Итальянская новелла Возрождения — страница 5 из 28

Из «Трехсот новелл»

Новелла VIII

Некий генуэзец невзрачной наружности, но очень ученый спрашивает поэта Данте, как добиться любви одной дамы, и Данте дает ему забавный совет


В городе Генуе некогда жил ученый гражданин, отлично владевший многими науками, но роста он был небольшого и наружности весьма невзрачной. К тому же он был сильно влюблен в одну красивую генуэзскую даму, которая то ли из-за его невзрачного вида, то ли из-за собственной отменной порядочности, то ли по какой-либо иной причине не то чтобы просто его не любила, но скорее даже избегала его, предпочитая смотреть в другую сторону.

Наконец, уже отчаявшись в своей любви и прослышав о величайшей славе Данте Алигьери и о том, что он жил в городе Равенне[17], этот человек твердо решил туда отправиться, чтобы повидать поэта и с ним подружиться, в надежде получить от него помощь и совет, как добиться любви этой дамы или по крайней мере не быть ей столь ненавистным. И вот он двинулся в путь и добрался до Равенны, где ему удалось попасть на пир, в котором участвовал означенный Данте; а так как оба они сидели за столом очень близко друг к другу, генуэзец, улучив время, сказал:

— Мессер Данте, я много наслышан о ваших достоинствах и о славе, вас окружающей; могу ли я обратиться к вам за советом?

И сказал Данте:

— Только бы я сумел дать его вам.

Тогда генуэзец продолжал:

— Я любил и люблю одну даму со всей преданностью, какой любовь требует от любящего; однако она не только никогда не удостаивала меня своей любви, но даже ни разу не осчастливила меня хотя бы единым взглядом.

Данте, выслушав его и заметив его невзрачную наружность, сказал:

— Сударь мой, я охотно исполнил бы любое ваше желание, но что касается вашей настоящей просьбы, я не вижу иного способа, кроме одного. Вы, конечно, знаете, что у беременных женщин всегда бывает потребность в самых странных вещах, и поэтому было бы хорошо, если бы эта дама, которую вы так любите, забеременела; ведь если она забеременеет, легко может случиться, как это часто бывает с беременными женщинами, которых тянет на всякую диковину, что ее потянет и на вас; и этим способом вы могли бы удовлетворить и ваше вожделение; иным путем едва ли возможно этого достигнуть.

Генуэзец, почувствовав укол, сказал:

— Мессер Данте, вы мне советуете две вещи, гораздо более трудные, чем главная; ведь трудно предположить, что эта дама забеременеет, так как она никогда еще не бывала беременной, но еще труднее предположить, принимая во внимание количество самых разнородных вещей, которых желают беременные женщины, что она, забеременев, вдруг пожелает именно меня. Однако, клянусь богом, иного ответа на мой вопрос, кроме того, какой дали мне вы, и быть не могло.

После того как Данте понял его гораздо лучше, чем он сам себя понимал, генуэзец признался в том, что он был таков, что мало было женщин, которые бы от него не бегали.

И он так сблизился с Данте, что много дней оставался у него в доме, проводя в самом дружеском общении с ним все то время, что они прожили вместе.

Генуэзец этот был человек ученый, но, видно, вовсе не философ, как большинство ученых в наше время, ибо философия познает природу вещей, а если человек прежде всего не познал самого себя, как сможет он познать вещи вне себя? Если бы он посмотрел на себя в зеркало, будь то зеркало умственное или телесное, он подумал бы о своей наружности и сообразил бы, что красивая женщина, и в особенности женщина порядочная, мечтает о том, чтобы тот, кто ее любит, имел вид человека, а не летучей мыши.

Как видно, к большинству людей приложима поговорка: «Ни в чем так не обманешься, как в самом себе».

Новелла XVI

Молодой сиенец получает от умирающего отца три завета, но в скором времени их нарушает, и что от этого воспоследовало


А теперь я расскажу об одной женщине, которая вышла замуж девицей, но муж убедился в обратном и отослал ее домой прежде, чем с ней переспал.

В Сиене некогда жил богатый гражданин, который, будучи при смерти и имея единственного сына лет двадцати, оставил ему в числе других три завета. Первый — чтобы он никогда ни с кем не водился дольше, чем он успеет об этом пожалеть; второй — чтобы он, купив какой-нибудь товар или что-либо еще и имея возможность на этом нажиться, наживался, но давал бы нажиться и другому; третий — чтобы, собравшись жениться, он выбрал кого-нибудь по соседству, а если не по соседству, то все же из своих мест, а не из чужих краев.

Сын остался с этими наказами, а отец помер. Юноша этот долгое время водился с одним из семейства Фортегуерри, который привык швырять деньгами и имел несколько дочерей на выданье. Его родители ежедневно укоряли его за траты, но ничего не помогало.

В один прекрасный день случилось, что Фортегуерри приготовил роскошный обед для юноши и еще для кое-кого, за что его родители набросились на него, говоря:

— Что ты делаешь, несчастный? Ты хочешь состязаться в мотовстве с теми, которые получили большое состояние, и ты все задаешь пиры, имея дочерей на выданье?

