Обрамление сборника занимает в нем весьма существенное место: в «Днях» ему отводится почти весь VI день (не считая чтения стихов), а в «Ночах» новеллы занимают, очевидно, подчиненное место. Это обрамление в отличие от Боккаччо и большинства новеллистов XVI века, у которых оно является способом организации материала, началом, устанавливающим (пусть чисто формально!) характер и последовательность рассказов, лишено четкости. В нем не задается ни тема повестей, ни (во второй части) даже количество присутствующих «влюбленных» (их может быть и семь, и одиннадцать, и десять), ни количество положенных на одну «Ночь» рассказов, ни их порядок. Отсутствием геометрической стройности «рамки» собрания новелл Фортини резко выделяются на фоне архитектуры других новеллистических композиций эпохи и далее всех отходят от общего образца, заданного «Декамероном». Автор совершенно сознательно делает построение своего сборника «открытым». В обращении «К читателю» он прямо говорит, что не может обещать определенного количества новелл, «потому как намеренно принятая свобода позволит в зависимости от материи, трактуемой в тот или иной день, что-то добавить, убавить или переставить».
Нередко «влюбленные» рассказывают случаи, участниками которых были они сами. Все это, вместе взятое, делает границы между структурной — и повествовательной частями более стертыми.
В композиции «Дней» преимущественное место занимает еще тема любви, унаследованная непосредственно от Боккаччо, с соответствующей обстановкой, вроде «ласкающих взор прудов», «зеленой травки», «приветливых садочков»; и с большей, правда; тягой ко всякого, рода изыскам и орнаментике в духе нарождающегося маньеризма. В «Ночах» торжествует чувство новизны, интерес к странному, удивительному — словом, что-то похожее на мироощущение живописцев того времени. Писателя привлекают эффекты в изображении интерьеров, ломящихся от изобилия столов, фонтанов и садов. Тут фантазия его просто безгранична.
К серьезным недостаткам Фортини-рассказчика можно отнести отсутствие чувства меры, неумение отсечь лишнее; создаваемые им характеры часто бывают наперед заданы и строятся на одной какой-нибудь черте (фанфаронство, если это испанец или неаполитанец; скряга, если это флорентиец); монотонность в описании некоторых ситуаций, особенно в любовных сценах; случайность в выборе определений, проистекающая от зыбкости взгляда художника на описываемый мир и явления; множество стереотипных, бесцветных выражений (так, о девице, желающей познать любовь, Фортини непременно скажет, что «она уже вышла из возраста, когда мать составляет единственную ей компанию», и никак иначе); угловатость переходов от одного повествовательного куска к другому и ряд других недостатков. Но когда Фортини доводится затронуть нечто новое, необычное, еще не бытовавшее в итальянской новеллистике, слог его становится живым, повествование стройным и энергичным. Так, к примеру, обстоит дело во II новелле из «Дней юных влюбленных», публикуемой в этом сборнике.
В новеллах Фортини любовь подается как некий спектакль, непременно предполагающий зрителя. Вот почему зритель — персонаж чрезвычайно существенный для «Дней» и «Ночей». И вот в чем оправдание принятой в них системы обрамления.
Шипионе Баргальи рассматривает новеллу как «игру», как приятное времяпрепровождение изысканного общества.
В этом смысле заключительный этап эволюции ренессансной новеллы живо напоминает бесславный конец плутовского повествования в Испании, где оно из действенного, боевого жанра постепенно выродилось в развлекательное чтение, своего рода «игру» для досужего аристократического ума.
В «Забавах» Баргальи принимают участие четыре светские дамы и пять юных кавалеров, собравшихся на три последних дня карнавала 1553 года в осажденной испанцами и флорентийцами Сиене. Шесть новелл, составляющих основу сборника, распределены по трем «Дням», или «играм» («игра в вопросы Любви», «игра в храм Любви» и «игра слепцов»).
Начиная со вступления Баргальи признает своими образцами диалогизированные «Азоланские беседы» Пьетро Бембо и «Декамерон» Боккаччо. Вопрос, поставленный Бембо, «что больше ценится в любви — красота телесная или красота душевная?», получает свою разработку в «игре в вопросы Любви». У Боккаччо Баргальи заимствует важную для построения сборника мотивировку: «Подобно тому как бурная радость сменяется горем, так же точно вслед за испытаниями приходит веселье». Вот этот принцип смешения противоположностей лежит в основе «парного» расположения шести новелл Баргальи. В первых двух «Днях» противопоставлено патетичное и комическое, среда аристократическая и простонародная. Например, за новеллой, повествующей о любви представителей двух враждующих знатных сиенских семейств, следует рассказ о горожанине Гальгано де’Николуччи, вздумавшем проделать озорную шутку с любимой и оставшемся в результате посрамленным. В последнем «Дне» противоположение состоит в различных способах разрешить противоречие между вожделением и разумом. Так, в пятой новелле (публикуемой в данном сборнике) Лавинелла, достигающая цели своего любовного томления, так и остается неизвестной для любовника, чем спасает свою честь и удовлетворяет желание. А в парной с ней новелле VI мадонна Маргерита успешно отстаивает свою честь от напористого посягательства кавалера, заставшего ее врасплох.
Тенденция к «нормативности», заметная у Шипионе Баргальи, была регламентирована его братом, Джироламо Баргальи (1537–1586) в «Диалоге об играх, принятых на вечерах у сиенцев» (Сиена, 1572). Он регламентировал не только игры, но и новеллистическое повествование, понимаемое как своего рода игра. Одним из главных установленных им правил является контрастная смена тона, характера повествования.
Нетрудно заметить, что наряду с утверждениями вполне еще в духе ренессансного гуманизма (научить, например, женщин: настоящей любви) в «Диалоге» Джироламо Баргальи присутствуют уже принципы тех «аристотелевских норм», которые в 1570 году систематизировал в своей поэтике Кастельветро («единое событие» и правдоподобие, отличающие историю от поэзии, цель которой — доставлять развлечение). Присутствуют в нем и мотивы откровенно морализующего контрреформистского толка (отказ от новелл, посрамляющих религию). Но господствующими они станут у новеллистов уже более позднего времени. Это уже эпилог итальянской новеллы Возрождения.
Это не значит, конечно, что новеллы вообще перестали писать, что жанр полностью себя исчерпал, был отменен другими видами повествования. Писались новеллы и позже, но теперь их питала уже не повседневность, не жгучие вопросы действительности. Итальянские новеллисты семнадцатого и восемнадцатого веков и даже начала девятнадцатого века продолжали культивировать жанр Возрожденческой новеллы, но именно «культивировать», ставя перед собой задачи преимущественно литературные, стилизаторские, имитируя по личной вкусовой прихоти то новеллистов четырнадцатого века (назад к Боккаччо!), то шестнадцатого века, беря за образец Банделло.
Весьма показательно, что заядлым «тречентистом» (так называют в Италии писателей четырнадцатого столетия) проявил себя многоопытный литератор самого конца века Просвещения — первой четверти XIX века Антонио Чезари.
Б эпоху романтизма, когда интерес к национальному прошлому особенно обострился и когда романтики в спорах с классицистами начали в полемическом задоре вербовать под свои знамена художников даже очень отдаленных времен, как бы подыскивая себе подходящую родословную, новелла Возрождения оказалась для них чрезвычайно привлекательной. И дело не столько в том, как она использовалась в теоретических распрях, а в том, что на нее реально опирались создатели исторического романа, ставшего наряду с исторической драмой, одним из ведущих жанров итальянского романтизма.
Но поистине самым замечательным заключительным аккордом многовековой истории итальянской новеллистики, начавшейся, на заре Возрождения, явилась книга Стендаля, этого самого «итальянского» из писателей не итальянцев. «Итальянские хроники» Стендаля — своего рода литературное чудо проникновения в самый дух итальянской новеллистики эпохи Возрождения, как бы квинтэссенция ее, тончайшее проникновение в итальянский характер и итальянскую жизнь, увиденные глазами писателя новейшего времени. Это ли не символ поразительной живучести дела Боккаччо и Банделло?
Н. Томашевский
Итальянская новелла Возрождения
Джованни Боккаччо
Из «Декамерона»
День второй5
Андреуччо из Перуджи, приехав в Неаполь покупать лошадей, в течение одной ночи подвергся трем опасностям и, всех трех избежав, возвращается домой владельцем рубина
Сколько мне известно, жил-был в Перудже некий юноша по имени Андреуччо ди Пьетро, по роду занятий своих — лошадник. Сведав, что в Неаполе кони дешевы, он, хоть и никогда прежде из дому не выезжал, положил в карман кошелек с пятьюстами золотых флоринов и вместе с другими купцами отправился в Неаполь. Прибыв туда в воскресенье под вечер и расспросив обо всем своего хозяина, он наутро пошел на Рыночную площадь, увидел множество добрых коней, так что у него глаза разбежались, приценился к одному, к другому, но в цене не сошелся, а чтобы показать, что он в самом деле намерен купить коня, неопытный и неосторожный Андреуччо каждый раз доставал из кармана кошелек с флоринами напоказ сновавшему люду. Случилось, однако ж, так, что, пока он торговался и всем показывал свой кошелек, некая юная сицилийка, первейшая красавица, готовая, однако ж, всякому угодить за самое скромное вознаграждение, прошла мимо него, и он-то ее не заметил, а она-то его кошелек заметила, а заметив, тут же сказала себе: «Если б эти деньги достались мне, то уж я бы себе ни в чем отказу не знала!» И пошла дальше. С девицей шла старушка, тоже сицилийка, и как увидела она Андреуччо, тотчас бросила свою спутницу и крепко его обняла. Девица же молча отошла в сторонку и начала поджидать ее. Андреуччо оглянулся и, узнав старушку, обрадовался ей чрезвычайно, она же, не тратя лишних слов и пообещав зайти к нему в гостиницу, пошла своей дорогой, после чего Андреуччо снова начал приторговывать себе коня, но в то утро все старания его остались безуспешны. Меж тем девица, чье внимание привлек к себе сначала кошелек Андреуччо, а потом его знакомство со старушкой, задалась целью сыскать способ завладеть всеми его деньгами или, на худой конец, хотя бы их частью, и того ради принялась осторожно выведывать у старушки, кто он таков и откуда, что он здесь делает и где они познакомились. Старушка рассказала ей про Андреуччо почти так же подробно, как он сам мог бы о себе рассказать, оттого что она долго жила в услужении у его отца, сначала в Сицилии, а потом и в Перудже; сверх того, она сообщила ей, где он остановился и зачем прибыл.
Получив достоверные сведения обо всех родственниках его и о том, как их зовут, девица именно на этом хитроумно и основала корыстолюбивый расчет свой. Возвратившись домой, она нарочно задала старушке работы на целый день, чтобы той некогда было сходить к Андреуччо, и, позвав служанку, великую мастерицу оказывать подобного рода услуги, под вечер послала ее в гостиницу, где остановился Андреуччо. Придя, наперсница случайно столкнулась с ним в дверях; он был один, и она у него же про него и спросила. Андреуччо ответил, что он, мол, самый и есть; тогда она отвела его в сторону и сказала: «Мессер! Бели вы ничего не имеете против, одна здешняя знатная дама хотела бы с вами побеседовать». Услышав это, Андреуччо призадумался: будучи высокого мнения о своей наружности, он вообразил, что дама в него влюбилась, как будто на нем свет клином сошелся, и поспешил ответить, что рад был бы с нею встретиться, но только где и когда?
Служанка же ему на это сказала: «Не угодно ли вам, мессер, следовать за мною? Она ждет вас у себя».
Андреуччо ничего не сказал в гостинице и тотчас же обратился к служанке: «Иди, а я за тобой».
В конце концов служанка привела его к дому своей хозяйки, проживавшей на улице под названием Труба, хотя лучше было бы назвать ее не Труба, а Трущоба[3] — такое это было злачное место. Ничего о том не ведая и ничего не подозревая, убежденный, что идет по самой что ни на есть барской улице к прелестной даме, Андреуччо, пропустив вперед служанку, доверчиво вошел к ней в дом, поднялся по лестнице, и когда служанка позвала свою госпожу и объявила: «А вот и Андреуччо!» — увидел ее, вышедшую к нему навстречу и остановившуюся в ожидании наверху лестницы.
То была еще совсем юная особа, статная, пригожая, одетая и убранная с благопристойною роскошью. Андреуччо двинулся к ней, она же, раскрыв объятия, спустилась на три ступеньки и, обвив его шею руками, некоторое время стояла молча, как бы в избытке чувств; затем, со слезами на глазах, поцеловала его в лоб и прерывающимся от волнения голосом проговорила: «Добро пожаловать, мой Андреуччо!»
Озадаченный столь нежными ласками, Андреуччо в крайнем замешательстве вымолвил: «Рад вас видеть, сударыня».
