[3], слышал его проповеди против соблазна и прелести мира сего, наблюдал, как флорентийцы, пробужденные его словом к жизни вечной, бросали в огонь картины и предметы роскоши… Личность и учение монаха-бунтаря оставили в Максиме глубокое впечатление: он сделался убежденным «нестяжателем». Вызванный в Москву для книжной справы, он занимался главным образом переводами, но, кроме того, писал сочинения против «звездозрительной прелести» (астрологии), против латинской неправды, против агарянского нечестия (мусульманства), против ереси жидовствующих[4], против армянского зловерия, против «осифлян» и монашеского стяжания… Любознательные люди из московской знати приходили к нему побеседовать и поспорить «о книгах и цареградских обычаях», так что келья Максима в подмосковном Симоновом монастыре скорее походила на ученую аудиторию или политический клуб. Оппозиционно настроенные бояре были здесь частыми посетителями, — быть может, потому, что в беседе с Максимом Греком, как бы представлявшим собой ненавистную «грекиню» Софью Палеолог и нахлынувшее, по их мнению, вместе с нею на старую добрую Русь византийское самодержавие, они могли высказать ему то, чего никогда не посмели бы сказать открыто в лицо государю.
Наиболее часто и подолгу сиживал с глазу на глаз с ученым афонским монахом боярин Иван Никитич Берсень. Колючее прозвище («берсень» значит крыжовник) было дано ему недаром — он много раз досаждал Василию своими независимыми суждениями, пока однажды великий князь не выгнал его из думы, прикрикнув: «Пошел, смерд, вон, ты мне не надобен». Тяжело перенося свою опалу, Берсень высказывал Максиму Греку то, что накипело у него на душе. В конце концов, как это часто бывает на Руси, эти крамольные беседы попали в протоколы розыскного дела, благодаря чему, по словам Ключевского, мы можем послушать домашний политический разговор начала XVI века.
Берсень начинает круто — в нынешнем Московском государстве ему не нравится все, ни люди, ни порядки: «Про здешние люди есми молвил, что ныне в людях правды нет». Особенно он недоволен государем, который в устроении своей земли не слушает разумных советов. Это «несоветие» и «высокоумие» в государе больше всего огорчает Берсеня. К отцу Василия, Ивану III, он еще снисходителен: тот, по его словам, был добр и до людей ласков, а потому и Бог помогал ему во всем; покойный государь терпел «встречу», то есть возражения против себя.
— А нынешний государь не таков: людей мало жалует, упрям, встречи против себя не любит и раздражается на тех, кто ему встречу говорит, — сетует Берсень.
Причину нынешнего неустройства он видел в том, что с недавнего времени старые московские порядки стали шататься и, что прискорбнее всего, шатать их стал сам государь.
— Сам ты знаешь, — говорил Максиму этот консерватор, — да и мы слыхали от разумных людей, что которая земля перестанавливает свои обычаи, та земля не долго стоит, а здесь у нас старые обычаи нынешний великий князь переменил: так которого же добра и ждать от нас?
Максим возразил, что государи переменяют обычаи из государственных соображений и интересов.
— Так-то так, — вздохнул Берсень, но не согласился: — А все-таки лучше старых обычаев держаться, людей жаловать и стариков почитать. А ныне государь наш, запершись сам-третей у постели, всякие дела делает.
Некогда Берсень и ему подобные сами вершили дела «у постели государя», а теперь они были недовольны тем, что Василий собрал вокруг себя кружок из доверенных лиц незнатного происхождения — дьяка Шигоны и других, с которыми и вершит все дела помимо боярской думы.
Боярство в своей ностальгии не могло разделять политический оптимизм московского самодержавия, одушевленного идеей единого вселенского православного государства с самодержавным «царем православия» во главе.
Глава 4. СМЕРТЬ ВАСИЛИЯ III
Со смертью он теряет лишь дыханье.
Великий князь Василий был человек тяжелый: «встречи» против себя не любил и о здоровье игуменов спрашивать забывал. Его самовластный характер, как мы видели, заставлял бояр даже об Иване III вспоминать как о вежливом и любезном государе. На самом деле Василий просто закончил то, что начал отец: довел самодержавие до пределов, в которых оно отвечало понятиям разума и государственным интересам; он сделал даже больше — переступил эти пределы. Самодержавие превратилось при нем в полуазиатскую деспотию. Наследственная привычка к неограниченной власти, не подкрепленная и не оправданная ни широтой замыслов, ни выдающимися способностями, развила в нем болезненное самолюбие и наклонность к произволу. При нем власть, замкнувшаяся в ореоле самовосхваления и самолюбования, требовала от русских людей не просто покорности, но лжи, лести и лицемерия, — все должны были хвалить то, что, быть может, в душе порицали. Так, когда Василий возвращался после неудачного похода, все обязаны были превозносить его победоносные подвиги. Всеобщая лесть и лицемерие только усугубляли в нем презрение к подданным, а презрение вело к бесцеремонности в обращении. Василию ничего не стоило обобрать человека, даже заслуженного. Однажды, по возвращении русских послов от императора Священной Римской империи Карла V, он отобрал у них подарки, которые дали им император и его брат. В другой раз, когда один из его даровитейших сотрудников, дьяк Далматов, назначенный в заграничное посольство, осмелился сказать, что у него нет средств на путешествие, государь отобрал у него вотчины, все имущество и заточил в тюрьму, где тот и умер.
