Что если она… почувствовала, что мои чувства к ней носят не совсем платонический характер? Что, если?..
– Оливер, – сказала Джоанна, – я бы тебя с удовольствием пригласила, но у меня завтра смена в шесть утра.
– В другой раз, – ответил я. И выдохнул с облегчением.
– Надеюсь, Оливер.
Она поцеловала меня. В щеку. Наверное, так было принято в ее семье.
– Спокойной ночи!
– Я тебе позвоню, – ответил я.
– Вечер был замечательным.
– Мне тоже понравилось.
Тем не менее, особого счастья я не испытывал.
По дороге домой я пришел к заключению, что самое время обратиться к специалисту.
7
«Для начала предлагаю напрочь отмести Эдипов комплекс».
С этих слов начиналась моя тщательно приготовленная приветственная речь на первом приеме у психоаналитика. Чтобы найти хорошего психиатра, нужно совершить всего несколько несложных действий. Вначале обзваниваете приятелей-врачей и говорите им, что одному вашему знакомому нужна помощь. Приятели советуют врача для этого бедняги. В конце концов где-то с двухсотой попытки вы решаетесь, звоните доктору и назначаете первый визит.
– Послушайте, – излагал я, – я посещал специальные курсы и знаком с этими вашими профессиональными терминами. Которыми вы будете называть мое поведение по отношению к отцу, когда я женился на Дженни. Я имею в виду, что все эти штуки по Фрейду и прочее – последнее, что мне хотелось бы сейчас слышать. – Доктор Эдвин Лондон, «крайне деликатный», по словам того, кто его рекомендовал, не был, однако, расположен к длинным фразам.
– Зачем вы пришли? – абсолютно ровным голосом спросил он.
Я запаниковал. Мое приветствие прошло хорошо, но эта фраза явно намекала на перекрестный допрос.
Почему я здесь? Что я хочу услышать? Я проглотил комок в горле и ответил так тихо, что сам едва расслышал:
– Почему я ничего не чувствую?
Доктор молча ждал продолжения.
– С того дня, как Дженни умерла, я ничего не чувствую. Нет, конечно, голод и все такое. Но это хотя бы можно решить – ужин перед телевизором. А вот все остальное… За восемнадцать месяцев… Я не чувствовал абсолютно ничего.
Доктор выслушивал мою неуклюжую исповедь. Откровения изливались сумбурно. И говорить об этом было очень больно. «Я чувствую себя ужасно. Поправка: я вообще никак себя не чувствую. Что хуже. Меня просто нет без Дженни. Конечно, Филипп пытается мне как-то помочь. Но у него не слишком хорошо получается. Я не чувствую абсолютно ничего. Почти целых два года. Я потерял способность общаться с нормальными людьми».
Тишина. Я взмок.
– Как насчет сексуальных желаний? – спросил доктор.
– Нет, – ответил я и уточнил: – совершенно никаких.
Ответа не последовало. Доктор Лондон, вы, что, совсем в шоке? По лицу ничего не понятно. И тут я сказал то, что было очевидно для нас обоих:
– Не надо говорить мне, что это чувство вины.
Тогда он произнес самую длинную свою фразу за весь день:
– Вы чувствуете себя… виновным в смерти Дженни?
Считаю ли я себя ответственным за смерть Дженни? Я вспомнил, как не хотел больше жить в день, когда она умерла. Но это прошло. Конечно, заразиться лейкемией она от меня не могла. И все же…
– Может быть. Поначалу да. Но в основном злился на самого себя. За все то, что должен был сделать, пока она была жива, – ответил я.
Снова повисла пауза. Потом доктор Лондон продолжил:
– Например?
Я снова рассказал о своем разрыве с семьей. Как позволил обстоятельствам своей женитьбы на девушке чуточку (совсем!) иного социального уровня превратиться в декларацию собственной независимости. Смотри, чертов Богатенький Папаша, я смог все сам.
Все сам. Только я не думал, что чувствует Дженни. Не только в прямом смысле слова, хотя и это тоже, если вспомнить, как ей хотелось, чтобы я уважал своих родителей. Хуже было мое нежелание принимать от них какую бы там ни было помощь. Для меня это было предметом гордости. Но, черт побери, Дженни и так выросла в бедности, что такого нового и прекрасного для нее было в отсутствии денег?
– И просто ради моего высокомерия она была вынуждена пожертвовать массой вещей, – произнес я.
– Вы думаете, она считала, что жертвует ими? – спросил доктор Лондон, вероятно догадываясь, что Дженни не пожаловалась ни разу.
– Доктор, то, что она могла думать, теперь уже не имеет значения.
Он посмотрел на меня. На секунду я испугался, что вот-вот… разрыдаюсь.
– Дженни умерла, а я только теперь понимаю, как эгоистично вел себя.
Снова небольшая пауза.
– Как? – спросил он.
– Мы заканчивали университет. Дженни получила стипендию во Франции. Когда мы решили пожениться, это даже не обсуждалось. Мы просто знали, что останемся в Кембридже, а я поступлю в Гарвардскую школу права. Зачем?