Тогда она, взяв его за руку, повела наверх, к себе в валу, а оттуда, ни слове, не говоря, в свою спальню, благоухавшую розами, померанцами и всякими иными ароматами, и тут он увидел пышное, ложе под пологом, множество платьев, висевших, по здешнему обычаю, на вешалках, и всяческое красивое и богатое убранство, — все это его, человека, не видавшего света, долженствовало укрепить в мысли, что перед ним по малой мере важная дама. Как скоро они уселись рядком на скамье у кровати, она обратилась к нему с такими словами:
«Я убеждена, Андреуччо, что тебя приводят в изумление как ласки, которые я тебе расточаю, так и мои слезы, — ведь ты же меня не знаешь и вряд ли когда-либо обо мне слыхал. Но сейчас ты услышишь нечто такое, что приведет тебя в еще большее изумление: знай же, что я — сестра твоя. Поверь: господь явил мне милость неизреченную, ибо я еще при жизни увиделась с одним из моих братьев (а как бы мне хотелось увидеть их всех!), и теперь я готова умереть в любую минуту — такое господь послал мне утешение. Если ты ничего не знаешь, то я тебе сейчас все расскажу. Как тебе должно быть ведомо, наш с тобой отец, Пьетро, долго жил в Палермо, и многие из живших там в ту пору и доныне там проживающие помнят его доброту и услужливость. Но из тех, кто любил его, всех более любила его мать моя, женщина из хорошей семьи и уже тогда вдова, — столь пылко, что, отринув страх перед своим отцом и братьями, не боясь запятнать честь свою, сошлась с ним так близко, что следствием этой их близости произошла на свет я, та самая, которую ты сейчас видишь перед собой. В дальнейшем Пьетро по некоторым обстоятельствам оставил Палермо и возвратился в Перуджу, бросив мою мать с малым ребенком и, сколько мне известно, ни разу ни о ней, ни обо мне и не вспомнив. Не будь он моим отцом, я бы горько его упрекнула за неблагодарность к моей матушке (я уж не говорю о том, как это странно, что он не испытывал никаких чувств ко мне, родной своей дочери, — ведь он же прижил меня не со служанкой и не с гулящей бабенкой), а мать моя отдала ему все, что у нее было, и себя самое, даже не зная, кто он таков, — единственно оттого, что она любила его преданнейшей любовью. Ну да что там говорить! Дурное, да еще давно минувшее, куда легче осудить, чем поправить. Что было, то было. Он бросил нас в Палермо, когда я была еще крошкой, ну, а потом я вошла в возраст и, чуть помоложе, чем теперь, по желанию матери, женщины состоятельной, вышла замуж за хорошего, происходящего от благородных родителей человека из Агридженто[4], который ради моей матушки и ради меня переехал на постоянное жительство в Палермо. Будучи ярым гвельфом[5], он вступил в тайные сношения с нашим королем Карлом[6]. Прежде чем эти сношения к чему-либо привели, про них дознался король Федериго[7], и вот, как раз когда я мечтала стать наизнатнейшей дамой на всем острове, нам пришлось бежать из Сицилии. Взяли мы с собой немного (сравнительно с тем, что у нас было), побросали имения и дворцы и нашли прибежище в этом городе, и тут король Карл в знак благодарности частично возместил убытки, которые мы из-за него потерпели, пожаловал нас поместьями и домами и постоянно оделяет моего супруга, а твоего зятя крупными суммами денег, в чем ты вскорости удостоверишься. Вот так-то очутилась я здесь и по воле божией, а не по твоей, наконец-то увиделась с тобой, драгоценный мой братец!»
С этими словами она снова обняла его и, плача от радости, поцеловала в лоб.
Андреуччо, выслушав сию небылицу, столь складно и искусно рассказанную хозяйкой дома, ни на одном слове не споткнувшейся и не поперхнувшейся, припомнив, что его отец и правда жил одно время в Палермо, зная по себе, сколь ветрены юноши, в цветущие лета ищущие любовных похождений, видя сладостные ее слезы, а равно и скромные поцелуи и объятия, все принял за самую что ни на есть чистую монету и, как скоро хозяйка дома умолкла, повел с нею такую речь: «Сударыня! Было бы странно, если бы ваш рассказ не поверг меня в смущение: мой отец воистину и вправду никогда почему-то ни о вашей матушке, ни о вас не говорил, а если и говорил, то мне, во всяком случае, ничего о том не известно, и я даже не подозревал о вашем существовании. Встретить сестру в чужом городе — это для меня тем более приятная неожиданность. Вы любому высокопоставленному лицу сделали бы честь своим знакомством, а не то что мне, мелкому торговцу. Сделайте милость, однако ж объясните мне: откуда вам стало известно, что я здесь?»
Она же ему ответила так: «Я услышала об этом нынче утром от одной бедной женщины, которая часто ко мне ходит, — она говорит, что долго пробыла в услужении у нашего отца в Палермо и в Перудже. Я рассудила, что если ты придешь в мой дом, а не я пойду к тебе в чужой, то так будет приличнее, а то бы я давно уж у тебя побывала».
Затем она начала подробно расспрашивать Андреуччо об его родственниках, перечисляя их всех поименно, и Андреуччо про всех ей рассказал, и эти ее расспросы окончательно укрепили его веру в то, во что ему не след было бы верить.
Беседа Затянулась, между тем в спальне было очень жарко, и хозяйка велела принести вина, а к нему сластей и угостить Андреуччо. Когда же настала пора ужинать, Андреуччо собрался уходить, однако ж хозяйка не отпустила его; разыграв отчаяние, она обняла его и сказала: «Какой ужас! Ты меня совсем не любишь — это ясно. Ты первый раз в жизни у сестры, у нее в доме, где тебе и надлежало бы остановиться по приезде, а ты отправляешься ужинать в гостиницу, — нет, это просто неслыханно! Послушай: отужинай со мной! Жаль, конечно, что мужа моего нет дома, ну да уж я употреблю все свое женское уменье и постараюсь тебя ублажить».
Не зная, чем отговориться, Андреуччо сказал: «Я полюбил тебя так, как подобает любить сестру, но если я не вернусь в гостиницу, то меня прождут целый вечер, и это с моей стороны будет неучтиво».
Она же ему на это возразила: «Господи боже мой! Как будто мне некого послать в гостиницу сказать, чтобы тебя не ждали! Впрочем, с твоей стороны было бы любезнее — и даже это был бы прямой твой долг — пригласить своих приятелей отужинать сюда, вместе с нами, а после ужина вы бы все вместе и ушли».
Андреуччо ответил, что он и без приятелей охотно проведет вечерок и что пусть, дескать, она располагает им по своему благоусмотрению. Тогда она сделала вид, будто посылает в гостиницу сказать, чтобы к ужину его не ждали. Затем, поговорив о том, о сем, они сели за отменный ужин, состоявший из нескольких блюд, и ужин этот она с помощью различных уловок затянула допоздна. Когда же оба встали из-за стола, Андреуччо изъявил желание удалиться, однако же хозяйка объявила, что она ни под каким видом этого не допустит, так как ночью ходить по улицам Неаполя небезопасно, особливо — приезжим, и что она велела сказать в гостинице, чтобы его не ждали не только к ужину, — он, мол, и ночевать не придет. Андреуччо ей поверил, а так как он принимал ее не за то, что она представляла собой на самом деле, то ему было с ней приятно, и он остался. После ужина она не без тайного умысла повела с ним долгую беседу о разных разностях. Беседа эта зашла у них далеко за полночь, и наконец хозяйка, предложив Андреуччо расположиться у нее в комнате и оставив при нем мальчишку, чтобы он показал гостю, если тому что понадобится, вместе со служанками ушла в другую комнату.
Жарища была такая, что Андреуччо тот же час снял с себя полукафтанье, штаны, чулки и остался в одной сорочке. Но тут у него явилась естественная потребность освободить желудок от излишней тяжести, и он спросил мальчика, где это у них тут можно проделать, — мальчик показал на дверцу в углу комнаты и сказал: «Вон там». Андреуччо, ничего не подозревая, туда вошел и нечаянно наступил на конец доски, другой конец коей был оторван от перекладины, на которой он прежде держался, — доска рухнула, с нею вместе загремел и Андреуччо, однако, по милости божией, не ушибся, хотя ему все-таки пришлось пролететь некоторое расстояние, зато весь как есть вымазался в нечистотах, коими место сие было обильно. А как оно было устроено, это я, чтобы вы яснее представили себе происшедшее и то, что за сим последовало, сейчас вам объясню. В узком проулке, как это нам нередко приходится наблюдать, от дома к дому были протянуты две перекладины, к ним были прибиты доски, а на досках сооружено сиденье; вот одна-то из этих досок и свалилась вместе с Андреуччо.
Удрученный случившимся, Андреуччо начал взывать из проулка к мальчику, однако ж мальчик, услышав стук падающего тела, опрометью помчался сообщить о происшествии своей госпоже, — та бросилась в комнату Андреуччо и начала шарить глазами, тут ли его платье; удостоверясь же, что тут и его платье, тут и его деньги, которые он, никому не доверяя, по глупости всюду таскал с собой и которым она, превратясь из палермитанки в сестру перуджинца, расставила силки, взяла денежки, заперла дверцу, через которую Андреуччо проник в отхожее место, а потом и думать о нем забыла.
Мальчишка меж тем не отвечал, Андреуччо стал кричать громче — ответа вновь не последовало. Вот когда у. Андреуччо наконец-то возникло подозрение, и он, хотя и поздно догадавшись, что его облапошили, взобрался на стенку, отделявшую проулок от улицы, а затем спустился, подошел к хорошо ему знакомой двери дома и здесь долго и тщетно кричал, дергал и стучал. Горестно рыдая, как рыдает человек, постигший весь ужас своего положения, он вопил: «Что же я за несчастный! В мгновение ока лишился и пятисот флоринов, и сестры!»
Долго он стенал, а потом изо всех сил заколотил в дверь и так заорал, что многие из ближайших соседей, разбуженные дикими этими криками, вскочили, а одна из служанок хозяйки этого дома, приняв заспанный вид, приблизилась к окну и недовольным тоном спросила: «Кто там?»
«Ты что, не узнаешь? — отозвался Андреуччо. — Я — Андреуччо, брат госпожи Фьордализо»[8].
А та ему: «Ты, милый мой, как видно, лишнего хватил. Ступай проспись, а утром приходи. Я знать не знаю никакого Андреуччо и не могу взять в толк, что ты там мелешь. Уходи подобру-поздорову, не мешай людям спать».
«Уж будто ты не догадываешься, о чем я толкую? — воскликнул Андреуччо. — Еще как догадываешься! Но уж если сицилийцы так скоро забывают родственников, верни мне, по крайности, платье, и я пойду себе с богом».
Служанка, давясь хохотом, проговорила: «Да, ты, никак, спятил, мой милый!» — захлопнула окно и скрылась в глубине комнаты.
Тут Андреуччо совершенно удостоверился, что его обобрали, горечь утраты едва не обратила великий его гнев в бешенство, и он решился взять силой то, чего не мог добыть добром; того ради он схватил большой камень и давай опять колошматить в дверь, нанося еще более мощные удары, чем прежде. Многие из соседей, которые уже проснулись и встали, вообразив, что это какой-нибудь грубиян выдумывает всякий вздор, чтобы досадить порядочной женщине, обозленные его стуком, высунулись в окна и залаяли на него, как лают собаки на ту, что забежала не на свою улицу: «Ты что, невежа эдакий, разорался в такой поздний час, честным женщинам покою не даешь своими враками? А ну, милый человек, ступай с богом, дай людям поспать! Коли есть у тебя до нее дело, так приходи завтра, а по ночам не буянь».
То ли эти слова подстрекнули мужчину, находившегося в доме у добропорядочной женщины, ее сводника, которого прежде было видом не видать, слыхом не слыхать, но только он приблизился к окну и гласом громким, грозным и устрашающим возопил: «Кто там?»
Андреуччо поднял голову и, с трудом различив в темноте здоровенного детину с густой черной бородой, который словно только что спал крепким сном и теперь зевал спросонья и протирал глаза, не без тайной робости ему ответил: «Я брат хозяйки дома».
Однако же тот, не дав Андреуччо договорить, еще более злобным голосом промолвил: «А вот я сейчас спущусь и так тебя вздрючу, что ты забудешь, как тебя звали. Осел ты надоедливый, пьянчужка несчастный, всю ночь людям спать не даешь!» Тут он затворил окно и отошел.
Соседи, изучившие нрав этого человека, уже со страхом обратились к Андреуччо: «Ради Христа, милый человек, иди себе с богом, а не то тебя укокошат. Уходи, если тебе жизнь дорога».
