Выяснилось, они были вместе больше двух лет. Так сказал тогда Базз. Мой разум силился все это охватить – годами, годами длившийся роман, который я не хотела себе представлять, и скандал, разразившийся вскоре после того, как Холланд пришел ко мне в общежитие, скандал, когда он велел ему идти к черту и не возвращаться. Сломанный нос, крики из окна. Шепот мне на ухо: «Мне очень нужно, чтобы ты за меня вышла». Мог бы сказать: «Нужно, чтобы ты меня спрятала». Жизнь в нашем доме, словно в программе защиты свидетелей, спокойнее некуда: сын, жена, собака, которая не лает. У всех нас была любовь. У него было счастье. Но прежняя история любви еще не была закончена.
Лайл прыгал лапами мне на платье, клянчил еще.
– Перли.
– Чего тебе от меня надо?
– Помоги мне.
Из ведерка раздался вздох – тающий лед оседал под собственной тяжестью.
– Я уезжаю. Снова отправляюсь путешествовать и беру с собой Холланда.
Я сказала, что этого не будет.
– Будет, Перли. Ты сама понимаешь, что так жить нельзя.
– Отстань от нас. Зачем ты пришел?
– Поговорить с тобой. Освободить тебя.
– Иди к черту. Не притворяйся, что ты мне помогаешь…
– Мы должны помочь друг другу.
– Что говорит Холланд?
Базз не шевелился. В свете фар проезжающей мимо машины его волосы засияли, как шапка из серебряной ткани, в этом свете он снова стал красивым – смертельно влюбленный, с разбитым сердцем, брошенный любовник, всеми силами пытающийся скрыть это от меня.
– Ясно, – сказала я.
– Да. Все сложно.
– Холланд не хочет от нас уходить, так?
– Его кое-что не пускает, – начал он.
Я замотала головой, чтобы его не слышать. Мы с Холландом говорили о друзьях, о детстве, о кино, книгах, политике, мы спорили, соглашались, у нас были и ссоры, и веселые моменты за бокалом вина, но, думаю, справедливо будет сказать, что мы ни разу в жизни не разговаривали откровенно. И я думала, что счастлива – по-своему. В то время я считала, что брак похож на гостиничный душ: только ты отрегулировал температуру, как за стенкой кто-то включает свой душ, и тебя обдает ледяной водой, потом ты прибавляешь горячей и слышишь, как сосед взвизгивает от боли, потом он крутит свои краны, и так до тех пор, пока вы не придете к компромиссной середине, чтобы обоим было терпимо.
– Оставь нас. Я не могу тебе помочь.
– Можешь и поможешь. Должна.
– Но он мой муж, я его люблю.
– Теперь ты знаешь, что не ты одна, – сказал он, и теперь его голос был другой, не тот, что он годами оттачивал. Надтреснутый голос мужчины, который объехал весь мир, спасаясь от разбитого сердца, и вернулся в пустую квартиру, а там ничего не изменилось и старые фото стоят на своих местах. Мужчины, который лежал без сна, гадая, как он умудрился потерять все, что ценил.
Не я одна. Словно мы имели на него равные права, и брак, дети, прожитые годы ничего не значили, словно его любовь – огромная и яркая, как звезда, – перевешивала все другие любови. Мою, сына. Землю наследуют не кроткие, а отчаянные, голодные, страстные. Остальные едва ли считаются живыми. Землю наследуют такие как Базз.
Давно я не видела другого человека насквозь. Мои дни проходили в заботе о моем мальчике, и о муже, и о доме – было проще не замечать других людей. Другие в конце концов прячутся, прикладывая к этому много усилий. Но, как сказал когда-то писатель, боль открывает многое. Думаю, насчет Базза это оказалось правдой – когда на него упал свет, я мельком увидела страдание, которое привело его на мой порог.
Свет фар проник в окно и провел линию поперек сломанного носа бедняги. Я осеклась и на миг поверила ему. Вот доказательство страданий, которые он был готов сносить. Впечатано в его лицо, чтобы он ни на секунду не смог о них забыть.
– Ты не останешься одна, клянусь. Я все продумал.
– Еще бы.
– Перли, я могу о тебе позаботиться.
Я бросила Лайлу еще кусок льда, и он поймал его и унес в коридор, чтобы спокойно разгрызть.
– Я не могу это слушать.
– Я помогу тебе, если ты поможешь мне.
Он так просто это сказал. И в той гостиной он долго, долго объяснял, что же он придумал, а я не говорила ни слова, когда он расписывал, как отдаст мне свое состояние, если я ему помогу. Можно сказать, он торговался за моего мужа.
– Я могу о вас позаботиться. Подумай о Сыночке, он сможет поступить в колледж. Жизнь еще не прожита, не решена. Подумай о том, чего ты хочешь.
Я сказала: не может быть, чтобы ты серьезно, – и он ничего не ответил.
– Как я тебе помогу? – Я взяла его за предплечье, но не смогла взглянуть ему в лицо. Вместо этого мои глаза обшаривали комнату, старую мою гостиную, всегдашнюю свидетельницу событий моей жизни. По дому гулял ветер, и в щель под дверью начал просачиваться песок. Где-то там по радио зазвучал «Поцелуй огня».
– Кто-то стоит на пути, – сказал он, чуть-чуть улыбнувшись.
