Иудино дерево в цвету — страница 6 из 17

Браджиони перехватывает ее взгляд, словно только того и ждал, и весь подавшись вперед, так что толстое брюхо ложится между расставленными коленями, поет с особым выражением, нажимая на слова. Нет у него ни матери, ни отца, говорится в песне, нет даже друга, чтобы его утешить; одинокий, как волна в океане, он то здесь, то там, одинокий, как волна. Круглое отверстие рта скашивается на сторону, надутые щеки лоснятся потом певческого труда. Он чудно выпирает во все стороны из своей дорогой одежды. Шея выпучивается над сиреневым воротничком и темно-красным галстуком с алмазным зажимом; бока и живот вываливаются из тисненной кожаной портупеи в серебряных разводах, затянутой так туго, что он едва дышит; и даже над лакированными желтыми туфлями пучится перезрелая плоть Браджиони, растягивая шелковые лиловые носки и нависая лодыжками над твердыми кожаными языками.

Когда он скашивает на Лауру глаза, она снова убеждается, что они у него действительно желтые, как у кошки. Он богат, как он объяснял Лауре, но не деньгами, а властью, власть же позволяет ему владеть вещами и свободно предаваться своей любви к мелкому роскошеству. «Мне нравятся элегантные мелочи, как-то сказал он и помахал у нее перед носом желтым шелковым носовым платком. — Вот понюхай. Духи „Жокейский клуб“, нью-йоркские. — Но все-таки жизнь его не пощадила. Сейчас он сам это скажет: — Н-да, в руках все обращается в прах, а на языке становится желчью. — Он вздыхает, и его кожаный ремень скрипит, как седельная подпруга. — Одно за другим, я во всем разочаровываюсь. Ну, прямо во всем. — Он качает головой. — И ты, моя бедняжка, тоже разочаруешься. Это тебе на роду написано. Кое в чем мы с тобой так похожи, что ты и представить себе не можешь. Подожди. Вот увидишь. В один прекрасный день ты вспомнишь, что я тебе говорил, и поймешь, что Браджиони был тебе другом».

Лаура холодеет, в крови у нее живет физическое предчувствие беды: ее ждет насилие, увечье, страшная смерть. Этот метафизический страх она переосмыслила как нечто бытовое, обыденное и стала бояться переходить через улицу. «Моя личная судьба — это только мое умонастроение», — напомнила она себе цитату из старого учебника по философии. Но все-таки у нее хватает здравого рассудка заключить: «Так или иначе, но под автомобиль попадать я не собираюсь».

Возможно, что я на свой лад так же развращена, как Браджиони, допускает она, так же бессердечна и беспринципна, в таком случае любая смерть предпочтительнее. Однако она не убегает, а все так же смирно сидит на месте. Куда ей идти? Она без приглашения навязалась сюда и теперь не может даже представить себе жизни в другой стране, и вспоминать свою прежнюю жизнь, до Мексики, ей тоже не доставляет удовольствия.

Какова природа этой преданности, каковы ее подлинные корни и обязательства? Лаура не знает. Половину времени она проводит в соседнем Хочимилко, учит индейских детей говорить по-английски: «Де кэт из он де мэт». Когда она входит в класс, они окружают ее с улыбками на своих умудренных, простодушных лицах цвета глины, кричат безгрешными голосами: «Гуд монинг, май тычер!» и каждое утро превращают ее учительский стол в цветник.

В свободное время она ходит на собрания и слушает, как ответственные люди спорят о тактике, методах, внутренней политике. А также посещает заключенных, принадлежащих к ее политической вере, которые у себя в камерах развлекаются тем, что считают тараканов, раскаиваются в содеянном, пишут мемуары, сочиняют манифесты и планы дальнейших действий для товарищей, которые еще ходят на свободе, засунув руки в карманы, и дышат свежим воздухом. Лаура передает им еду, сигареты и немножко денег, а также замаскированные в двусмысленных фразах сообщения от тех, кто находятся на воле, но боятся сами войти в стены тюрьмы, чтобы не очутиться в камерах, там для них приготовленных. Если узники перестают отличать ночь от дня и жалуются: «Милая Лаура, в этой чертовой дыре время не движется, и я не знаю, когда ложиться спать, пока не получу напоминания», — она приносит их излюбленные наркотики и говорит спокойным тоном, чтобы не ранить их жалостью: «Нынче у тебя ночь будет полноценная», и хотя ее испанская речь их смешит, они считают ее посещения полезными и приятными. Если они теряют терпение, приходят в отчаяние и начинают проклинать товарищей за то, что так долго не вызволяют их с помощью денег и связей, они при этом все-таки знают, что она их речи дословно не передаст, а когда она их спрашивает: «Откуда, по-твоему, нам взять денег и связей?» — они обязательно ответят: «Ведь есть же Браджиони, почему он не предпримет чего-нибудь?»

Она доставляет письма из штаба тем, кто прячется от расстрельных команд в ветхих строениях где-нибудь на задворках и, сидя там на неубранных постелях, рассуждает так, словно их выслеживает вся Мексика, хотя Лауре определенно известно, что они могут спокойно явиться в воскресенье на утренний симфонический концерт в «Аламеде» и ни одна живая душа не обратит на них внимания. Но Браджиони говорит: «Пусть попотеют немного. В другой раз будут осторожнее. Без них хоть можно дух перевести, пока их держут взаперти». Лаура не боится постучать после полуночи в любую дверь на любой улочке, войти в неосвещенное помещение и сказать тому из прячущихся там, кому вправду угрожает опасность: «За тобой придут завтра в шесть утра — это серьезно. Вот немного денег от Висенте. Поезжай в Веракрус и жди там».