Устрашенный и голосом и обличьем этого человека, проникшись доводами соседей, казалось, искренне сочувствовавших ему, подавленный случившимся, утратив всякую надежду на то, что ему возвратят деньги, Андреуччо тою же дорогой, по которой его вела сюда служанка, пошел в гостиницу. Так как ему самому неприятно было распространяемое им зловоние, то он вознамерился выйти к морю и вымыться и для того повернул налево и пошел по Каталонской улице. И вот когда он шел по направлению к морю, то вдруг увидел, что навстречу ему идут двое с фонарем, и подумал, что это сыщики или же какие-нибудь злоумышленники, и, чтобы не попасться им на глаза, незаметно юркнул в стоявший на отшибе необитаемый дом. Однако те двое, как будто их именно в этот дом и послами, вошли сюда же, и тут один из них свалил с плеч какие-то железные орудия, после чего он и его спутник принялись их рассматривать и обсуждать их достоинства.
Наконец один из вошедших не выдержал и сказал: «Что за черт? Тут так воняет — просто сил никаких нет!» Сказавши это, он приподнял фонарь, и тут они оба узрели беднягу Андреуччо и в изумлении окликнули его: «Ты здесь зачем?»
Андреуччо промолчал, они же, вплотную подойдя к нему с фонарем, спросили, где это он так перемазался и что он здесь делает. Тогда Андреуччо поведал им без утайки все свое злоключение. Те, живо смекнув, где это с ним могло приключиться, сказали друг другу: «Наверное, у мошенника Буттафуоко»[9].
И тут один из них, обратясь к Андреуччо, молвил: «Хотя, милый человек, у тебя деньги украли, но ты еще должен денно и нощно бога благодарить, что ты провалился, а потом не мог в дом попасть. Можешь быть уверен: если б ты не свалился, то как бы скоро ты заснул, тебя бы ухлопали, а тогда уж и денежки и жизнь — все прощай навеки. Слезами горю не поможешь. Легче звезду с неба достать, чем медный грош вернуть. Смотри: никому про это ни гугу, а то он тебя пристукнет».
Сказавши это, они друг с дружкой посовещались, а потом обратились к нему: «Понимаешь: нам тебя жалко стало. Так вот, если ты нам поможешь в одном дельце — даем голову на отсечение: ты с лихвой будешь вознагражден за то, что у тебя стащили».
Андреуччо больше терять было нечего, и он ответил согласием.
В тот день состоялись похороны архиепископа Неаполитанского, высокопреосвященнейшего Филиппо Минутоло[10]; похоронили его в драгоценном облачении, с перстнем, в который был вделан рубин, стоивший пятьсот с лишним флоринов, — вот покойника-то эти двое и задумали ограбить и посвятили в свой замысел Андреуччо, а того обуяла жадность, и он без дальних размышлений пошел с ними.
От Андреуччо нестерпимо воняло, и по дороге в архиерейский собор[11] один из его спутников сказал: «Где бы это ему помыться? А то прямо с души воротит».
Другой ему: «Да тут близко колодец с валом и большой бадьей — пойдем и выкупаем его за мое почтение».
Приблизившись к колодцу, они увидели, что веревка на месте, а бадью кто-то унес; по сему обстоятельству они надумали привязать Андреуччо за веревку и спустить в колодец: отмоется — пусть, мол, только дернет за веревку, и они его вытянут. Как сказано, так и сделано.
Случилось, однако ж, что когда они спустили его в колодец, дозорные, которым захотелось пить то ли потому, что было жарко, то ли потому, что им пришлось за кем-нибудь погоняться, подошли к колодцу попить водички. Как скоро те двое увидели их, тотчас бросились наутек, так что дозорные, подошедшие напиться, не успели их заметить. Меж тем Андреуччо вымылся и дернул за веревку. Мучимые жаждой дозорные, решив, что внизу полная до краев бадья, сложили свои щиты, оружие, плащи — и давай тянуть веревку. Когда Андреуччо убедился, что он уже вылезает, то отпустил веревку и обеими руками ухватился за стенку.
При виде Андреуччо дозорные, охваченные внезапным страхом, ни слова не говоря, бросили веревку — и врассыпную. Андреуччо немало тому подивился, так что если б он не держался изо всех сил, то, уж верно, от удивления полетел бы на дно колодца и покалечился бы, а то и убился. Когда же он спрыгнул наземь и остановил свой взгляд на оружии, которое, сколько ему было известно, товарищам его не принадлежало, то удивление его возросло. Теряясь в догадках, недоумевая и ропща на судьбу, он порешил уйти отсюда прочь и, ничего не тронув, пошел куда глаза глядят. По дороге встретились ему двое его сообщников, спешивших вытащить товарища из колодца. Столкнувшись с ним, они дались диву и спросили, кто же это его вызволил. Андреуччо ответил, что сам не знает, а затем рассказал все по порядку, не преминув добавить, что лежит подле колодца. Смекнув, как обстояло дело, те со смехом объяснили Андреуччо, почему они убежали и кто его извлек из колодца. Затем, не теряя драгоценного времени, так как давно уже било полночь, они пошли к собору, без труда в него проникли и, приблизившись к громадной мраморной гробнице, железным ломом приподняли тяжеленную ее плиту настолько, чтобы можно было пролезть человеку, а затем подперли ее.
После этого один из тех двоих спросил: «Кто полезет?»
Другой сказал: «Только не я».
«И не я, — подхватил первый, — пусть-ка Андреуччо».
«Я не полезу», — объявил Андреуччо.
Тогда они оба на него насели: «То есть как это так не полезешь? Попробуй не полезть — истинный господь, мы тебя вот этим самым ломом так по башке треснем, что из тебя душа вон».
Угроза подействовала на Андреуччо, но, влезая, он сказал себе: «Это они для того, чтобы меня околпачить: я им все передам, а как стану вылезать, они тем временем уйдут, я же останусь с носом». И тут ему пришло на мысль взять себе причитающуюся ему долю добычи заблаговременно. Вспомнив их разговор о драгоценном перстне, он, едва спустившись, поспешил снять перстень с пальца архиепископа и надеть себе на палец. Затем передал им посох, митру, перчатки, раздел покойника и, отдав им все вплоть до сорочки, объявил, что больше ничего тут нет. Те настаивали, что должен быть еще и перстень, — пусть, мол, поищет хорошенько, — а он уверял, что перстня нет, и, делая вид, будто ищет его, некоторое время подержал их в ожидании. Но они были не глупей его: велели все как есть обыскать, а сами, улучив минутку, выдернули подпорку, которая поддерживала плиту, и дали тягу, Андреуччо же оставили заживо погребенным. Можете себе представить, что восчувствовал Андреуччо, услышав над собой стук падающей плиты.
Несколько раз пытался он то головой, то плечами приподнять плиту, но старания его были бесплодны. От ужаса лишившись чувств, он упал на труп архиепископа, и если б в это мгновенье кто-нибудь посмотрел на них обоих, то затруднился бы определить, кто из них настоящий мертвец: архиепископ или же Андреуччо. А когда Андреуччо очнулся, то заплакал навзрыд при мысли, что ему, вне всякого сомнения, грозит одно из двух: либо, в том случае, если никто сюда не придет и не поднимет плиту, умереть в гробнице с голоду и от смрада, который исходил от разлагавшегося трупа, либо, в том случае, если придут и обнаружат его в гробнице, попасть на виселицу за грабеж. И он все еще предавался столь горестным размышлениям, как вдруг услышал шаги и голоса и сейчас догадался, что сюда явились какие-то люди с тою же самою целью, с какою пришли, в собор он и его сообщники, но от этого ему стало только еще страшней. Пришедшие подняли плиту, поставили подпорку и начали пререкаться, кому туда лезть, — охотников не находилось. Наконец, после долгих перекоров, один священник сказал: «Да чего вы боитесь? Не съест же он вас! Мертвые живых не едят. Дайте я туда слазаю». С этими словами он, запрокинув голову, оперся грудью о край гробницы и начал спускать ноги. Андреуччо приподнялся — и хвать священника за ногу, как бы с намерением стащить его вниз. Почувствовав, что кто-то его хватает, священник закричал не своим голосом и проворно выскочил из гробницы. Прочие же были до того напуганы, что оставили гробницу открытой и дернули из собора так, как будто сто тысяч чертей устремились за ними в погоню.
Тут Андреуччо, обрадовавшись столь неожиданному избавлению, мигом выбрался из гробницы и вышел из собора так же точно, как и вошел в него. Уже при свете дня Андреуччо, с перстнем на пальце, побрел наугад и, выйдя к морю, наконец добрался до своей гостиницы, — оказалось, что его товарищи и хозяин всю ночь не спали от беспокойства за него. Когда же он рассказал, что с ним стряслось, хозяин посоветовал ему немедленно покинуть Неаполь, какового совета Андреуччо тотчас послушался, а возвратившись в Перуджу, продал перстень и поехал на вырученные деньги покупать лошадей.
День восьмой7
Студент любит вдовушку, а вдовушка любит другого и заставляет студента ночь напролет прождать ее на снегу; впоследствии по наущению студента она в середине июля целый день стоит на башне нагая, и ее жалят мухи, слепни и печет солнце
Королева велела рассказывать Пампинее, и та сейчас же начала:
— Милейшие дамы! Одна хитрость часто смеется над другою — вот почему безрассудно смеяться над себе подобными. Слушая разные историйки, мы много смеялись над всевозможными проделками, но вот об отместке за них мы не слыхали ни разу. Мне же хочется вызвать у вас сострадание к одной нашей согражданке, понесшей заслуженную кару, — ее проделку ей припомнили, и она едва не стоила ей жизни. Послушать мой рассказ вам будет небесполезно — вы уже не так будете потом смеяться над другими, и в том проявится ваш превеликий разум[12].
Не так давно жила-была во Флоренции молодая женщина по имени Элена, красивая, гордая, славного рода и отнюдь не обойденная судьбой по части земных благ. Оставшись вдовой, она не пожелала вторично выходить замуж, так как по своей доброй воле отдала сердце некоему пригожему и очаровательному юноше и, позабыв обо всем на свете, при посредстве служанки, которая пользовалась у нее доверием безграничным, часто проводила с ним время, наслаждаясь безоблачным счастьем. Случилось, однако ж, так, что один молодой человек по имени Риньери, принадлежавший к городской знати, долго учившийся в Париже, но не для того, чтобы потом, по примеру многих других, торговать своими сведениями, а чтобы, как подобает человеку благородному, к источнику знания приникнуть и в суть и корень вещей проникнуть, вернулся тогда из Парижа во Флоренцию и, будучи весьма уважаем как за благородное свое происхождение, так и за свои познания, здесь обосновался и зажил на широкую ногу. Но те, кто отличается умом глубоким, чаще всего и теряют голову от любви, — так именно и произошло с нашим Риньери. Однажды он поехал на бал, там его взору явилась Элена в черном платье, как у нас полагается быть одетой вдове, и он усмотрел в ней столько красоты и столько прелести, сколько, как ему казалось, ни у одной женщины он до сих пор не видал. Только тот человек, думалось ему, имеет право назвать себя счастливым, кого господь сподобил держать ее, нагую, в своих объятиях. Искоса на нее поглядывая, он, отдав себе отчет, что все великое и драгоценное дается нелегко, порешил не жалеть трудов и усилий, чтобы понравиться ей, понравившись — влюбить ее в себя, а добившись этого — получить возможность обладать ею. Взгляд у молодой женщины вовсе не был устремлен в преисподнюю, — напротив того, думая о себе больше, чем следовало, она ловко водила глазами и сразу замечала, кто ею любуется. Обратив внимание на Риньери, она усмехнулась про себя. «Нынче я не зря сюда пришла, — подумала она. — Если не ошибаюсь, птичка попалась». И вот она нет-нет да и поглядит на него вскользь и даст понять, что он произвел на нее впечатление. Помимо всего прочего, Элена рассуждала так, что, чем больше она силою своих чар приманит и поймает поклонников, тем выше будут ценить ее красоту, в особенности тот, кому она подарила ее вместе со своею любовью.
Молодой ученый больше уже не философствовал — все его мысли были заняты Эленой. Ласкаясь надеждою понравиться ей, он разузнал, где она живет, и под разными предлогами начал прохаживаться мимо ее дома. По указанной причине это не могло не льстить ее самолюбию, и она притворялась, что его появления доставляют ей удовольствие, вследствие чего студент, воспользовавшись удобным случаем, вошел в дружбу к ее служанке, поведал ей тайну своей любви и попросил замолвить за него словечко госпоже. Служанка твердо обещала и все рассказала госпоже, — та выслушала ее и залилась хохотом. «Что же это он, нажил ума-разума в Париже и уже успел все растерять? — сказала она. — Ну хорошо, чего домогается, то от нас и получит. Когда он еще раз с тобою заговорит., скажи, что я люблю его гораздо сильнее, чем он меня, но мне нужно беречь мое доброе имя, чтобы я могла, как все честные женщины, высоко держать голову, и если он и впрямь так умен, как о нем говорят, то должен еще больше меня за это ценить». Ах, бедняжка, бедняжка! Не знала она, мои дорогие, что значит связываться со студентами. Служанка при встрече передала студенту все, что ей наказывала госпожа. Студент на радостях перешел к еще более жарким мольбам, начал писать письма, посылать подарки — все принималось, но в ответ студент получал общие фразы, и так Элена долго водила его за нос.