Они наговорили ему столько, что он в отчаянии вернулся к себе домой, отменил все угощения, которые были уже на кухне, и, взяв луковицу, положил ее на накрытый стол, распорядившись, чтобы, когда такой-то юноша явится к обеду, ему предложили съесть луковицу и сказали, что ничего другого нет и что Фортегуерри дома не обедаем Когда пришло время еды, юноша отправился туда, куда он был приглашен, и, войдя в зал, спросил у хозяйки, где ее муж; она отвечала, что его нет и что он дома не обедает, но велел сказать, если придет такой-то, чтобы он съел луковицу, так как другого ничего нет. Увидев такое угощение, юноша вспомнил первый отцовский завет и насколько плохо он его выполнил, взял луковицу и, вернувшись домой, обвязал ее веревочкой и подвесил к потолку над тем местом, где он всегда обедал.

Немного времени спустя он купил скаковую лошадь за пятьдесят флоринов, рассчитывая получить за нее через несколько месяцев флоринов девяносто, но так и не захотел никому ее уступить и, требуя за нее сто флоринов, твердо стоял на своем. И вот однажды ночью у лошади появились какие-то боли, и она околела. Подумав об этом, юноша понял, что он и на этот раз плохо выполнил отцовский завет, и, отрезав у лошади хвост, подвесил его к потолку рядом с луковицей.

А затем, опять случилось так, что, когда он захотел жениться, он не мог ни по соседству, ни во всей Сиене найти себе девушку, которая пришлась бы ему по нраву, и отправился на поиски по другим областям. Добравшись наконец до Пизы, он встретился там с одним нотариусом, который служил в Сиене, был другом отца юноши и знавал и его. Поэтому нотариус принял юношу с почетом и спросил, что привело его в Пизу. Юноша сказал, что он отправился на поиски красивой жены, так как во всей Сиене он не нашел ни одной, которая пришлась бы ему по вкусу. Нотариус же сказал:

— Если так, то сам бог прислал нам тебя и тебе повезло, так как у меня есть под рукой молодая Ланфранки, красавица, каких мало, и позволь мне сделать так, чтобы она стала твоей.

Юноше это понравилось, и он не мог дождаться, когда ее увидит. И вот это случилось. Как только он ее увидел, тотчас же состоялся сговор и был назначен день, когда он должен был увезти ее в Сиену. Нотариус же этот был ставленником семьи Ланфранки, а девица, которая была распутной и уже имела дело с некоторыми пизанскими юношами, так и не смогла выйти замуж. Поэтому нотариус был озабочен тем, чтобы родители смогли сбыть ее с рук и пристроить к сиенцу.

После того как была нанята горничная, быть может та самая сводня, ее соседка, некая бабенка по имени монна Бартоломея, с которой невеста нет-нет да и прогуливалась в свое удовольствие, и после того как все необходимое было предусмотрено и снаряжен свадебный поезд, в который входил некий юноша из тех, что не раз занимались с ней любовью, все во главе с женихом и невестой двинулись по пути в Сиену, куда наперед уже были высланы люди для приготовления к свадьбе. И вот в пути один из юношей, следовавших за невестой, в мыслях о том, что ее выдали на чужую сторону и что ему без нее предстояло вернуться в Пизу, — отчего он имел вид человека, шествующего на казнь, — своей задумчивостью и вздохами добился того, что жених стал приглядываться и к ней и к нему, ибо верно говорит пословица, что любви и кашля никогда не скроешь.

Вид этого юноши вызывал у жениха величайшие подозрения, и он наконец догадался, какова была эта девица и что нотариус его предал и обманул. Поэтому, когда доехали до Стаджа[18], жених прибег к следующей хитрости: он объявил, что хочет отужинать пораньше, так как он собирается на следующее утро добраться до Сиены, чтобы подготовить все необходимое, и сказал это так, чтобы молодой человек расслышал его. Спальни же, где они ночевали, почти все были расположены одна рядом с другой и разделены дощатыми перегородками. В одной из них должен был спать жених, в другой — невеста с ее горничной, а в третьей — юноша, который не пропустил мимо ушей того, что было сказано сиенцем, и весь вечер переговаривался с горничной в ожидании рассвета; и так все улеглись. Наутро, почти за час до восхода, жених встал, чтобы отправиться в Сиену, как он об этом предупредил. Он спустился вниз, сел на коня и поскакал по направлению к Сиене, но, отъехав на расстояние примерно четырех выстрелов, повернул обратно, возвращаясь шагом и без шума к постоялому двору, откуда он только что выехал.