Впрочем, не брезгуя государственным грабежом и разбоем, Василий не любил лить кровь. Казни при нем были чрезвычайно редки. Бояр, уличенных в намерении убежать в Литву, Василий прощал, но брал с них запись о том, что они не выедут из Московского государства, накладывал денежный штраф и передавал на поруки другим боярам, которые с этих пор отвечали за своих собратьев-бегунов крупной денежной суммой. Удельные князья, родные братья Василия, не причиняли ему много хлопот. Он не покушался на их уделы, довольствуясь тем, что превратил их в бессильных и бесправных владетелей. Они беднели все более и более, разоряли свои земли поборами и все-таки постоянно нуждались, занимали под большие проценты, не платили их и в своих духовных возлагали уплату долга на государя, которому отказывали свои уделы. Иногда они помышляли о побеге в Литву, но после обнаружения этих замыслов униженно ходатайствовали о прощении через митрополита, монахов, московских бояр, называя себя холопами великого князя. В Москве с ними не стеснялись, но опасались. Удельный князь был крамольник если не по природе, то по положению: в кремлевской атмосфере, еще не проветрившейся от удельных преданий и воспоминаний, за него цеплялась любая придворная интрига. (Достаточно сказать, что даже после всех погромов, учиненных Иваном Грозным удельным боярам и княжатам, его любимец Богдан Бельский, всего через несколько часов после смерти грозного царя, поднял мятеж против законного наследника Федора Ивановича в пользу удельного угличского князя полуторагодовалого царевича Дмитрия!) Василий покончил с независимостью последних удельных князей — рязанского и северского (первый успел бежать в Литву, второй был заточен в темницу). Народ одобрил действия государя. Передают, что какой-то юродивый ходил по улицам Москвы и кричал: «Время очистить Московское государство от последнего сора!» Юродивые тогда были устами народа. Василий также уничтожил последние следы вечевого управления Псковом.
Великий князь несколько раз воевал с Литвой. Война шла с переменным успехом, однако Василий сумел взять и утвердить за собой Смоленск. Хуже обстояли дела на юге и востоке. Крымские татары, изменив давнему дружественному союзу, существовавшему между Крымом и Москвой со времен Ивана III, опустошили рязанские земли и появились под стенами Первопрестольной. Казань ускользнула из-под прежней власти Москвы. Московский ставленник хан Шигалей (Шейх-Али) был изгнан казанцами из города; на престоле утвердился хан Сафа-Гирей, брат крымского хана Сагиб-Гирея. Казань попала в сферу крымского влияния. Василий должен был смириться с этим, однако для устрашения и сдерживания Казани построил в казанской земле, в устье реки Суры, город Васильсурск и посадил в нем сильный гарнизон.
В первую половину царствования, когда внимание Василия не отвлекали длительные войны и неуспехи, он любил украшать Москву новыми постройками. Воздвигнутые при нем церковь Николы Гостунского и Благовещенский собор поражали современников своими позолоченными куполами и богатым внутренним убранством; Успенский собор был расписан такой чудной живописью, что Василий и бояре, впервые войдя туда, сказали, что им кажется, «будто они на небесах». Он закончил строительство Архангельского собора и перенес туда гробы всех великих московских князей. Гостиный двор в Москве и некоторые крупные пограничные города были обведены по его повелению каменными стенами взамен деревянных.
Осенью 1533 года 56-летний Василий, еще полный сил, отправился с женой и детьми в Троице-Сергиеву обитель праздновать день святого Сергия. Угостив братию и отослав семью в Москву, он поехал «тешиться» охотой под Волок Дамский. Ничто не предвещало несчастья. Однако по пути, в селе Озерецком, на левой ноге у него появилось «знамя болезненности» — багровая болячка с булавочную головку. Не обратив на нее внимания, Василий продолжил путь. Праздник Покрова Пресвятой Богородицы он отпраздновал в селе Покровском, где задержался на два дня. Болезнь начала беспокоить его, но он перемогался. На третий день, в воскресенье, государь посетил Волок и был на пиру у любимца, дворецкого Тверского и Волоцкого (то есть управляющего княжескими дворами в этих городах), дьяка Шигоны. Боль в ноге усилилась, лекарства мало помогали. В понедельник Василий был в бане, а за столом сидел с великой нуждою. Впрочем, охоту не отложил, хотя в ней уже было мало потехи. Так, переезжая из села в село, он добрался до Колпи, откуда послал гонца к своему брату Андрею в Старицу — звать на охоту. Желая скрыть от него свою болезнь, Василий через силу выехал в поле с собаками, но с третьей версты повернул назад — стало невмоготу; князь слег в постель и не вышел к столу.