Она все рассказала своему возлюбленному, и тот на нее рассердился, даже стал ревновать, и вот, чтобы доказать ему, что он к ней несправедлив, она как-то раз послала к студенту, который все еще упорно домогался ее расположения, служанку, и та от ее имени ему сказала, что Элена давно уже уверилась в его чувстве к ней, что до сих пор ей все не удавалось доставить ему удовольствие, но что подходят святки, и вот-де на святках она надеется с ним побыть, так что, если ему угодно, пусть, мол, на другой день праздника вечером придет к ней во двор, а она при первой возможности к нему выйдет. Студент был наверху блаженства; в условленный час он пошел к своей возлюбленной, служанка впустила его во двор и заперла калитку, а он остался ждать Элену.
В тот же вечер Элена позвала к себе своего возлюбленного и после веселого ужина сообщила, что она затеяла в эту ночь. «Теперь ты увидишь, сколь сильное и глубокое чувство у меня было и есть к тому человеку, к которому ты так глупо меня приревновал», — прибавила она. От этих ее слов любовник возвеселился духом, и ему уже не терпелось поглядеть, как будет приводиться в исполнение ее замысел. Накануне выпало много снегу, всюду намело сугробов, и студент очень скоро стал мерзеть, однако ж, уповая на награду, терпел.
Немного спустя Элена предложила своему возлюбленному: «Пойдем в ту комнату, поглядим в окошко — что поделывает тот человек, к которому ты меня приревновал, и послушаем, что он ответит служанке, — я ей велела поговорить с ним».
Они подошли к окошку, — им все отсюда было видно, а вот их никто не мог увидеть, — и подслушали разговор служанки со студентом. «Риньери! — сказала служанка. — Моя госпожа очень расстроена: к ней брат пришел, долго разговаривал, потом изъявил желание отужинать и до сих пор еще не ушел, но теперь она скоро к тебе выйдет. Она просит тебя не пенять на нее за долгое ожидание».
Не подозревавший обмана студент ответил ей так: «Скажи моей бесценной, чтобы она обо мне не беспокоилась. Нельзя так нельзя — пусть выйдет, когда освободится».
Служанка пошла спать.
«Ну? Что скажешь? — обратилась к своему возлюбленному Элена. — Если б я точно любила этого человека, как это ты себе вбил в голову, то неужели же заставила бы его мерзнуть во дворе?» Тут она и ее отчасти удовлетворенный любовник легли в постель и долго-долго блаженствовали и наслаждались, смеясь и потешаясь над злосчастным студентом.
Студент, чтобы согреться, ходил по двору и делал различные телодвижения, но спрятаться от стужи ему было негде, и он проклинал засидевшегося у Элены брата. При каждом шорохе у него возникала надежда, что это она отворяет ему дверь, но ожидания его были напрасны.
Порезвившись со своим возлюбленным до полуночи, Элена его спросила: «Как тебе, душа моя, нравится наш студент? Что, по-твоему, сильнее: его благоразумие или же моя любовь к нему? И не выморозит ли в твоей груди стужа то, что в ней поселили мои шутки?»
«Душенька моя! Теперь я вижу, что ты мое блаженство, мое утешение, моя радость, мое упование, а я весь твой!» — сказал ей в ответ возлюбленный.
«Ну так поцелуй же меня тысячу раз — тогда я тебе поверю», — молвила Элена. И тут любовник сдавил ее в объятиях и поцеловал даже не тысячу, а более ста тысяч раз.
Поговорив еще немного с возлюбленным, Элена предложила ему: «Давай встанем и поглядим, не погас ли тот огонь, в котором целый день горел новоявленный мой любовник, как он писал о том в своем письме ко мне».
Оба встали, подошли к тому же самому окошку и, заглянув во двор, увидели, что студент, промерзнув до костей, под щелканье собственных зубов выбивает на снегу чечетку, да такую быструю и частую, какой им отроду видеть не приходилось. «Что скажешь, моя отрада? — спросила Элена. — Теперь ты видишь, что когда мои поклонники ради меня вытанцовывают дробь, то им не нужны ни трубы, ни волынки?»
«Вижу, счастье мое!» — со смехом отвечал ей возлюбленный.
«Давай подойдем к двери, — предложила Элена. — Ты молчи — говорить буду я. Любопытно знать, что-то он скажет. Может, его ответы будут еще забавнее, чем его вид». На цыпочках выйдя из комнаты, они приблизились к входной двери, и тут Элена, не отворяя ее, прильнула к замочной скважине и шепотом позвала студента.
Услыхав, что его зовут, и понадеявшись, что сейчас он войдет в помещение, студент мысленно возблагодарил бога. «Я здесь, сударыня, — подбежав к двери, проговорил он, — ради бога, отворите, я замерз!»
«Уж больно ты зябкий! — молвила Элена. — Какой же это холод — снегу-то ведь немного! В Париже куда больше бывает снегу! Я еще не могу тебе отворить — мои окаянный братец отужинал и не уходит. Но он скоро уйдет, и тогда я сейчас же отворю. Я от него еле вырвалась на секундочку, чтобы тебе не так томительно было ждать».
«Ах, сударыня! — возопил студент. — Отворите мне ради создателя, дайте добыть в тепле, — весь день бушевала вьюга и сейчас еще метет, а в закрытом помещении я буду ждать сколько угодно».
«Не могу, голубчик, — сказала Элена, — дверь очень скрипучая, как бы братик не услыхал, но я его сейчас выпровожу, приду и отворю».
«Пожалуйста, поскорей! — взмолился студент. — И вот еще что: будьте добры, прикажите развести пожарче огонь, а то я весь закоченел».
«Не может быть, — возразила Элена, — ведь ты же сам писал мне, что пылаешь ко мне любовью. Да нет, ты просто шутишь надо мной! Ну, я пойду, а ты жди и не падай духом». В восторге от этого разговора любовник возвратился с Эленой в ее опочивальню, но только эту ночь они почти не спали: все только миловались да посмеивались над студентом.
А несчастный студент щелкал зубами, как волк; он уже догадывался, что над ним смеются, пытался отворить дверь, искал другого выхода и, не находя, метался, как лев в клетке, проклиная и непогодь, и женское коварство, и ночи зимней долготу, а заодно и свою простоту. Он был так сердит на Элену, что его длительная и жаркая страсть внезапно превратилась в дикую, бешеную злобу; и он уже перебирал в уме разные способы мести, один другого страшнее, ибо мести он жаждал теперь сильней, нежели еще так недавно жаждал свидания со своею возлюбленною.
Ночь тянулась бесконечно долго, но все же уступила место дню, а когда стало светать, служанка, исполняя приказание своей госпожи, вышла во двор, отворила калитку и, изобразив на своем лице сочувствие, сказала студенту: «А, чтоб ему пусто было, вчерашнему нашему гостю! Мы из-за него всю ночь волновались, а ты тут мерзнул. Но только ты не горюй — что сорвалось нынче ночью, то не сорвется в другой раз. Моей госпоже это было так неприятно, так неприятно, уж ты мне поверь!»
У студента в душе все кипело, но он был человек рассудительный и прекрасно понимал, что угрозы — это оружие того, кто сам находится под угрозой, а потому предпочел затаить в груди слова, под действием неукротимого гнева рвавшиеся у него наружу. Не возвышая голоса и не показывая вида, что он озлоблен, студент ответил служанке: «Откровенно говоря, такой скверной ночи у меня еще не было, но я понимаю, что твоя госпожа нисколько не виновата, тем более что она меня пожалела и приходила извиниться и подбодрить меня. Ты же сама говоришь: что сорвалось нынче ночью, то не сорвется в другой раз. Не забудь поклониться от меня своей госпоже. Ну, оставайся с богом!»
Скрючившись от холода, студент еле добрался до дому. Дома усталость и бессонная ночь сморили его, и он повалился на постель и заснул; когда же он проснулся, то ему показалось, что ни рук, ни ног у него нет. Тогда он послал за лекарем и, рассказав, как он продрог, попросил его принять меры. Лекари применили к нему средства сильные, действующие быстро, и все же им лишь по прошествии некоторого времени удалось привести его мышцы в такое состояние, что они вновь обрели способность сокращаться, а не будь он так молод и если б не наступила теплая погода, он бы еще намучился. Когда же он снова стал бодрым и свежим, то, глубоко запрятав свою ненависть, притворился, что никогда еще не был так влюблен в свою госпожу, как теперь.
И вот некоторое время спустя судьба предоставила ему возможность осуществить свое намерение. Молодой человек, которого любила вдова, презрел ее чувство и, прельстившись другою женщиною, выказывал по отношению к Элене совершенное равнодушие и холодность, отчего Элена скорбела и плакала не осушая глаз. Служанка очень жалела свою госпожу, но не знала, как рассеять ее тоску по изменившем ей возлюбленном. Студент между тем все так же прохаживался под окнами Элены, и вот у служанки явилась безрассудная мысль: с помощью некромантии пробудить в бывшем любовнике прежнее чувство, студент же — думалось ей — должен быть великим мастерам по некромантической части, и все эти свои домыслы служанка выложила госпоже. Ум у госпожи был короткий, и, не сообразив, что если б студент знал толк в некромантии, то, верно уж, воспользовался бы ею в своих целях, она вполне прониклась доводами служанки, велела ей переговорить со студентом и, в случае его согласия, дать ему твердое обещание, что, какой бы награды он себе за это ни попросил, желание его будет, дескать, Исполнено.
Служанка выполнила поручение в точности и добросовестно. Выслушав ее, студент возрадовался. «Слава тебе, господи! — подумал он. — Наконец-то пришло время с твоею помощью наказать подлую женщину, опозорившую меня в благодарность за мою великую к ней любовь». А служанке он сказал так: «Передай владычице моей души, чтобы она не печалилась: если б даже ее возлюбленный находился в Индии, я бы и оттуда немедленно вызвал его и заставил просить у нее прощения за то, что он так ее изобидел. А как ей надлежит действовать — об этом она от меня узнает, когда и где ей будет угодно. Так ты ей и передай и скажи, чтоб она не волновалась». Служанка сообщила его ответ госпоже, и Элена условилась встретиться со студентом в Санта Лючия дель Прато[13].
Когда Элена и студент пришли на свидание и начали беседовать наедине, Элена, позабыв о том, что она чуть было его не заморозила, чистосердечно призналась ему во всем и попросила помочь ей, студент же ответил так: «Признаюсь, сударыня, в Париже я, между прочим, изучил и некромантию, — тайны ее мне открыты, — но занятие это богопротивное, и я дал клятву никогда не прибегать к ней ни ради себя, ни ради других. И все же я так вас люблю, что ни в чем не могу отказать вам, и если бы даже за одно это я угодил в пекло, все равно я исполню ваше желание. Но только я упреждаю вас, что некромантия — дело трудное, труднее, чем вы, вероятно, себе его представляете, особливо когда речь идет о том, чтобы заставить мужчину полюбить женщину или женщину заставить полюбить мужчину, потому что здесь нельзя обойтись без участия заинтересованного лица, и участнику надлежит быть неустрашимым, ибо это нужно проделать ночью, в уединении, без свидетелей, а я не знаю, способны ли вы на это».
«Ради любви я готова на все, лишь бы вернуть человека, который ни за что ни про что меня бросил, — отвечала пылкая, но недалекая Элена. — Ты только скажи мне на милость: в чем именно должна выразиться моя неустрашимость?»
Тут глаза у студента загорелись недобрым огнем. «Мне нужно будет, сударыня, изготовить оловянное изображение того человека, любовь которого вы желаете вернуть, — отвечал он, — и вот, как скоро я пришлю вам его, вы должны ночью в первосонье, когда месяц будет уже не так ярко светить, раздеться догола, взять в руки изображение и семь раз окунуться в проточную воду, а затем совершенно голой влезть на дерево или на крышу нежилого дома и, повернувшись лицом к северу с изображением в руке, семь раз подряд произнести те несколько слов, которые я вам напишу. Когда же вы их произнесете, перед вами предстанут, две девушки, писаные красавицы, поздороваются с вами и любезно спросят, в чем заключается ваше желание. Вы им на это вразумительно и подробно ответите, но только смотрите не назовите кого-нибудь другого. Девушки после этого удалятся, а вам тогда можно будет спуститься, одеться и вернуться домой. Ручаюсь вам, что в следующую же ночь придет ваш возлюбленный и будет со слезами каяться и просить у вас прощения, и больше он ни на кого вас не променяет».