Привязав лошадь к кольцу, он поднялся по лестнице и, дойдя до спальни невесты и тихонько заглянув в нее, убедился, что юноша там. Толкнув плохо притворенную дверь, он вошел и осторожно добрался до места, куда на ночь складывали одежду, разглядывая, не найдется ли там чего-нибудь из вещей того, кто лежит на кровати. На свое счастье, он нашел его исподни. Любовники то ли услышали что-то и от страха притихли, то ли ничего не расслышали, но, как бы то ни было, добрый человек положил исподни за пазуху, вышел из спальни, спустился по лестнице и, вскочив на коня, направился в Сиену. Приехав домой, он их повесил рядом с луковицей и с конским хвостом. Когда наутро в Стаджа невеста проснулась вместе со своим любовником и молодой человек не мог найти белья, он сел на коня без оного и вместе со всеми поехал в Сиену. Доехав до дому, где должна была быть свадьба, они спешились. И когда все расположились для легкого завтрака под тремя висящими предметами, жениха спросили, что эти предметы означают. И он отвечал:

— Я вам скажу и попрошу, чтобы каждый меня выслушал. Не так давно умер мой отец и оставил мне три завета. Первый гласил так-то и так-то, и потому я взял эту луковицу и повесил ее сюда; второе, что он мне завещал, было то-то и то-то, и я его ослушался: так как лошадь подохла, я отрезал у нее хвост и тоже повесил сюда; третий завет гласил, чтобы я женился на близкой соседке, и я не только не женился ни на ком близком, но доехал до самой Пизы и женился на этой девушке, думая, что она такова, какими должны быть все, кто выходит замуж, выдавая себя за девиц. По дороге этот сидящий здесь юноша переночевал с ней на постоялом дворе, и я тихонько проник туда, где они были, и, обнаружив его исподни, унес их и повесил сюда. Если вы мне не верите, обыщите его, так как на нем их нет.

Так оно и оказалось.

— А что до этой доброй женщины, то по окончании пашей трапезы отвезите ее обратно, так как я не то что никогда с ней спать не буду, но и видеть ее не желаю. Нотариусу же, подавшему мне совет и снабдившему меня родней и брачным контрактом, скажите, чтобы он этот кусок пергамента употребил на обертку своего веретена.

Так и случилось. Все они вместе с невестой вернулись восвояси в дураках и не солоно хлебавши. Невеста же со временем отыгралась на многих мужьях, а жених на многих женах.

Совершив эти три глупости, юноша пошел против заветов своего отца, которые были все очень полезны, хотя многие с этим и не считаются. Что же касается последнего, самого важного, то никогда не ошибешься, породнившись с соседом. Но все мы поступаем наоборот. И это не только в браках; предстоит ли нам покупка лошадей — соседские не нужны, так как нам кажется, что у них уйма недостатков, и мы очертя голову бросаемся их покупать у немцев, едущих в Рим на богомолье.

И так постоянно случается то с одним, то с другим, как вы только что слышали, а то и еще хуже.

Новелла XXI

О том, как Бассо делла Пенна в свой смертный час странным образом завещает мухам ежегодно корзину прелых груш, и доводы, которые он приводит для объяснения, почему он это делает


Сейчас я перехожу к истории о прелых грушах и о последней шутке Бассо, ибо это была его предсмертная шутка. Когда он умирал, — а время было летнее и смертность такова, что жена не подходила к мужу, сын бежал от отца и брат от брата, ибо велика была сила заразы в этой чуме[19], что хорошо известна каждому, кто это видел, — Бассо решил составить завещание. Видя себя всеми покинутым, он приказал нотариусу записать, что он завещает своим детям и наследникам обязательство ежегодно в июле месяце в день святого Якова давать мухам в определенном месте, им назначенном, корзину, вмещающую меру прелых груш. Когда же нотариус ему сказал: «Бассо, ты всегда шутишь», Бассо ответил:

— Пишите, как я вам говорю, ибо за всю мою болезнь не было у меня ни друга, ни родственника, который бы меня не покинул, кроме одних мух. И потому, будучи им настолько обязанным, я полагаю, что господь меня не помилует, если я не воздам им по заслугам. А чтобы вы удостоверились, что я не шучу, а говорю всерьез, напишите, что, если это не будет ежегодно выполняться, я лишаю своих детей наследства и все мое добро передаю такому-то духовному братству. — И нотариусу пришлось-таки в конце концов на это согласиться. Вот как рассудительна поступил Бассо в отношении такой крохотной скотинки.

Немного спустя, когда он уже стал отходить и был почти без памяти, к нему пришла одна из соседок, как это у всех бывает. Звали ее монна Буона, и она сказала:

— Бассо, да хранит тебя господь, я твоя соседка, монна Буона[20].

А он с великим трудом посмотрел на нее и еле слышно произнес:

— Отныне хоть я и умираю, но ухожу счастливым: ведь вот уже восемьдесят лет как я живу на свете, но ни одной доброй женщины никогда еще не встречал.

При этих словах никто из окружающих не мог удержаться от хохота; и под этот хохот Бассо вскоре и помер.

О его смерти я, об этом пишущий, и многие другие, жившие тогда, горевали, ибо всякий, кто бывал в Ферраре, знает, что Бассо был душой города: А разве не велика была его рассудительность по отношению к мухам? Не говоря уже о том, что это было крайне неприятно для всего его семейства. Да, много есть таких, кто в подобных случаях бросает тех, за которых они должны были бы положить свою жизнь; и такова наша любовь, что дети не только не отдают своей жизни за отцов, но по большей части желают их смерти, лишь бы им самим жилось свободнее.