Мы оба снова замолчали. Доктор Лондон не отвечал. Тогда я продолжил:
– Какого черта это казалось мне единственной логической альтернативой? Мое чертово самомнение! С чего я вдруг решил, что важнее именно моя жизнь?!
– Могли быть обстоятельства, которых вы не знаете, – сказал доктор Лондон. Неуклюжая попытка смягчить мою вину.
– И все равно! Я же знал, черт побери, что она никогда не была в Европе! Можно ведь было поехать с ней и стать юристом на год позже?
Он мог решить, что я начитался книжек по женскому равноправию и теперь предаюсь самобичеванию. Но это было не так. Мне причиняло боль не столько то, что Дженни пришлось прервать свое высшее образование, сколько мысль, что я лишил ее возможности побывать в Париже. Увидеть Лондон. Почувствовать Италию.
– Понимаете? – спросил я.
Еще одна пауза.
– Вы готовы потратить на этот разговор некоторое время? – наконец ответил он.
– Я затем и пришел.
– Сможете прийти завтра в пять?
Я кивнул. Он кивнул в ответ. Я встал и вышел из кабинета.
…Я шел по Парк Авеню, пытаясь собраться с мыслями. И приготовиться к тому, что ждет меня дальше. Завтра мы займемся хирургией. Резать по живому – это очень больно. Но я готов к этой боли.
Меня интересовало другое: какая чертовщина скрывается там, у меня в душе?
8
До Эдипа мы добрались через неделю. Только его роль в моей истории взял на себя Барретт-Холл[10] – довольно уродливое сооружение на территории Гарварда.
– Мои предки купили себе репутацию благородных людей, подарив это здание университету, – заявил я.
– Зачем? – поинтересовался доктор Лондон.
– Чтобы смыть всю грязь и кровь, в которых они замарались, пока в погоне за наживой нещадно и бесчеловечно эксплуатировали других людей. Знаете, доктор, Барретты лишь недавно обрели человеческое лицо.
Надо сказать, такую информацию о своем древнем роде я узнал не из литературы, а… на лекции. Еще в колледже, стараясь добрать недостающие очки, я записался на курс по социологии № 108 «Индустриальное развитие Америки». Читал его некто по имени Дональд Фогель, экономист с довольно радикальными суждениями, который был легендой Гарварда уже хотя бы благодаря своей безграничной любви к нецензурной лексике. Кроме того, курс был стопроцентной халявой. («Не верю я в эти ***, ***, *** ***, экзамены», – было любимой нецензурной фразой Фогеля, от которой все приходили в восторг). Сказать, что аудитория была полна – значит не сказать ничего. Она была забита до отказа: халявные баллы были нелишними и для зубрил-медиков, и для спортсменов-пофигистов…
Пока Фогель раскрывал свои лингвистические таланты, большинство слушателей либо читали «Кримсон»[11], либо просто дремали. Но, к сожалению, в какой-то момент я проснулся, и, как назло, речь шла как раз о ранних этапах истории текстильной промышленности.
– За всю историю текстильной промышленности многие представители *** благородных гарвардских династий показали себя в довольно неприглядном свете. К примеру, Амос Брюстер Барретт, выпускник Гарварда 1794 года…
Ничего себе – моя семейка! А Фогель вообще в курсе, что я в зале? Или об этом Амосе Брюсе он рассказывает каждый год?
Услышанное далее заставило меня судорожно сжать ручки кресла:
– В 1814 году Амос и пара его гарвардских товарищей решили совместными усилиями осуществить промышленную революцию в Фолл Ривер, штат Массачусетс, для чего построили первые большие текстильные фабрики. И взяли на себя «заботу» обо всех своих рабочих – это называлось патернализмом. Они построили общежития для девочек, которых набирали на отдаленных фермах. Разумеется, половина их заработка уходила на оплату еды и жилья. Маленькие леди трудились по восемьдесят часов в неделю. И, естественно, Барретты учили их бережливости. «Храните деньги в банке, девушки». Угадайте, кому принадлежал банк?
Мне очень сильно захотелось превратиться в комара и незаметно улетучиться.
А тем временем Дон Фогель излагал историю предприятия Барреттов, и поток нецензурщины становился все мощнее. Он разглагольствовал добрую (явно не в буквальном смысле) половину часа. За это время я узнал совершенно поразительные вещи.
На начало XIX века половина из тех, кто трудился на фабриках в Фолл Ривер, были детьми, многие из которых едва достигли пятилетнего возраста. Им платили два доллара в неделю, женщинам – три, мужчины же получали огромную сумму в семь с половиной долларов.
Причем половину им выплачивали наличными, а вторую половину выдавали купонами. Которые, конечно, были действительны только в магазинах, тоже принадлежавших Барреттам.
Фогель не смолчал и о том, в насколько нечеловеческих условиях приходилось работать в текстильном цеху. Так как влажность воздуха в мастерских повышает качество изготавливаемой ткани, в помещения, где стояли ткацкие станки, специально нагнетали пар. В самый разгар лета окна там были наглухо закрыты, чтобы основа и уток оставались влажными.