Выслушав студента и всему поверив, Элена обрадовалась так, как будто, мечта ее уже наполовину сбылась; ей казалось, что она снова держит любовника в своих объятиях. «Можешь не сомневаться, что я все исполню как нельзя лучше, тем более что у меня есть для этого полная возможность, — сказала она. — В Верхнем Вальдарно недалеко от реки расположена моя усадьба, а ведь сейчас июль — самое время для купанья. Помнится, там неподалеку от реки стоит необитаемая башенка; на вышку ведет приставная лестница из каштанового дерева, туда иной раз взбираются пастухи поглядеть, не видать ли где отбившейся от стада скотины, — место, как видишь, безлюдное и глухое. Туда-то я и заберусь и все, что ты мне велишь, отлично исполню».
Студент прекрасно знал эти места, знал и эту башенку, довольный тем, что Элена приняла твердое решение, он сказал ей: «Мне, сударыня, не приходилось бывать в тех краях, я не знаю ни ваших владений, ни башенки, но если все обстоит так, как вы говорите, то лучше и желать нечего. Итак, немного погодя я пришлю вам изображение и заклинание, но только очень прошу вас: как скоро желание ваше исполнится и вы уверитесь, что я сослужил вам службу, — вспомните тогда обо мне и слово свое сдержите». Элена сказала, что он может быть совершенно спокоен, и, простясь с ним, возвратилась домой.
Обрадованный тем, что замысел его близок к осуществлению, студент приготовил изображение, что-то на нем нацарапал, вместо заклинания написал какую-то чепуху, затем отослал и то и другое Элене и велел передать ей, чтобы она этого дела не откладывала: пусть, мол, нынче же ночью исполнит то, о чем у него был с ней разговор, а сам взял с собою слугу и, дабы насладиться плодами задуманного предприятия, отправился тайком к своему другу, жившему совсем близко от башенки.
Туда же направила путь и Элена со своей служанкой, и, когда наступила ночь, она сделала вид, что сейчас ляжет, а служанку услала спать, и вот в первосонье крадучись вышла она из дому, пошла к башенке, что стояла на берегу Арно, и долго оглядывалась по сторонам, — кругом все тихо, нигде ни души; тогда она разделась, спрятала одежду под кустом, семь раз с изображением в руке окунулась, а затем, нагая, не выпуская из рук изображения, пошла к башенке. Студент со слугою еще с вечера схоронился подле башенки среди ив и других деревьев, и он видел, как она окуналась; когда же она, сверкая во мраке ночи белизною своего обнаженного тела, прошла мимо него, он разглядел ее грудь, разглядел ее всю, восхитился тем, как прекрасно она сложена, и, подумав о том, что в самом непродолжительном времени с этим телом станется, ощутил нечто похожее на жалость, но тут же в нем заговорила плотская похоть и заставила нечто перейти из лежачего состояния в стоячее, так что студент готов был выскочить из засады, схватить Элену и удовлетворить свое желание, — словом, он был раздираем противоположными чувствами. Когда же он пришел в себя и вспомнил, как и за что его оскорбили, то снова вознегодовал и, подавив в себе и сострадание, и позывы плоти, решился во что бы то ни стало довести дело до конца и не остановил Элену. Элена взошла на башню и, повернувшись лицом к северу, начала произносить слова, которые он ей написал. Малое время спустя студент подкрался к башенке, незаметно убрал лестницу, ведшую на вышку, где сейчас находилась Элена, и начал за ней наблюдать.
Элена семь раз подряд сотворила заклинание и стала поджидать девушек, но прождала она их, дрожа от холода, до самой зари — девушки так и не появились. Огорченная тем, что предсказания студента не сбылись, она невольно подумала; «А не устроил ли он мне такую же ночь, какую я когда-то устроила ему? Если так, то это неудачная месть: нынешняя ночь втрое короче той, да и похолодней тогда было». Тут она решилась спуститься, чтобы день не застал ее на башне, и вдруг обнаружила, что лестницы нет. Перед глазами у нее все поплыло, сердце зашлось, и она упала как подкошенная. Когда же она очнулась, то начала горько плакать и роптать на судьбу. Смекнув, что это дело рук студента, она стала упрекать себя в том, что напрасно обидела человека, а равно и в том, что доверилась этому человеку, которого, не без основания должна была считать своим недругом. И так прошло много времени. Поглядев, нельзя ли каким-либо другим способом сойти с башни, но ничего утешительного не обнаружив, Элена пришла в отчаяние и снова заплакала и запричитала: «Горе тебе! Что скажут твои братья, твои родственники, соседи и все флорентийцы, когда узнают, что тебя нашли здесь нагою? Твое доброе имя было до сего дня незапятнанным, а теперь все станут говорить, что о тебе составилось ложное мнение. Если бы даже ты и попыталась как-нибудь вывернуться, что не так-то уж трудно, проклятый студент, которому все про тебя известно, выведет тебя на чистую воду. Нужно же уродиться такой несчастливой: одновременно утратить возлюбленного, которого ты полюбила на свою беду, и свое доброе имя!» Тут душевная ее мука достигла такой силы, что она чуть было не бросилась с башни.
В это время взошло солнце, и Элена, подойдя к краю вышки, посмотрела вокруг — не видать ли стада с подпаском, которого она могла бы послать за своей служанкой, но тут студент, вздремнувший под кустом, проснулся и увидел ее, а она его. «С добрым утром, сударыня! Ну как, приходили девушки?» — спросил он.
Увидав и услыхав студента, Элена опять заплакала навзрыд, и попросила его подойти к башне — ей-де нужно с ним поговорить. Студент в сем случае оказался достаточно любезен. Элена легла на пол, так что в проеме виднелась только ее голова, и со слезами заговорила: «Ты, Риньери, провел из-за меня мучительную ночь, но, право же, ты мне жестоко за нее отомстил: хотя сейчас июль месяц, но я думала, что замерзну; ведь я же совсем раздета. Притом я всю ночь проплакала оттого, что я тебя тогда обманула, и оттого, что имела глупость тебе поверить, — диву даюсь, как я еще глаза не выплакала. Так вот, я обращаюсь к тебе с просьбой не ради любви ко мне — любить меня ты уже не можешь, я взываю к твоему благородству: удовлетворись тем, что ты уже совершил, и больше не мсти. Вели принести мою одежду, чтобы мне можно было сойти с башни, и не отнимай у меня моего доброго имени — ведь ты при всем желании не сможешь мне его потом возвратить. В ту ночь я не позволила тебе побыть со мной — ну так я за одну ту ночь подарю тебе много ночей, стоит только тебе захотеть! Словом, удовольствуйся этим. Ты человек порядочный, так пусть же тебе будет довольно сознания, что ты сумел отомстить и дал мне это понять. Не издевайся над женщиной — победа над голубкой славы орлу не приносит. Ради бога и ради своей чести, смилуйся надо мной!»
Ожесточившийся студент, вновь и вновь вспоминая учиненную ему обиду, слушал плач ее и мольбу, и в душе у него боролись чувство удовлетворения и чувство жалости: удовлетворение доставляла месть, — мести он жаждал больше всего на свете, — меж тем как жалость внушала ему человеколюбие: оно — пробуждало в нем сострадание к попавшей в беду. И все же человеколюбие не смогло вытеснить в нем злорадство, и он ответил ей так: «Элена! Если б мои жалобы, к которым я — увы! — не смел подбавить ни слез, ни меда, как это делаешь сейчас ты, тебя тронули и в ту ночь, когда я замерзал на твоем заметенном дворе, ты впустила бы меня хоть ненадолго погреться, то мне было бы нетрудно внять твоим жалобам ныне. Но раз тебе дорого твое доброе имя, — тогда ты, кстати сказать, так о нем не заботилась, — раз тебе неловко, что ты раздета, то воззови к тому, в чьих объятиях тебе не стыдно было голой лежать в ту памятную для тебя ночь, когда ты слышала, как я хожу по твоему двору; щелкая зубами и утаптывая снег, — вот пусть он и придет тебе на помощь, пусть принесет одежду, пусть приставит лестницу, пусть позаботится о твоем добром имени, которое ты ради него и тогда, и во многих других случаях не задумываясь ставила на карту. Что же ты его не зовешь? Кому же еще и выручить тебя, как не этому человеку? Ты принадлежишь ему. Кого же он тогда охраняет и кого вызволяет, если не тебя? Позови же его, безрассудная женщина, и удостоверься, способна ли твоя любовь к нему, а также твоя изворотливость совместно с его изворотливостью избавить тебя от моего безумия, — ведь ты же, развлекаясь с ним, спрашивала, что сильнее — моя глупость или же твоя любовь к нему. И не предлагай мне то, чего я теперь не желаю и в чем ты все равно не могла бы мне отказать, если б я пожелал. Побереги ночи для любовника, если только тебе удастся выйти отсюда живой. Я вам их уступаю — с меня довольно одной, раз поизмывались — и будет. Сейчас ты пытаешься меня растрогать, стараешься ко мне подольститься, нарочно толкуешь о моей порядочности, о моем благородстве, думаешь, как бы это ловчее воспользоваться моей добротой, чтобы я не наказывал тебя за твою подлость, но лести твоей не ослепить духовные мои очи, как ослепили их твои посулы. Теперь я закален; за все время моего пребывания в Париже я так не закалился, как в ту ночь — благодаря тебе. Положим даже, я выказал бы великодушие, но ведь ты этого не заслуживаешь: если б меня просил человек, я бы, конечно, удовольствовался содеянным, но такие хищницы, как ты, должны искупать свои злодеяния только смертью, и только так должно отмщать им. Я не орел, но ведь и ты не голубка, ты ядовитая змея, и преследовать я тебя буду как исконного своего врага — со всею силою ненависти; впрочем, то, что я с тобой делаю, в сущности, нельзя назвать местью — скорее это наказание, ибо месть должна быть сильней оскорбления, а моя месть — это не настоящая месть: ведь если б я захотел отомстить как должно, то, приняв в рассуждение, что ты со мной сделала, мне мало было бы лишить тебя жизни, — да и не одну тебя, а сто таких, как ты, — потому что я умертвил бы всего-навсего скверную, гадкую, злую бабенку. Черт побери, если бы не твоя смазливая мордашка, которая очень скоро подурнеет, ибо годы избороздят ее морщинами, то чем ты лучше ничтожной служанки? А из-за тебя чуть не умер, как ты сама меня только что назвала, порядочный человек; я могу за один день принести людям больше пользы, нежели сто тысяч таких, как ты, способны принести пользы до скончания века. Словом, я покажу тебе, как глумиться над людьми здравомыслящими, я покажу тебе, как глумиться над людьми просвещенными, я раз навсегда отучу тебя от таких безобразий, если только ты выживешь. Ну, а если тебе там невмоготу, так что же ты не бросишься с башни? Коли, с божьей помощью, сломишь себе шею, то и себя избавишь от страданий, — а ты, как видно, в самом деле страдаешь, — и меня сделаешь счастливейшим человеком в мире. Больше я тебе ничего не скажу. Я сумел устроить так, что ты туда взобралась, — сумей же ты теперь устроить так, чтобы тебе можно было сойти, как сумела ты надо мной насмеяться».
Пока студент говорил, несчастная женщина утопала в слезах. А время шло, и солнце подымалось все выше. Когда же студент умолк, заговорила она: «Послушай, жестокосердный человек! Если тебе так дорого досталась та проклятая ночь и проступок мой представляется тебе столь ужасным, что тебя не трогают ни моя молодость, ни моя красота, ни горючие слезы, ни смиренные мольбы, то пусть тебя разжалобит и пусть смягчит неумолимую твою суровость то обстоятельство, что я вновь тебе доверилась и поведала все мои тайны, — ведь этим я дала тебе возможность пробудить мою совесть, ибо если б я тебе не доверилась, ты не смог бы мне отомстить, а ведь ты, судя по всему, так жаждал мщения! Не гневись, прости же меня наконец! Если ты меня простишь и вызволишь отсюда, я брошу ветреного моего юнца, и ты будешь единственным моим обожателем и обладателем, хотя ты и ни во что не ставишь мою красоту и утверждаешь, что она недолговечна и не так уже обольстительна. Какова бы, впрочем, ни была моя красота, она, как и всякая женская красота, сколько мне известно, хоть тем одним ценна, что доставляет удовольствие, наслаждение и отраду молодым мужчинам, а ведь ты не стар. Хотя ты поступаешь со мною жестоко, я все же не могу допустить мысли, что ты жаждешь присутствовать при моей позорной смерти, что ты хочешь, чтобы я в отчаянии бросилась с башни у тебя на глазах, а ведь когда-то, сколько бы ты сейчас ни отпирался, взор твой пленился мною. Сжалься надо мной ради бога и не мучай меня! Солнце припекает. Ночью я страдала от холода, а теперь мне жарко невмочь!»