Новелла LXVIII

Гвидо Кавальканти, достойнейший муж и философ, становится жертвой ребяческой хитрости


Предшествующая новелла напоминает мне о нижеследующей, которая такова. Виднейший гражданин Флоренции, по имени Гвидо Кавальканти[21], однажды играл в шахматы. В это время один мальчуган, по обычаю игравший с другими не то в мячики, не то в кубари, не раз с шумом к нему подбегал; наконец, как это часто бывает, его толкнул другой мальчик, и он наткнулся на означенного Гвидо, и тот, которому, быть может, как раз не повезло в игре, в ярости вскочил и, бросившись на мальчика, сказал ему:

— Уходи играть в другое место, — и, вернувшись, снова уселся за шахматы.

Разобиженный мальчик плакал, мотал головой и, не отходя далеко, вертелся поблизости, бормоча про себя:

— Я тебе за это еще отплачу!

Подобрав большой гвоздь из лошадиной подковы, мальчик вместе с другими вернулся на ту улицу, где означенный Гвидо играл в шахматы, и с камнем в руке подошел за спиной Гвидо не то к завалинке, не то просто к лавке, на которой тот сидел, положил на нее руку, державшую камень, и стал по ней постукивать, сначала редко и тихо, а затем постепенно все чаще и сильнее, так что Гвидо наконец обернулся и сказал:

— Чего ты еще хочешь? Иди-ка от греха домой! Зачем ты стучишь камнем?

Тот сказал:

— Хочу выпрямить этот гвоздь.

Гвидо снова обратился к шахматам и продолжал играть. Мальчик же, тихонько постукивая камнем, ухватил полу куртки или кафтана, которая со спины Гвидо спадала на сиденье, и, приладив к ней свой гвоздь, стал усиливать удары, чтобы как следует ее прибить, рассчитывая, что означенный Гвидо наконец встанет. Случилось так, как задумал мальчик. Гвидо, которому надоел стук, в бешенстве вскакивает, мальчик — убегает, а Гвидо остается пригвожденным к поле своего кафтана. Чувствуя, что он совсем опозорен и не может двинуться, и грозя рукой убегающему мальчику, он говорит:

— Иди с богом, но другой раз не попадайся.

Он пытается высвободиться, но не может и, не желая расстаться с полой своего кафтана, вынужден оставаться пригвожденным в ожидании клещей.

Сколько же должно быть тонкого коварства в младенце, если человек, равного которому, пожалуй, не было во всей Флоренции, мог быть таким способом осмеян, пойман и обманут ребенком!

Новелла CXIV

Данте Алигьери наставляет кузнеца, который распевал его поэму, невежественно коверкая ее


Превосходнейший итальянский поэт, слава которого не убудет во веки веков, флорентиец Данте Алигьери жил в своем родном городе по соседству с семейством Адимари. Как-то случилось, что некий молодой рыцарь из этого семейства, не помню уже из-за какого проступка, попал в беду и был привлечен к судебной ответственности некиим экзекутором, видимо дружившим с означенным Данте. Названный рыцарь попросил поэта заступиться за него перед экзекутором. Данте сказал, что сделает это охотно. Пообедав, он выходит из дому и отправляется по этому делу… Когда он проходил через ворота Сан Пьетро[22], некий кузнец, ковавший на своей наковальне, распевал Данте так, как поются песни[23], и коверкал его стихи, то укорачивая, то удлиняя их, отчего Данте почувствовал себя в высшей степени оскорбленным. Он ничего не сказал, но подошел к кузне, туда, где лежали орудия кузнечного ремесла. Данте хватает молот и выбрасывает его на улицу, хватает весы и выбрасывает их на улицу, хватает клещи и выбрасывает их туда же и так разбрасывает много всяких инструментов. Кузнец, озверев, обращается к нему и говорит:

— Черт вас побери, что вы делаете? Вы с ума сошли?

Данте отвечает ему:

— А ты что делаешь?

— Занимаюсь своим делом, а вы портите добро и разбрасываете его по улице.

Данте говорит:

— Если ты хочешь, чтобы я не портил твоих вещей, не порти мне моих.

На это кузнец:

— Что же я вам порчу?

А Данте:

— Ты поешь мою поэму и произносишь не так, как я ее сотворил. У меня нет другого ремесла, а ты мне его портишь.

Кузнец надулся и, не зная, что возразить, собрал свои вещи и принялся за работу. И с тех пор, когда ему хотелось попеть, он пел о Тристане и Ланцелоте[24] и не трогал Данте. Данте же пошел к экзекутору, как и собирался. Когда он пришел к экзекутору, он задумался над тем, что рыцарь из семейства Адимари, попросивший его об этой услуге, был высокомерным и малоприятным молодым человеком; во время прогулок по городу, в особенности когда он был на коне, он ехал с широко растопыренными ногами и занимал всю улицу, если она была не очень широка, так что прохожим приходилось начищать носки его сапог. А так как Данте такого рода поведение всегда крайне не правилось, он сказал экзекутору:

— В вашем судебном присутствии лежит дело такого-то рыцаря по обвинению его в таком-то поступке. Я за него перед вами ходатайствую, хотя он и ведет себя так, что заслуживает большего наказания, ибо я полагаю, что посягать на общественный порядок есть величайшее преступление.

