У нас с Холландом было две спальни, соединенные проходным чуланчиком. Лайл спал в моей комнате на овечьей шкуре. Холланд спал один. Сон у него был чуткий – он и в остальном был очень чувствительный, – и давно было решено, что ему нужна своя комната. На этом настаивала я. Заботясь о его сердце.
– Он еще с войны не может уснуть, если хоть какой-то звук. Хуже всего дворовые собаки по ночам. Или если кто-нибудь в комнате. И все равно он почти все ночи не спит.
Базз все выжимал белье и подавал его мне.
– В госпитале он, наверное, спал, – сказала я.
– Нам всем давали лекарства, – улыбнулся он.
– А ты начал свое дело.
– Ну, я принял отцовскую фирму. Холланд был моей правой рукой. Потом я путешествовал. Немало. Нужно, чтобы в памяти хранились несколько прекрасных видов. На случай, если опять введут карточки. – Он многозначительно на меня посмотрел.
Я взяла в рот две прищепки и спросила:
– А потом вы поссорились?
Некоторое время он молчал. Наконец сказал:
– Ну, я заработал этот нос.
Я кивнула.
– Очень красиво.
– Спасибо.
– И как ты его заработал?
– Холланд.
Солнце сверкнуло между пузырящихся простыней. Я сморгнула, повернулась к Баззу и увидела, что он закрыл лицо, а солнце выкрасило белым всю его руку.
– Холланд тебя ударил?
Базз лишь смотрел на меня, склонив голову. Холланд повышал голос разве что на радио и никогда ничего не бил, кроме диванных подушек, перед тем как усесться с сигаретой. Но когда-то он, конечно, был другим человеком, обученным стрелять в людей на войне, он пил, пел солдатские песни и стукнул друга по носу.
Наконец я спросила:
– Из-за женщины?
Он протянул мне брюки.
– Да.
Я вытащила сушилку для брюк и принялась натягивать на нее штаны.
– Расскажи.
– Перли, – ответил он, – мы родились в плохое время.
– Не знаю, о чем ты. Нормальное время.
Я не знала, что он имел в виду, говоря «мы». Не представляла, что бы могло объединять меня с таким человеком, как Базз, хотя он был очень приятным. Не могла обвести нас двоих хоть какой-нибудь линией.
– Ты гордишься своим домом. У тебя есть вкус.
– Он принадлежал семье Холланда.
– Это недешево. Я имею в виду болезнь Сыночка и все такое.
– Тетушки Холланда помогают. Счета, шины – это немало. Я-то все дома сижу, за ним ухаживаю, – сказала я, не подумав, и поспешно добавила: – Конечно, это не плохо.
– А что бы ты сделала, если бы денег хватало на все?
Я не знала, что ответить. Неумно задавать такой вопрос бедной женщине с больным ребенком. Только богатый человек мог такое спросить. Все равно что поинтересоваться у девушки с разбитым сердцем: «А что, если он тебя все-таки любил?» Я никогда не разрешала себе думать о таком. Что бы я сделала? Я бы увезла свою семью из этого дома, где соседи пялятся, где на фундаменте пятна от подползающего океана, где сверчки пробираются в дом под порогами… в Египет, в Мали, в воображаемые страны, о которых я знала лишь из книг. Господи, да я бы навсегда на Марс улетела с Холландом и Сыночком. Я могла придумать только такой ответ. С моей жизнью я не могла позволить себе назвать настоящие желания. Не могла себе позволить даже осознать их.
И я сказала лишь:
– У меня есть все что нужно. Я счастлива.
– Я знаю, но помечтай… Где бы ты жила?
– Этот дом лучше всего, чем владели мои родители.
– Но например… квартира высоко над городом? Или дом на утесе, с видом на океан из постели? Пятьсот акров, а вокруг забор?
– Что мне делать с пятьюстами акрами? – сказала я бездумно.
И тогда он посмотрел на меня пристально, без всякой застенчивости, и я, кажется, на мгновение все поняла.
Я стояла и смотрела на него, держа металлическую сушилку в одной руке и мокрые брюки в другой. Солнце полностью вышло и осветило мир сверху донизу, и казалось, что слышно, как жасмин тянется к нему. Тут подъехала машина Холланда, и Базз отвернулся.
В следующую секунду Холланд из дома крикнул: «Привет!» Я услышала велосипедный звонок, и Сыночек стал пробираться по коридору к папочке.
А Базз больше ничего не говорил, стоял и щупал свой нос, словно болезненное воспоминание. Он был наполовину освещен солнцем, тень искалеченной руки падала на его длинное лицо, и казалось, что его гладит по щеке другая, маленькая рука. Ветер зарывался в его волосы, как живое существо. Я не сказала ему ни слова, когда он пошел в дом, – стояла и растягивала брюки для просушки. И я ушла – в зеленую глубь с золотыми крапинками, где колыхались водоросли, где не было ни конца, ни дна, – и забыла о том, что увидела. Я была осторожной женщиной, хорошей садовницей – и обрезала все сомнения.
Но вы же знаете: сердце каждую ночь отращивает новый шип.
Это случилось, когда Холланд уехал из города. Он служил выездным инспектором в сантехнической компании, ездил по всей Северной Калифорнии, иногда ему приходилось ночевать в Реддинге или Вайрике, у туманного моря или туманных гор, в отелях, называющихся «Гром-птица» или «Вигвам» (они как Америка в миниатюре: снаружи ослепительный неон, внутри чопорное пуританство). Он, конечно же, не звонил. В те времена по межгороду звонили, только если кто-то умер или если ты решил сказать кому-то, что любишь его, хотя уже безнадежно поздно. Моя соседка Эдит Фюрстенберг пришла в гости перед ужином, надев новую блузку «семь в одной» цвета морской волны из «Мэйсиз» («Если подумать, то всего три в одной»). Ей хотелось посплетничать о семье Шень, которую выгнали из Саутвуда общим голосованием, и сообщить, как ей стыдно за наш город, как стыдно, после всех страданий, выпавших китайцам.
– Темнокожим тоже тяжело, – сказала я.
– Но не здесь, не в Сан-Франциско. Не в Сансете, слава богу.
Мы примерили ее блузку семью разными способами, ни один из которых нам не понравился. «Никогда не меняйся!» – кричала она мне, цитируя какую-то фразу из телевизионного сериала, который я не смотрела. Я почистила кое-какое тонкое белье принесенным ею пятновыводителем «Ре-Клин» («Такой безопасный, что можно курить во время чистки»). Затем мы с Сыночком остались в компании Небесного Короля[1], который шел по радио, и сын битых полчаса сидел, уставившись в резную лиру динамика, конечно же, ничего не понимая, но наслаждаясь. Он уснул у меня на коленях, и я его уложила.
День был не по сезону жаркий, а ночь наступила влажная. Перед самым закатом прошел короткий дождь, и последние лучи теплого солнца превратили воздух в пар, который, мерцая, стекал к океану. Немецкие и ирландские семьи жарили на улице мясо, прогуливались по улицам, останавливались на углах и смеялись. Мужчины переб