Она занимает деньги у агитатора-румына и отдает их его заклятому врагу — агитатору-поляку. Они состязаются между собой за благосклонность Браджиони, а Браджиони тщательно блюдет нейтралитет, потому что они могут быть ему полезны оба. Поляк за столиком кафе говорит с ней о любви, рассчитывая воспользоваться тем, что она якобы в тайне питает к нему нежные чувства, и сообщает ей дезинформацию, чтобы она передала ее определенным лицам как истинную правду. Румын действует ловчее. Он щедро дает деньги на всякое доброе дело и лжет ей с таким искренним видом, как будто он ей самый верный друг и наперсник. Ничего из того, что они сообщают, она дальше не передает. Браджиони не задает вопросов. У него есть другие способы узнать про них все, что ему нужно.

К Лауре никто пальцем не прикасается, но все восхваляют ее серые глаза и нежную, пухлую нижнюю губку, которая якобы свидетельствует о веселом нраве, но на самом деле всегда серьезно поджата. Они не понимают, почему она в Мексике. Она ходит по всему городу, выполняя поручения, брови недоуменно вздернуты, в руках папка с рисунками, нотами и школьными записями. Ходит она красиво, прямо как балерина, и это иногда забавным образом возбуждает страсти, но ни к чему не приводит и потому не порождает сплетен. Один молодой командир, когда-то служивший в армии Сапаты, попробовал во время верховой прогулки в окрестностях Куэрновака выразить ей свои желания со всей благородной простотой, приличествующей народному герою; но в мягкой форме, так как нрав у него был мягкий. Мягкость и послужила причиной его поражения, ибо когда он спешился, освободил ногу своей дамы из стремени и попытался, стащив ее с седла, заключить в объятия, ее конь, обычно вполне смирный, испугался, взвился на дыбы и унесся прочь со своей всадницей. Конь народного героя со всех ног бросился вслед за приятелем, и герой добрался до гостиницы только глубокой ночью. За завтраком он подошел к ее столу в своей крестьянской повстанческой униформе: серая кожаная куртка и такие же брюки, сверху донизу нашиты серебряные пуговицы; настроен он был шутливо и беззаботно.

— Можно мне сесть к вам? Вы — отличная наездница. Я испугался, что он вас скинет и поволочет. Не простил бы себе всю жизнь. Но вы так держитесь в седле, у меня не хватает слов выразить восхищение.

— Я научилась верховой езде в Аризоне, — сказала Лаура.

— Если вы сегодня опять поедете со мной кататься прямо с утра, я обещаю подобрать вам такую лошадь, которая не будет шарахаться от вас, — предложил он.

Но Лаура вспомнила, что к полудню ей непременно надо возвратиться в Мексико-сити.

На следующее утро был праздник, и дети в школе всю большую перемену писали на доске «Уи лав авар тычер» и цветными мелками вокруг каждого слова нарисовали венки из цветов. Молодой народный герой прислал ей письмо: «Я очень глуп, неосмотрителен, и не умею заранее обдумывать свои поступки. Мне бы следовало сначала сказать, что я вас люблю, и тогда бы вы не убежали. Но мы еще встретимся». Лаура подумала: надо послать ему в подарок коробку цветных карандашей. Она не могла себе простить, что неудачно выбрала момент, когда дать шпоры своему коню.

А однажды поздно вечером к ней во двор явился смуглый юноша с шапкой курчавых волос и два часа кряду голосил, как душа грешника в аду. Лаура не представляла себе, что с ним делать. Прозрачная серебристая дымка лунного света дрожала на открытых местах, по краям сгустились ярко синие тени. Алые цветы иудина дерева казались фиолетовыми. «Алые — фиолетовые, алые — фиолетовые», — машинально повторяла Лаура, наблюдая не самого юношу, а его тень, падающую, как сброшенная темная одежда, на край фонтана и дальше на воду. Неслышно вошла Лупе и шепотом со знанием дела посоветовала: «Брось ему один цветок, он споет еще песню или две и уйдет». Лаура бросила цветок, он спел последнюю песню и пошел со двора, а цветок заправил за ленту шляпы. Лупе сказала: «Он — один из организаторов Союза типографских работников, а раньше продавал на рынке неприличные открытки, а еще раньше переселился сюда из Гуанохуато, это моя родина, и я вообще не доверяю мужчинам, тем более тем, которые родом из Гуанохуато».

Однако она не предупредила Лауру, что назавтра ночью он явится снова, и послезавтра тоже, и будет ходить за нею на определенном расстоянии по рынку и через Соколо, по авеню Франсиско Первого, по аллее Реформы, по парку Чапультепек и дальше по тропе Философов все с тем же цветком в шляпе и с тем же неотрывным вниманием во взгляде.

Теперь Лаура к нему привыкла, его преследования ничего не значат, просто ему девятнадцать лет, и он старательно соблюдает принятые условности, как будто они основаны на законах природы, что в конце концов, возможно, так и есть. Он уже начал сочинять стихи, отпечатывает их на деревянном печатном станке и засовывает ей в дверь, как счета. Ее приятно волнует задумчивое, неторопливое внимание в его черных глазах, которое со временем неизбежно должно будет обратиться на другой объект. Конечно, брошенный цветок был ошибкой, это ясно, ведь ей двадцать два, могла бы понимать; однако она не раскаивается и убеждает себя, что неприятие всех внешних проявлений — это признак внушаемого себе стоицизма на случай катастрофы, которой она так боится, что и назвать ее не может.