Данте сказал это не глухому, и экзекутор спросил его, в чем состоит это посягательство. Данте отвечал:

— Когда он разъезжает по городу верхом, то сидит на лошади, растопырив ноги так, что каждому, кто с ним встречается, приходится поворачивать обратно, будучи не в состоянии идти своей дорогой.

Экзекутор сказал:

— Это не шутка, это большее преступление, чем первое.

Данте продолжал:

— Так вот. Я его сосед и перед вами за него ходатайствую.

И он вернулся домой, а там рыцарь спросил его, как дела.

Данте сказал ему:

— Он дал мне хороший ответ.

Прошло несколько дней, и рыцарь получил вызов, предписывавший ему явиться и оправдаться в предъявленных обвинениях. Он приходит, и после чтения первого обвинения судья приказывает зачитать ему второе обвинение — в том, что он слишком привольно сидит на лошади. Рыцарь, чувствуя, что наказание будет ему удвоено, говорит сам себе: «Нечего сказать, хорошо я заработал! Я-то думал, что после прихода Данте меня оправдают, а меня накажут вдвойне». Сколько он себя ни обвинял и сколько ни оправдывал, но, вернувшись домой и увидев Данте, сказал ему:

— Клянусь честью, и удружил же ты мне! Ведь экзекутор хотел засудить меня за одно дело до того, как ты к нему ходил, а после твоего посещения он уже хочет засудить меня за целых два дела. — И, вконец рассердившись на Данте, он добавил: — Если он меня засудит, у меня хватит чем заплатить, но, как бы то ни было, я сумею вознаградить того, кому я этим обязан.

И Данте сказал:

— Я ходатайствовал за вас так, словно вы мне сын родной. Большего сделать нельзя было. А если экзекутор поступит иначе, я не виноват.

Рыцарь, покачав головой, отправился восвояси. Несколько дней спустя ему присудили уплатить тысячу лир за первое преступление и еще тысячу за широкую посадку. Однако этого никогда не могли переварить ни он, ни весь дом Адимари.

Из-за этого, ибо это была главная причина, Данте как белый[25] в скором времени был изгнан из Флоренции и впоследствии умер в изгнании в городе Равенне, к немалому позору его родной флорентийской коммуны.

Новелла CXXI

Находясь в Равенне и проигравшись в кости, магистр Антонио из Феррары попадает в ту церковь, где покоятся останки Данте, и, сняв все свечи, стоявшие перед распятием, переносит и прикрепляет их к гробнице означенного Данте


Магистр Антонио из Феррары[26], человек в высшей степени одаренный, был отчасти поэтом и имел в себе нечто от придворного шута, но в то же время обладал всеми пороками и был великим грешником. Случилось так, что однажды, находясь в Равенне во времена правления мессера Бернардино да Полента[27], означенный магистр Антонио, который был азартнейшим игроком, играл целый день напролет, промотал почти все, что у него было, и, находясь в отчаянном состоянии, вошел в церковь братьев миноритов, где помещается гробница с телом флорентийского поэта Данте[28].

Заметив древнее распятие, наполовину выгоревшее и закопченное от великого множества светильников, которые передним ставились, и увидев, что в это время многие свечи были зажжены, он тотчас же подошел к распятию и, схватив все горевшие там свечи и огарки, направился к гробнице Данте, к которой он их прикрепил, говоря:

— Прими сие, ибо ты гораздо более достоин этого, чем он.

Люди при виде этого с удивлением говорили: «Что это значит?» — и переглядывались.

В то время по церкви проходил один из дворецких синьора. Увидев это и вернувшись во дворец, он рассказал синьору о поступке магистра Антонио, чему он был свидетелем. Синьор, как все прочие синьоры, весьма падкий до такого рода происшествий, сообщил о поступке магистра Антонио архиепископу Равеннскому с тем, чтобы тот его к себе вызвал и сделал вид, что он собирается начать дело против еретика, закоренелого в своей ереси. Архиепископ тотчас же его вызвал, и тот явился. После того как ему было прочтено обвинение, с тем чтобы он покаялся, ничего не отрицал и во всем признался, магистр Антонио сказал архиепископу:

— Даже если бы вам пришлось меня сжечь, я бы вам ничего другого не сказал, ибо я всегда уповал на Распятого, но он мне никогда ничего не делал, кроме зла. К тому же, видя, сколько на него потрачено воска и что он уже наполовину сгорел (уж лучше бы целиком), я отнял у него все эти светильники и поставил их перед гробницей Данте, который, как мне казалось, заслуживает их больше, чем он. А если вы мне не верите, взгляните на писания того и другого, и вы признаете, что писания Данте чудесны превыше человеческой природы и человеческого разумения, писания же евангельские — грубы и невежественны; если в них и попадаются вещи возвышенные и чудесные — не велика заслуга, ибо тот, кто видит целое и обладает целым, способен раскрыть в писаниях небольшую часть этого. Но удивительно, когда столь маленький и скромный человек, как Данте, не обладающий не то что целым, но и частью целого, все же увидел это целое и его описал. И потому мне кажется, что он более достоин такого освещения, чем тот, и на него отныне я и буду уповать. А вы занимайтесь своим делом, блюдите свой покой, так как все вы из любви к нему избегаете всякого беспокойства и живете как лентяи. А если вы пожелаете получить от меня более подробные разъяснения, я это сделаю в другой раз, когда не буду в столь разорительном проигрыше, как сейчас.