Студенту доставляло удовольствие донимать Элену своими речами, и он заговорил снова: «Элена! Ты доверилась мне не по любви, а потому, что ты стремишься вернуть утраченное, — следственно, ты заслуживаешь еще более строгого наказания. И напрасно ты думаешь, что у меня была только одна возможность утолить желанную месть. В моем распоряжении было множество средств: притворяясь, что люблю тебя по-прежнему, я расставил вокруг тебя множество капканов, и если бы даже ты не попалась в этот, то немного погодя непременно угодила бы в другой, и в других капканах тебе было бы еще хуже и еще стыднее; избрал же я именно этот не для того, чтобы облегчить твою участь, а потому, что из всех способов мести это наиболее забавный. Если бы даже все способы мести оказались мне недоступны, у меня осталось бы перо, и я написал бы о тебе столько и так, что, когда бы ты об этом узнала, — а не узнать ты бы никак не могла, — ты бы тысячу раз в день жалела о том, что родилась на свет божий. Сила пера несравненно сильнее, нежели думают люди, не имевшие случая удостовериться в том на опыте[14]. Клянусь богом, — и да ниспошлет он моей мести столь же отрадный конец, сколь отрадное ниспослал ей начало, — я написал бы о тебе такие вещи, что, устыдившись не только других, но и себя самой, ты, лишь бы не видеть себя, вырвала бы себе глаза, — так не упрекай же море за то, что ручеек подбавил в него воды! Я уже сказал, что до твоей любви мне теперь нужды нет, обладать тобою я не хочу. Продолжай, если только тебе это удастся, жить со своим бывшим любовником, — прежде я его ненавидел, а теперь люблю — за то, как он с тобой обошелся. Вы, женщины, влюбляетесь в молодых и гоняетесь за ними, потому что у них цвет лица здоровее, борода чернее, потому что они на все горазды: и на балах красоваться, и на турнирах состязаться, хотя это отлично умеют и пожилые, у которых тем следовало бы еще поучиться. Кроме того, вы убеждены, что они лучше умеют ездить верхом и в день отмахивают больше, чем люди зрелого возраста. С этим я готов согласиться: в самом деле, нажаривать они мастаки, зато люди в летах, как более опытные, в отличие от них, хорошо разбираются, в чем самый смак. Лучше мало, да вкусно, чем много, да невкусно. Бешеная скачка утомляет и изматывает, а кто пойдет медленным шагом, — пусть даже это будет человек молодой, — тот достигнет цели хотя и позднее, да зато с меньшей затратой сил. Вы — неразумные твари, вам невдомек, сколько зла таит в себе мишурный блеск. Молодые люди никогда не довольствуются одною; сколько женщин ни пройдет перед их взором — к каждой испытывают они вожделение, ибо они уверены, что нет такой женщины, которой они не были бы достойны; вот почему их любовь не может быть постоянной, — теперь ты это узнала на собственном горьком опыте. Молодые люди полагают, что женщины обязаны угождать им, лелеять их, и ничем они так не любят хвастаться, как своими победами над женщинами, оттого-то многие женщины предпочитают монахов — те, по крайней мере, держат язык за зубами. Ты уверяешь, что о твоих сердечных делах не знал никто, кроме твоей служанки да меня, но ты заблуждаешься; напрасно ты так думаешь, если, впрочем, ты и вправду так думаешь. И в его и в твоем околотке только про вас и говорят, но чаще всего тот, кого эти разговоры касаются, узнает о них в последнюю очередь. В довершение всего молодые люди вас грабят, меж тем как люди пожилые одаряют. Словом, выбор твой плох, ну так и живи с тем, кому ты отдалась, а надо мной ты насмеялась — так не отнимай же меня у другой: я нашел женщину гораздо лучше тебя, она меня оценила — не то что ты! Словам моим ты не веришь, зато увидишь по глазам моим, как страстно я желаю, чтобы ты покончила с собой, — так вот, чтобы это последнее впечатление ты унесла с собой на тот свет, бросайся скорее вниз, и душа твоя, которая уже сейчас находится в когтях у дьявола (для меня это сомнению не подлежит), увидит, изменюсь ли я в лице, глядя на то, с какой головокружительной быстротою падаешь ты с башни наземь. Впрочем, я уверен, что ты меня этим не порадуешь; слушай же, что я тебе скажу: если солнце тебя прижгло, вспомни, как ты меня морозила, и если ты сравнишь сегодняшнюю жару с тогдашним холодом, то неминуемо придешь к заключению, что нынче не так еще жарко».
Доведенная до отчаяния Элена, видя, что все речи студента направлены к одной и той же бесчеловечной цели, снова залилась слезами. «Послушай! — сказала она. — Бессильна я разжалобить тебя, так сжалься надо мной хотя бы из любви к той женщине: по твоим словам, она оказалась умнее меня, она тебя любит — прости же меня ради нее, принеси мне одежду и помоги спуститься»[15].
Студент рассмеялся; было, однако, уже около десяти. «Ну вот теперь, — молвил студент, — раз ты просишь меня ради такой прелестной женщины, я не в силах тебе отказать. Скажи, где ты спрятала одежду, — я за ней схожу и помогу сойти».
Элена ему поверила, приободрилась и указала место, где лежала ее одежда. Студент велел слуге далеко не отходить и следить за тем, чтобы до его возвращения никто к башне не подходил, а сам пошел к приятелю, откушал у него в свое удовольствие, а после обеда лег отдохнуть.
Оставшись на башне, Элена, отчасти утешенная обманчивою надеждою и все же до крайности удрученная, села и, прислонившись к той части стены, которая давала хоть немного тени, предалась в ожидании горчайшим думам. Некоторое время она размышляла, тужила, то надеждой ласкалась, то снова разуверялась в том, что студент принесет ей одеяние, мысли у нее путались, и наконец она, убитая горем, сморенная бессонною ночью, уснула. Время близилось к полудню, солнце палило немилосердно, отвесные его лучи падали прямо на ее изнеженное, холеное тело и на непокрытую ее голову, отчего кожа на местах, обращенных к солнцу, была обожжена и вся, как есть, потрескалась. И так ее нажгло, что она хоть и крепко заснула, а не могла не проснуться. Почувствовав боль от ожогов, она пошевелилась, и тут ей показалось, будто вся ее сожженная кожа растрескалась и разлезлась, как разлезается опаленный лист пергамента — стоит только за него потянуть. Голова у нее раскалывалась, да и было от чего. Пол на вышке так накалился, что на нем невозможно было ни сидеть, ни стоять, и Элена, рыдая, все время перебегала с места на место. В довершение всего день был безветренный и на вышку налетели тучи мух и слепней; они садились на голое ее тело и так больно кусали, что при каждом укусе ей представлялось, будто в нее вонзается копье, и она все время от них отмахивалась и кляла себя, свое существование, своего любовника и студента. Истомленная, истерзанная, мучимая несосветимой жарой, солнечными лучами, мужами, слепнями, голодом и, в еще большей степени, жаждой, а помимо всего прочего — роем докучных мыслей, она решилась позвать на помощь, что бы из этого ни воспоследовало, и, в надежде увидеть кого-нибудь поблизости или же услыхать человеческий голос, вытянулась во весь рост. Однако враждебный рок отнял у нее и эту надежду. Крестьяне из-за жары вынуждены были приостановить полевые работы, — каждый возле своего дома занялся молотьбой. Элена слышала только треск цикад, а видела Арно, и когда она смотрела на его катившиеся волны, жажда в ней не только не уменьшалась, но, напротив того, усиливалась. А кругом виднелись тенистые рощи, усадьбы и манили ее к себе. Что еще вам сказать про несчастную женщину? Палящее солнце, раскалившийся пол вышки, укусы слепней и мух обезобразили ее; еще так недавно белизна ее тела побеждала ночную тьму, а теперь она была вся красная, как мареновая краска, вся в крови, так что на нее страшно было смотреть.
Уже не чая, что кто-нибудь ее вызволит, она больше всего хотела умереть. Наконец в половине второго проснулся студент, вспомнил про Элену и пошел посмотреть, что с ней, голодного же своего слугу отпустить поесть. Услыхав, что он пришел, изнемогшая и исстрадавшаяся Элена приблизилась к проему, села и, плача, заговорила: «Риньери! Месть твоя превосходит всякую меру: я проморозила тебя ночью на дворе, ты же днем меня жаришь, вернее — сжигаешь, на башне, да еще не даешь ни пить, ни есть. Ради самого Христа, поднимись на вышку! У меня не хватает силы духа покончить с собой, вот я и обращаюсь к тебе с мольбою: прикончи меня! Я так страдаю, так мучаюсь, что смерть для меня теперь желанный исход. Если же ты не соизволишь явить мне эту милость, то прикажи, по крайней мере, подать мне воды, чтобы я могла омочить уста, а то слез у меня для этого не хватает — так пересохло во рту и так все горит, внутри».
Студент понял по ее голосу, как она ослабела, в проем ему было видно, как обожгло ее солнце, и он, тронутый самым звуком ее голоса, тем, во что она превратилась, равно, как и униженною ее мольбою, почувствовал к ней что-то похожее на сострадание, и все же обратился он к ней с такими словами: «Нет, злодейка, коли хочешь, сама накладывай на себя руки — от моей руки ты не умрешь, а напьешься ты у меня так же, как я у тебя согрелся. Только вот что меня огорчает: к отмороженным местам мне пришлось прикладывать теплый вонючий навоз, а твои ожоги уврачует прохладная и душистая розовая вода; я чуть не умер от заражения крови, ты же сменишь кожу, подобно змее, и останешься такою же красавицею, как прежде».
«Красота досталась мне на горе! — воскликнула Элена. — Только лютым моим врагам могу я пожелать красоты. А ты — ты свирепее дикого зверя: как у тебя хватает жестокости так меня мучить? Как же ты поступил бы со мною, если б по моему хотению все родные твои погибли в лютых мученьях? Можно ли было бы изобрести для изменника, по вине которого разрушен целый город, более мучительную казнь, нежели та, какой ты обрек меня, заставив жечься на солнце и отдав на съедение гнусу? Этого мало: ты не дал мне воды, а ведь даже убийцам, когда их ведут на казнь, не отказывают в вине, сколько бы раз они ни попросили. Я вижу, ты непреклонен в неумолимой своей жестокости, пытки, которые я терплю, тебя не трогают, — ну что ж, я покорно буду ждать смерти, и да спасет господь мою душу! Молю его о том, чтобы он обратил всеправедный взор свой на то, что делаешь ты со мною». Произнеся эти слова, она, в отчаянии, полагая, что ей все равно уже не спастись от палящего солнца, с превеликим трудом отползла на середину вышки. Много раз ей казалось, что она вот сейчас умрет от жажды или от нестерпимой муки, и, ропща на свою недолю, она громко и неутешно рыдала.
Вечером, однако ж, студент решил, что с него довольно; приказав слуге взять ее одежду и завернуть в плащ, он направился к дому несчастной женщины и увидел на пороге служанку: печальная, унылая, она пребывала в крайней растерянности. «А что, голубушка, не скажешь ли, где твоя госпожа?» — спросил он.
«Не знаю, мессер, — отвечала служанка. — Я была уверена, что поутру застану ее в постели, — вечером я видела, как она ложилась, — но нигде ее не нашла. Не понимаю, что с ней могло случиться, с ума схожу от беспокойства. А вы, мессер, ничего о ней не знаете?»
«Жаль, что и ты вместе с нею не попалась в ловушку, — я бы и тебе отомстил! — ответил ей на это студент. — Но ты от меня не уйдешь, я тебе отплачу за твои проделки, дабы впредь всякий раз, когда тебе припадет охота одурачить мужчину, ты меня вспоминала». Тут он обратился к слуге: «Отдай ей одежду и скажи, что коли она хочет, то может идти за госпожой».
Слуга так и сделал. Служанка убедилась, что это точно одежда ее госпожи, а все, что она сейчас услышала, навело ее на мысль, не убита ли госпожа, и она чуть не вскрикнула от ужаса. Когда же студент ушел, она зарыдала и бросилась бежать к башне.
В тот день одному из работников Элены не повезло: он потерял двух свиней. Долго он разыскивал их, всюду шарил гладами и наконец, вскоре после того как студент оставил Элену одну, приблизился к той самой башенке и, услыхав жалобный плач несчастной женщины, постарался как можно выше подпрыгнуть. «Кто это там плачет?» — крикнул он.