Я бы вечно жила в Аутсайд-лэндс на берегу океана, вырезая строчки из газет, а виноград сплошь заплетал бы дом, как в сказке – в «Спящей стражнице», – а тетушки время от времени изумляли бы меня подарками и историями, я каждый вечер целовала бы мужа перед тем, как лечь в кровать, я бы это смогла. Но он явился в мой дом, словно приливная волна, и разрушил мой маленький замок. Я не могла поверить ушам, я знала, что плохо будет всем нам, а то, что он сказал, прозвучало как незаслуженный приговор. К казни на электрическом стуле.
– Больше никогда сюда не приходи, – сказала я.
Он ушел, а я закрыла и заперла дверь, а затем и каждое окно в доме, словно ночью он мог как-то пробраться обратно и я бы проснулась и обнаружила его у себя в гостиной.
– Подумай об этом. И позвони мне, пожалуйста, – сказал он перед тем, как я захлопнула за ним дверь. – EX-brook 2–8600.
Номер я помню до сих пор. Я села на диван, рядом пристроился Лайл. Мы вдвоем смотрели на полосы света, пробегавшие по полу, когда по нашей улочке проезжали машина за машиной. Мы слушали, как соседи перекликаются от дома к дому, обсуждая Розенбергов или дело Шень, как беседа плыла по течению, пока они не желали друг другу спокойной ночи. После долгого затишья снова был слышен рык океана. Лайл не двинулся с места. Муж не позвонил. Базз не вернулся.
Я допила виски, не меньше полбутылки, а потом, когда улицы опустели и в ночи воцарилась океанская прохлада, я проверила Сыночка – он спал, высунув ногу из-под одеяла, со слипшимися из-за мимолетного кошмара ресницами, приоткрыв рот, словно девушка в ожидании поцелуя, – и, спотыкаясь, в слезах завалилась к себе в спальню. Мой взгляд упал на корзину для бумаг.
Там горой лежали вырезки: новости, которые я подвергла цензуре ради больного сердца Холланда. Сердца, которое, оказывается, билось так же ровно, как мое собственное. Каталог американских будней, которые все мы прожили, а муж – нет. Я опрокинула корзину на кровать, вывалив шуршащую бумажную кучу.
Я читала вырезки одну за другой и думала об остальных бессчетных заметках, вырезанных мною за все субботние утра замужней жизни. Я была пьяна, не в себе, сделанные открытия привели меня в бешенство, а сердце билось о грудную клетку, словно человек, в панике пробирающийся сквозь толпу. 1953-й. Мир, в котором только что кончилась война и началась другая, словно дьяволов хвост, отрастающий на месте отрубленного. Как и в прошлый раз, были и враги, и мобилизация, только сейчас к ним прибавились ядерное оружие, кладбища ветеранов, отказывающиеся хоронить чернокожих, указания властей, куда смотреть при ядерной вспышке, под каким сооружением прятаться, когда завоют сирены. А ведь они наверняка знали, что это безумие – смотреть, прятаться и вообще что-то делать, кроме как лечь наземь и принять смерть на одном дыхании. Были слушания подкомитетов, а в телевизоре Шиди спрашивал Маклейна: «Вы что, красный?», после чего Маклейн плеснул ему в лицо водой, а Шиди ответил тем же и сбил с него очки. Мир, где телеканалам приходилось сегрегировать персонажей сериалов ради зрителей из южных штатов, где с выставки в Сан-Франциско убрали всю обнаженную натуру, так как «местная мать семейства миссис Хатчинс была оскорблена в лучших чувствах», прекрасный остров Эйнджел стал ракетной базой, а белого студента выгнали из колледжа за то, что он сделал предложение чернокожей девушке, и в Триесте митинговали против нас. Восьми лет не прошло, как мы освободили Триест, и вдруг нас там возненавидели… А надо всем этим парил, каждый день появляясь в печати, тот газетный портрет, похожий на фото кроткого Прометея: лицо Этель Розенберг.
Когда дадут отбой тревоги? Разве нам не обещали отбой тревоги, если мы будем хорошими, честными, добрыми, готовыми умереть за то и верить в сё, и все будем делать правильно? Где наш отбой тревоги?
Но это был еще не конец. Невидимый мир, теперь сделавшийся очевидным, как те шифры, которые можно прочесть только в специальных очках. Это было всегда: список мужчин, арестованных за преступления на сексуальной почве, четверть из них – за соития с мужчинами, список имен прямо в газете, сразу после призыва «сломить хребет» воображаемой угрозе безопасности – едва подтвержденной и уж точно не подлежащей критике, – сотни сотрудников Госдепартамента, уволенных за слухи о непристойных поползновениях. Белый флотский врач, оправданный судом после того, как выколол глаза чернокожему, который предложил ему «нечистое извращенное соитие». И молодой Норман Вонг, улыбчивый, в изящном черном костюме, обремененный четырнадцатитысячным долгом за садовую ферму, который упросил белого военного летчика – своего любовника – убить свою жену ради страховки. Он повторял: «Я слишком сильно ее любил, чтобы самому застрелить». На фото некрасивая Сильвия Вонг, неубиваемая жена, в застегнутой под горло блузке, скрывающей раны, плакала в зале суда, потому что любила Нормана, а если его посадят, ей придется ждать два года, чтобы родить ему детей.
Позднее я пошла в библиотеку, чтобы посмотреть в лицо своим худшим страхам, заставила себя читать о вещах, которые даже судебный стенограф счел слишком «отталкивающими», чтобы приобщать к делу. Полицейские по