Архиепископ чувствовал себя неловко, но он сказал:

— Так, значит, вы играли, и проигрались? Приходите в другой раз.

Магистр Антонио сказал на это:

— Если бы проигрались вы и все вам подобные, я был бы очень рад. Я еще посмотрю, вернусь ли я. Но вернусь я или не вернусь, вы всегда найдете меня в том же расположении духа или еще хуже.

Архиепископ сказал:

— А теперь идите с богом или, если хотите, с чертом. Ведь если я за вами пошлю, вы все равно не придете. По крайней мере пойдите к синьору и угостите его теми плодами, которыми вы угостили меня.

На этом они расстались.

Синьор, узнав о происшедшем и оценив доводы магистра Антонио, наградил его, с тем чтобы тот мог продолжать игру; и много дней потешался он вместе с ним, вспоминая о свечах, поставленных Данте. Потом синьор отправился в Феррару, находясь, пожалуй, в лучшем настроении, чем магистр Антонио. А когда умер папа Урбан V[29] и его портрет, написанный на доске, был помещен в одной из знаменитых церквей одного великого города[30], Антонио увидел, что перед картиной поставлена зажженная свеча весом в два фунта, а перед распятием, находившимся поблизости, — жалкая грошовая свечка. Он взял большую свечу и, прикрепив ее перед распятием, сказал:

— Не к добру это будет, если мы вздумаем перемещать и менять небесное правительство так же, как мы на каждом шагу меняем правительства земные. — И с этим удалился из церкви.

Поистине самое прекрасное и примечательное слово, какое только можно было услышать в подобном случае.

Новелла CXXV

Карл Великий думает, что обратил некоего иудея в христианскую веру, но иудей этот, находясь с ним за столом, заявляет ему, что он сам должным образом не соблюдает христианской веры, после чего означенный король оказался побежденным


Король Карл Великий был превыше всех других королей в мире, самым великим и отважным, так что, если рассуждать о доблестных христианских синьорах, более всех прославились своей доблестью трое: он, король Артур и Готфрид Бульонский[31], а из язычников трое других: Гектор, Александр Великий и Цезарь, и трое среди иудеев: Давид, Иисус Навин и Иуда Маккавей[32].

Обратимся к нашему рассказу.

Когда король Карл Великий завоевал всю Испанию, в его руки попал некий иудей, или испанец, или вообще язычник, который был человеком умным и находчивым. И вот король, принимая во внимание достоинства этого иудея, решил обратить его в христианскую веру, и это ему удалось. Однажды утром, когда иудей сидел за столом с означенным королем, восседавшим вверху стола, как это принято у синьоров, какой-то жалкий нищий сидел тут же внизу, не то на земле, не то на низкой скамеечке за убогим столом, и ел.

Дело в том, что король этот всегда во время еды кормил таким образом одного или нескольких бедняков для спасения своей души.

Иудей, увидев, как кормят этого бедняка, спросил короля, кто он такой и что означает, что он так ест.

Король отвечал:

— Это нищий во Христе, и милостыню, которую я ему подаю, я подаю Христу, ибо, как ты знаешь, он учит нас, что всякий раз, как мы оказываем благодеяние единому от малых сих, мы его оказываем и ему.

Иудей говорит:

— Синьор мой, вы мне простите то, что я вам скажу?

— Говори что хочешь.

И тот говорит:

— Много глупых вещей нашел я в этой вашей вере, но эта мне кажется глупев всякой другой. Ибо, если вы верите в то, что этот нищий — ваш господь Иисус Христос, то на каком основании вы с позором кормите его там, на земле, тогда как сами с таким почетом едите здесь, наверху? По правде говоря, мне кажется, что вы должны были бы поступить как раз наоборот, а именно, чтобы вы ели там, а он здесь, на вашем месте.

Король, чувствуя себя уязвленным настолько, что ему уже трудно было защищаться, привел множество всяких доводов, но иудей оставался при своем, и, в то время как синьор думал, что ему удалось приблизить иудея к истинной вере, он его отдалил от нее на тысячи миль и вернул к его прежней вере.