Элена сейчас узнала голос работника. «Пойди к моей служанке и позови ее», — назвав его по имени, сказала она.
Работник понял, что это его госпожа. «Ах, боже мой! — воскликнул он. — Как вы туда попали? Служанка целый день вас ищет, да разве ей могло прийти в голову, что вы там?»
Он взял лестницу и, приставив к башне, начал при помощи веток укреплять перекладины. Тут прибежала служанка, всплеснула руками и, не в силах долее сдерживаться, запричитала: «Ах, да что же это? Ненаглядная моя госпожа, где вы?»
Элена постаралась как можно громче крикнуть: «Я здесь, моя милая, на вышке! Не плачь, подай мне скорее одежду!»
Служанка узнала ее по голосу, и это придало ей бодрости; когда же она с помощью работника поднялась по лестнице, которую он к этому времени почти привел в порядок, и увидела, что ее госпожа, истерзанная, похожая на обгорелый пень, лежит нагая, изнемогая, на раскаленном полу, то заголосила над ней, как над покойницей, и начала царапать себе лицо. Элена, однако ж, умолила ее не плакать и помочь ей одеться. Узнав, что, кроме студента, его слуги да еще работника, никому не известно, где она пробыла это время, она несколько успокоилась и попросила служанку и работника ради всего святого никому ничего не рассказывать. После того как они обо всем переговорили, работник посадил госпожу к себе на закорки, — идти она была не в состоянии, — и благополучно спустился со своею ношей. А бедная служанка, спускавшаяся следом за ними, но не так осторожно, поскользнулась, полетела с лестницы наземь, сломала себе бедро и взвыла от боли. Работник положил Элену на траву и пошел посмотреть, что со служанкой; увидев, что у нее перелом бедра, он взял ее на руки и положил рядом с Эленой. Как скоро Элена уверилась, что случилась новая беда, что та, на кого она надеялась больше, чем на кого-либо еще, сломала себе бедро, то пришла в совершенное отчаяние и так горько заплакала, что работник, тщетно пытавшийся ее утешить, в конце концов сам заплакал. Солнце уже склонялось к закату, и, чтобы ночь их тут не застала, он по просьбе удрученной госпожи пошел домой, позвал двух своих братьев, жену и захватил с собой доску; братья положили служанку на доску и перенесли в дом. Работник как мог ободрил Элену, дал ей холодной воды, а затем снова посадил на закорки и отнес к ней в спальню. Работникова жена дала ей поесть, раздела и уложила, а затем они оба распорядились, чтобы госпожу и служанку ночью доставили во Флоренцию, что и было исполнено.
Будучи изворотливой на диво, Элена сочинила про себя и служанку целую историю, нимало не похожую на то, что с ними случилось на самом деле, и уверила братьев своих, сестер и всех прочих, что все это дьявольские козни. Элена долго мучилась и страдала, постельное белье беспрестанно прилипало к ее телу, и его приходилось отдирать вместе с кожей, но в конце концов лекари вылечили ее и от злой лихорадки, и от всех прочих болестей, а служанке вылечили бедро. Элена после этого забыла и думать о своем любовнике и благоразумно остерегалась влюбляться и издеваться. А студент, услыхав, что служанка сломала себе бедро, решил, что он за все отплатил сполна, на том успокоился и никому ничего не сказал.
Так вот как досталось безрассудной молодой женщине, вздумавшей подшутить над студентом, как она подшутила бы над всяким другим, и не знавшей, что студентам — правда не всем, но большинству — палец в рот не клади. А потому, милостивые государыни, не шутите, в особенности — над студентами.
День десятый10
Подданные уговаривают маркиза Салуццкого жениться; маркиз, объявив, что сыщет себе невесту сам, женится на дочери крестьянина; она родила ему двух детей; маркиз заставляет ее думать, что он убил их; потом он объявляет ей, что она ему надоела и что он женится на другой, и она в одной сорочке от него уходит; маркиз посылает за своей дочерью и всем говорит, что это его невеста; наконец он убеждается, что жена его все терпит; она ему теперь еще дороже, чем прежде, он призывает ее к себе и, показав выросших за это время детей, сам воздает и другим повелевает воздавать ей почести, подобающие маркизе
Кроме Дионео, рассказывать больше было некому, и он начал так:
— Незлобивые дамы! Бели не ошибаюсь, сегодня все рассказывали о королях, султанах и прочих высокопоставленных лицах. Я тоже не хочу ударить лицом в грязь и расскажу про одного маркиза, поступившего, однако ж, не великодушно, а донельзя глупо, хотя все кончилось благополучно. Но только подражать ему я не советую, ибо благополучный исход его сумасбродства — это величайшая несправедливость судьбы.
В давно прошедшие времена старшим в роде маркизов Салуццких[16] оказался юный Гвальтьери, неженатый, бездетный, целыми днями охотившийся на птиц и зверей, жениться и обзаводиться детьми не собиравшийся, в чем сказывался его недюжинный ум. Однако ж подданным это не нравилось, и они уговаривали его жениться, дабы ему не остаться без наследника, а им без правителя, и вызывались сыскать ему такую хорошую невесту, из такой хорошей семьи, что ему нечего было бы опасаться за свое будущее.
А Гвальтьери им на это возражал: «Друзья мои! Вы принуждаете меня решиться на такой шаг, который по своей доброй воле я ни за что бы не сделал: я же знаю, как трудно сыскать жену сходного нрава, знаю, как много на свете женщин, которые мне совсем не пара, и как тяжко приходится мужчине, сделавшему неудачный выбор. Вы утверждаете, что по нраву родителей можно безошибочно судить о нраве дочери, и отсюда делаете вывод, что подыщете невесту, которая пришлась бы мне по душе, но это вздор: мне невдомек, как вам удастся узнать отца или же выведать тайны матери, но если бы даже все про отца и мать вам было известно, дочери часто бывают совсем не похожи на своих родителей. Впрочем, раз вы непременно хотите наложить на меня эти цепи, то я вам перечить не стану, с условием, однако ж, что невесту сыщу я сам, чтобы в случае, если дело примет скверный оборот, я пенял на себя, и еще я вас упреждаю, что, кого бы я ни взял, вы обязаны почитать ее как свою госпожу, а иначе я вымещу на вас тяготу вынужденного моего брака». Добрые люди ответили, что пойдут на все условия, только бы он женился.
Гвальтьери уже давно пленился благонравием одной бедной девушки из ближней деревни; притом она была хороша собой, и Гвальтьери рассудил, что с нею он будет счастлив. Приняв в соображение, что от добра добра не ищут, он порешил на ней жениться и, послав за ее отцом, бедняком из бедняков, обо всем с ним уговорился.
После этого Гвальтьери созвал со всей округи друзей и объявил им: «Друзья мои! Вы все время настаивали на том, чтобы я женился, — ну так вот, я женюсь, но не потому, чтобы мне этого уж так хотелось, а чтобы угодить вам. Помните, что вы мне обещали? Удовольствоваться тою, кого я возьму, и почитать ее как свою госпожу. Я свое слово сдержал, сдержите же и вы свое. Совсем близко отсюда я нашел девушку, которая пришлась мне по нраву, — я на ней женюсь и введу ее к себе в дом. Позаботьтесь же, чтобы свадьба была отпразднована как можно торжественнее и чтобы жене моей был оказан почетный прием, — словом, чтобы и вы и я остались довольны». Добрые люди обрадовались и все в один голос сказали, что они довольны и что кто бы ни была его супруга, они примут ее как свою госпожу и, как госпожу, будут ее чтить и в дальнейшем. После этого все, в том числе сам Гвальтьери, занялись приготовлениями к роскошному, богатому и веселому пиру. Гвальтьери сказал, что свадьба должна быть богатейшей и роскошной, и велел созвать на нее великое множество родных, друзей, знатных и незнатных соседей. А еще он велел скроить и сшить много красивых и дорогих платьев по мерке, снятой с одной девушки, у которой была, по его мнению, такая же точно фигура, как у его невесты; помимо платьев, он велел приготовить пояса, кольца, дорогой и красивый венец, — словом, все, что нужно для новобрачной.
В день свадьбы, в семь часов утра, Гвальтьери и все его гости сели на коней. Отдав необходимые распоряжения, он сказал: «Синьоры! Пора ехать за невестой». Все тронули поводья и поехали в деревушку. Подъезжая к дому невесты, Гвальтьери ее встретил — она ходила за водой и теперь быстрым шагом возвращалась: ей хотелось вместе с другими поселянками посмотреть на невесту Гвальтьери, — а Гвальтьери, назвав ее по имени, то есть Гризельдой, спросил, где ее отец, на что она, застыдившись, ответила: «Дома, господин».
Гвальтьери спешился и, сказав спутникам своим, чтобы они его подождали, вошел в убогую лачугу и обратился к хозяину, которого звали Джаннуколе, с такими словами: «Я приехал за Гризельдой; прежде, однако ж, мне нужно кое-что сказать ей в твоем присутствии». И тут Гвальтьери объявил ей свою волю: если, мол, он на ней женится, ей придется во всем угождать ему; что бы он ни сказал и как бы ни поступил — она не должна на него гневаться, она обязуется быть ему послушной и все в этом роде, и спросил, согласна ли она; Гризельда же ответила ему полным согласием. Тогда Гвальтьери вывел ее за руку из дому, приказал в присутствии всех его спутников и при всем народе раздеть ее донага, потом — как можно скорее одеть и обуть во все новое, им заказанное, а на растрепанные ее волосы возложить венец. Когда же все выразили удивление, он сказал: «Синьоры! Если эта девушка ничего против меня не имеет, то я на ней женюсь». Тут Гвальтьери обратился к растерявшейся и смущенной Гризельде и спросил: «Гризельда! Хочешь быть моею женою?»
«Хочу, господин», — отвечала Гризельда.
«А я хочу быть твоим мужем», — молвил Гвальтьери. Повенчавшись с Гризельдой при большом стечении народа, он посадил ее на доброго коня и с честью доставил в замок. Начался роскошный и богатый пир; торжество было такое, как будто Гвальтьери взял за себя дочь французского короля.
Казалось, новобрачная вместе с одеждой сменила и душу и нрав свой. Я уже сказал, что она была красива и стройна, а теперь к ее красоте прибавились и другие качества: она стала до того обаятельна, очаровательна и учтива, что, глядя на нее, можно было подумать, будто она никогда раньше не пасла овец и была дочерью не Джаннуколе, а какого-нибудь важного господина, чем приводила в изумление всех, кто знал Гризельду до ее замужества. Помимо всего прочего, она была до того послушна и до того предупредительна к мужу, что он был счастлив и доволен; с подданными же его она была так ласкова и милосердна, что все ее боготворили, служили не за страх, а за совесть, молились о ее счастье, благополучии и процветании, и если прежде про Гвальтьери говорили, что он поступил неблагоразумно, женившись на ней, то теперь все признавали его за благоразумнейшего и проницательнейшего человека ни свете, потому что никто, мол, на его месте не углядел бы под убогим рубищем, под крестьянской одеждой столь высокие добродетели. Словом сказать, не только в маркизате, но и всюду за его пределами все теперь восхищались ее достоинствами и ее поведением и уже не корили, но одобряли Гвальтьери за то, что он вступил с нею в брак. Гризельда вскорости затяжелела и в срок родила девочку, по каковому случаю Гвальтьери устроил великое торжество.
Вскоре, однако ж, Гвальтьери пришла в голову странная мысль: испытать терпение Гризельды путем долговременной и мучительной для нее проверки; начал же он с попреков; притворившись недовольным, он сказал ей, что его приближенные возмущены: у него, мол, жена простого звания, а тут еще пошли дети, и родила-то она не сына, а дочь; это-де очень их огорчило, и они ропщут. Гризельда не изменилась в лице и ни одним движением чувства не дала понять, что отказывается от своего первоначального благого намерения. «Поступай со мной, повелитель мой, так, — молвила она, — как, по твоему разумению, того требуют честь твоя и благополучие, я же всем буду довольна; я знаю, что я им не ровня и что я не заслуживаю той чести, которой ты по доброте своей меня удостоил». Ответ жены произвел на Гвальтьери благоприятнейшее впечатление, ибо он удостоверился, что та честь, которую воздавали Гризельде и он, и все прочие, не вскружила ей голову.
Со всем тем несколько дней спустя Гвальтьери намекнул ей, что его приближенные терпеть не могут ее дочку, а затем подослал к ней слугу, и тот, сам не свой, объявил ей: «Госпожа! Мне моя жизнь дорога, а потому я не могу не исполнить приказ моего господина. Он велел мне взять вашу дочку и…» Слуга не договорил.
