Иудино дерево в цвету — страница 3 из 17

дергают, чтобы зажегся свет в узком, темном коридоре. Ее страшат мягкие шлепки резиновых подошв за спиной. Они с Карлосом молча проходят через прохладную столовую, где пахнет фруктами, пролежавшими весь день в закрытом помещении. Застекленную веранду над дверью во внутренний двор заливает лунный свет такой яркости, что после затененной внутренности дома он кажется даже теплым. Виолета перебирает книги, наваленные грудой на столике, но надписи на обложках видны плохо, руки дрожат и пальцы не слушаются.

Рука Карлоса поднимается, описывает в воздухе кривую и крепко обхватывает ее запястье. Округлая, гладкая щека и светлая бровь нависли над нею; пошли вниз; рот коснулся ее рта, легонько чмокнул. Она, кажется, вырывается, изворачивается, как будто ее что-то с силой отталкивает. И в это мгновение его ладонь ложится на ее губы, мягкая, теплая, а глаза, до ужаса близкие, смотрят прямо в лицо. Виолета, тоже широко распахнув глаза, смотрит на него снизу вверх, готовая утонуть в ласковом, теплом взгляде, нежном, как прикосновение его ладони. Но вместо этого вдруг ощущает резкий, болезненный толчок, словно наткнулась в темноте на стул. Глаза Карлоса плоско блестят, почти как у комнатного попугая Пепе, брови, светлые, пушистые, выгнуты, губы растянуты в напряженной улыбке. У Виолеты в животе пульсирует боль, как всегда, когда ее призывает для объяснения мать-настоятельница. Виолета страшно провинилась. Сердце у нее сильно колотится, она почти теряет сознание. Из последних сил ужасно вдруг разозлившись, она резким рывком отвернула голову.

— Убери руку от моего рта!

— Тогда веди себя тихо, глупышка!

Удивительные слова, но еще удивительнее тон, которым они сказаны, будто у Виолеты с ним какой-то общий стыдный секрет. Ее обдало холодом, так что даже заклацали зубы.

— Я скажу маменьке! Как тебе не стыдно меня целовать!

— Глупости. Я просто чуть чмокнул тебя по-братски, как Бьянку.

— Бьянку ты не целуешь. Я слышала, она говорила маменьке, что никогда еще не целовалась с мужчиной.

— А со мной — другое дело. Я целую ее как двоюродный брат, только и всего. Это не считается. Мы же родные, разве нет, Виолета? А ты что думала?

Ах, как она ужасно ошиблась! Она чувствует, что краснеет, у нее даже лоб горит. И дыханье перехватило. Но надо ведь объяснить.

— Я… я думала… что когда целуют, это… это…

Она не может договорить.

— Ах ты, малышка, ну, прямо новорожденный теленочек, — говорит Карлос. Голос у него странно дрожит. — Ты и пахнешь, как милый младенец, только что вымытой детским мылом. Подумать только, младенца рассердил братский поцелуй. Как тебе не стыдно, Виолета!

Позор. Она видит себя перед ним, словно его лицо — зеркало. Рот слишком большой, лицо круглое, как луна, волосы стянуты в безобразные монастырские косицы.

— Прости! — шепчет она.

— За что? — в его голосе снова звучит язвительное высокомерие. — Ну, так где же книга?

— Н-не знаю, — лепечет Виолета, изо всех сил стараясь не заплакать.

— Что ж, тогда пошли назад, не то маменька тебя заругает.

— Нет, нет. Я не могу! Бьянка увидит. Маменька станет расспрашивать. Я хочу остаться здесь. Я хочу убежать из дому — хочу покончить с собой!

— Что за глупости, — рассердился Карлос. — Сейчас же идем обратно. А чего ты, интересно, ожидала, когда одна пошла сюда со мной?

Повернулся и зашагал назад. Она позорно, немыслимо, ошиблась. Вела себя неприлично. Это — правда, хоть и трудно поверить; горькая правда или страшный сон, который длится, длится, и никто не слышит, как ты зовешь, чтобы тебя разбудили. Виолета двинулась следом, стараясь выше держать голову.

Маменька клюет носом, мелко-курчавые волосы в замысловатой прическе поблескивают, подбородок касается белого воротника. Бьянка сидит в глубоком кресле, точно каменная, на коленях у нее — серая с золотом книжица. Злые глаза бросают на Виолету взгляд, точно удар хлыста, тут же убравшегося назад, а зрачки вдруг стали блестящими и пустыми, как у Карлоса.

Виолета подгибает длинные ноги и садится на свой пуф, уставившись взглядом перед собой на ковер, чтобы никому не были видны ее покрасневшие глаза. Страшно подумать, какие жестокие истины о человеке могут выдать глаза.

— Книгу я нашла здесь, где ей и следовало быть, — сказал Бьянка. — Но я устала. И время позднее. Больше читать не будем.

Теперь Виолета и всерьез готова расплакаться. Книгу разыскала Бьянка, это последний удар. Поцелуй ничего не значил, Карлос пошел обратно, а о ней и думать забыл. И ко всему этому еще примешались белые реки лунного света, и аромат теплых фруктов, и влажный холодок на губах, и легонький чмок. Виолета дрожит и клонится все ниже и ниже, покуда не касается лбом материнских колен. Она теперь никогда-никогда не сможет поднять головы.

Тихие голоса о чем-то спорят; тонко звенят в воздухе натянутые струны.

— Но я не хочу больше читать, говорю тебе.

— Что ж, прекрасно. Тогда я немедленно ухожу. Но в среду я уезжаю в Париж и уже не увижу тебя до осени.