А разве не правду сказал этот иудей? Какие же мы христиане и что у нас за вера? Мы щедро отдаем богу все, что нам ничего не стоит, как то: «Отче наш», «Богородицу» и другие молитвы; мы бьем себя в грудь, надеваем власяницу, гоняем на себе мух[33], ходим за крестным ходом и в церковь, набожно выстаиваем обедни и делаем многие подобные же вещи, которые ничего нам не стоят. Но если нужно накормить нищего, даем ему немного бурды и загоняем его в угол, как собаку; а когда нужно пожертвовать неимущим, мы обещаем им бочку плохого вина, мелем червивое зерно и сбываем другие припасы, которые нам не по вкусу, — и все это мы отдаем Христу. Мы, думаем, что он страус, который даже железо переваривает. У кого дочка косая, хромая или кособокая, говорит: «Я хочу отдать ее богу», а здоровую и красивую оставляет себе. А у кого сын убогий, молит господа, чтобы он его к себе призвал; у кого он хороший, тот молит господа, чтобы он его к себе не призывал, но даровал ему долгую жизнь. И так я мог бы перечислить тысячу вещей, из которых худшие мы отдаем тому самому господу, который даровал и предоставил нам все.

Таким образом, доводы иудея были, безусловно, неопровержимы, ибо в этом мире лицемерие подчинило себе человеческую веру[34].

Новелла CXXXVI

Мастер Альберто доказывает, что флорентийские женщины по своей тонкости превосходят лучших в мире живописцев, а также что они любую дьявольскую фигуру превращают в ангельскую и чудеснейшим образом выпрямляют перекошенные и искривленные лица


В городе Флоренции, который всегда отличался обилием людей незаурядных, были в свое время разные живописцы и другие мастера. Находясь однажды за городом, в местности, именуемой Сан Миньято а Монте, для живописных и иных работ, которые должны были быть выполнены в тамошней церкви[35], и после того как они поужинали с аббатом, наевшись вволю и вволю напившись, эти мастера стали задавать друг другу всякие вопросы. И в числе других один из них, по имени Орканья[36], бывший главным мастером в знатной часовне Богородицы, что при Орто Сан Микеле, спросил:

— А кто был величайшим мастером живописи? Кто еще, кроме Джотто[37]?

Один говорил, что это был Чимабуэ, другой — Стефано, третий — Бернардо, четвертый — Буффальмако; кто называл одного, а кто — другого.

Таддео Гадди[38], который был в этой компании, сказал:

— Что правда, то правда. Много было отменных живописцев, и писали они так, что это не под силу человеческой природе. Но это искусство пало и падает с каждым днем.

Тогда один, по имени Альберто[39], который был великим мастером мраморной резьбы, сказал:

— Мне кажется, что вы сильно заблуждаетесь, и я вам ясно докажу, что природа человеческая никогда еще не была так тонка, как сейчас, особливо в живописи и в резьбе по живой плоти.

Все мастера, услыхав его слова, стали смеяться, полагая, что он не в своем уме. Альберто же продолжал:

— Вот вы смеетесь, но если хотите, я вам это поясню.

Один из них, которого звали Никколао[40], сказал:

— А ну-ка, поясни, хотя бы из любви ко мне.

Альберто отвечает:

— Изволь, раз тебе хочется, но всем вам придется выслушать меня (так как все кругом раскудахтались, точно куры).

И Альберто сказал так:

— Я полагаю, что во все времена высшим мастером живописи и ваяния фигур был господь бог. Однако мне кажется, что при всем множестве созданные им фигуры обнаруживают большие изъяны, которые в наше время и научились исправлять. Кто же эти современные живописцы и исправители? Это — флорентийские женщины. И был ли когда-либо живописец кроме них, который делал бы по черному или из черного белое? Иной раз родится девочка, а то и не одна, черная, как жук. И вот ее здесь потрут, там помажут гипсом, выставят на солнце и сделают ее белее лебедя. И какой же красильщик по полотну или по шерсти или какой живописец сумеет из черного сделать белое? Разумеется, никакой, ибо это против природы. А если попадется особа бледная и желтая, ее при помощи всяких искусственных красок превратят в розу. А ту, которая от природы или от времени кажется высохшей, они сделают свежей и цветущей. И, не исключая ни Джотто, ни кого другого, нет такого живописца, который раскрасил бы лучше, чем они. Но больше того, если у кого-нибудь из них лицо окажется нескладным и глаза навыкате, — они у нее тотчас же станут соколиные; нос будет кривой — тотчас же выправят; челюсть ослиная — тотчас же выправят; плечи будут бугристые — тотчас же их обстругают; одно плечо будет выше другого — будут конопатить их хлопком до тех пор, пока они не покажутся соразмерными и правильными; а также и грудь и бедра. И все без всякого резца, с которым и сам Поликлет[41] не знал бы, как поступить. Словом, я говорю вам и утверждаю, что флорентийские женщины — большие мастера живописи и резьбы, чем кто-либо из мастеров, ибо совершенно очевидно, что они восстанавливают то, чего не доделала природа. А если вы мне не верите, обыщите весь наш город, и вы не найдете почти ни одной женщины с черным лицом. И это не потому, что природа их всех сделала белыми, а потому, что большая часть из них побелела благодаря искусству. И это касается и лица их и тела, так что все они, каковы бы они ни были от природы — прямые, кривые или перекошенные, — приобрели красивую соразмерность благодаря их собственной великой изобретательности и искусству. Дело мастера боится.