Услышав эти слова, посмотрев слуге в лицо и вспомнив, что говорил ей муж, Гризельда догадалась, что слуге приказано умертвить девочку. Быстрым движением вынув дочку из колыбели, она ее поцеловала, благословила, и хотя душа у нее была растерзана, она, не дрогнув, передала дочку с рук на руки слуге. «Возьми ее, — сказала Гризельда, — и в точности исполни все, что тебе повелел твой и мой господин, но только не оставляй ее на съедение зверям и птицам, если, впрочем, ты не получил от него особого распоряжения». Взяв девочку, слуга пошел к Гвальтьери и передал все, что говорила ему Гризельда, а Гвальтьери, подивившись твердости ее духа, отправил слугу с младенцем в Болонью к своей родственнице; родственницу эту он просил, никому не открывая, чья это дочь, не пожалеть трудов на то, чтобы вырастить ее и воспитать.
Вскоре после этого Гризельда опять затяжелела и в срок родила сына, чем Гвальтьери был безмерно счастлив. Но ему, как видно, было недостаточно первого испытания, и он нанес жене еще более глубокую рану. Однажды он с сердитым видом сказал ей: «Жена! После того как ты родила сына, с подданными моими нет никакого сладу: их убивает одна мысль, что после меня правителем у них будет внук Джаннуколе. Боюсь, как бы мне не пришлось сначала прибегнуть к тому же, к чему я однажды уже прибегнул, а потом бросить тебя и жениться на другой, иначе меня могут изгнать».
Жена выслушала его спокойно и ответила так: «Только бы тебе было хорошо, мой повелитель, поступай как знаешь, а обо мне не беспокойся: ведь я только тобой и живу».
Немного погодя Гвальтьери послал за сыном, как в свое время посылал за дочерью, снова обставил дело так, как будто он умертвил ребенка, а между тем отдал его на воспитание туда же, куда и дочь, то есть в Болонью. А Гризельда отдала сына так же безропотно, как отдала дочь, чему Гвальтьери немало дивился; он не мог себе представить, чтобы какая-нибудь другая женщина была на это способна. Если б он не знал, какая Гризельда любящая мать, — она проявляла эту свою любовь, пока он ей разрешал, — он, уж верно, подумал бы, что она равнодушна к детям, однако ж поведение Гризельды явилось для него свидетельством ее мудрости. Подданные, думая, что он умертвил детей, осуждали его и упрекали в жестокости, а Гризельду очень жалели; между тем Гризельда, когда другие женщины сокрушались из-за гибели ее детей, неизменно отвечала, что она на это согласилась, потому что так угодно было их отцу.
Несколько лет спустя после того, как у них родилась дочь, Гвальтьери надумал в последний раз испытать терпение жены и того ради стал говорить направо и налево, что Гризельда ему опостылела, что женился он на ней по молодости лет, необдуманно, а потому будет добиваться от римского папы разрешения на второй брак, Гризельду же он, мол, намерен бросить, за что все добрые люди порицали его, но он отвечал одно: мол, быть по сему. До Гризельды эти разговоры дошли, и, представив себе, что ей, по всей вероятности, предстоит возвратиться в родительский дом и, по всей вероятности, опять пасти овец, а того, в ком полагала она все свое счастье, увидеть в объятиях другой женщины, она глубоко закручинилась, но решилась перенести и эту превратность судьбы с тою же твердостью, с какою переносила все, что ей выпадало на долю.
Некоторое время спустя Гвальтьери пришли из Рима подложные письма, и он всем и каждому их показывал, а в них говорилось, что папа разрешает ему расстаться с Гризельдой и жениться на другой. Наконец Гвальтьери за нею послал и при всех объявил: «Жена! Папа разрешил мне расстаться с тобою и жениться на другой. Предки мои были люди знатные, весь этот край был им подвластен, а твои предки — хлебопашцы, и больше я с тобой жить не хочу; забирай свое приданое и уходи к Джаннуколе, а я найду себе другую, более подходящую жену».
Гризельда, переборов женскую свою природу, с величайшим трудом удержалась от слез. «Я всегда помнила, мой повелитель, — заговорила она, — что я, низкого состояния женщина, не пара такому знатному человеку, как вы. За то, что я находилась при вас, в вашем замке, я должна благодарить бога и вас. То, что я получила в дар, я никогда не почитала и не признавала своим, — я говорила себе, что это дано мне на время. В любую минуту, когда бы вам ни пришла охота что-либо потребовать у меня обратно, я бы это с не меньшей охотой вам возвратила, и сейчас я вам все возвращу. Вот ваше кольцо — возьмите его. Вы велите мне забрать мое приданое. Для этой цели вам не придется посылать за своим казначеем, а мне не понадобятся ни кошелек, ни вьючная лошадь, — ведь я же прекрасно помню, что вы взяли меня в чем мать родила. Если вы почтете приличным, чтобы все увидели тело носившей зачатых от вас детей, я уйду от вас нагая, но все же я бы вот о чем вас попросила: дозвольте мне, не в счет приданого, а в награду за мою непорочность, которую я принесла вам в дар и которой мне уже не вернуть, надеть на себя хотя бы сорочку».
К горлу Гвальтьери подступили рыдания, но он, напустив на себя суровость, сказал: «Можешь надеть».
Все, кто при сем присутствовал, стали просить Гвальтьери выдать ей платье: негоже, мол, той, которая на протяжений тринадцати с лишним лет была ему женою, у всех на глазах с таким позором, в одной сорочке, как нищая, уходить из его дома, однако ж Гвальтьери был неумолим, — жена его, в одной сорочке, босая и простоволосая, простилась со всеми и, выйдя из замка, пошла к отцу, а вслед ей неслись плач и рыдания. Джаннуколе, не веривший в прочность этого брачного союза и со дня на день ожидавший подобной развязки, сберег одежды, которые дочь его сняла с себя в то утро, когда Гвальтьери с ней обручился. Как скоро дочь к нему возвратилась, он ей эту одежду достал, Гризельда ее надела и, стойко перенося тяжкий удар злодейки судьбы, начала, как в былые времена, все делать по дому.
Между тем Гвальтьери распустил слух, будто он женится на дочери графа Панаго, и, приказав готовиться к великому торжеству, послал за Гризельдою. Она явилась, и он ей сказал: «Я собираюсь ввести к себе в дом мою невесту и готовлю ей торжественную встречу. Ты знаешь, что у меня в замке нет таких женщин, которые прибрали бы в комнатах, как подобает перед великим семейным празднеством, и позаботились бы о многом другом. Ты — бесподобная хозяйка, так вот ты и наведи порядок в доме, пригласи, по своему усмотрению, дам, прими их как подобает, а после свадьбы можешь идти домой».
Каждое слово Гвальтьери было для Гризельды как острый нож, ибо Со своей участью она примирилась, а вытравить из сердца любовь так и не сумела. «Я все сделаю и все исполню, мой повелитель», — сказала Гризельда. И вот она, в платье грубого сукна войдя в тот дом, откуда недавно вышла в одной сорочке, принялась подметать и убирать в комнатах, распорядилась повесить ковры и положить подстилки, занялась стряпней, не погнушалась самой черной работой, как будто она была последняя служанка в доме, и только тогда позволила себе отдохнуть, когда все было приведено в надлежащее устройство и в надлежащий порядок.
Затем Гризельда в ожидании торжества от имени Гвальтьери созвала со всей округи дам. Когда же настал день свадьбы, Гризельда, несмотря на то что одета была бедно, нашла в себе мужество встретить их, сохраняя собственное достоинство и с самым приветливым видом. Дети Гвальтьери получили отличное воспитание у его родственницы, вышедшей замуж за графа Панаго; дочери его, красавице писаной, исполнилось к тому времени двенадцать лет, а сыну — шесть; и вот Гвальтьери попросил своего болонского родственника вместе с дочерью его и сыном, с блестящей и почетной свитой пожаловать к нему в Салуццо; и еще Гвальтьери его попросил всем говорить, что он-де везет Гвальтьери невесту, и никому не сообщать, кто она. Граф исполнил просьбу маркиза; пустившись в дорогу, он несколько дней спустя вместе с девушкой, ее братом и почетной свитой прибыл к обеду в Салуццо — здесь невесту ожидала толпа сельчан и соседи Гвальтьери по именью. Дамы проводили ее в залу, где уже были накрыты столы, и тут ее радушно встретила скромно одетая Гризельда. «Добро пожаловать, государыня моя!» — сказала она. Дамы, неотступно, но тщетно просившие Гвальтьери дозволить Гризельде уйти в другую комнату либо дать ей на время какой-нибудь из бывших ее нарядов, а то, мол, неприлично ей в таком виде показаться гостям, сели за стол. Все разглядывали невесту и находили, что Гвальтьери сделал удачный обмен. Гризельде тоже очень понравились девушка и ее младший брат.
Наконец-то Гвальтьери достигнул, чего хотел: он познал на опыте, что терпение Гризельды неистощимо; удостоверясь, что сломить ее не удастся, понимая, что эта ее стойкость проистекает не от скудоумия, ибо рассудительность Гризельды была ему хорошо известна, отдавая себе отчет, что на душе у нее, уж верно, лежит печаль и что она только искусно скрывает ее под личиною хладнокровия, он решился сию же минуту снять с ее души это бремя. Того ради он подозвал ее и, улыбаясь, громко спросил: «Ну, как ты находишь невесту?»
«Мне она очень понравилась, мой повелитель, — отвечала Гризельда. — И если она так же умна, как и прекрасна, в чем я совершенно уверена, то, вне всякого сомнения, вы будете наисчастливейшим супругом. Но только я осмелюсь обратиться к вам с просьбой: если можно, не наносите ей ран, какие вы наносили вашей первой жене, — я не уверена, что она перенесет их: она моложе вашей первой жены и воспитана в неге, а та с малолетства привыкла к невзгодам».
Гвальтьери, растроганный тем, что Гризельда нимало не сомневалась в его женитьбе на этой девушке и все же говорила о ней только хорошее, посадил Гризельду рядом с собой и сказал: «Теперь, Гризельда, пора тебе пожать плоды твоего долготерпения; тем же, кто почитал меня за человека жестокого, злого и бессердечного, да будет известно, что у меня была своя цель: я хотел научить тебя быть примерной женой, я хотел научить этих людей выбирать и беречь жену, я хотел обрести на все время пашей с тобою совместной жизни нерушимый душевный покой, а между тем, когда я на тебе женился, я очень боялся, что у меня не будет покоя, — оттого-то, дабы испытать тебя, я, как ты знаешь, и наносил тебе — одну за другой — раны и язвы. Но коль скоро ты никогда ничего не говорила и никогда не действовала мне наперекор и коль скоро я постиг, что ты можешь составить мое счастье, я хочу сразу вернуть тебе все, что отнимал у тебя постепенно, и нежнейшей любовью залечить твои раны. Итак, возвеселись: мнимая моя невеста и брат ее — это наши с тобою дети, которых я будто бы предал лютой смерти, — так долгое время считала ты и многие другие, — а я — твой муж, и люблю я тебя больше всего на свете и, верно уж, могу похвалиться, что в целом мире нет человека, который был бы так доволен своею женою, как я».
Тут Гвальтьери обнял Гризельду, расцеловал, она заплакала от радости, затем оба встали, подошли к замершей от изумления дочке, ласково обняли и ее, и сына и тем самым покончили с заблуждением, в коем все присутствовавшие находились. Дамы, обрадовавшись, встали из-за стола и, пройдя с Гризельдой к ней в комнату, с еще большим восторгом, чем когда убирали ее к венцу, совлекли деревенский ее наряд, вместо него надели господский и торжественно, как госпожу (впрочем, госпожою казалась она и в отрепьях), снова вывели ее в залу. Гризельда не могла наглядеться на своих детей, все кругом радовались, веселье все росло и росло, празднество длилось несколько дней. Общее мнение было таково, что Гвальтьери человек умнейший, что испытания, коим он подверг супругу, жестоки и бесчеловечны, а что Гризельда еще умнее его. Граф Панаго спустя несколько дней возвратился в Болонью. Гвальтьери больше не позволил Джаннуколе хлебопашествовать и всем его обеспечил; с той поры Джаннуколе жил в почете и припеваючи, как подобает тестю маркиза, и умер в глубокой старости. А Гвальтьери приискал для своей дочери завидную партию; супругу же свою Гризельду он необычайно высоко чтил и жил с нею долго и счастливо.
Отсюда следствие, что и в убогих хижинах обитают небесные созданья, зато в царских чертогах встречаются существа, коим больше подошло бы пасти свиней, нежели повелевать людьми. Кто еще, кроме Гризельды, мог бы не просто без слез, но и весело переносить неслыханные по жестокости испытания, коим Гвальтьери ее подверг? А ведь ему было бы поделом, если б он напал на такую, которая, уйдя от него в одной сорочке, спозналась бы с другим и живо согрелась бы под чужим мехом.