После этого урегулирования я одеваюсь, заказываю лошадей и, накормив их завтраком, направляюсь в Брюнсвик, куда прибываю на три часа раньше их. Редегонда заставляет меня отказаться от намерения посетить Габриеллу, которая должна быть, вместе со своей матерью и двумя сестрами, в имении, которое она мне называла.
Я поселился в хорошей гостинице и сразу известил Датури о моем приезде. Он появился передо мной, элегантно одетый и стремящийся представить меня великолепному г-ну Николини, который был генеральным антрепренером спектаклей города и двора. Этот мужчина, обладающий всеми знаниями, необходимыми в его ремесле, пользовался благоволением просвещенного принца, своего хозяина, а дочь его, Анна, была любовницей принца; он жил с блеском. Он очень хотел поселить меня у себя, но я от этого уклонился. Я, однако, отметил его стол, достойный моего внимания не только из-за великолепного повара, но и благодаря компании, доставляющей гораздо больше удовольствия, чем те, что состоят из людей культурных, чье веселье, замешанное на этикете, утомляет. Компания у Николини состояла из людей таланта. Адепты музыки, танца, мужчины и женщины, являли моему взору самое достойное зрелище. Я был выздоравливающим, и я не был более богатым. Если бы не это, я бы быстро покинул гостеприимный Брюнсвик. Не позднее чем назавтра Редегонда пришла туда на обед. Весь народ знал, уж не знаю откуда, что это со мной она путешествовала от Везеля до Ганновера.
Послезавтра прусский наследный принц прибыл из Потсдама, чтобы увидеть свою будущую супругу, дочь правящего герцога. Он женился в следующем году, и все знают ужасный результат этого брака, связанный с любовным капризом очаровательной принцессы, который стоил головы дерзкому, который ее соблазнил или позволил себя соблазнить. В этом последнем случае на ней лежит тяжкая вина за его осуждение.
При дворе давали великолепные празднества и г-н наследный принц, сейчас царствующий, меня отметил. Я знал его на Сохо-Сквер, на большом ужине на пикнике на следующий день после его приема в горожане Лондона.
Прошло двадцать лет, как я любил мать Датури. При воспоминании о ее красоте мне было любопытно ее увидеть. Я увидел ее настолько жестоко подурневшей с возрастом, что пожалел, что встретился с ней. Я увидел, что она стыдится своей некрасивости; но эта ее некрасивость избавила меня от чувства стыда за мое былое непостоянство. Переход от красоты к уродству на лице женщины, обладающей заметной физиономией, происходит слишком легко.
На обширной равнине недалеко от города наследный принц устроил зрелище из шести тысяч конных, состоящих на службе Брюнсвика. Я был там; весь день лило как из ведра; зрителей, иностранцев и местной знати, в основном, дам, было очень много; я видел среди прочих достопочтенную мисс Кюдлейгс, которая спросила у меня, когда я покинул Лондон. Эта знаменитая дама была одета в платье из муслина, имея под ним только рубашку, и сильный дождь ее так намочил, что она на взгляд казалась почти голой. Ее вид был весьма привлекателен. Другие дамы держались в стороне от потопа под тентами. Дождь не должен был мешать эволюциям войск, которые не боятся огня.
Не имея, чем заняться в Брюнсвике, я решил уехать и отправиться в Берлин, чтобы провести там более приятно остаток лета. Мне нужен был сюртук, и я купил драп у еврея, который предложил мне учесть мои обменные письма на заграничные банки, если они у меня есть. Ничего не могло быть проще. У меня было письмо на пятьдесят луи на банк Амстердама, который направила мне м-м дю Рюмэн; я достал его из моего портфеля и предложил израэлиту. Внимательно его рассмотрев, он сказал, что вернется через полчаса и пересчитает его в голландские дукаты. Он вернулся с деньгами. Письмо было на мое имя, я заверил его, подписав тем же именем, и он ушел, довольный двумя процентами, что он на этом заработал – обычный процент для всех обменных бумаг, выпущенных на банк Амстердама. Не позднее чем на следующее утро я вижу того же еврея, входящего в мою комнату и говорящего, чтобы я забрал свое письмо и вернул ему его деньги, либо дал залог вплоть до прибытия почтового извещения, по которому он узнает, является ли моя бумага признана годной банкиром, на которого она была направлена.
Удивленный дерзким поступком этого человека и уверенный в законности моей бумаги, я говорю ему, что он сошел с ума, что я уверен в моей бумаге и что я не дам ему никакого залога. Он отвечает, что хочет непременно либо деньги, либо залог, без чего он велит меня арестовать, потому что я личность известная. При этих словах кровь бросается мне в голову, я беру трость и, влепив ему пять или шесть ударов, вышвыриваю его за дверь, после чего запираю свою дверь и одеваюсь, чтобы идти к Николини. Я никому не рассказывал об этом факте. Решив уезжать в течение двух или трех дней, я иду назавтра после этого дела прогуляться пешком за городом и встречаю наследного принца на лошади в одиночку, с одним конюхом, следующим сзади в ста шагах. Я ему кланяюсь, вижу, что он останавливается, подхожу.