— На тебя похоже вот так уехать, даже не заглянув попрощаться.

Пусть и ссорясь, они все-таки говорят друг с другом как два взрослых человека, связанные общей тайной. Шлепки его мягких резиновых подошв приближаются.

— Доброй ночи, моя дорогая донья Пас. Я провел у вас восхитительный вечер.

Маменькины колени зашевелились, она собирается встать.

— Смотри-ка! Ты что, уснула, Виолета? Надеемся часто получать от тебя весточки, племянничек. Твои двоюродные сестрички и я будем по тебе скучать.

Маменька словно и не дремала только что. Она улыбается, берет Карлоса за обе руки. Поцеловались. Карлос нагибается к Бьянке, хочет поцеловать ее. Бьянка окутывает его складками серой шали, но под прощальный поцелуй подставляет щеку. Виолета поднимается на дрожащих ногах. Она поворачивает голову из стороны в сторону, чтобы уклониться от приближающихся птичьих глаз, от растянутых в улыбке губ, готовых упасть сверху. Когда он прикоснулся к ней, она на мгновенье замерла, потом попятилась к стене. И услышала собственный неудержимый крик.


Маменька сидит на краю кровати и рукой с выгнутыми пальцами похлопывает Виолету по щеке. Ее ладонь теплая и нежная, и взгляд тоже. Виолета всхлипнула и отвернулась.

— Я объяснила твоему папеньке, что ты поссорилась с кузеном Карлосом и была с ним очень груба. Папенька говорит, что над тобой надо хорошенько поработать.

Маменькин голос звучит мягко, успокаивающе. Виолета лежит без подушки, сборчатый ворот ночной рубашки закрывает подбородок. Она ничего не говорит в ответ. Даже шепнуть ей больно.

— На той неделе мы уезжаем за город, ты все лето проживешь в саду. И больше не будешь такой нервной. Ты ведь уже совсем взрослая барышня, надо научиться не давать воли своим нервам.

— Да, маменька.

У маменьки такое выражение лица, что просто невыносимо. Она доискивается до твоих самых тайных мыслей. А мысли эти неправильные, ими ни с кем нельзя поделиться. Все, что Виолете запомнилось за ее жизнь, теперь перемешалось и спеклось в болезненную неразбериху, и этого никому не объяснишь, потому что все смутно и не так.

Ей хочется сесть на кровати, обнять маменьку за шею и сказать: «Со мной случилось ужасное, а что, я не знаю». Но сердце замкнулось и болит, и Виолета лишь глубоко вздыхает. Даже у маменьки на груди холодно и неприютно. А кровь по жилам бежит туда-сюда и громко кричит, но когда крик уже на губах, от него остается только жалобный щенячий визг.

— И пожалуйста, больше не плачь, — после долгого молчания говорит маменька. А потом еще: — Доброй ночи, мое бедное дитя. Эти впечатления развеются.

Маменькин поцелуй холодит щеку.

Развеялись или нет эти впечатления, о них больше не было сказано ни слова. Виолета с родными провела лето за городом. Читать стихи Карлоса она отказывалась, хоть маменька ей предлагала. И даже его писем из Парижа слушать не соглашалась. С сестрой Бьянкой она теперь ссорилась уже как ровня, их больше не разделяла особая разница в переживаниях. По временам она впадала в горькое уныние, оттого что никак не могла отыскать ответы на донимавшие ее вопросы. А иногда развлекалась тем, что рисовала уродливые карикатуры на Карлоса.

Ранней осенью ее отправили обратно в монастырскую школу, хотя она плакала и жаловалась матери, что ненавидит монастырь. Наблюдая, как привязывают к экипажу ее чемоданы, она заявила, что учиться там нечему.

Перевод И. Бернштейн

Жертва любви

Рубен, самый знаменитый мексиканский художник, был страстно влюблен в свою натурщицу Изабель, которая, со своей стороны, питала сердечную склонность к другому знаменитому живописцу, чье имя в данном случае не имеет значения.

Рубена она называла «мой Пончик», это имя мексиканцы обычно дают комнатным собачонкам. Он находил его совершенно очаровательным и говорил посетителям своей мастерской: «Представляете, она выдумала звать меня Пончиком, ха-ха!» От смеха у него тряслось под жилеткой, так как он понемногу жирел.

Высокая и худощавая, Изабель длинными, цепкими пальцами раздирала букет цветов, который он ей принес, и рассыпала лепестки по всему полу или насмешливо хохотала: «Да, да!» и ставила ему краской кляксу на кончик носа. А кое-кому довелось видеть, как она нещадно таскает его за волосы и дергает за уши.

Про серьезных любителей искусства, которые, героически пробираясь по узкой вымощенной булыжником улочке, осторожно переступая через лужи на заднем дворе и карабкаясь по шаткой ржавой наружной лестнице, приходили поклониться великому и такому простому человеку, она громко заявляла: «Вот и бараны явились!» Они выпучивали глаза от такой бесцеремонности, а ей это нравилось.

Часто она маялась от скуки, потому что ей приходилось целыми днями стоять на одном месте, заплетая и расплетая косу, пока Рубен делал зарисовки, и ни он, ни она допоздна не спохватывались, что надо бы поесть; впрочем, все равно ей некуда было податься, покуда ее любовник, Рубенов соперник, не продаст какую-нибудь картину, все говорили, что Рубен убьет на месте того, кто попытается увести у него Изабель. Так что Изабель оставалась у него, и он сделал с нее восемнадцать разных рисунков для большого настенного панно, а она иногда стряпала для него, бранилась и показывала длинный розовый язык посетителям, которые ей не нравились. Рубен ее боготворил.