И, обращаясь ко всей компании, спросил:

— Что вы на это скажете?

Тогда все зашумели и единогласно воскликнули:

— Ай да мастер, здорово рассудил!

И после того как вопрос был разрешен, они вышли на лужок, вручили Альберто председательский жезл, заказали вина прямо из бочки и отменно им подкрепились, сказав на прощание аббату, что все вернутся в следующее воскресенье и скажут свое мнение о том, что они обсуждали. Итак, в следующее воскресенье они вернулись все вместе, собираясь провести время с аббатом так же, как они провели его в тот день, с тою только разницей, что принесли с собой…[42]

Новелла CCII

Некий бедняк из Фаенцы, у которого отнимали постепенно его участок земли, звонит во все колокола и говорит, что правда умерла


Нижеследующая выдумка подобна предыдущей, но оправдала себя гораздо больше. В самом деле, когда синьором Фаенцы[43] был Франческо деи Манфреди, отец мессера Ричардо и Альбергентино[44], правитель мудрый и достойный, лишенный всякого тщеславия и скорее соблюдавший нравы и скромную внешность именитого гражданина, чем синьора, как-то случилось, что у кого-то из власть имущих этого города владения граничили с участком, принадлежавшим некоему человечку, не шибко богатому. Он хотел его купить и много раз за это брался, но ему это ни разу не удавалось, так как человечек этот в меру своих сил отлично возделывал свой участок, поддерживая им свое существование, и скорее продал бы самого себя, чем его. Вот почему этот могущественный гражданин, не будучи в состоянии осуществить свое желание, решил применить силу. И вот, так как межой между их владениями служила только крохотная канавка, богач каждый год, примерно в то время, когда вспахивались его владения, отнимал у соседа по одному или нескольку локтей земли, проводя плугом ежегодно то одну, то другую борозду по его участку.

Добрый человек хотя это и замечал, но не решался даже заикнуться об этом, разве что сокрушался тайком в кругу своих друзей.

И так это продолжалось несколько лет, и богач постепенно, но скоро захватил бы весь участок, не будь на нем вишневого дерева, которое было слишком на виду, чтобы его миновать, да и каждый знал, что вишня находится на участке бедняка.

И вот, видя, как его грабят, и задыхаясь от ярости и досады, а также не будучи в силах не только что пожаловаться, но даже слово вымолвить, добрый человек, доведенный до отчаяния, в один прекрасный день, имея в кошельке два флорина денег, срывается с места и обходит, прицениваясь, все большие церкви Фаенцы, умоляя в каждой по очереди, чтобы они зазвонили во все колокола в такой-то час, но только не в положенное время вечерни или Ноны[45].

Так оно и вышло. Церковники деньги с него получили, и в условленный час вовсю ударили в колокола, так что по всей округе люди, переглядываясь, стали спрашивать;

— Что это значит?

А добрый человек, как полоумный, носился по всей округе. При виде его каждый говорил:

— Эй вы, куда вы бежите?

— Эй ты, такой-сякой, почему звонят колокола?

А он отвечал:

— Потому что правда умерла.

А в другом месте говорил:

— За упокой правды, которая умерла.

И так, под звон колоколов, слово это облетело весь край, так что наконец и синьор спросил, почему звонят. Ему в конце концов ответили, что известно только то, что кто-то что-то сказал.

Синьор послал за виновником, и тот пошел в великом страхе. Когда синьор его увидел, он сказал:

— Подойди сюда! Что означают слова, которые ты там говоришь? И что означает колокольный звон?

Тот отвечал:

— Синьор мой, я вам скажу, но, прошу вас, не обессудьте. Такой-то ваш гражданин захотел купить у меня мое поле, а я не желал его продавать. Поэтому, так как он не мог его получить, он каждый год, когда пашется его земля, отхватывал кусок моей — когда один локоть, а когда два, — пока не дошел до вишни, дальше которой ему идти неудобно, иначе это будет слишком заметно, — да благословенно будет это дерево! Не будь его, он скоро забрал бы всю мою землю. И вот, так как человек, столь богатый и могущественный, отнял у меня мое добро и так как я, с позволения сказать, человек убогий, то я, немало натерпевшись и превозмогая свое горе, пошел с отчаяния подкупать эти церкви, чтоб зазвонили они за упокой правды, которая умерла.

Услыхав про эту шутку и про грабеж, совершенный одним из его граждан, синьор вызвал последнего, и после того, как истина была обнаружена, он заставил его вернуть этому бедному человеку его землю и, дослав на место землемеров, распорядился отдать бедняку такой же кусок земли богатого соседа, какой тот занял на его земле, а также приказал уплатить ему те два флорина, которые он истратил на колокольный звон.

Великую справедливость и великую милость явил этот синьор, хотя богач заслужил худшее. Если все взвесить, доблесть его была велика, и бедный человек получил по праву немалое возмещение. И если он говорил, что колокола звонили потому, что правда умерла, он мог бы сказать, что они звонили, чтобы она воскресла. Да и ныне хорошо было бы, если б они зазвонили, чтобы она воскресла.

Сер Джованни Флорентиец