– Вы собираетесь уезжать? – говорит мне с приветливым видом этот очаровательный принц. – Я услышал об этом сегодня утром от одного еврея, который пришел мне сказать, что вы побили его тростью, потому что он попросил у вас залога на обменное письмо, которое он у вас учел, и которое предположили поддельным.
– Я не помню, монсеньор, что я мог сделать в первом порыве весьма справедливого гнева по отношению к подлецу, который посмел угрожать мне помешать уехать, сказав, что я известная личность; но я знаю, что моя честь не позволяет мне забирать обратно мое письмо и давать залог, и я знаю, что только самоуправные власти могут помешать мне ехать.
– Это правда, потому что это было бы несправедливо; но еврей боится потерять сотню дукатов, он говорит, что он бы вам их не дал, если бы вы ему назвались.
– Он врет.
– Он говорит, что вы подписались именем, которое не ваше.
– Он опять врет.
– Наконец, этот еврей побит, и он на это жалуется, и он боится оказаться в дураках. Это животное внушает мне жалость, и я не хочу искать способов заставить вас оставаться здесь, покуда не узнают, что ваше обменное письмо признано законным в Амстердаме, куда его адресовали. Я сам велю взять у него рассматриваемое письмо этим же утром, поскольку я не сомневаюсь в его доброкачественности. Так что вы можете ехать, когда вы хотите. Прощайте, г-н де Сейнгальт, желаю вам счастливого путешествия.
После этого пожелания принц уехал, не слушая ответа, который я мог бы ему дать. Я мог бы сказать ему, что, веля взять себе это письмо из рук еврея, он мог бы говорить, что Его Величество оказал мне эту милость, и что весь город мог бы отнести это в ущерб моей чести.
Принцы, наделенные чистым сердцем и великодушной душой, часто не считают нужным вдумываться в суть деталей, необходимую для спасения деликатности персоны, по отношению к которой они собираются проявить милость. Поступок этого принца по отношению ко мне немного слишком несет в себе от его благородного характера. Он не мог отнестись ко мне по-другому и предполагая во мне мошенника и желая однако показать, что он меня извиняет, взяв на себя все дурные последствия моего жульничества. И может быть, он так и думал, сказал я себе через мгновенье после того, как он меня покинул. Зачем он вмешался? Почему не сделал вид, что игнорирует эту низкую распрю? Еврей внушил ему жалость или я? Если это я, я обязан дать ему урок, не оскорбляя, однако, героя.
Я размышлял таким образом, возвращаясь к себе, над заключением диалога. Я счел его пожелание доброго путешествия весьма неудачным в наше время. Сказанное принцем, которого я должен воспринимать как повелителя, такое пожелание становится приказом уезжать.
Так что я решил ни оставаться в Брюнсвике, потому что оставшись, я мог бы дать основание для благоприятного суждения в пользу еврея, ни уезжать, потому что мог этим дать принцу основание поверить, что, уезжая, я воспользовался добротой, которую он проявил по отношению ко мне, подарив мне пятьдесят луи, которые я должен был бы вернуть еврею, если бы был виновен.
После этих рассуждений, продиктованных осторожностью и завязанных с честью, которые должны были бы выйти из головы более здоровой, чем моя, я заказываю лошадей, укладываю чемодан, обедаю, плачу хозяину и, ни с кем не прощаясь, отправляюсь в Вольфенбюттель с намерением оставаться там неделю, уверенный, что не буду скучать, потому что именно там находится третья по величине библиотека Европы. У меня давно было сильное желание внимательно изучить ее.
Ученый профессор-библиотекарь, тем более вежливый, что его вежливость не имела никаких оснований и ни малейшей манерности, сказал мне в мой первый визит, что не только приставит ко мне человека, который будет давать мне все книги, которые я спрошу, но он мне их будет приносить в мою комнату, не исключая и манускриптов, которые составляют главное богатство этой знаменитой библиотеки. Я провел восемь дней, выходя из библиотечной комнаты только, чтобы уйти в свою, и выходя из своей, чтобы вернуться в библиотечную. Я увидел библиотекаря только на восьмой день, чтобы поблагодарить его, за час до моего отъезда. Я прожил там в самом полнейшем спокойствии, не думая ни о прошедшем времени, ни о будущем, работа мешала мне сознавать, что существует настоящее. Я сегодня вижу, что для того, чтобы в этом мире быть по настоящему разумным, мне нужно только небольшое стечение очень маленьких обстоятельств, потому что добродетель для меня всегда более притягательна, чем порок. В конце концов, я оказываюсь дурным человеком, когда это случается, лишь от веселья сердца. Я вывез из Вольфенбюттеля большое количество познаний об Илиаде и Одиссее, которых не найдешь ни у кого из схолиастов, и которые упустил великий Поп. Часть из них можно найти в моем переводе Илиады, остальное находится здесь и здесь будет потеряно. Я ничего не сожгу, даже эти мемуары, хотя и часто об этом думаю. Я предвижу, что никогда не найду для этого подходящего момента.